Машина Судного дня. Откровения разработчика плана ядерной войны Эллсберг Дэниел
Неожиданно выяснилось, что обе эти угрозы опирались на грандиозный, многолетний блеф относительно стратегического «паритета» Советского Союза и Соединенных Штатов. Не так давно раскрытые документы из советских архивов показывают, что на этот раз Хрущев обманывал своих собственных союзников по Варшавскому договору{86} (помимо наших союзников по НАТО), убеждая их в контроле над кризисом и отсутствии рисков в очевидно провокационной советской дипломатии.
Так почему бы не уведомить Хрущева, частным образом, о том, что его блеф раскрыт и что ему следует отказаться от ультиматума и угроз? Примерно в таком ключе я и набросал проект предложений.
Глава 11
История двух выступлений
Призрак «ракетного разрыва» долгие годы преследовал моих коллег из RAND и Министерства обороны. Осознание его иллюзорности позволило по-новому смотреть на все. Оно вполне могло привести к полной переоценке наших планов массированного наращивания стратегических арсеналов и таким образом предотвратить катастрофическую гонку вооружений. Однако ничего такого не случилось. Я не знаю никого, кто хотя бы на мгновение задумался об этом. Вместе с тем в краткосрочной перспективе это открывало другие возможности, в частности в сфере решения проблемы Берлина.
Моя первая мысль была о том, что президент Кеннеди должен как-то сообщить о новом понимании ситуации напрямую премьеру Хрущеву. Он мог бы сделать это по своим частным секретным каналам, чтобы минимизировать унижение Хрущева и не отбить у него охоту идти на попятную. Я написал две аналитические справки, предназначенные главным образом для Кеннеди. Чтобы они попали к нему, я передал их Карлу Кайзену, который занимался с Макджорджем Банди ядерными вопросами и с которым я уже контактировал весной по проблеме делегирования полномочий.
В одной из справок, переданных ему 9 октября{87}, содержался набор тезисов, которые, на мой взгляд, следовало использовать в разговоре с Хрущевым или его представителем. Другая справка, так называемое «Предложение по просвещению Хрущева», объясняла президенту смысл тезисов и цель послания Хрущеву.
Идея заключалась в ясном информировании Хрущева о том, что нам точно известно, чем он располагает. Я предлагал сообщить ему не только число ракет – четыре МБР, – но и точные координаты базы в Плесецке. Для полноты мы могли бы включить и координаты полигона Тюратам, где у Советов находилась пара экспериментальных ракет. Подразумеваемая идея послания выглядела так: «Вам пора прекратить нести всю эту чушь насчет “паритета” и “превосходства”. Мы знаем, что у вас есть и где это находится. У вас почти ничего нет, а то, что имеется, слабо защищено. Поэтому хватит твердить о том, что вы можете что-то устроить в Берлине. И вам, и нам прекрасно известно, что у вас нет возможностей для этого». Это были, конечно, не слова, а смысл того, что я хотел передать.
Кайзен прочитал справки и предложил мне обсудить их. Он собирался ехать на какую-то встречу в Вашингтоне и попросил меня прокатиться вместе с ним в автомобиле. Он сказал: «Слушай, Дэн. Ты должен понимать, как происходит обмен информацией здесь. Кеннеди никогда… он не говорит так». Было неясно, осуждает ли он стиль президента или соглашается с ним. Кайзен просто повторил: «Это немыслимо. Кеннеди не будет говорить так с Хрущевым».
На мой взгляд, все-таки было очень важно передать Советам каким-то образом, что им не стоит вести себя в этом вопросе так, словно мы верим в их превосходство или хотя бы в равенство. «Мы знаем, что эти претензии не соответствуют действительности, поэтому не упорствуйте в угрозах, которые вы не в состоянии выполнить». Это было минимальное послание, которое мне хотелось бы донести до Хрущева. «Угрозы, подобные этим, создают реальные риски, и ситуация может выйти из-под контроля». Однако, как следовало из слов Кайзена, Кеннеди не мог сказать такое напрямую Хрущеву – ни при встрече с глазу на глаз с его представителем, ни в личном послании.
Через день или два после этого я вновь оказался в Пентагоне, в кабинете Адама Ярмолински – помощника министра обороны. Я по-прежнему был консультантом RAND, получавшим зарплату от RAND по бессрочному контракту с ВВС, но проводил более половины времени в Вашингтоне, занимаясь документами и административной работой в Пентагоне и Госдепартаменте. Адам сказал, что готовит проект выступления Кеннеди в военной академии. Белый дом поручил подготовку проектов ряду агентств, и Ярмолински работал над версией, которую должны были отправить от имени Макнамары. Он предложил мне взглянуть на проект и добавить в него все, что я сочту нужным. Таким образом, у меня появилась еще одна возможность добиться, чтобы президент изложил мои соображения – на этот раз публично.
Я просто адаптировал положения своих справок к характеру публичного выступления таким образом, чтобы они не выглядели обращением лично к Хрущеву. Я написал текст от руки на листках из блокнота и отдал Адаму, а тот включил его полностью в свой проект для Макнамары. Некоторое время спустя он сказал мне: «Макнамара остался доволен. Он отправил это в Белый дом».
Через несколько дней я прочитал текст выступления Кеннеди, который подтвердил все, что говорил Кайзен о примиренческом стиле президента. Он не использовал ничего из того, что я написал. В результате я перестал смотреть на Кеннеди как на возможного проводника своего послания.
Однако потом я заглянул к своему другу Тимоти Стэнли – специальному помощнику в офисе Пола Нитце, где я проводил львиную долю своего времени, находясь в Вашингтоне. С Нитце я работал над военными планами ранее в этом году, именно он занимался проверкой моей справки о десантном корабле в Ивакуни. Стэнли располагался в крошечной комнатенке прямо напротив входа в кабинет помощника министра обороны. (Три года спустя я сам оказался в этой комнатенке, когда стал специальным помощником Джона Макнотона, преемника Нитце.) Стэнли в разговоре обмолвился, что готовит текст выступления для Розуэлла Гилпатрика.
Я отдал Тиму свои исходные рукописные заметки и сказал: «Слушай, я написал это для Кеннеди, но он не воспользовался ими. Если хочешь, то можешь включить их в свой текст». Он прочитал мои материалы. Они, конечно, не тянули на цельное выступление, это были лишь тезисы на нескольких страницах, включая следующее заявление: «Наши силы размещены и защищены так, что внезапным ударом нас невозможно обезоружить». Увидев это, Тим посмотрел на меня и прочитал следующий абзац вслух:
Разрушающая мощь, которую Соединенные Штаты способны сохранить даже после неожиданного нападения Советов, не меньше, а скорее больше мощи всех средств, доступных неприятелю для нанесения первого удара. Иными словами, мы обладаем возможностью нанесения второго удара не меньшего по масштабам, чем первый советский удар. Иначе говоря, можно не сомневаться в том, что Советы не решатся на развязывание крупного ядерного конфликта.
Он спросил с удивлением: «Это правда?» Я ответил: «Поверь мне, Тим, это правда. Именно так оно и есть». Сделать расчет было несложно, учитывая то, что я узнал о советском арсенале. Четыре МБР! Чуть более полутора сотен стратегических бомбардировщиков!
Хотя в новой разведывательной оценке не было сравнений американских и советских стратегических сил до или после нанесения удара с той или другой стороны, я не сомневался в правильности своей «чистой оценки» «обмена ядерными ударами» (по терминологии Пентагона). В нее, однако, было трудно поверить тому, кто на протяжении многих лет слышал о ракетном разрыве или читал секретные отчеты RAND об уязвимости наших стратегических сил. Я был уверен в том, что она выдержит все бюрократические проверки текста выступления.
Вопрос был в том, дадут ли Гилпатрику сказать это (т. е. сделать такое откровение), если учесть, что администрация до сих пор воздерживалась от признаний. Тиму не давали поручений делать подобные откровения, и проект, который он показал мне, был обычным для Пентагона набором клише, включаемых чиновниками Министерства обороны практически в каждую речь. Там говорилось об укреплении нашей обороноспособности, о том, насколько мы должны увеличить резервы и наступательные силы, ну и кое-что о Берлине. Добавив в текст почти все мои пункты, Тим полностью изменил тональность и характер проекта. Некоторые из моих пассажей не слишком подходили к его теме, но этот вписывался очень хорошо:
Наша уверенность в способности сдержать устремления коммунистов и не поддаться на шантаж с их стороны опирается на трезвую сравнительную оценку военного потенциала обеих сторон. Мы считаем, что советское руководство смотрит на вещи не менее реалистично, хотя это и не всегда очевидно, если судить по его экстравагантным выходкам. Хотя Советы используют жесткий режим секретности как одно из средств в противостоянии с нами, их железный занавес не настолько непроницаем, чтобы мы принимали за чистую монету хвастливые заявления Кремля.
Эта страна вроде бы обладает такой ядерной мощью для ответного удара, что любое недружественное действие, которое заставит использовать эту мощь, обернется самоубийством для решившегося на подобное действие.
Идея была такой. Я хотел донести следующее послание для тех, кто знает что к чему в Кремле и НАТО: «Нам известно, что они блефуют!» А американская и европейская публика должна была услышать: «Мы остаемся в Берлине, и никакой войны не будет». Я думал о послании как о разоблачении блефа Хрущева и ради этого даже обкатал формулировку дома:
Угрозу Советов нанести ракетный удар по свободному миру – нацеленную в первую очередь против европейских членов НАТО – следует оценивать против неопровержимого факта ядерного превосходства Соединенных Штатов, о котором я говорил ранее.
С учетом уверенности в том, что американские патрули вдоль берлинского коридора не будут блокированы, я чувствовал себя вправе подчеркнуть в последнем абзаце наше обязательство:
Соединенные Штаты не стремятся решать споры силой. Однако если силовое противодействие исполнению наших прав и обязательств приведет к вооруженному конфликту – что вполне может случиться [хотя я больше не верю в это], – то Соединенные Штаты не будут стороной, потерпевшей поражение.
Гилпатрик выступил с речью 21 октября 1961 г.{88} Эти и другие написанные мною пассажи он сохранил, и они немедленно попали в New York Times. Фактически все, что цитировалось журналистами и обозревателями тогда и впоследствии, было предложено и написано мною.
Здесь будет уместно признаться кое в чем. На протяжении десятилетий после моего участия в разработке планов ядерной войны в 1960-х гг. я не раз говорил, что никогда не предлагал и не был сторонником угрозы первого ядерного удара или первого использования ядерного оружия во время кризиса. Не сомневаюсь, что мог бы подтвердить истинность такого утверждения даже на детекторе лжи. Однако в действительности это не совсем так. В дополнениях к речи Гилпатрика я писал, что если Советы заблокируют наши патрули вдоль берлинского коридора силами расквартированных неподалеку танковых дивизий, то они вынудят США первыми применить ядерное оружие. Причем это будет сделано в уверенности, что Советы не смогут ответить ударом ядерными ракетами малой дальности, поскольку мы тогда воспользуемся своим «ядерным превосходством» в стратегических вооружениях для обезоруживания и уничтожения самого Советского Союза.
Почему я на протяжении многих лет не упоминал о возможных последствиях своих формулировок осенью 1961 г.? Должен сказать, что люди в большинстве своем предпочитают не признавать или не помнить о неблаговидных и неприятных моментах собственного поведения. Как всем, с кем я работал (ну, разве что за исключением Эйба Чайеса), мне хотелось сохранить доступ в Западный Берлин. В то же время, как и моих ближайших коллег, меня приводила в ужас мысль о возможности достижения этой цели путем развязывания ядерной войны любого масштаба. Между тем без уступки Хрущеву в вопросе признания Восточной Германии (это вопрос не моей компетенции) у нас не было способа защитить Берлин от советских обычных и ядерных сил за исключением угрозы применить ядерное оружие и демонстрации готовности нанести первый ядерный удар.
По моим представлениям, все это не должно было выходить за рамки абсолютного блефа. А в свете головокружительных новых разведданных блеф стал казаться особенно эффективным средством. Вот так я и перестал замечать, что речь шла в конечном итоге об угрозе первого использования ядерного оружия и первого ядерного удара.
Это не прошло незамеченным в Советском Союзе. Через день после выступления Гилпатрика министр обороны Родион Малиновский доложил XXII съезду Коммунистической партии в Москве, что
[Гилпатрик] выступил с обращением к участникам заседания Делового совета в Вирджинии{89}, предположительно, не без ведома президента Кеннеди, в котором превозносил военную мощь Соединенных Штатов и угрожал нам применением силы. Что можно сказать в ответ на эту угрозу, на это жалкое выступление? Только одно: мы этой угрозы не боимся!
Они угрожают применить силу в ответ на наши вполне обоснованные предложения подписать мирный договор с Германией и положить конец ненормальной ситуации в Западном Берлине… Реалистичная оценка картины говорит о том, что империалисты вынашивают планы нанести неожиданный ядерный удар по СССР и социалистическим странам.
Мне было приятно видеть, что советский министр обороны так быстро ответил на мои слова и что его выступление имело, на мой взгляд, оборонительный характер. Его интерпретацию я воспринял как советское преувеличение. В конце концов, я знал и, полагаю, он тоже, что у нас не было намерений или планов нанести «неожиданный ядерный удар». Гилпатрик ничего напрямую не говорил о наших возможностях по нанесению первого удара или потенциальных намерениях. И у меня, как у автора проекта оскорбительных комментариев, совершенно не было желания инициировать ядерную войну при каких-либо обстоятельствах.
Так на какую же «угрозу» жаловался Малиновский? По его собственным словам, это была просто угроза применения силы, а вовсе не ядерный удар. Точнее говоря, мы предупреждали, что не остановимся перед использованием разведывательных групп с обычным вооружением в случае попытки восточных немцев перекрыть нам доступ в Западный Берлин. Как я представлял все это и тогда, и впоследствии, мы просто разрушали их необоснованные претензии на ядерное превосходство и угрозы отрезать нас от Берлина, опираясь на явное превосходство в обычных вооружениях в этом регионе. Так или иначе, Малиновский увидел в моем тексте нечто большее, чем я вкладывал в него.
А как сам президент Кеннеди относился к этим угрозам? В большинстве отчетов о сути речи фигурируют пассажи, которые я написал для президента. Историк Майкл Бешлосс представляет это следующим образом:
Президент, Банди, Раск и Макнамара участвовали в подготовке речи Гилпатрика…{90} Считается, что ее проект написал Дэниел Эллсберг.
Это не так. Высокопоставленные должностные лица, конечно, визировали окончательный вариант речи и вполне могли внести то или иное сильное утверждение об укреплении обороноспособности и о нашем относительном превосходстве в проект, который готовил Тим Стэнли. Не исключено, что никто из них, начиная с Гилпатрика, даже не подозревал о моем участии во всем этом. Никто ничего не говорил мне ни до, ни после. У меня не было никаких заданий. Выше я просто описал реальную последовательность событий. Бешлосс правильно описывает мой предшествующий разговор с Кайзеном, включая предложение сообщить Хрущеву точные координаты размещения его четырех МБР. Однако он ошибается, когда говорит, что после этого я якобы получил задание подготовить проект речи. Такого не было. Все пять пассажей, которые цитируют и New York Times, и Бешлосс, я взял из собственных рукописных заметок для Джона Кеннеди и передал Стэнли по своей инициативе.
Я подчеркиваю это вовсе не ради утверждения своего авторства. Как уже говорилось, мне крайне неловко сознавать, что я более полувека неправильно интерпретировал реально сказанные слова. Я долгое время считал, что просто предупреждаю о твердом намерении использовать обычные силы с целью защиты наших «прав» и исполнения «обязательств» по обеспечению доступа в Берлин. Я говорил, что нас не остановит советский ядерный блеф. Однако Советы никогда не угрожали первым использованием ядерного оружия ни в Берлине, ни где-либо еще. Кто это делал, так это мы. Мне не приходило в голову, что блеф Хрущева предназначался именно для противодействия нашим угрозам первыми применить ядерное оружие. Это мы размахивали им, видя превосходство Советов в обычных вооружениях в Германии. И я участвовал в этом, не осознавая того.
Ну хорошо, я пошел за толпой. Однако в ретроспективе все оказывается намного хуже. Если взять один год, то моя инициатива и провокационные слова выглядели почти катастрофическими. Но в первый момент этого не было видно – ситуация казалась прямо противоположной. Последствия угроз, появившихся одномоментно, нарастали с поразительной скоростью. Узнав вскоре после этого о том, что ультимативное заявление Хрущева о подписании мирного договора с Восточной Германией и передаче контроля над доступом восточным немцам было отозвано на партийном пленуме, я вместе с другими в Пентагоне увидел причину такого решения в речи Гилпатрика. Мне было очень лестно сознавать это. Я долгое время считал, что внес вклад в разрешение Берлинского кризиса в 1961 г.
Каково же было мое разочарование, когда 40 лет спустя я прочитал в докладе, написанном моим другом Сеймуром Хершом, о том, что «Хрущев публично снял ультиматум» в своей речи на открытии партийного съезда за четыре дня до выступления Гилпатрика. Таким образом, «речь Гилпатрика, похоже, была ответом Кеннеди{91} на отступление Советов».
Майкл Бешлосс указывал на это еще раньше:
Предложив Гилпатрику выступить с этой речью{92} [стиль автора сохранен], Кеннеди, возможно, хотел не только усилить свою внутреннюю политическую позицию и успокоить американских союзников, но и подорвать позицию Хрущева в Кремле и в мире.
Внутренняя и внешняя политика председателя Совета министров опиралась исключительно на создание иллюзии советского ядерного превосходства. Теперь, когда мир узнал, что король голый, Хрущев должен понимать, что третий мир и даже союзники, загипнотизированные советской мощью, могут начать отворачиваться от Москвы… Хрущев создавал иллюзию силы Советов прежде всего для того, чтобы Соединенные Штаты разговаривали с его страной как с равной. Кеннеди, похоже, намеренно решил унизить его.
Первой реакцией Хрущева было проведение испытательного взрыва мощностью 30 Мт через два дня после выступления Гилпатрика, за которым последовал еще один взрыв мощностью 58 Мт.
Взрыв мощностью 30 Мт и жесткая риторика Малиновского{93}, наверное, утешила на время делегатов партийного съезда, однако серьезные проблемы, созданные для Хрущева выступлением Гилпатрика, никуда не делись. Они требовали от Хрущева каких-то демонстративных действий, способных изменить глобальное восприятие ядерного баланса между Советским Союзом и Соединенными Штатами.
Бешлосс приходит к такому выводу:
Это выступление шло вразрез с правилом президента не загонять противника в угол. Кеннеди просто не удосужился задуматься над тем, как Хрущев может воспринять речь Гилпатрика.
Так это или нет в отношении высокопоставленных лиц, которые визировали обращение, но меня это касалось напрямую.
Хрущев почти наверняка задавал вопрос{94}, почему президент решил публично унизить его, ткнув носом в относительную слабость Советов, да еще во время такого важного события, как партийный съезд. Не является ли это обращение предзнаменованием американского первого удара по Советскому Союзу?
Хрущев знал, что его критики в Кремле и в вооруженных силах не упустят случая потребовать ослабления противодействия гигантскому наращиванию советской военной мощи. Силы, приведенные в движение речью Гилпатрика и попытками Кеннеди показать превосходство, заставили Хрущева искать быстрый и дешевый способ восстановления баланса сил… Не просчитав, к чему речь Гилпатрика могла подтолкнуть Хрущева, президент Соединенных Штатов играл с огнем.
Не прошло и нескольких месяцев, как Хрущев придумал дешевый и быстрый способ рассчитаться за унижение и восстановить баланс. Его нельзя назвать единственной или даже главной целью размещения ядерного оружия на Кубе в 1962 г. (см. главу 12).
Тем не менее в октябре 1961 г. я приложил руку к приближению Карибского ракетного кризиса.
Когда я оказался в кабинете Адама Ярмолински в начале июня 1962 г. – после работы на протяжении полугода над докторской диссертацией в RAND, – он сказал, что занимается подготовкой речи Макнамары на церемонии вручения дипломов, которая должна была состояться в июле в Мичиганском университете в городе Анн-Арбор. Макнамара решил использовать по такому случаю{95} несекретный вариант речи, с которой он выступал 5 мая на конференции НАТО в Афинах. Ее автором, по словам Адама, был Билл Кауфманн.
Адам значительно переработал вариант Билла. Он протянул мне свою рукопись и попросил высказать мнение. Я затребовал у него и получил также исходный документ, афинскую речь, который имел гриф «Космик – совершенно секретно» (натовский гриф секретности). Макнамара изложил впервые перед нашими союзниками по НАТО стратегию «исключения городов» и принуждения (ее продвигала RAND и сам Кауфманн), которая лежала в основе моего проекта руководящих указаний, принятого министром обороны год назад. Соединенные Штаты, по его словам, пришли к выводу, что в ядерной войне, начавшейся в результате масштабного нападения на альянс, «нашей основной военной целью должно быть уничтожение вооруженных сил врага», а не гражданского населения, хотя у нас и остаются резервы, достаточные для удара по населенным и промышленным центрам. Это должно служить для Советов «очень сильным стимулом… принять аналогичную стратегию» и, таким образом, давать надежду на сохранение структуры стран в ходе ядерной войны.
Когда я сравнил проект Ярмолински с афинской речью, довольно многое в нем мне не понравилось. Прежде всего, на мой взгляд, логика подхода была представлена в новой версии не так ясно, как у Кауфманна. Из проекта Адама исчезли не только секретные цифры, касающиеся вооруженных сил НАТО и Советов, но и сама идея нового подхода, который сильно отличался от прежних взглядов США на стратегическое планирование.
Потом, мне показалась сомнительной дипломатическая сторона речи по отношению к альянсу. Это касалось и афинской версии. Кауфманн, работавший практически без методической помощи при подготовке секретного варианта речи о новой стратегии, решил представить ее на примере удара по независимым французским ядерным силам, созданием которых в то время занимался Шарль де Голль. Речь подчеркивала важность централизованного контроля для стратегии, нацеленной на предотвращение уничтожения гражданского населения в городах с обеих сторон, исключавшей города из первоначальных целей, но сохранявшей угрозу их уничтожения силами американского резерва. Кауфманн не говорит открыто, что речь идет о французских ядерных силах, действия которых де Голль не собирался координировать с американцами и которые были нацелены исключительно на советские города, в первую очередь на Москву. Однако он привлекает внимание к проблеме, создаваемой такими силами для реализации американской стратегии, в которой видится лучшая (или единственная) возможность «сохранить структуру» союзных стран в ходе ядерной войны. Нескоординированный французский удар по Москве и другим городам в первый же момент войны означал бы «уничтожение наших заложников – советских городов» и гарантировал бы катастрофический удар Советов по городам стран – членов НАТО.
Кауфманн добавил к этому еще и описание сил альянса, которое словно специально задевало чувства Франции, а может быть, и Великобритании: «Короче говоря, ограниченные ядерные силы и средства, используемые независимо, опасны, затратны, подвержены устареванию и ненадежны как средство сдерживания».
Я не видел смысла так беспричинно оскорблять двух союзников даже в секретной речи, не говоря уже о публичном выступлении. Тем не менее и критика роли независимых сил, и агрессивный тон сохранились в версии Ярмолински.
Когда я усомнился в необходимости этого, Адам сказал, что он следует прямым указаниям Макнамары. Тому нравились и общая концепция Кауфманна, и его язык. Он с удовольствием поддел Францию в Афинах и, хотя знал, что французам это не понравилось, хотел проделать это еще раз в Анн-Арборе. (Я до сих пор не знаю, почему он делал это. Наверное, как и у Кауфманна, у него был зуб на де Голля.)
На мой взгляд, эта тема совершенно не подходила для публичного обсуждения. Даже командованию союзников никогда не говорили, как именно Соединенные Штаты собираются вести ядерную войну. В конце концов, генерал Кертис Лемей более десятилетия делал все, чтобы такие вопросы оставались в тайне даже для Объединенного комитета начальников штабов и представителей гражданской власти всех уровней.
Я сказал Адаму, что американская публика, услышав об этом в буквальном смысле впервые, придет в ужас.
Моя реакция, возможно, требует пояснений. Да, я гордился тем, что в прошлом году помог сформулировать ту самую стратегию, о которой идет речь. (Чуть ранее на этой неделе я по заданию Гилпатрика проанализировал новый объединенный план JSCP-63, впервые представленный ему на утверждение Объединенным комитетом начальников штабов, и обнаружил в нем, по крайней мере формально, практически все изменения, предложенные мною в 1961 г.) Однако это связано с тем, что я был против плана эйзенхауэровской эры, который в моих глазах однозначно выглядел намного ужаснее.
Более того, весной 1961 г. я работал над руководящими указаниями относительно плана наших действий в случае советского ядерного нападения в Европе. Я исходил из того, что это будет план ответных действий, второго удара, поскольку тогда еще верил в преимущество Советов в стратегических ракетах или как минимум в паритет потенциалов второго удара. И то, и другое практически исключало нанесение первого удара со стороны США, даже несмотря на наши обязательства перед союзниками. Таким образом, в безысходной ситуации «мой» план был, как я представлял это, наименее ужасным ответом на неожиданный советский удар.
В этом контексте его последствия вовсе не должны были казаться хорошими или даже «терпимыми», и они мне определенно не казались такими. Они выглядели, скорее, катастрофическими. В целях оперативного планирования, по моему предложению, они должны были выглядеть лишь чуть менее ужасно, чем любые доступные альтернативы, включая ранее существовавший план. Стратегия предлагала возможность избежать катастрофы, которая была еще ужаснее и неизбежнее.
Это совершенно не походило на жизнеутверждающее послание, которое можно представить публике. Понятное дело, никто и никогда не пытался выступить с ним официально. Однако в 1962 г. складывалась еще более неподходящая для этого ситуация. В контексте закрытого выступления в Афинах и в свете колоссального дисбаланса сил, о котором мы узнали в сентябре 1961 г., Макнамара сейчас фактически описывал американскую стратегию первого удара во исполнение наших долгосрочных обязательств перед НАТО в случае агрессии Советов против Западной Европы.
Высокопоставленная натовская публика привыкла слышать – и, можно сказать, ожидала услышать – заявления о нашем намерении нанести удар по Советскому Союзу в этом случае (хотя ей и не рассказывали в деталях, что именно мы собираемся делать). Однако американской публике никогда не говорили, что крупная неядерная военная операция Советов в Европе – не на континентальной части Соединенных Штатов – должна почти автоматически привести к полномасштабному ядерному удару по Советскому Союзу и к ответному удару всей мощью Советов по Соединенным Штатам.
Помимо прочего, американской публике никто не говорил, что собой представляла эта мощь Советов в 1961–1962 гг. Хотя администрация Кеннеди признала в конце 1961 г. «отсутствие ракетного разрыва», а речь Гилпатрика (с моей подачи) показала, что мы значительно превосходим Советы по стратегическим ядерным силам, публике никогда официально или неофициально не говорили, насколько малым был советский стратегический потенциал в те годы. Фактически реальный масштаб этой диспропорции публика не осознает до настоящего дня. Даже такой авторитетный ученый, как Ричард Родс{96}, в 1995 г. писал, что у Советов было более 40 МБР в 1961 г. – в 10 раз больше, чем они имели на самом деле.
В Афинах Макнамара хотел заверить наших военных союзников в том, что у нас есть чем ответить на советское вторжение в их страны, что мы реально готовы исполнить свои обязательства и нанести первый ядерный удар. Более того, альянс должен полагаться на Соединенные Штаты в этом плане, а не стремиться к наращиванию независимых (французских) сил, которые лишь комкают стратегию и делают ее неосуществимой из-за нанесения удара по советским городам и системе централизованного управления и контроля в самом начале.
Каким бы малоэффективным ни казался этот план нашим союзникам, уверенный тон Макнамары – и многомиллиардные вложения Соединенных Штатов в реализацию плана – вполне мог убедить некоторых в том, что министр обороны реально верит в него и осуществит при необходимости. Как минимум такое впечатление должно было возникнуть у Советов и напугать их в достаточной мере, чтобы удержать от вторжений в Западную Европу. (Макнамара и Кауфманн, на мой взгляд, ошибались, если думали, что логичность плана могла разубедить французов в необходимости создания собственных ударных сил. Это определенно было не так.)
В любом случае раскрытие стратегии американской публике не давало даже таких довольно туманных выгод, особенно в контексте первого удара. Стиль афинской речи и проекта Ярмолински ясно говорил о том, что американское правительство верит в результативность стратегии принуждения в ядерной войне – исключает советские города из целей первого удара, однако продолжает угрожать им применением резервных сил. Подобная вера неизбежно выглядит странной, даже абсурдной.
Как я узнал позднее, Билл Кауфманн точно так же отреагировал на идею представить суть секретной афинской речи американской публике и всему миру. Ярмолински обратился к нему с просьбой помочь в рассекречивании речи для этого случая и получил отказ. Кауфманн не считал это правильным по тем же причинам, что и я. В результате Ярмолински пришлось делать все самому.
После ознакомления с проектом Ярмолински я вернул ему документы и сказал, как можно тверже, что, на мой взгляд, с такой речью выступать нельзя. Макнамаре следует найти другую тему для выступления на церемонии вручения дипломов. Пока я говорил это, в кабинете Адама зазвонил прямой телефон министра обороны. Ярмолински сказал: «Да, Боб. У меня здесь Дэн Эллсберг, он прочитал мой проект и забраковал его. Он уверен, что такое говорить нельзя».
Я слышал голос Макнамары на другом конце провода, но не мог разобрать, что он говорит. Мне было приятно, что Адам сослался на меня как на эксперта и ему не пришлось объяснять Макнамаре, кто я такой. (Меня не было в Вашингтоне полгода, и я встречался с Макнамарой напрямую всего лишь раз примерно за шесть месяцев до этого.) Адам сказал: «Окей, Боб». Повесив трубку, он обратился ко мне: «Боб сказал, что ты должен переписать речь так, как считаешь нужным».
Вот попал! Это была совсем не та работа, которую мне хотелось, особенно после ночного бдения над комментариями к JSCP. Однако пути для отступления не было. Макнамара впервые напрямую дал мне задание. Проблема заключалась в том, что я вообще не видел возможности для публичного выступления на такую тему, однако, по словам Адама, Макнамара хотел получить что-то аналогичное его речи в Афинах, и особенно ему требовался выпад в адрес французов.
Адам нашел для меня стол в своем офисе, и я принялся за работу. Повторное сравнение варианта Кауфманна с сильно отредактированной версией Адама вновь показало, что текст Билла был лучше сформулирован и имел более четкую логику. Я сделал копию того и другого и стал заменять некоторые абзацы в тексте Адама на формулировки Билла. О персональных компьютерах тогда еще не слышали – не было даже пишущих машинок Selectric, позволявших автоматически удалять слова и вносить корректуру. Секретари вносили исправления в готовые экземпляры, замазывая строки и впечатывая новые поверх них. Я вырезал ножницами кусочки из текста Билла и вклеивал их в вариант Адама, разрезал текст Адама на части и менял их расположение. Там, где требовались переходы и пояснения, я вписывал от руки предложения и абзацы.
Я хотел сделать своего рода макет, где желательный для Макнамары аргумент был бы, на мой взгляд, представлен лучше, чем у Адама. Если Макнамара примет этот вариант, у нас останется целый месяц, чтобы довести его до ума. За это время можно будет сделать действительно нечто приличное, если мне не удастся убедить всех вообще отказаться от злосчастной речи.
Я объяснил Ярмолински (не углубляясь в детали) причину своих сомнений в возможности обнародования афинской речи. Макнамара, однако, не знал о них и не давал мне задания излагать их. У меня не было времени на параллельное изложение своих сомнений и составление с нуля совершенно новой, более подходящей речи. Поэтому я решил – ошибочно, как видно в ретроспективе, – просто отредактировать проект Адама частично с использованием оригинала Билла.
В конечном итоге получилась речь, которая выглядела лучше варианта Адама, но фактически была ближе к афинскому оригиналу. Это ни в коей мере не устраняло моих принципиальных возражений в отношении тона и содержания. (Возможно, недосыпание притупило мое критическое восприятие.) Я удалил те части оригинала, которые, на мой взгляд, слишком напоминали фильм «Доктор Стрейнджлав». Как оказалось, удалил далеко не все.
Я выбросил рассказ Макнамары об исследовании последствий гипотетической ядерной войны в 1966 г., где сопоставлялись два сценария развития событий. В одном из них, когда стороны ограничивались ударами по военным объектам, Соединенные Штаты могли потерять 25 млн человек, Советы – примерно столько же, а Европа чуть меньше. Но если обе стороны наносили удар также и по населенным и промышленным центрам, то потери Соединенных Штатов возрастали до 75 млн человек, Советов – до 100 млн, а Европы – до 115 млн. Макнамара говорил: «Хотя цифры в обоих случаях ужасны, первый вариант предпочтительнее второго».
Его аргумент относительно того, что американская стратегия (т. е. централизованный контроль со стороны США) – это наиболее реальная или даже единственная возможность получить первый, а не второй набор результатов в будущей ядерной войне, подкреплял предыдущее утверждение: «…По нашим оценкам, уничтожение сил неприятеля при одновременном сохранении собственного общества… не является абсолютно недостижимой целью».
Сомнительно, чтобы эта фраза в сочетании с двумя комплектами цифр делала радужными перспективы сохранения общества при применении новой стратегии (в действительности все это было принципиально неправильным, как мы увидим далее). На самом деле, глядя на эти оценки (после рассекречивания) 55 лет спустя, трудно представить, что они могли чем-то обнадежить видавших виды профессиональных военных в Афинах. А уж для ушей выпускников Мичиганского университета и прочей публики, непривычной к секретным исследованиям RAND или Объединенного комитета начальников штабов, они вообще не годились. Я также опустил слишком откровенные ссылки на пока что не уничтоженные советские города как на «заложников».
Утром я отдал склеенную из вырезок версию со своими дополнениями одному из секретарей в офисе, которые славились умением молниеносно перепечатывать черновики. Отпечатанный экземпляр я представил Адаму, который одобрил его и отправил Макнамаре. Немного позже тем же утром Адам сообщил мне, что «Макнамаре все понравилось и он выступит с этой речью».
Я забеспокоился: «Погоди! Это же сырой, подготовленный за одну ночь черновик! До церемонии вручения дипломов еще четыре недели – этого более чем достаточно, чтобы причесать его».
Адам сказал: «Нет, этого вполне достаточно. Он доволен и не передумает. Все останется как есть». В расстроенных чувствах я вернулся в свою гостиницу и наконец завалился спать.
В июле наступила катастрофа. Французы, конечно, пришли в ярость из-за того, что Макнамара публично продемонстрировал пренебрежительное отношение к их ядерным силам. Реакция прессы и американской публики была ожидаемо ужасной. О том, как отреагировал на это Хрущев, я узнал лишь полвека спустя из книги Александра Фурсенко и Тимоти Нафтали «Холодная война Хрущева» (Khrushchev’s Cold War). Хрущев принял решение в мае скрытно разместить ракеты на Кубе в определенной мере в ответ на [мою] речь Гилпатрика. По словам Фурсенко и Нафтали, советская разведка очевидно пропустила афинскую речь (это удивительно, поскольку мы всегда считали, что в НАТО более чем достаточно советских осведомителей, и что обращение к Совету НАТО должно было гарантированно попасть по секретным каналам в Москву). Однако, когда речь в Анн-Арборе{97} дошла до Москвы,
она вызвала раздражение у советского руководителя{98}, особенно слова Макнамары о том, что НАТО в будущем должно выбирать в качестве целей военные объекты, а не города. Американское правительство привело этот аргумент потому, что хотело отговорить Францию, Великобританию и Западную Германию от наращивания собственных ядерных сил, которые были неэффективными, трудно поддавались контролю и лишь усиливали озабоченность Советов. Только американские ядерные силы были достаточно современными, чтобы успешно уничтожить советские ракетные шахты. Хрущеву, однако показалось, что Макнамара пытается представить ядерную войну чем-то менее кровавым и, следовательно, более приемлемым. Через несколько минут после представления новой берлинской политики на заседании [Президиума Верховного совета] 1 июля Хрущев обрушился на Макнамару. «Исключение городов из перечня целей – как просто! Так что же является их целью? – вопрошал он, и сам, как частенько любил это делать, отвечал: – Они хотят приучить население к мысли о неизбежности ядерной войны».
Десять дней спустя Хрущев публично объявил{99} речь в Анн-Арборе попыткой «легализовать ядерную войну и, таким образом, узаконить убийство миллионов и миллионов человек». Он также назвал это обманом американского народа, поскольку военные базы в Соединенных Штатах находятся в крупных городах или рядом с ними. «Жертвой оружия массового уничтожения станет прежде всего гражданское население».
Хрущев был прав. Словно в подтверждение этого всего через три месяца во время назревающего кризиса (см. следующую главу) самолеты SAC с ядерным оружием на борту были размещены на гражданских аэродромах вблизи крупных городов, превратив эти населенные пункты в первоочередные цели ядерного удара. То же самое повторилось в октябре – ноябре 1969 г. при президенте Никсоне. Тем временем наращивание французских ударных сил, главной целью которых была Москва, отрицало какую-либо возможность реализации централизованной стратегии исключения городов и «принуждения». (В действительности то же самое можно было сказать и об оперативных планах SAC: см. далее.)
Так или иначе Хрущев просто обязан был услышать в речи Макнамары в Анн-Арборе, как и в речи Гилпатрика до этого, угрозу нанесения первого удара (такова оборотная сторона гарантии первого удара, которую Макнамара предоставил тайно союзникам по НАТО в Афинах). Новая речь, написать которую я помог, должно быть, подкрепила безумную реакцию Хрущева, спровоцированную с моей подачи ранее. К моменту июльской речи в Анн-Арборе советские ракеты средней дальности уже были на пути в район Карибского моря.
Глава 12
Мой Карибский ракетный кризис
В понедельник, 22 октября 1962 г. я вместе с большинством граждан Америки, не отрываясь, смотрел по телевизору выступление президента Кеннеди, во время которого он объявил, что Советы размещают «наступательные» баллистические ракеты на Кубе и, таким образом, создают потенциал для удара по Соединенным Штатам. Он сказал, что мы устанавливаем блокаду Кубы – «карантин», по его выражению, – начиная со среды и запуск хотя бы одной ракеты с территории Кубы, «направленный против любого государства в Западном полушарии», приведет к «полномасштабному ответному удару по территории Советского Союза».
Последние слова звучали дико. «Полномасштабный ответный удар?» Это означало реализацию SIOP – плана всеобщей ядерной войны. Я понимал это лучше других, поскольку сам разрабатывал руководящие указания по планированию всего восемь месяцев назад. Нанесение первого удара по Советскому Союзу, если кто-то – возможно, кубинцы? – запустит одну ракету против кого угодно? Хотелось бы мне знать, понимал ли спичрайтер, о чем он написал.
Я подошел к телефону – я находился дома на Малибу, Калифорния, – и позвонил в Пентагон Гарри Роуэну. Вопрос у меня был один: «Не требуется ли помощь?»
Он ответил: «А ты не хочешь приехать сюда завтра?» Я заказал билет на следующее утро и уложил чемодан.
Я добрался до его офиса к вечеру в четверг, и Гарри быстро обрисовал мне ситуацию. Группа ключевых должностных лиц, называемая ExComm (Исполнительный комитет Совета национальной безопасности) собиралась по несколько раз в день при участии президента, а иногда и без него на протяжении прошлой недели в попытке определиться с тем, что делать. Их работу обеспечивали три или четыре группы работников аппарата. Одна из них, находившаяся в Пентагоне, занималась координированием планов по воздушному удару и вторжению.
Гарри сказал: «Напиши справку о том, как 38 ракет могут сказаться на нашей способности нанести ответный удар». Он дал мне карту, на которой в виде окружностей был обозначен радиус действия баллистических ракет средней дальности. В пределах их досягаемости находились и Вашингтон, и Омаха. Некоторые из этих ракет уже находились в состоянии боевой готовности. Первая мысль была о том, что для командных пунктов в районе Вашингтона и штаб-квартиры SAC на авиабазе Оффутт в Омахе это означает очень малое время подлета: минуты – практически без предупреждения. Эффект действительно был очень значительным. Советы, таким образом, могли гарантированно осуществить обезглавливание. Я, однако, знал то, что не было известно большинству даже в Пентагоне: это не спасет Советы от полномасштабного и быстрого ответного удара со стороны наших в основном сохранившихся сил. Причина – делегирование права на применение ядерного оружия.
Способность нанести неожиданный удар ракетами наземного базирования по нашим командным центрам нельзя было назвать несущественной. Однако в этом не было ничего нового – такой удар можно нанести и крылатыми ракетами с подводных лодок. Мы в любом случае никогда не рассчитывали на защиту Вашингтона или базы Оффутт. Именно поэтому Пентагон создал систему альтернативных командных пунктов, в том числе морских, воздушных и подземных, именно поэтому Эйзенхауэр и Кеннеди делегировали право на использование ядерного оружия.
Что касается угрозы для способности SAC нанести второй удар, то, по словам Гарри, наши бомбардировщики уже были рассредоточены, в том числе по более чем 30 гражданским аэродромам. (Прощай объявленные в Анн-Арборе четыре месяца назад планы по созданию для Советов стимула отказаться от включения наших городов в число целей.)
По отношению к небольшим советским стратегическим силам 38 ракет означали значительное наращивание. В России только начиналось размещение новых МБР шахтного базирования SS-7. Там строили порядка 60 пусковых установок, однако, как сказал Гарри, в состоянии боевой готовности находилось не более 10.
С учетом четырех ракет SS-6 в Плесецке это означало, что советские ракетные силы первого удара в одночасье как минимум удвоились. Так или иначе, из этого не следовало, что Советы могут избежать тотального опустошения в случае нанесения ими первого удара. Такой исход гарантировала всего одна сохранившаяся база SAC, а сохранить свои силы должна была больше чем одна база. Помимо сил на театрах военных действий у нас должны были остаться еще ракеты Polaris и авианосцы в море, а также уцелевшие ракеты Atlas и Titan. От 50 до 100 ракет не давали Советам возможности нанести обезоруживающий первый удар.
Уязвимые стационарные ракеты средней дальности (которые не прибыли из-за блокады) на неукрепленных позициях мало что добавляли к способности нанести второй удар. Мобильные ракеты средней дальности, если нам не удастся обнаружить их, должны были иметь большее значение для потенциала ответного удара. Конечно, если бы Советам дали возможность обосноваться на Кубе, они могли бы очень быстро поставить туда большое число ракет из имеющегося арсенала. Порядка сотни стационарных ракет средней дальности значительно увеличили бы их потенциал первого удара. Примерно такими были наши оценки на тот момент – в те дни военные исходили из того, что стороны могут считать «приемлемыми» потери на уровне десятков миллионов человек, но не сотни миллионов.
У нас есть необычная летопись Карибского ракетного кризиса{100} в виде магнитофонных записей, которые делал Кеннеди на заседаниях ExComm. Я нисколько не удивился, когда годы спустя узнал после расшифровки этих записей, что Макнамара высказался на втором заседании ExComm во многом созвучно со мною. Он заявил, что эти ракеты не оказали на нашу безопасность не только решительного эффекта, но и просто значительного. «Буду предельно откровенным{101}, – сказал он президенту. – Я не считаю, что это военная проблема… Это внутренняя политическая проблема».
Объединенный комитет начальников штабов не согласился с этим – ему не терпелось нанести удар по Кубе. Однако, с точки зрения Макнамары, как и с моей, ракеты на Кубе затрагивают нас не больше (несмотря на малое время подлета, которое выпячивал Объединенный комитет), чем еще четыре десятка МБР на территории Советского Союза, которые, как ожидается, будут поставлены на боевое дежурство в течение нескольких ближайших месяцев. Годом ранее командующий стратегической авиацией США утверждал, что у Советов уже есть тысяча МБР, нацеленных на нас. Четыре десятка, пять десятков, сотня ракет не создавали такой угрозы.
Уолт Ростоу из Госдепартамента пригласил меня в рабочую группу, занимавшуюся «долгосрочными планами», горизонт которых отстоял на две недели и более от текущего момента. (Определение «долгосрочные» применительно к двухнедельному плану могло показаться шуткой, однако не нужно забывать, что в период кризиса горизонты сжимаются.) Помимо этого, Гарри включил меня в свою группу краткосрочного планирования вторжения. По моим сведениям, я оказался единственным, кто входил сразу в две группы (и был их единственным внешним консультантом). Пол Нитце, босс Гарри, отвечал за группу планирования наших действий на случай блокирования Берлина Советами в ответ на наш удар по Кубе, если мы его нанесем.
Я поселился в Dupont Plaza Hotel, где всегда останавливались представители RAND в те времена. Мы, однако, практически круглые сутки находились на работе. В среду и четверг я довольствовался коротким сном на кожаном диване в кабинете Нитце.
Утром в четверг более десятка человек из рабочей группы Ростоу сидели за длинным столом в госдепартаменте и читали ежедневные отчеты ЦРУ о строительстве систем противоракетной и противовоздушной обороны на Кубе; отчеты из Пентагона о событиях на линии блокады; информационные запросы от ExComm; телеграммы из посольств по всему миру о реакции на кризис.
Мне попались на глаза две телеграммы, практически идентичные по содержанию тем, что были составлены во время Берлинской игры, в которой я участвовал в прошлом году. Как и в той игре, против наших действий протестовали студенты Свободного университета в Берлине, а вокруг американского посольства в Дели происходили массовые беспорядки. Когда Уолт Ростоу проходил позади меня, я обернулся и протянул ему две телеграммы. Он быстро пробежал их. Я сказал: «Это показывает, насколько реалистичной была Берлинская игра». Он вернул мне телеграммы со словами «или насколько нереалистична нынешняя». Это была одна из его лучших острот.
Мы в рабочих группах редко видели членов ExComm уровня министров, которые практически непрерывно заседали в Белом доме или в Госдепартаменте. Все же как-то в субботу утром во время перерыва заседания ExComm в группу Ростоу заглянул министр финансов Кларенс Дуглас Диллон. Мы не были с ним знакомы, однако в какой-то момент он, взглянув на меня, спросил: «Что мы предлагаем? У нас же должно быть что-то способное заставить его убраться».
Я взорвался: «Мы предлагаем не трогать его чертовы ракеты!» Диллон посмотрел на меня недоверчиво, хмыкнул и отвернулся.
Это было абсолютно беспардонно – хотя служебная иерархия не соблюдалась ни в рабочих группах, ни, как оказалось, в ExComm, – вызывающе и в действительности не в моем стиле. Этот эпизод не делает мне чести. Вместе с тем должен признаться, что именно так, по моим представлениям, должен был закончиться кризис.
Я считал на протяжении всей недели – со среды, когда Советы решили не прорывать блокаду, – что Хрущев должен уйти без каких-либо реальных уступок с нашей стороны. Он видел, что американская десантная группа была полностью готова к действиям уже в следующий понедельник или вторник, если не раньше. В районе Карибского моря мы превосходили его по обычным видам вооружения по всем меркам: в воздухе, на море, на земле. И никто из нас, кого я знал, даже мысли не допускал, что для компенсации этого дисбаланса в обычных вооружениях Хрущев решится использовать ядерные ракеты, размещенные на Кубе.
С точки зрения обычных вооружений в Европе, в Берлине, в Турции и на подконтрольной НАТО территории в целом ситуация была прямо противоположной. Однако, учитывая наше огромное стратегическое ядерное превосходство, я не верил, что Хрущев решится предпринять что-то против нас там. Думаю, Диллон не беспокоился бы так сильно, если бы знал, насколько призрачным было советское превосходство, которого все мы так боялись в 1950-х гг.
Именно для устранения этого гигантского стратегического ядерного дисбаланса, на мой взгляд, Хрущев и решился пойти на такую отчаянную меру. Однако он перегнул палку. Возможно, это была попытка уравнять позиции в переговорах по Берлину или даже создать новую угрозу, и она заслуживала адекватного ответа, хотя я не считал, что это нужно делать. Даже если бы мы молча проглотили ее, риски конфронтации с нами в вопросе Берлина практически не изменились бы для него.
Примерно так же считали Нитце и Гарри, так же думали и в Объединенном комитете начальников штабов. Разница была лишь в том, что Объединенный комитет хотел нанести удар по Кубе. На мой взгляд, этого не требовалось, не нужно было даже добиваться удаления ракет оттуда. Однако я мог понять решимость президента убрать их и пойти на определенный риск, который казался мне (по глупости) совсем небольшим.
Размещение ракет со всей очевидностью создало для Кеннеди{102} внутреннюю политическую проблему после того, как он публично опроверг предупреждения республиканцев, а ракеты все же появились на Кубе. Вслед за этим Кеннеди прямо уведомил Советы о том, что у них возникнут «серьезные проблемы», если они будут нарушать данные ему гарантии. Если бы он ничего не предпринял после такого предупреждения, республиканцы обвинили бы его, и небезосновательно, в недальновидности и слабости.
В тот момент я еще не понимал, насколько высок вес внутренней политики при принятии президентами внешнеполитических решений. Однако внешняя политика в условиях нынешнего кризиса достаточно ясно объясняла действия Кеннеди.
Если бы он отступился от собственных предупреждений перед лицом провокационной (хотя и законной) акции Советов, то, на мой взгляд, решимость Хрущева и застенчивость Кеннеди произвели бы неизгладимое впечатление на наших союзников в Европе. Они бы наверняка стали опасаться, что Хрущев в дальнейшем перестанет обращать внимание на предупреждения и угрозы Кеннеди, и были бы недалеки от истины.
Таким образом, хотя блокада была военной акцией, незаконной в мирное время (Кеннеди предпочитал использовать слово «карантин» именно для того, чтобы не допустить аналогии с советской блокадой Берлина в 1948 г., которую он всегда называл незаконной), я вполне могу согласиться с тем, что она была важна для Кеннеди как демонстрация смелости не только перед публикой в Соединенных Штатах, но и перед союзниками. Я воспринимал необходимость защиты Берлина очень серьезно. При этом я не был сторонником вторжения на Кубу или нанесения удара по ракетам и считал, что до этого дело не дойдет. Но, если бы мы даже решились на это, Хрущев, на мой взгляд, не смог бы позволить себе расширения конфликта.
В тот четверг Ростоу взял меня с собой в Пентагон, где у него была назначена встреча со специалистом ЦРУ по Кубе. Его интересовала возможность распространения блокады на поставки нефти и нефтепродуктов. Он хотел знать, насколько хватит запасов нефти у кубинцев, прежде чем их экономика перестанет функционировать. Специалист по Кубе сказал, что на шесть недель.
Эта новость взбудоражила Ростоу, как мне показалось, больше, чем заслуживала. Он сказал, что «отсчет времени» для Кубы пошел. Вернувшись в рабочую группу по долгосрочному (двухнедельному) планированию, я написал критическую аналитическую справку для него. В ней я заметил, что сигнал тревоги, который прозвучит через шесть недель, не имеет отношения к нашему горизонту планирования. Все ракеты, как ожидается, будут поставлены на боевое дежурство в течение ближайших дней, а другая рабочая группа, членом которой я являюсь, группа Роуэна, рассматривает возможность вторжения уже в следующий вторник[11].
Помимо прочего, я говорил, что по информации о заседании ExComm в то утро, после которого Кеннеди отправил сообщение Хрущеву, мы, хотя и требовали прекратить монтаж пусковых установок с последующим выводом ракет, никаких сроков не устанавливали. Если бы мы реально хотели добиться вывода советских ракет, то нам следовало бы установить срок, причем не шесть недель, а, скорее, несколько дней.
Расшифровка стенограмм позднее показала, что Джон Маккоун, директор ЦРУ и республиканский ястреб в ExComm, дал такую же рекомендацию на следующее утро, и Бобби Кеннеди на самом деле предъявил 48-часовой ультиматум советскому послу Анатолию Добрынину вечером. Лично я (в отличие от Маккоуна) не хотел, чтобы дело дошло до реализации ультиматума, и не ожидал, что его отвергнут.
Вместе с тем должен признать, что не слишком задумывался над тем, как нам действовать, если ультиматум все же будет отвергнут. В свои 31 я слишком верил в то, что лидер, которого переиграли, должен отступить перед угрозой. И Хрущев, похоже, подтвердил это три дня спустя. Как станет ясно дальше, я был не единственным, кто сделал неправильные выводы о причинах его отступления. (Целый ряд моих старших коллег – Ростоу и члены ExComm, включая Макнамару, Банди, Джонсона и Тейлора, – повторили эту ошибку три года спустя уже с Хо Ши Мином.)
В пятницу вечером я прочитал длинную, из шести частей, телеграмму от Хрущева, которая содержала трезвую оценку неприемлемости ядерной войны между двумя странами и предложение вывести ракеты с Кубы в обмен всего лишь на обещание Кеннеди отказаться от вторжения. Примерно этого я и ожидал. В тот вечер я вернулся в гостиницу и выспался впервые за три дня. Как и большинству других, мне казалось, что кризис подошел к концу. На мой взгляд, у Кеннеди не было проблем с принятием этого предложения.
С моей точки зрения, обещание не вторгаться на Кубу ни по каким меркам не было уступкой Соединенных Штатов, поскольку у нас вроде бы и не было намерения вторгаться туда при отсутствии ракет. Это было, как я считал, несущественное, спасающее лицо «требование», которое Хрущев включил для маскировки того факта, что он отступает, не выиграв абсолютно ничего от своей авантюры.
Однако на следующее утро пришло сообщение, которое перечеркивало все сказанное ранее. Оно прямо требовало вывода наших ракет средней дальности (или, официально, ракет средней дальности НАТО) из Турции в дополнение к обещанию отказаться от вторжения.
Как бы то ни было, я увидел в этом просто отчаянную попытку Хрущева поторговаться в последний момент. Очень личное полученное накануне сообщение, на мой взгляд, показывало, что Хрущев реалистично оценивает незавидность положения, в котором он находился. Я не видел необходимости идти на такую разрушительную для альянса сделку. Не видели ее и члены ExComm. До нас дошли сведения – подтвержденные годы спустя расшифрованными стенограммами – о том, что практически все члены комитета настойчиво отговаривали президента от этого. Ну а в Пентагоне не было никаких признаков того, что предложение Хрущева остановило подготовку к удару по Кубе, намеченному через два дня. Все было совсем наоборот.
У президента Кеннеди с самого начала не было сомнений – в случае нашего удара по ракетам на Кубе Советы почти наверняка нанесут ответный удар по ракетам в Турции. (Генерал Лемей не соглашался с его мнением. Это был, пожалуй, единственный случай, когда мы думали одинаково.) Ввиду приближения целевой даты нашего удара, намеченного на субботу, 27 октября, секретарь Макнамары попросил Гарри Роуэна представить ExComm альтернативные варианты ответа США на неядерный удар Советов по американским ракетам в Турции.
Для проработки вариантов Гарри пригласил меня. Мы сидели друг против друга за его столом и быстро набрасывали свои предложения на отрывных блокнотах. Наш первый вариант назывался «Никакого дальнейшего реагирования со стороны США» – фактически это был «уравновешенный» вариант (ракеты, уничтоженные в Турции, против ракет, уничтоженных на Кубе), который предполагал прекращение враждебных действий. Насколько помню, мы даже гордились подобным началом, поскольку мало какие советники в ту пору отважились бы предложить такое в качестве варианта политики. Дин Ачесон, например, не отважился{103}.
Это и следующее предложение – сбить в ответ один советский самолет или уничтожить одну установку, откуда была пущена ракета, – мы считали двумя наилучшими вариантами (надежды на принятие первого варианта практически не было), единственными, которые не должны были привести к дальнейшей эскалации конфликта. От нас, однако, требовали не рекомендации, а только набор альтернативных вариантов.
Остальные варианты, с большей вероятностью приемлемые для Объединенного комитета начальников штабов, были довольно очевидными. Они включали в себя в порядке возрастания масштабов: удар по одному или по нескольким советским стартовым комплексам для ракет средней дальности. Или (особенно если Советы атакуют некоторые наши базы бомбардировочной авиации в Турции) удар по нескольким советским авиабазам в регионе. Если для таких ударов будут использоваться ВВС США, а не баллистические или крылатые ракеты, то Объединенный комитет начальников штабов наверняка затребует нанесения удара по зенитным ракетам и комплексам ПВО в соответствующем районе.
Соединенные Штаты в случае ответа со стороны Советов могут атаковать все их базы ВВС, ракетные установки и комплексы ПВО в регионе (можно не сомневаться в том, что Объединенный комитет начальников штабов будет рекомендовать это в любом случае). Дело может дойти даже до полномасштабного удара по Советскому Союзу – генералы Пауэр и Лемей наверняка порекомендуют это.
В конце концов, мы приходим к ситуации, которая в эйзенхауэровском плане всеобщей войны (SIOP-62, замененном совсем недавно) называлась столкновением между вооруженными силами Советского Союза и Соединенных Штатов со всеми вытекающими последствиями. Конечно, принятые при Кеннеди руководящие указания (проект которых готовил я) изменили положение. Тем не менее этого было достаточно для того, что всегда предписывали документы о политике НАТО: считать нападение на одного члена, Турцию, нападением на всех и действовать так, как при прямом нападении на Соединенные Штаты.
Кроме того, стратеги НАТО и главы государств по-прежнему не принимали идею ведения войны в Европе, при которой территории сверхдержав считались неприкосновенными. Они считали, что сдерживание предполагает практически немедленный полномасштабный удар США по Советскому Союзу в ответ на нападение Советов на любого члена альянса. (В конце концов, всего несколько дней назад президент Кеннеди обещал «полномасштабный удар по Советскому Союзу» в ответ на пуск единственной ракеты средней дальности с территории Кубы в сторону Соединенных Штатов.)
В то же время планирование и политика НАТО никогда не предусматривали таких ситуаций, как в наших вариантах: вооруженный конфликт, инициированный Соединенными Штатами против Советской армии на территории союзника Советов. Определенная сдержанность в реагировании на ограниченный советский ответ на это выглядела бы логично для наших союзников. У SAC, ВВС США и Объединенного комитета начальников штабов точка зрения была иной.
Лемей наверняка заявит, что если мы хотим обезоружить Советский Союз – прежде чем он успеет нарастить свои ракетные силы до масштабов, предсказанных SAC, – то Карибский ракетный кризис 1962 г. является, пожалуй, последней возможностью сделать это. Нападение Советов на члена НАТО – не важно, по какой причине и независимо от мнения наших европейских союзников – являлось бесспорным поводом для такой акции в глазах стратегического авиационного командования, Лемея и, не исключено, Объединенного комитета начальников штабов в полном составе.
Я считал, что Советы вряд ли рискнут нанести удар по нашим ракетам в Турции, даже если мы уничтожим их ракеты на Кубе. Мы не могли понять, почему Кеннеди придерживается другого мнения. Почему он уверен в том, что Советы ответят на удар по их ракетам на Кубе военными действиями в Турции или Берлине? Мы удивлялись, неужели – и это после кампании в 1960 г. против предполагаемого «ракетного разрыва» – Кеннеди так и не понял, каков на самом деле стратегический баланс.
По моему разумению, и я считал, что Хрущев также понимает это, он проигрывал в стратегических ядерных силах так же сильно, как в обычных вооружениях в районе Карибского моря. Это означало для меня, что он должен отступить. Его пространная частная телеграмма в адрес Кеннеди, которую я читал прошлой ночью, ясно говорила, что он понимает это. То, в чем некоторые в ExComm (как выяснилось позже) узрели панику с его стороны (Дин Ачесон говорил в публикациях чуть ли не о «слезной мольбе»){104}, я расценивал, как трезвость и реалистичность. Хрущев не терял голову и знал, когда проигрывал.
Начиная со среды, 24 октября, – когда, несмотря на все угрозы, звучавшие во вторник, Хрущев решил не прорывать блокаду, – я не видел необходимости нанесения воздушного удара по советским ракетам на Кубе. Не видел в этом необходимости и Гарри. Именно поэтому я не учитывал последствий такой возможности, когда мы работали вместе с ним в субботу.
Я не считал нужным даже рассматривать высказанное утром в четверг предложение журналиста Уолтера Липпманна убрать наши ракеты из Турции. Я (как и большинство членов ExComm) был решительно против такого варианта, подрывавшего единство НАТО.
Моя точка зрения не изменилась, несмотря на субботнее послание Хрущева, которое, казалось, подхватило предложение Липпманна. Как сказал нам Нитце, у членов ExComm сложилось впечатление, что это была последняя отчаянная попытка поторговаться, навязанная сторонниками жесткой линии в Кремле. Хрущев, наверное, мог отказаться от нее, если ситуация по-прежнему была под его контролем. И Кеннеди вроде бы сделал ставку на это, решив хладнокровно проигнорировать жесткое требование уступки и принять лишь сообщение, полученное в пятницу, без каких-либо упоминаний наших ракет в Турции.
Все это, впрочем, было поставлено под вопрос, когда днем пришло подтверждение того, что переставший выходить на связь самолет-разведчик U-2 был сбит над Кубой советской зенитной ракетой. Президент Кеннеди принял решение не отвечать, несмотря на данное Объединенному комитету начальников штабов обещание немедленно уничтожить системы ПВО, если будет сбит хотя бы один американский разведывательный самолет. Сдержанность президента – или вопиющая слабость, как это называли некоторые военные, с которыми мы работали, – объяснялась стремлением не оттолкнуть Советы от принятия его последнего предложения (которое было отправлено до того, как подтвердилось нападение на U-2).
Однако, пока ExComm ждал ответа Кремля, а рабочие группы продолжали обдумывать планы воздушных ударов и вторжения, до начала которого оставалось два дня, в офис помощника министра обороны по вопросам международной безопасности поступил более тревожный сигнал. Гарри получил новую задачу и переадресовал ее мне. Эта задача поступила непосредственно от Макнамары.
Мне нужно было подготовить проекты телеграмм нашим послам в Турции, Реймонду Хэру, и в НАТО, Томасу Финлеттеру, относительно решения президента о выводе американских ракет средней дальности из Турции и их «замене» подводными лодками НАТО с ракетами Polaris в восточной части Средиземного моря. Телеграммы, насколько я понял, предполагалось разослать, чтобы предупредить послов о возможности, или вероятности появления такого решения президента.
Из кратких инструкций, которые я получил от Гарри, следовало, что Турции нужно было представить это как меру по ее защите от советских ударов в случае обострения кризиса. Кроме того, ее требовалось убедить в том, что подводные лодки с ракетами Polaris являются более эффективным средством сдерживания, чем ракеты средней дальности наземного базирования.
Я был в шоке. Мне дали папку с архивом переписки с нашими послами в Турции и НАТО по вопросу возможной сделки по ракетам, т. е. вывода ракет как с территории Кубы, так и с территории Турции. Мнения послов прямо говорили о том, что такая сделка крайне негативно отразится на наших отношениях не только с турками, но и с правительствами стран НАТО в целом.
Турки, как неоднократно отмечал Хэр, гордились присутствием ракет средней дальности и совершенно не боялись стать мишенью для ударов. Особенно их вдохновляло то, что эти ракеты ставят Турцию на «передний край» блока НАТО. «Это теперь турецкие ракеты», – говорил Хэр. В самом деле, ракеты (хотя и не боеголовки, которые, по идее, оставались под контролем США) формально были переданы туркам, что делало их односторонний вывод Соединенными Штатами сомнительным с правовой точки зрения. У турок не было желания или намерения отказаться от них, особенно с учетом советской угрозы.
Более того, если бы кто заподозрил Соединенные Штаты в разоружении НАТО перед лицом советской угрозы, то все сразу решили бы, что они жертвуют «защитой» Европы в интересах собственной безопасности. Это было бы воспринято как принесение ракет НАТО в жертву в обмен на вывод с Кубы советских ракет, которые угрожали континентальной части территории США, хотя в тот момент Белый дом и Макнамара еще ни словом не обмолвились о такой возможности. Подобная «предосторожность» со стороны Соединенных Штатов – не допустить ударов по ракетам (а втихую не дать туркам запустить их) – сама по себе говорила больше любых слов.
Это было бы воспринято Шарлем де Голлем и другими как подтверждение того, что они уже давно твердили: Соединенные Штаты никогда не будут ставить европейскую безопасность выше собственной. Лидерство в альянсе, которое всегда было синонимом гегемонии США, могло перейти к де Голлю или к союзу Франции и Германии. Мог даже начаться процесс распада альянса. Хрущев, конечно, воспользовался бы такой возможностью и занял бы более жесткую позицию по Берлину.
Я прекрасно понимал всю сложность ситуации. (Мне не было известно тогда, что Макджордж Банди и другие с помощью тех же самых аргументов пытались тем утром убедить Кеннеди отказаться – хотя бы на время – от открытого согласия с субботним предложением Хрущева.) Тем не менее я старался, в соответствии с указанием Макнамары, представить дело так, будто мы действуем в интересах Турции, а не в своих собственных, невзирая на предупреждения Хэра о том, что любое действие подобного характера неизбежно разрушит веру турок в Соединенные Штаты и в альянс.
Обычно составление проектов давалось мне легко – это была основная часть моей работы в качестве консультанта от RAND, – однако в этот раз дело двигалось страшно медленно. Я печатал на машинке строки и абзацы, рвал испорченные листы, выбрасывал их в корзину и печатал все новые варианты. Я просто не верил в то, что пишу, и чувствовал отвращение к этому занятию. Это была чисто бюрократическая работа – облечение в слова позиции, которую спустили сверху и с которой ты сам совершенно не согласен. Но я все же был консультантом от RAND, а не чиновником и не штатным сотрудником.
Мне хотелось сказать, что я просто не могу (не буду) сделать этого, покинуть здание – и, если нужно, вернуться в Калифорнию, – но мне удалось пересилить себя и выбросить эту мысль из головы. Такая выходка здорово подставила бы Гарри Роуэна, а вместе с ним Нитце и Макнамару. Ведь это Гарри притащил меня сюда и доверился мне. Я старался выполнить задание именно ради него.
Так или иначе, сдвинуться с места я не мог.
С тоской я размышлял о Кеннеди и Макнамаре: «Они собираются проиграть битву». Президент хочет вывести ракеты из Турции. Он намерен выполнить требование, которое Хрущев выдвинул сегодня утром. Он готов смириться с поражением – развалом блока НАТО, уступкой в вопросе Берлина и Кубы, – когда у нас есть все шансы на победу. Я не сомневался в том, что Хрущев вот-вот уступит. Кеннеди отступал, когда этого не требовалось.
В какой-то момент к моему столу подошел Нитце и спросил: «Как идут дела?»
Неожиданно для себя я ответил совершенно честно: «Не очень хорошо. Очень медленно». Я хорошо помню охватившее меня чувство предельной усталости и разочарования. Я медленно обвел взглядом комнату. Устали все без исключения. Я сказал ему: «Меня коробит от мысли о том, что какие-то там турки могут возражать». Сейчас, конечно, мне стыдно за это, но тогда слово «турки» прозвучало явно презрительно.
«Ничего, продолжай», – сказал Нитце и ушел.
Я продолжил свое сражение. Полчаса спустя пришел Гарри и снял с меня мою ношу. Он сказал, что Макнамара сам составил телеграммы. Я был смущен. Должно быть, Нитце сообщил ему, что у нас проект не готов. Как бы то ни было, но у меня гора с плеч свалилась. Гарри отпустил меня, и я вернулся в гостиницу.
Я никогда не забуду то, о чем думал тогда, глядя на себя в зеркало над раковиной в гостиничном номере. Было темно, свет горел только в спальне позади меня. Я чувствовал ужас. Мне казалось, что я участвовал в чем-то постыдном, в сделке, которая не делает чести моей стране. В ушах почти физически звучали слова: «Я больше не вернусь сюда. Я не собираюсь снова попасть в такое положение. Мне пришлось сделать, попытаться сделать это ради Гарри – он получил приказ, у него такая работа, – но я больше не работаю на него. Все кончено. Я больше не вернусь в этот город».
Я разделся и завалился в постель. На следующее воскресное утро я проснулся поздно, позавтракал в гостинице и не спеша направился в Пентагон. До офиса помощника министра обороны по вопросам международной безопасности я добрался около 10:00.
Там все ликовали. Час назад по радио из Москвы сообщили, что Хрущев выводит ракеты с Кубы. Он принял предложение Кеннеди, отправленное вчера, и при этом не сказал ни единого слова о ракетах в Турции.
В общем, все произошло примерно так, как я и предполагал до вчерашнего вечера. Было приятно узнать это, но мне такой поворот не казался настолько неожиданным, как другим, и я не чувствовал особого ликования. Как и все, я вздохнул с облегчением, но по другой причине: потому, что телеграммы Макнамары не понадобились. Я справился, не ушли ли они. Их, к счастью, так и не отправили – ситуация была спасена.
Как раз в тот момент проходило заседание министров стран НАТО, и по первым сообщениям все они поздравляли Соединенные Штаты с победой. Особенно радовались этому турки.
Глава 13
Куба
Как все было на самом деле
Хрущев пошел на попятную – он не только смирился с блокадой, но и вывел ракеты в ответ на угрозу нанести удар, причем без каких-либо дополнительных уступок со стороны Кеннеди (кроме обещания не вторгаться на Кубу, которое я и большинство американцев считали несущественным). Гарри Роуэн, как и я, считал, что шансы на перерастание этого противостояния в ядерную войну снизились до минимального уровня. На мой взгляд, президент Кеннеди и его помощники в ExComm также были уверены в этом. Как следует из моих записей, на второй неделе кризиса Гарри даже заметил: «По моему мнению, Исполнительный комитет считает вероятность начала ядерной войны очень низкой, хотя и завышает ее раз в 10. Комитет воспринимает ее как один к сотне». Сам же он, по его словам, считает шансы не выше, чем «один к тысяче».
Однако уже на следующий день после окончания кризиса, в понедельник 29 октября, Гарри обмолвился, что его босс Пол Нитце оценивает шансы развязывания ядерной войны в той или иной форме в случае нанесения удара по ракетам на Кубе как «довольно высокие». И это, по мнению Нитце, была самая низкая оценка в ExComm. Все остальные, как он считал, давали более высокую оценку.
Гарри поинтересовался, какую оценку, с его точки зрения, следовало бы дать. Нитце ответил: «Один к 10».
Я очень хорошо помню свою реакцию на слова Гарри в тот понедельник. Она была двоякой.
Сначала возникло недоумение: почему они оценивали риск так высоко? Уж кто-кто, а Нитце знал о новой разведывательной оценке. Может ли статься, что он и остальные, как и публика в целом, не поняли сущности новых данных или не поверили им?
Затем, с некоторым запозданием, пришла вторая мысль: «Один к 10?! Вероятность ядерной войны… А мы, чем мы занимались?!»
В соответствии с рекомендациями ExComm мы занимались следующим:
• устанавливали блокаду, рискуя спровоцировать вооруженный конфликт с советскими военными кораблями;
• вынуждали советские подводные лодки всплывать на поверхность;
• осуществляли разведывательные полеты над Кубой на больших и малых высотах;
• держали на боевом дежурстве в воздухе большое количество самолетов, рискуя возникновением аварий с участием ядерного оружия;
• продолжали вести разведку, даже после того, как несколько наших самолетов были обстреляны, а один сбит;
• вели полномасштабные приготовления (даже если это и был абсолютный блеф, он все равно воспринимался как реальность) к вторжению и воздушному удару.
За исключением опасного боевого дежурства в воздухе все эти действия нарушали международное законодательство, Устав ООН (если они не были санкционированы Советом Безопасности ООН). Что более важно, каждое из них угрожало спровоцировать как минимум неядерный вооруженный конфликт с Советским Союзом. Я лично, опираясь на здравый смысл, считал, что ставки в таком противостоянии были с геополитической точки зрения очень высокими и оправдывали определенные риски. Я был готов поддерживать неядерные угрозы и даже принять в какой-то мере риск развязывания неядерной войны. Короче говоря, я полностью подходил под определение сторонника холодной войны, работавшего в Министерстве обороны США. Мои субботние переживания по поводу нашей уступки в ракетном вопросе показали это с предельной ясностью.
Но чтобы вот так запросто принять 10 %-ную вероятность начала ядерной войны… лишь бы избежать открытого вывода ракет из Турции?
Что это за люди, на которых я работаю? Они в здравом уме?
Впоследствии Роберт Макнамара кое-что рассказал о своем настроении 27 октября: «В субботу перед тем, как в воскресенье{105} Хрущев объявил о выводе ракет… и был сбит самолет U-2… вечером я ушел из Белого дома. Стояла чудесная осенняя погода. Меня преследовала мысль о том, что это может быть последний закат, который я вижу. Никто не мог сказать, что будет дальше».
Могла ли быть моя уверенность в предельной маловероятности ядерной войны настолько ошибочной? Могло ли так случиться, что они были правы?
Ответ на оба этих вопроса утвердителен, хотя и по разным причинам. Дело в том, что в субботу, 27 октября 1962 г., разворачивалась цепочка событий, которая вполне могла привести к концу цивилизации. Как близко мы подошли к концу? На расстояние одного шага.
И это несмотря на то, что оба лидера, Хрущев и Кеннеди, твердо решили, по моим представлениям, не доводить дело до вооруженного конфликта – они фактически были готовы договариваться, а не применять оружие. Так или иначе, и тот, и другой надеялся угрозами выторговать себе более приемлемые условия. Ради получения уступок они тянули с урегулированием, к которому были готовы. Тем временем их подчиненные (не ведая, что поддерживают блеф в торговле за условия) осуществляли реальные военные акции, которые могли запустить неконтролируемую цепочку событий и в конечном итоге привести в действие машину Судного дня.
Примечание: более половины столетия я делаю все возможное, чтобы как можно больше узнать об этом кризисе и извлечь уроки из него. Для моего нынешнего понимания кризиса обобщение познаний множества людей важно не меньше, чем рассекречивание материалов в Америке и России, начавшееся через десятилетия после событий и продолжающееся до сих пор. Это ясно видно по моим примечаниям к этой главе (и введению в части, касающейся Кубы). Я, однако, смотрю на них через призму своего секретного девятимесячного исследования ядерных кризисов, начало которому дала моя собственная причастность к событиям Карибского ракетного кризиса и желание понять, насколько ситуация была опаснее, чем я думал тогда.
Я намерен разместить на моем сайте ellsberg.net/Doomsday/cubanmissilecrisis как можно больше своих собственных материалов по кризису. Возможно, но, скорее всего, не сейчас, я напишу книгу такого же объема, как и эта, посвященную исключительно тому, что мне удалось узнать о Карибском ракетном кризисе и на какие факты опираются мои умозаключения. Здесь же, однако, я не буду излагать все эти факты, основания и аргументы. То, что написано далее, – это мои собственные выводы и предположения, многие из которых, подчеркиваю, неизвестны даже исследователям. Кроме того, в этой книге я буду уделять внимание в основном тем моментам, которые создавали реальный риск развязывания ядерной войны.
По этой причине я затрону не только первые девять дней кризиса, но и его реальные истоки. Дело в том, что мои представления об этом – не только в 1962 г., но и в 1964 г., а потом еще на протяжении десятилетия и даже двух – были неполны или ошибочны чуть ли не по всем важным аспектам. В частности, это относится к мотивам, по которым Хрущев пошел на тайное размещение ракет на Кубе. Уменьшение стратегического дисбаланса (о котором говорил Гилпатрик, а потом и другие) было не единственным и даже не главным побуждающим фактором его тайной политики, как предполагал я и практически все исследователи и журналисты на протяжении более чем десятилетия.
Лишь после выхода в 1975–1976 гг.{106} отчета Комиссии [сенатора] Черча по тайным операциям, включая масштабную операцию «Мангуст» в 1962 г. против Кубы, а десятилетие спустя исследования историка Джеймса Хершберга, касающегося планов США и учений по отработке вторжения на Кубу в 1962 г., я узнал реальную подоплеку претензий Хрущева (особенно тех, что фигурируют в его мемуарах 1970 г.). Его мучила мысль (и не без основания), что он вот-вот «потеряет Кубу»{107} в результате новой агрессии США. Эта навязчивая идея была основной частью ответа – не единожды отраженного в сделанных Кеннеди магнитофонных записях дебатов в ExComm (многие члены которого не были допущены к информации об операции «Мангуст» или к планам вторжения на Кубу) – на вопрос, который президент поставил перед своей якобы консультативной группой: «Почему Хрущев сделал это?» Мои собственные соображения по этому и другим вопросам, касающимся начала кризиса (который на самом деле начался задолго, почти за год, до 16 октября 1962 г.), представлены на сайте ellsberg.net/Doomsday/cubanmissilecrisis.
В четверг, 25 октября, на следующий день после введения блокады Хрущев решил, что его задумка провалилась и нужно убирать ракеты с Кубы. Несмотря на свои угрозы не обращать внимания на «пиратов», он не хотел идти на прорыв блокады из-за опасения, что готовность Кеннеди к вооруженному столкновению с Советским Союзом в открытом море повысит вероятность удара США по ракетам. Это, в свою очередь, потребовало бы от Советов ответа далеко за пределами Карибского моря и еще больше повысило бы риск развязывания всеобщей войны. Влезая в свою авантюру, Хрущев не собирался идти на такой риск.
На что он надеялся тем утром в четверг, так это на выход из ситуации без потери лица, предпочтительно с чем-нибудь таким, что можно было представить в качестве результата – как минимум обещание отказаться от вторжения, а может быть, вывод ракет из Турции и даже что-нибудь посерьезнее. Не исключено, что речь могла пойти о выводе ракет средней дальности из Италии и Великобритании, или всех наших сил из Турции, или об уступках по Берлину. Тем временем советские военные части на Кубе в авральном порядке продолжали заниматься оборудованием стартовых позиций для ракет. Хрущев, по всей видимости, стремился улучшить условия торга, повышая ставки американского удара по ракетам и таким образом подталкивая Кеннеди к заключению сделки.
Опасность этой стратегии заключалась в повышении склонности Соединенных Штатов нанести удар по ракетам, прежде чем они будут поставлены на боевое дежурство. А поскольку за ударом почти наверняка следовало ждать вторжения, Хрущев мог спровоцировать то самое событие, ради предотвращения которого и ввозились ракеты и другое оборудование. В то же время чем сильнее будет его позиция, тем с большей вероятностью Кеннеди станет искать дипломатическое решение. К тому же со стороны Кеннеди поступали сигналы «личного характера», свидетельствовавшие о его склонности именно к такому варианту.
Утром после выступления президента 22 октября{108} Роберт Кеннеди передал по двум каналам Георгию Большакову, советскому разведчику, работавшему под видом журналиста, информацию о том, что его брат готов вывести ракеты НАТО из Турции в обмен на вывод ракет из Кубы. Не ясно, когда именно это сообщение дошло до Хрущева, если оно вообще дошло до него. Однако, как признался в 1990 г. советский посол Анатолий Добрынин{109}, Роберт Кеннеди передал и ему это сообщение при личной встрече в четверг вечером. (Тем самым утром Уолтер Липпманн опубликовал свой комментарий, где говорилось о возможности такой сделки. Хотя на протяжении четверти века Липпманна представляли как человека, сующего нос в чужие дела, у Советов были все основания считать, что он написал комментарий с ведома Кеннеди, и, похоже, так и было.)
На основании этого Хрущев зачитал послание в адрес Кеннеди на заседании Президиума Верховного Совета, где предлагалось урегулировать кризис путем отказа Соединенных Штатов от вторжения и вывода «так называемых наступательных видов вооружения» как из Кубы, так и из Турции. Это послание, однако, не было отправлено в пятницу. Тем временем из разных источников начали поступать тревожные сигналы, в частности от Кастро, о том, что вторжение неминуемо и произойдет, скорее всего, в течение следующих 24 часов, или на следующий день. В этой ситуации Хрущев зачитал – опять на заседании Президиума Верховного Совета – более длинное послание, в котором говорилось, что достаточно будет лишь отказа от вторжения. Турция в нем уже не упоминалась. В результате задержек, связанных с шифрованием, передачей и расшифровкой, сообщение попало в Белый дом и Пентагон только в пятницу вечером, хотя было отправлено еще утром.
Его с облегчением прочли оба Кеннеди и большинство членов ExComm, все они спали в ту ночь спокойно. (Этого нельзя было сказать о членах Объединенного комитета начальников штабов, которые горели желанием начать вторжение. Отказ от вторжения был ненавистен им в любом случае, и хуже всего в качестве решения кризиса. Подозреваю, что в их глазах кризис был лучшим оправданием вторжения, какое только можно представить себе.) Вместе с тем в субботу утром Хрущев начал сомневаться в неминуемости вторжения в ближайшее время и решил попробовать поторговаться. В результате с согласия Президиума Верховного Совета он добавил в предыдущее послание пункт о выводе ракет из Турции и отправил то, что получилось.
В субботу утром второе сообщение повергло членов ExComm в смятение и ужас. Что случилось, неужели сторонники более жесткой линии взяли верх над Хрущевым? После долгих споров было решено, что Кеннеди следует проигнорировать второе послание и просто ответить на предыдущее, согласившись на урегулирование кризиса на основе отказа от вторжения на Кубу. Ни у кого в тот момент не было особой надежды на то, что этого будет достаточно для вывода ракет – ни у Объединенного комитета начальников штабов, ни у Макнамары, ни у Кеннеди. Хрущев считал маловероятным, что его последнее предложение пройдет, хотя оно и не сильно отличалось от уже принятого предложения, полученного прошлым вечером.
Когда днем в субботу пришло подтверждение того, что американский самолет U-2 действительно был сбит утром над Кубой советской зенитной ракетой, ExComm счел это намеренным нагнетанием напряженности, дополнительным сигналом ужесточения позиции Советов и свидетельством их готовности идти на риск и отказ от условий, которые всего несколько часов назад казались приемлемыми.
Как бы то ни было, ранним воскресным утром 28 октября 1962 г. московское радио сообщило о полном принятии Хрущевым предложения Кеннеди – выводе ракет в обмен на обещание отказаться от вторжения. От такого неожиданно быстрого согласия на предложенные условия кружилась голова. В первый момент показалось, что Хрущев просто отказался{110} от идеи добиться более выгодных для себя условий, «потерял кураж», как выразился Дин Ачесон позднее. Все говорило о том, что победу Кеннеди принесла твердость позиции, сохраняемая на протяжении недели. Она проявлялась не только в его заявлениях на публике и в узком кругу, но и в блокаде и экстренной подготовке к вторжению. Из этого следовало: «Займи твердую позицию, будь готов подкрепить ее делом, и Советы отступят».