Начинается ночь Каннингем Майкл
— Я просто должен был тебе это сказать, — говорит Миззи, — а теперь… не знаю, можно никогда больше к этому не возвращаться, если ты не хочешь.
Питер молчит. Давай, говори-говори, пусть мне и приходится изображать сдержанность.
— Когда я был с другими мужчинами, я думал о тебе, — сообщает Миззи.
— Это, наверное, что-то вроде чувства к отцу, — отзывается Питер, хотя ему неприятно это говорить.
— То есть, по-твоему, это ничего не значит?
— Это значит… не знаю. Это значит то, что это значит.
— Я никогда больше тебя не поцелую, если ты этого не хочешь.
А чего я хочу? Господи, если бы я знал.
— Мы не должны говорить об этом, — отвечает Питер, — наверное, я — единственный человек в мире, с кем у тебя ничего не может быть… Со мной, ну и с твоим отцом.
Может быть, это и привлекает Миззи? Да и, вообще, является ли желание, в котором он сознался, вполне обращенным на него?
Миззи кивает. При этом непонятно, соглашается он или нет.
Какой мужчина стал бы добиваться мужа своей сестры?
Отчаявшийся.
Какой мужчина позволил бы этому зайти так далеко? Кто бы так долго длил поцелуй, как Питер? Отчаявшийся.
Они с Миззи продолжают молча двигаться к дому.
Кэрол встречает их с таким нервическим пылом, что у Питера мелькает мысль, что она все видела. Нет. Это просто ее манера. Так же радостно-возбужденно она приветствует всех и всегда.
— По-моему, это именно то, что надо, — говорит она.
— Замечательно, — отвечает Питер и добавляет: — Вы помните, что пока она у вас во временном пользовании. Ради Ченов. Грофф хотел бы приехать и посмотреть ее in situ.
Кэрол слушает, то и дело моргая и кивая. Она не новичок, она знает, что иногда коллекционеру приходится держать экзамен.
— Надеюсь, я не провалюсь.
— Я это практически гарантирую.
Она оборачивается, чтобы взглянуть на вазу.
— Она такая прекрасная и вместе с тем такая мерзкая, — говорит она.
Миззи снова углубился в сад, как ребенок, чувствующий себя вправе не участвовать во взрослых разговорах. Он срывает веточку лаванды, подносит ее к носу.
Кэрол настаивает на том, чтобы Гас отвез их в город, и Питер, слегка поломавшись для виду, соглашается. Он, Питер Робкий, рад, что не нужно будет возвращаться с Миззи на поезде. О чем бы они говорили?
Молчание, естественное в присутствии Гаса, в поезде было бы невыносимым. Так что спасибо вам, Кэрол и Гас.
И вот они с Миззи сидят рядышком на заднем сиденье "БМВ", плывущем по спокойному I-95 среди других машин, в которых сидят другие люди, по всей вероятности, никогда не целовавшиеся с братьями своих жен. Что испытывает к ним Питер: зависть или жалость?
И то, и другое, на самом деле.
Его охватывает ярость, внезапная как чувство паники, ярость к его толстоногой дочери и его неизменно корректной жене, к Юте и этой дурацкой Кэрол Поттер — ко всему и вся: Гасовой наигранной предупредительности и его маленьким красным ирландским ушам, ко всему-всему, кроме этого потерянного мальчика рядом с ним — единственного человека, на которого ему действительно следовало бы гневаться, того, кто спровоцировал этот невозможный поцелуй (разве он его спровоцировал?), а затем наговорил ему всякие льстивые слова (ведь вот, что это было, верно?). Трудно сказать, сколько в Миззи обманного, сколько самообманного, а сколько (храни тебя, Господь, Питер Харрис) подлинного. Потому что, да, он хочет, чтоб так оно и было, и, кто знает, может, так оно и есть, и Миззи в самом деле мечтал о нем с четырех лет, с того самого дня, как Питер читал ему про Бабара. Питер не видит — и никогда не видел — себя в роли того, о ком мечтают. Да, физически он вполне привлекателен и неплохо выглядит, но он мужчина и, соответственно, обречен смотреть на балкон из сада. Он слуга красоты, но не сама красота. Это дело Миззи, как когда-то это было делом Ребекки.
Как когда-то это было делом Ребекки.
Гнев стихает так же быстро, как вспыхнул, а на его место приходит печаль, темная глубокая печаль, между тем как сам он искоса (и как он надеется не слишком назойливо) поглядывает на гордый Миззин профиль, его благородный нос с горбинкой, прядь темных волос на бледном челе.
Вот то, чего Питер ждет от искусства — не так ли? — вот этой душевной дрожи; ощущения, что ты находишься рядом с чем-то потрясающим и недолговечным, чем-то (кем-то) просвечивающим сквозь тленную плоть, как шлюха-богиня Мане, короче говоря, с красотой в чистом виде, полностью очищенной от сентиментальности. Ведь и Миззи — не так ли? — тоже в своем роде бог и мальчик из борделя, и его неотразимость наверняка потускнела бы, будь он тем исключительно доброкачественным, блестящим, высокодуховным существом, которым, по его словам, ему хотелось бы стать.
Стало быть, красота — во всяком случае, та красота, которую ищет Питер — рождается из редкого и вместе с тем очень человеческого сочетания грациозности, обреченности и надежды. У Миззи должна быть надежда, не может не быть, не знай он ничего, кроме отчаянья, он не светился бы вот так, ну и, кроме того, он молод, а никто не отчаивается пронзительней, чем молодые, о чем старики обычно забывают. Вот он, Итан, он же Мистейк, бесстыжий, развратный, наркотически зависимый, не способный хотеть ничего из того, что, по его представлениям, ему положено хотеть. Вот сейчас подходящий момент, чтобы отлить его в бронзе, попробовать передать натянутые нервы и догорающий свет юности, то есть изобразить человека, который уже осознал, что он, как и все прочие, попал в очень серьезную переделку, но еще не начал делать необходимых шагов, чтобы более или менее спокойно существовать в реальном мире.
Ну, а пока ему нужно просто постараться не умереть.
Гас высаживает их у подъезда. Следует обмен ритуальными "спасибо-до свидания". Гас уезжает. Питер с Миззи стоят на тротуаре.
— Что ж, — говорит Питер.
Миззи ухмыляется. Сейчас он похож на сатира. От его трепетной влажноокости не осталось и следа.
— Просто держись так, как будто ничего не случилось.
— А что случилось?
— Ты мне скажи.
Так, детка, пошел ты, знаешь куда!
— Между нами ничего не может быть.
— Я понимаю. Ты муж моей сестры.
Смотрите-ка, Миззи вдруг стал голосом морали.
— Ты мне нравишься, — говорит Питер.
Нет, не то, не то.
— Ты мне тоже. Это понятно.
— Ты можешь сказать, чего ты хочешь? Если, конечно, можешь.
— Мне хотелось поцеловать тебя на пляже. Не драматизируй!
Драматизируй? Кто тут драматизирует?
— Не хочу притворяться, будто для меня это ничего не значило.
— Ну, жениться на мне ты тоже не обязан.
Молодость. Бессердечная циничная несчастная молодость. Она всегда побеждает, верно? Мы ценим Мане, но не видим его обнаженной фигуры на картине. Он — бородатый человек за мольбертом. Он тот, кто делает подношение.
— Ну что, заходим?
— После вас.
Как это случилось? Возможно ли, чтобы Питер стоял перед своим собственным домом, желая всеми фибрами своей души, чтобы Миззи еще раз торжественно признался ему в любви, а он, Питер, отчитал бы его за это. Не был ли он слишком резок тогда на участке у Поттеров, не упустил ли он некую драгоценную возможность?
Возможность чего?
Глупые люди. Мы бьем в котлы, заставляя танцевать медведей, а хотели бы растрогать звезды[20].
Они входят в подъезд, не произнося больше ни слова.
Ребекка уже дома. Готовит ужин на кухне. У Питера мелькает дикая мысль, что она все знает, не может не знать, и специально вернулась домой пораньше, чтобы устроить сцену. Нелепость! Она выходит в прихожую, вытирая руки о джинсы. Целует их обоих: Миззи в щеку, Питера в губы.
— Делаю пасту, — говорит она и добавляет для Миззи: — Помнишь, я не мама, и время от времени все-таки что-то готовлю и прибираюсь.
— Даже мама не всегда была мамой.
— Можете выпить по бокалу вина, — предлагает Ребекка, возвращаясь обратно на кухню, — все будет готово примерно минут через двадцать.
Она энергичная талантливая женщина. Ее муж целовался на пляже с ее братом. Не то, чтобы Питер забыл. Но когда видишь ее, чувствуешь…
— Я налью вина, — говорит Миззи.
Все как обычно, обычно, обычно.
— Как прошло в Гринвиче? — спрашивает Ребекка.
Ты сама не знаешь, о чем спрашиваешь.
— Перфекто, — отвечает Питер.
Перфектно? Что это с ним? Превратился в Дина Мартина?
— Уверен, она ее купит, — добавляет он, — теперь нужно отвезти туда Гроффа, чтобы он дал согласие.
— Отлично.
Миззи приносит Питеру бокал вина. Их пальцы соприкасаются. Бросает ли он на него быстрый взгляд? Нет. Ужас в том, что нет.
Ребекка берет со стойки свой уже неполный бокал.
— За торговлю искусством! — говорит она, и у Питера возникает подозрение, что она иронизирует.
Он поднимает свой бокал.
— За то, чтобы было, чем оплатить следующий семестр! — говорит он.
— Если она, вообще, вернется в университет, — отзывается Ребекка.
— Обязательно вернется. Поверь, ничто так не возрождает угасший интерес к учебе, как многомесячное взбалтывание коктейлей.
Все как обычно, обычно, обычно.
Ребекка сочинила целый сценарий вечера в кругу семьи. Она не только приготовила ужин, но еще и взяла напрокат "8 1/2". Это незамысловатый ход, довольно незамысловатый, но Питер понимает, что это начало кампании по возвращению Миззи в лоно нормальности и домашнего уюта. Тем более, что, как подозревает Питер, она испытывает чувство вины (в целом неоправданное) за то, что последнюю пару дней больше думала о своем журнале, чем о Миззи, что, кстати, даже и не совсем правда.
Они все втроем вполне достоверно изображают нормальный семейный ужин. За столом они беседуют о продаже разных вещей (произведений искусства, журналов), и Миззи показывает импровизированную пародию (недавно открывшийся актерский талант) на Кэрол Поттер, имитируя ее быстрые как бы заводные кивки, исполненный воодушевления взор и бесконечное "мм", когда она кого-то слушает или делает вид, что слушает. Это некоторая неожиданность для Питера — значит, Миззи видит не только самого себя и занят не только тем, что двадцать четыре часа в сутки разбирается с собственными проблемами. Возможно (самообман влюбленного?) это свидетельствует в пользу Миззиной способности говорить правду — ну, например, когда он сказал, что всю жизнь любил Питера. А вдруг это действительно так? Бедный, тщеславный Питер, ты всегда был преследователем. Как странно и чудесно было бы, если бы кто-нибудь хоть раз в жизни погонялся за тобой. Затем Ребекка рассуждает о том, какую именно Культурную Жизнь можно было бы организовать в Биллингсе, Монтана, на что Миззи с Питером, парочка насмешливых мальчишек, реагируют исключительно не всерьез, предлагая скармливать поэтов медведям на футбольном стадионе или заказывать скульптуры из льда. Шуточки так себе, но дело не в самих остротах, а в факте противостояния: мальчики против девочек.
Надо сказать, Ребекка принимает это довольно спокойно, зная, а она, разумеется, знает, что сможет объясниться с Питером позже, когда они лягут.
Они смотрят "8 1/2", который так же хорош, как всегда, попутно приканчивая третью бутылку вина. Пока идет кино, они просто образцовая семья из какой-нибудь рекламы: трое людей, восторженно вперившиеся с дивана в переливающуюся жемчужину телека, на время перенесшего их из их жизни в иную. Марчелло Мастроянни уезжает на мотоцикле с обнимающей его сзади Клаудией Кардинале. Марчелло Мастроянни танцует со всеми, кого он когда-либо знал, у основания сломанного космического корабля. Когда фильм заканчивается, Ребекка выходит на кухню за десертом. Питер с Миззи сидят бок о бок на диване. Миззи нежно приобнимает Питера за плечо.
— Эй, — говорит он.
— Я люблю этот фильм, — говорит Питер.
— А меня ты любишь?
— Шш.
— Тогда просто кивни.
Питер, поколебавшись, кивает.
— Ты красивый чувак.
Чувак? Странно, что такой изысканный юноша, как Миззи, употребляет такое слово. Почему?
Ответ: это молодежное слово, слово молодого человека, и Питер вдруг видит их вместе: ироничная, капризная, пусть и — в основном — на добродушный манер, умная и непредсказуемая пара из какой-нибудь романтической и неправдоподобной Древней Греции. Беспечно-бесстыжий Миззи сообщает о своей любви мужу родной сестры, сидя на ее диване. Могут ли они быть счастливы вместе? Не исключено.
— Я не чувак, — говорит Питер ласковым голосом.
— О'кей, просто красивый.
Питеру неловко, но приятно, что его называют красивым.
Ребекка приносит десерт: кофе и шоколадный джелато. Болтая о том о сем, они приканчивают джелато и ложатся спать. Точнее сказать, Питер с Ребеккой ложатся спать, а Миззи, сообщив, что еще немного почитает "Волшебную гору", как ни в чем не бывало желает им спокойной ночи и удаляется к себе с толстым томом, самим стариной Томасом Манном, святым покровителем невозможной любви.
В постели Питер с Ребеккой целомудренно лежат рядышком, стараясь говорить как можно тише.
— Ему было хорошо сегодня? Как тебе показалось?
О Ребекка, если бы ты только знала.
— Трудно сказать, — отзывается Питер.
— Ты большой молодец.
— В смысле?
— Ты так с ним возишься.
О господи, не благодари меня.
— Он славный малый.
— Честно говоря, я совсем не уверена, что он славный малый. У него доброе сердце, ну и, как тебе известно, я к нему очень привязана.
Ну, да, расскажи мне об этом.
Наверное, сейчас пришла пора — дальше откладывать некуда — сказать ей про наркотики. Кстати, это было бы решением всех проблем, не так ли? Он мог бы упрятать Миззи в клинику — достаточно нескольких слов. Он очень хорошо представляет себе, что начнется. Терпение Миззиных родственников на пределе, а Ребекка очень даже способна на решительные действия. Скажи он сейчас, вот прямо сейчас то, что он должен сказать, и он мог бы совершить милосердное убийство своего рода. Он мог бы присоединиться к взрослым и избавиться от Миззи. А у Миззи оставалось бы два выхода: подчиниться воле сестер (Джули на первом же поезде примчалась бы сюда из Вашингтона, прилетела бы Роуз из Калифорнии — трудно сказать), либо сбежать и жить (или умереть) самому по себе. Пространства для компромисса явно не осталось. Девушки устали.
— Мы оба к нему привязаны, — говорит Питер.
И в это мгновение он понимает: он хочет (должен) совершить этот безответственный и аморальный поступок — подарить этому мальчику свободу и право навлечь на себя беду. Он хочет совершить эту жестокость. Или (более мягкая и добрая версия) не хочет подтверждать свою лояльность царству благоразумия, всем этим порядочным и ответственным людям, которые регулярно ходят на нужные вечеринки и продают произведения искусства, изготовленные из строительных досок и обрезков ковролина. Он хочет хотя бы какое-то время пожить в другом, более темном и порочном мире: Лондоне Блейка, Париже Курбе, в тех промозглых и антисанитарных местах, где добропорядочность была уделом посредственностей, в принципе не способных создать ничего гениального. Видит Бог, Питер не гений, и Миззи тоже не гений, но, может быть, вместе они хотя бы могли немного отклониться от привычных маршрутов. Может быть, это именно то, чего он ждал, а поскольку жизнь, как принято говорить, полна неожиданностей, это не великий молодой художник, а мужская версия Ребекки в те годы, когда она, по всеобщему мнению, была самой желанной девушкой Ричмонда, той, что могла швырнуть на землю недоумка, унизившего ее сестру и делать с ним все, что захочет. Она прекрасна, но она уже не та девушка. А здесь, практически на расстоянии его вытянутой руки, — сама юность, распутная, добровольно выбравшая гибель и напуганная до смерти; Мэтью, перетрахавший половину Нью-Йорка; Ребекка, которой больше нет. Здесь жуткое очистительное пламя. Питер слишком долго скорбел по людям, исчезнувшим с лица земли, слишком долго мечтал о вдохновении, неразрывно связанном с риском, которое его жизнь никак не позволяла ему испытать. И поэтому, да, он сделает это. Он и Миззи никогда больше не соединят уста, это невозможно, но он не порвет с Миззи. Будь что будет, но он не откажется от этого головокружительного ужаса, этого шанса (если "шанс" правильное слово для этого) кардинально изменить свою жизнь.
— Я просто хочу, чтобы ты знал, — говорит Ребекка, — что я тебе очень благодарна. Ты не подписывался на все это, когда женился на мне.
— Подписывался. Правда, подписывался. Это твоя семья.
И действительно, Питер женился на ее семье, не так ли? В этом была немаловажная сторона притягательности: не только сама Ребекка, но и ее прошлое, ее замечательная история в духе Фитцджеральда, ее эксцентричные и чудаковатые родственники.
— Спокойной ночи, — говорит она.
Она готовится уснуть. Ничего не скажешь, она красивая женщина и сильная личность. Питер внезапно чувствует укол зависти. Разумеется, у нее есть свои поводы для беспокойства, но ее тревога всегда связана с чем-то реальным, никаких воздушных замков. В ней есть цельность, ее бытие внятно и определенно. Посмотрите на ее бледный аристократический лоб и точеные черты, посмотрите на эти проступившие скобки морщин вокруг рта — предложение воспользоваться каллогеном не вызвало бы у нее ничего кроме смеха. Она будет бесстрашно стареть и честно выполнять свою работу в этом непростом мире; она будет любить тех, кого любит, преданно и открыто.
Итак, похоже, не последует никаких "что это с тобой?" в связи с его мелким предательством за ужином: этими дурацкими шуточками по поводу культурной жизни в Монтане. Она чувствует (или нет?) гораздо более серьезную измену.
— Спокойной ночи, — отвечает Питер.
Ему снится, что он наделал лужу в своей галерее (о, бесстыжее подсознание) и что он хочет поскорее вытереть ее до того, как ее заметят, но, разумеется, не может ее найти, хотя точно знает, что она где-то в галерее. Он просыпается, опять проваливается в полудрему: какая-то незнакомка, она же — как он догадывается во сне — Бетт Райс, говорит ему: "Они все ушли много лет назад", что, при пробуждении, воспринимается не столько как обрывок сновидения, сколько как некая настигшая его пугающая мысль. Только четверть третьего, даже для урочного часа бессонницы рановато. Тем не менее он встает, чтобы выпить водки и проглотить таблетку. В гостиной — нет, безумие, что ему вообще могло прийти такое в голову, пусть даже на миг — его ждет Миззи… Голый. Насколько много или мало "голубизны" в том, что Питер снова хочет увидеть его обнаженным, таким, каким его мог бы изваять Роден: мускулистое юное тело, покрытое узором синеватых вен, проступающих сквозь бледно-розовую кожу, влажные глаза и крепкие широкие ступни… Нет, Миззи в постели. Из-за двери его комнаты… что? Нет, тишина. Неужели он спит? Ну и черт с ним, если он может сейчас спать. Может быть, Питеру стоит зайти к нему? Конечно нет. Он наливает себе водки, вынимает таблетку из аптечки, подходит к окну и — вот это да — вдруг видит соседа с четвертого этажа из дома напротив, того самого, которого он никогда до этого не видел. Вот он — стоит у своего окна. Вероятно, это его час. В комнате горит свет, и его очень хорошо видно: это пожилой человек, примерно лет семидесяти пяти, с облачком седых волос над розоватым черепом. На нем синяя футболка и, кажется (оконная рама срезает его как раз на уровне пояса), пижамные штаны. Героического в нем мало: пузо чуть ли не упирается в стекло; он пьет из большой керамической кружки… Есть ли в этом какая-то дьявольская неслучайность, некий замысел? Почему именно нынешней, а не какой-нибудь другой ночью Питер в конце концов, если можно так сказать, встретился со своим коллегой по бессоннице? Скорее всего, это, конечно, объясняется просто тем, что Питер подошел к окну раньше обычного и попал в чужой график сна и бодрствования… Он не знает, видит ли его сосед — как он может его не видеть? — но никакого подтверждения этому нет. Разумеется, Питер не ждет, что старик помашет ему (в Нью-Йорке так не делается, тем более в такой ситуации, когда они полуголые смотрят друг на друга из соседних домов), но он мог хотя бы кивнуть или слегка переменить позу, что тоже явилось бы чем-то вроде знака. Однако ничего подобного не происходит, и Питеру приходит на ум (может, это уже начала действовать таблетка?), что он превратился в невидимку и, вообще, что это уже не он, а его призрак смотрит на самого себя семидесяти-с-чем-то-летнего, застывшего у окна посреди ночи. Может быть, мертвые не знают, что они умерли? Конечно, это просто игра воображения или эффект снотворного, способного, возможно, не только погружать в сон, но и творить что-то вроде снов наяву, но так или иначе, вот он, его двойник, не спящий в своем собственном мире. Кто знает, может быть, у него тоже есть жена, и она тоже олимпийский чемпион по сну? Питер невольно задается таким вопросом: вот пришла старость, а ты по-прежнему стоишь у окна, уставясь в оранжевую пустоту Мёрсер-стрит? Не следует ли тебе быть где-то еще? Где? В Париже? В юрте на северном побережье Тихого океана? И что, собственно, помешало бы тебе в любом из этих мест точно так же мечтательно (мечтает ли он и если да, то о чем?) смотреть в ночь.
Питер отворачивается от окна. Если это должно было явиться чем-то вроде божественного откровения, оно не сработало.
И тогда — может быть, из-за того, что он не испытал духовного прозрения при виде этого грустного старика из дома напротив (нет, это не Питер в старости, все не так серьезно) — он подходит к двери Миззиной комнаты и, стараясь не шуметь, осторожно приоткрывает ее.
Безумие?
Не такое уж и безумие. Если Ребекка проснется, существует сотня возможных причин, почему он мог зайти к Миззи. Я услышал, как он стонет, подумал, что он заболел… Но ему просто что-то приснилось. Все — спать.
Дверь открывается совершенно бесшумно — она слишком тонкая, чтобы заскрипеть. Питер различает сонное дыхание Миззи и его запах, теперь уже знакомую смесь какого-то травяного шампуня, чуть намеченного аромата кедра и едкого, слегка отдающего хлором мальчишеского пота. Да, Миззи спит и одному Богу известно, что ему снится. Вот абрис его тела под одеялом.
Питер уже стоял вот так в этой комнате, когда здесь жила Би. Он на самом деле прибегал проверить, что с Би, когда она, бывало, вскрикивала ночью (ей было одиннадцать, когда они сюда переехали, воспоминаний о совсем маленькой Би, связанных с этой комнатой, у него нет), и Питеру приходит на ум, что все это и вправду может иметь отношение к потерянным молодым людям. А что, если Миззи — реинкарнация не Ребекки, а Би? Миззи — тот ребенок, с которым Питер сумел бы управиться лучше, Миззи — грациозный и чуткий, может быть, Питеру удалось бы уберечь его от болезненного безделия и наркомании — привычек, которые он приобрел (по крайней мере, это не исключено), потому что слишком поздно родился и взрослел уже в те времена, когда родительские чудачества молодости начали все явственнее и — чем дальше, тем больше — отдавать настоящим сумасшествием. Потому что Би, давайте смотреть правде в глаза, была тяжелым ребенком, своенравной и при этом странно нелюбопытной, не интересующейся ни учебой, ни чем бы то ни было еще. Может быть, Питеру назначено быть не Миззиным платоническим любовником, а вторым отцом?
Как вышло, что у него ничего не получилось с Би? Почему ему так мучительно важно, чтобы его дело было рассмотрено неким небесным трибуналом? Насколько неправильно то, что ему хочется, чтобы его дочь взяла на себя хотя бы часть вины?
Но дети никогда этого не делают. Они не берут вину на себя. Преступники, растерянно моргающие на скамье подсудимых, — это всегда родители и, чем больше они оправдываются, тем безнадежнее их положение.
Он закрывает дверь и возвращается в свою комнату.
Ему опять снятся сны. Когда он просыпается, он помнит только обрывки: он бродит по Челси, никак не может найти свою галерею; его разыскивают, но не полиция, а кто-то гораздо страшнее. Второй раз он просыпается точно по графику — четыре ноль одна. Ребекка вздрагивает и что-то бормочет. Неужели она тоже проснется? Нет. Чувствует ли она, что что-то происходит? А как она может не чувствовать?
Единственное, что может быть хуже подозревающей Ребекки — это Ребекка, ни о чем не подозревающая, не замечающая того, что он на грани нервного срыва. Неужели она уже настолько привыкла к такому его состоянию, что просто перестала обращать на него внимание? Неужели это для нее уже норма?
Непрошеное видение: они с Миззи в некоем доме, может быть, в Греции (о, жалкое воображение) читают вместе. Просто читают. Никакого секса — для секса они нашли бы себе кого-нибудь еще. Они были бы платоническими любовниками, как бы отцом и сыном, с отношениями не замутненными ни мстительностью любовников, ни раздражением супругов.
О'кей, а теперь попробуй пофантазировать, что бы произошло дальше. Влюбился бы Миззи рано или поздно в какую-нибудь девочку (или мальчика) и бросил его? Наверняка. Другого и быть не может.
Вопрос: ужасно или нет было бы оказаться одному в этом доме на вершине холма с видом на рощу и воду, когда ты уже старый, но все-таки еще не старый-старый, а все мосты сожжены, и единственное, что тебе остается — сделать новый шаг в неизвестность.
Ответ: не ужасно. Он был бы тем человеком, с которым произошло нечто значительное, дикое и скандальное, и был бы способен, фактически вынужден, и в дальнейшем совершать непредсказуемые поступки.
Информация к размышлению: насекомых притягивает не само пламя, а свет по ту сторону пламени. Они летят в огонь и с шипением сгорают там без остатка, потому что стремятся к свету по ту сторону свечи.
Питер вылезает из кровати и идет в ванную за новой таблеткой. Квартира по-прежнему наполнена сном его двух любимых людей и чем-то вроде эманации неугомонного, все еще не успокоившегося призрака самого Питера. Кто знает, может, Питер и, вправду, умер и вот теперь, сам того не ведая, вступает в свое инобытие в качестве бродячей тени.
Так, а теперь обратно в постель.
Примерно десять минут упрямого бодрствования и затем новый нырок в сон под ударным воздействием таблетки номер два.
Наутро Миззи исчез. Осталась только аккуратно застеленная кровать и пустая комната — ни одежды, ни рюкзака.
— Какой гаденыш, — говорит Ребекка.
Она встала первой. Двойная доза снотворного сделала свое дело. Питер обнаруживает Ребекку в Миззиной комнате. Она с несчастным видом сидит на кровати, словно в ожидании автобуса, который должен отвезти ее туда, куда ей совсем не хочется.
— Сбежал? — спрашивает Питер, остановившись в дверях.
— Похоже на то, — отвечает Ребекка.
Вероятно, он выскользнул из квартиры посреди ночи, когда они оба спали.
Чистая работа, ничего не скажешь. Если бы не снотворное, Питер наверняка бы услышал, как Миззи уходит.
И что бы он тогда сделал?
Питер с Ребеккой ищут записку, заранее понимая, что ее нет.
Ребекка беспомощно останавливается посреди гостиной с безвольно опущенными руками.
— Какой гаденыш, — повторяет она.
— Он уже взрослый мальчик, — отзывается Питер, не зная, что еще сказать.
— Это он только с виду взрослый, дерьмо такое.
— Может, пора оставить его в покое.
— А у меня есть выбор?
— Наверное, нет. Ты пробовала ему позвонить?
— Угу, он не взял трубку. А ты думал?
Ну, вот и все: Миззи дезертировал. Решение всех проблем. Спасибо тебе, Миз.
И, конечно, Питер безутешен. И, конечно, больше всего на свете он хочет, чтобы Миззи вернулся.
Тревога и тоска пронзают его, как электрические разряды.
— Что-то случилось вчера? — спрашивает Ребекка. Новый удар током. Кровь резко приливает к голове.
— Ничего особенного, — отвечает Питер. Ребекка опускается на диван и сидит там, застыв, как деревянная. Она похожа на пациентку в приемной у врача. Да, это все равно, что еще раз расстаться с Би. Он хорошо помнит, как они вернулись домой после того, как отправили ее в Тафт, чувствуя опустошенность и (хотя ни он, ни она никогда бы в этом не признались) облегчение. Все, никаких перепадов настроения, никаких претензий. Нужно было привыкать к новому виду беспокойства, в чем-то более острому, потому что она уже была вне досягаемости, и в то же время более приглушенному, поскольку не связанному с ними напрямую — она теперь сама по себе.
— Может, действительно, пора плюнуть, — говорит она, — пусть делает что хочет.
Питер едва слышит ее из-за шума крови в ушах. Как она может ни о чем не догадываться? Жуткое раздражение поднимается в нем. Как она смеет так плохо его чувствовать? Как она не понимает, что все это время он был тайным объектом желания, что красивый мальчик мечтал о нем два последних десятилетия (сейчас Питеру кажется, что Миззина любовь подлинна, и каждое слово, сказанное им на пляже Кэрол Поттер, — правда). Вместе с Миззи исчез и Питер Скептик.
Он подходит и садится рядом с Ребеккой, обнимает ее за плечи, удивляясь, что она не чувствует измены, не слышит этого дребезжащего звука предательства.
— Его жизнь — это его жизнь. Никто, кроме него самого, ее спасти не может. Ты ведь это понимаешь, — говорит он.
— Понимаю. Разумеется, понимаю. И все-таки он никогда еще так не сбегал. Я всегда знала, где он.
Ясно. Значит, отчасти дело еще и в уязвленном самолюбии. Ведь, по ее представлению, именно она — самый близкий ему человек. Не Джули и Роуз, а она.
О, какие все-таки все глупые.
Какое-то время они молча сидят рядом. А потом — а что поделаешь? — одеваются и идут на работу.
Выставка Виктории Хванг наполовину смонтирована, спасибо тебе, Юта. Питер стоит со своей утренней чашкой кофе посреди большого зала. Юта в своем кабинете делает свои "десять тысяч дел". Виктория не меняется — сейчас не время начинать что-то новое. Одна инсталляция (всего их будет пять) уже полностью готова — монитор (сейчас темный), на котором будет демонстрироваться десятисекундный видеоролик: дородный, коротко стриженный чернокожий средних лет торопливо шагает куда-то; на нем, что называется, презентабельный, хотя и недорогой серый костюм и — приобретший в последнее время невероятную популярность — бежевый тренч, на который он явно потратился сверх обыкновенного; в руке чудовищно облупленный дипломат, который, конечно, давно пора выбросить — нельзя встречаться с деловыми партнерами с таким обшарпанным дипломатом. Может быть, он думает, что это круто (это не так), а может быть, у него сейчас просто нет денег на новый? Мужчина переходит дорогу (место действия — Филадельфия) в толпе других бизнесменоподобных пешеходов, ловко уклоняется от брошенного в него порывом ветра полиэтиленового пакета, и все. Вот такой ролик.
На красиво подсвеченных полках Вик расположила сопутствующие товары, как бы явившиеся из некоего параллельного измерения, где этот человек — суперзвезда. Перед зрителями — фигурка главного героя (у Вик есть связи с каким-то производителем в Китае), футболки, брелки, ланчбоксы. И новинка этого сезона: детский костюм для Хэллоуина.
Это хорошо. Иронично, но человечно. Безусловно симпатична сама эта концепция произвольной звездности, которая — вполне по-уорхоловски может быть дарована буквально каждому. Это остроумно. Разумеется, в этом есть и легкая насмешка, и снисходительность, но в основе всего (зная Вик Хванг лично, в этом не сомневаешься) — чувство уважения. Каждый человек — звезда на его или ее маленькой планете. Настоящие звезды, те, чьими портретами и вправду украшают ланчбоксы, — всегда на периферии. Мы знаем массу историй о Брэде Питте и Анджелине Джоли, но все они — ничто по сравнению с этим ловким уворачиванием от полиэтиленового пакета по пути на утреннюю деловую встречу в Филадельфии.
И, тем не менее, это совсем не питательно для Питера. По крайней мере, сейчас. Сегодня. Когда ему требуется… что-то большее. Большее, чем эта хорошо воплощенная идея. Большее, чем акула в аквариуме и этот прохожий. И вообще, вся эта история со знаменитостями.
Уж лучше пойти в кабинет и ответить на и-мейлы. И сделать необходимые звонки.
Восемнадцать новых и-мейлов. Разумеется, все срочные. Ладно, подождут. А вот что действительно нужно сделать не откладывая, так это позвонить Гроффу. "Привет, это Грофф, вы знаете, что делать".
По-видимому, он тоже один из тех, кто никогда не берет трубку.
— Привет, Руперт! Это Питер Харрис. Кэрол Поттер понравилась ваша работа, и, насколько я могу судить, она хочет ее приобрести. Перезвоните мне, чтобы договориться, когда мы к ней съездим.
О'кей. Еще нужно оставить сообщение для Виктории.
— Привет, Вик. Питер Харрис. Первая инсталляция смотрится потрясающе. Ждем тебя около полудня, верно? Нужно развесить все остальное! Поздравляю! Отличная выставка!
У него нет сейчас сил отвечать на и-мейлы. Нет сил никому звонить. У стены стоит испорченная картина Винсента, разрезанная бумага отвисла еще сильнее, обнажив грязноватый кусок холста. Питер подходит к картине, осторожно, как будто она может чувствовать боль, берется за надорванный край навощенной коричневой бумаги и тянет его на себя (картина все равно испорчена, теперь за нее отвечает страховая компания). Тяжелая бумага отрывается медленно с мокрым, как будто немного плотским звуком. Под ней ничем не примечательное полотно: техника мазка, очевидно, позаимствована у Герхарда Рихтера, колорит — у Филипа Гастона. Вторично и неумело.
Питер идет в кабинет к Юте. Она хмурится перед компьютером, на столе, у ее правой руки, — чашка черного кофе.
— Как тебе Хванг? — спрашивает она.
— Нравится.
— Хочу тебе рассказать о том, что я только что сделал. Можно?
— Я вся внимание.
— Я до конца оторвал оберточную бумагу с картины Винсента.
Ее взгляд темнеет:
— Очень зря.
— Она все равно испорчена, а восстанавливать ее он не будет.
— Это затруднит объяснение со страховщиками. Ты ведь их знаешь. Ты можешь объяснить, зачем ты это сделал?
— Из любопытства.
— И что же ты увидел, любопытный ты наш?
— Дерьмовую ученическую работу.
— Шутишь.
— Нет.
— Понятно. Какой гаденыш!
Может быть, Юта и Ребекка — это на самом деле одна и та же женщина? Может быть, у него две жены?
— Это меняет дело, тебе не кажется? — говорит он.
— Наверное.
— Наверное?
— Ведь это же "концепт". Если ты веришь, что под оберткой скрывается нечто чудесное, но при этом ты этого не видишь…