Сталин и его подручные Рейфилд Дональд
В своей последней, предсмертной, речи Дзержинский провозглашал: «А вы знаете отлично, моя сила заключается в чем! Я не щажу себя никогда! И поэтому вы все меня любите, потому что вы мне верите».
В период болезни Ленина возникла опасность новой гражданской войны в стране – между армией, которая любила Троцкого, и бюрократией, которая зависела от Сталина. Рядовые члены ОГПУ, являвшего собой одновременно и армию, и бюрократию, колебались. Дзержинский провел собрание кадров ОГПУ. На выступление троцкиста Евгения Преображенского (редактора «Правды» и соавтора «Азбуки коммунизма») он реагировал истерическим криком: «Я вас ненавижу!» Но к этому времени влияние Сталина, несмотря на неприязнь приближенных Ленина, имело под собой основание гораздо более широкое и глубокое, чем у его соперников. Источником непоколебимости Сталина была его тройственная власть: он был генеральным секретарем партии, самым влиятельным членом Оргбюро партии и наркомом по делам национальностей.
Тем временем Дзержинский явно уставал, физически и духовно, путешествуя по всему Советскому Союзу, производя ревизии ОГПУ, железных дорог и хозяйства. Его секретарь Владимир Герсон протестовал против этой перегрузки, но не находил поддержки в помощниках Сталина. В конце 1922 г. Абрам Беленький телеграфировал:
«Омск. Здоровье Дзержинского не хуже, чем в Москве, работы не меньше. Нервничает больше, чаще ругает, так как округ и вообще дела из рук вон плохи. Присутствие Дзержинского здесь необходимо, иначе может наступить полный крах. В докторском освидетельствовании нет нужды, не понимаю, как это ты, Герсон, требуешь освидетельствовать так, чтобы он не знал, научи-ка меня. Отъезд Дзержинского из Сибири был бы для него ударом» (69).
Годы плохого питания, туберкулеза и сердечных заболеваний, не говоря уж о маниакальной работе и постоянных разъездах, роковым образом сказались на здоровье Дзержинского. После смерти Ленина только Менжинский, Ягода и Герсон волновались о том, что Дзержинский не бережет себя. Они искренне любили его – может быть, Дзержинский был единственным чекистом с каким-то обаянием – и грелись в лучах его рыцарского образа. В 1925 г. Сталин приказал Дзержинскому, который был ему уже не нужен, сократить свою рабочую неделю до 35 часов; кремлевские врачи почти принудительно отправили Дзержинского на рентген и взяли у него анализы крови. Вместе с Менжинским (с которым он был соседом по даче) и с Ягодой Дзержинский поехал в Ессентуки. Врачи предписали теплые души, частые клизмы, кавказскую минеральную воду, сокращенную рабочую неделю и полувегетарианскую диету. Дзержинскому становилось все хуже и хуже. Его собственное отношение к здоровью и к врачам (даже к кремлевской знаменитости Левину) отразилось в одном из последних писем:
«Я всё кашляю, особенно по ночам. Мокрота густая желтая. Просьба дать лекарства для дезинфекции легких и для отклада [sic. – Д.?.] мокроты. Осматривать меня не нужно. Не могу смотреть на врачей и на осмотр не соглашусь. Прошу и не возбуждать этого вопроса» (70).
20 июля 1926 г., произнося несвязную, страстную речь, защищавшую крестьянство против левых и их программы коллективизации, Дзержинский вдруг схватился за грудь и упал. Дома он как будто пришел в себя на два часа, но потом умер. Вскрытие показало, что его артерии были полностью забиты, – как и Ленин, он умер от атеросклероза. Кремлевские врачи не в последний раз ошиблись в диагнозе.
Став председателем ВСНХ, Дзержинский против своей воли должен был признать, что рынку альтернативы нет. В этом он сходился с Бухариным. Он даже перестал критиковать Троцкого, который уже не был значимой силой, раз ведал только технологией и торговыми концессиями. Дзержинского в последние месяцы жизни осенило, что именно Сталин, который, как ему казалось, был на стороне нэпа, как раз и сломает нэп. Прозрел он слишком поздно. За семнадцать дней до смерти он написал подопечному Сталина, Валериану Куйбышеву:
«Дорогой Валерьян! Я сознаю, что мои выступления могут укрепить тех, кто наверняка поведет партию в сторону гибели, то есть Троцкого, Зиновьева, Пятакова, Шляпникова. Как же мне, однако, быть? У меня полная уверенность, что мы со всеми врагами справимся, если найдем и возьмем правильную линию в управлении на практике страной и хозяйством… Если не найдем этой линии и темпа – оппозиция наша будет расти, и страна найдет тогда своего диктатора – похоронщика революции, – какие бы красные перья ни были на его костюме…» (71)
3. Изысканный инквизитор
В бурные студенческие годы он прославился циническим заявлением на сходке, что ему нет дела до товарищей… Вращаясь сначала среди людей, которые считали, что стыдно заниматься игрой на рояле, когда люди кругом мрут с голоду, Демидов с жаром бросился учиться музыке… Равнодушно встречая насмешки, негодование и брань, Демидов в то же время не был доволен собой. Он хотел добиться полной внутренней свободы, чтобы не быть связанным своими вчерашними поступками и сегодняшним убеждением.
Вячеслав Менжинский. Дело Демидова
Ложная заря
Представим себе, что в январе 1924 г. после смерти Ленина власть большевиков была бы свергнута. Предположим, что выжившие члены политбюро и ОГПУ обвинены в массовых убийствах, предательстве, пытках и грабежах. Адвокаты, вероятно, посоветовали бы Троцкому, Сталину и Дзержинскому признать себя виновными, но при пяти смягчающих обстоятельствах: они занимались свержением несправедливой репрессивной политической системы; они вывели войска из войны, которая уносила миллионы жизней; они защищались от врагов, которые, приди к власти, действовали бы еще хуже; они сражались не с народом, а с иностранцами и с правящей элитой; они руководствовались идеалом справедливого общества без эксплуатации, пользуясь диктатурой как временной мерой. Возможно, судьи нашли бы смягчающие обстоятельства убедительными.
По окончании Гражданской войны в 1921 году в СССР заметно сократилось число казней, ссылок в трудовые лагеря, политических процессов и подавленных бунтов. Нэп дал гражданам пусть и ограниченное, но право заниматься торговлей и даже прибыльной промышленностью. Появилась какая-то гражданская администрация. Вернулись судьи и псевдонезависимая адвокатура. Те улучшения, которые вводились до и после смерти Ленина, могли бы служить доказательством того, что убийства и вопиющая несправедливость 1917–1921 гг. представляли собой не просто средство, при помощи которого большевики решили захватить и не выпускать власть, а неизбежный результат революции и Гражданской войны.
Но если ближе присмотреться к эпохе нэпа, мы увидим, что никакого настоящего послабления режима не было. У власти остались те же люди, и они были готовы теперь растерзать друг друга. Репрессивные учреждения, особенно ОГПУ, на короткое время ужались, но на самом деле перестраивались на профессиональной и постоянной основе. ОГПУ вербовало служащих нового типа: теперь нужно было обезоружить интеллигенцию и буржуазию, и, чтобы достичь этой цели, гэпэушники искали образованных мужчин именно из этих обреченных групп.
Подход к Bpaiy был деликатный – пули и страх не были преданы забвению, но к этим средствам прибавились награды, лесть, нравственное развращение. ОГПУ развивалось из полувоенной организации, где ценились героизм и насилие, в бюрократическую структуру, которая ставила скрытность, иерархию и систему выше всех революционных идеалов. В соответствии с этой переменой гэпэушники стали присягать не Троцкому и командирам Красной армии, а Сталину и его гражданским сатрапам. Дзержинский уже успел сдвинуть ОГПУ в нужном направлении; его наследник Вячеслав Менжинский по темпераменту, способностям и происхождению гораздо лучше подходил для превращения ОГПУ в главное орудие, с помощью которого Сталин укрепит свою власть. Целое десятилетие Менжинский управлял ОГПУ, но оставался в тени, речей не говорил, в партии не играл видной роли. Именем Менжинского не нарекали городов, памятников ему не воздвигали – он до сих пор остается чекистом для чекистов, как Хлебников – поэтом для поэтов. Менжинский, которого редко хвалили и еще реже любили даже советские апологеты, заслуживает того, чтобы история предала его позору.
Запоздалое возвышение Вячеслава Менжинского
«Почему Менжинский?» – спросил Ленин, озадаченный тем, что Дзержинский предлагает назначить еще одного поляка, Вячеслава Рудольфовича Менжинского, на пост главы Особой уполномоченной секции (ведающей разведкой и контрразведкой) ЧК. «Кого еще?» – ответил Дзержинский. Ленин знал Менжинского только как дилетанта, одно время «отзовиста», критиковавшего большевиков. Кем только он не был – юристом, поэтом и прозаиком, революционером, музыкантом, художником, лингвистом, финансистом, дипломатом, – но нигде не преуспел. Выбор Дзержинского казался странным, но оказался гениальным.
Дзержинский назвал его не потому, что Менжинский был соотечественником-поляком или другом. До 1917 г. они встретились лишь однажды в Париже. Правда, в последней анкете, заполненной Менжинским в 1933 г., в графе «национальность» он написал «поляк». Однако его воспитание, образование и язык были русскими. Уже его дед был обрусевшим поляком; отец преподавал историю в Петербургском кадетском корпусе, его литографированные лекции по общей истории зубрили и студенты университета. Мать была образованной идеалисткой, которая помогала толстовцам редактировать полезное чтение для народа.
Детство Менжинского, судя по всему, что мы знаем, было безоблачным. Старший брат Александр стал начальником отделения Особенной канцелярии Министерства финансов (1); как и у Дзержинского, у Вячеслава были преданные и любимые сестры, Вера и Людмила. Сам Вячеслав (он родился в 1874 г.) начал свою карьеру на юридическом факультете. Репутацию себе он подпортил в 1897 г. вызывающей диссертацией «Общинное землевладение в марксистской и народнической литературе». Неудивительно, что два профессора (с замечательной предусмотрительностью анонимно) поставили отметки «неудовлетворительно» и «не подлежит оценке», так как Менжинский цитировал марксистов (иногда запрещенных), предсказывал распад общины и крестьянства вообще и называл общину «тормозом в развитии» (2). Через тридцать лет Менжинский поможет Сталину окончательно уничтожить крестьянство, которое они оба так глубоко презирали.
В начале 1900-х гг. Менжинский имел кое-какую юридическую практику, но затем в нем разгорелось желание литературной славы. Его привлек декадентский круг гомосексуалиста, сатаниста и человека многогранных талантов Михаила Кузмина (всю жизнь Менжинский симпатизировал гомосексуалистам – однажды он заявил, что ненавидит Англию не за капитализм, а за то, что она заточила Оскара Уайльда). В этом кругу Менжинский оставил скромный след. Одновременно он начал интересоваться большевизмом: его мать, Мария Николаевна, дружила с семьей Елены Стасовой, которая сама была близка и к Ленину, и к Сталину в тифлисские годы. По выходным, как мать и сестры, Менжинский просвещал рабочих и одновременно проповедовал революцию. Сперва власти не обращали на него внимания, так как тогда он вел спокойную жизнь в особняке в Ярославле и работал администратором на железной дороге. По будням дворянин, по воскресеньям большевик, по ночам декадент, Менжинский уже в те годы предстает перед нами многоликой фигурой.
Десять лет Менжинский прожил в браке с Юлией Ивановной, глубоко верующей женщиной, бывшей гувернанткой в семье Нобелей (российской ветви семейства). Ее всю жизнь интересовала теория и практика воспитания детей. Переписка Менжинских с их друзьями Вадимом и Александрой Верховскими в 1900-х гг. – вполне буржуазная, немыслимая для остальных большевиков. Друзья переписывались о службе, о садоводстве, о детях. Только когда Менжинский затрагивает литературу, чувствуется разлад; друзья Менжинского настаивали на сокращении романа, который он писал (и скоро издаст), и, протестуя, Менжинский апеллирует к ницшеанскому сверхчеловеку.
В 1905 г. идиллия оборвалась. Менжинский написал Вадиму Никандровичу Верховскому:
«14 февраля умерла моя девочка. В конце января она заболела острым катаром кишок, начала поправляться, я утром рассказал на службе, что опасность миновала, а когда вернулся, Юлия сказала мне, что у девочки внезапно сделался отек мозга и что она безнадежна. Несколько дней ее еще поддерживали… но она так и умерла, не приходив в себя, она уже никого не узнавала и не говорила» (3).
Юлия Ивановна заболела, и брак начал распадаться. (Дети остались с матерью, которая посвятила себя педагогике и больше никогда не упоминала мужа) (4). Менжинский уехал из Ярославля; в Петербурге он работал одно время с Лениным и Крупской и, когда в 1906 г. разгромили большевиков, объявил голодовку на две недели – единственный раз, когда он страдал во имя революции. Он выехал за границу – кочевал по Франции, Италии (где преподавал право в партийной школе в Болонье), Великобритании, даже Америке. Он служил в банке и жил на одной улице с историком-марксистом Михаилом Покровским, писал картины (известна, но потеряна его «Леда с лебедем»). Он поддерживал контакт с любимыми сестрами: Людмила помогла ему совершить подпольную поездку по России; Вера приехала в Италию, они вместе гуляли по горным тропам. Смерть Людмилы в 1932 г. явилась для Менжинского глубоким, можно сказать, смертельным ударом.
Поведение Менжинского в 1916 г. должно было бы непоправимо запятнать его репутацию большевика. В парижском эмигрантском журнале «Наше эхо» он ополчился на Ленина за «присвоение» денег, приобретенных путем грабежа. Ленин, по словам Менжинского:
«…это политический иезуит, лепящий из марксизма все, что ему нужно в данный момент… считающий себя единственным претендентом на русский престол, когда тот станет вакантным… Если когда-нибудь он получит власть, то наделает глупостей не меньше ПавлаI… Ленинисты – это секция партийных конокрадов, пытающихся щелканьем кнутов заглушить голос пролетариата».
Тем не менее у Менжинского и Ленина было много общего во взглядах: приятель Менжинского вспоминал, что тот тоже называл крестьянство «скотом», которым надо «пожертвовать ради революции». Конечно, и Ленин, и Сталин знали о выходках Менжинского. Ленин презрительно отмахивался от них, как он всегда отмахивался от критики со стороны тех, кого считал ниже себя. Сталин же покровительствовал тем, кто допускал такие роковые для репутации ошибки. Впрочем, и сам он смотрел на крестьян как на скот, а в Ленине, соответственно, видел погонщика скота.
Из Франции через Великобританию (с трудом, так как английская контрразведка нашла подозрительным беглый английский Менжинского) и Норвегию Менжинский вернулся в Россию весной 1917 г. В событиях Октябрьской революции он не принимал участия. Кажется, он сидел за роялем в Смольном институте и играл вальсы Шопена, пока вокруг него бушевала революционная суматоха. Но и для Менжинского петроградские большевики нашли работу. Они знали, что он и его старший брат имели опыт службы в банках, и теперь бывший мелкий клерк стал наркомом финансов. Ленин застал Менжинского спящим на диване в коридоре; на диван приклеили вывеску «Народный комиссариат финансов».
По словам Троцкого, Менжинскому плохо удавались изъятия банковских фондов в пользу революции. Ленин и Троцкий весной 1918 г. послали его в Берлин в советское посольство, где его образованность оказалась востребованной. Посольство просуществовало семь месяцев, но Менжинский так импонировал своим знанием языков (он говорил на многих европейских и знал несколько восточных языков) и способностью собирать и анализировать разведданные, что после закрытия посольства германскими властями большевики поручили Менжинскому гораздо более рискованную работу. Большую часть 1919 г. он провел комиссаром народной инспекции в Киеве, где в любой момент мог быть убит белогвардейцами или украинскими националистами. Таким образом Менжинский доказал свое бесстрашие. Он стал третьим (после Дзержинского и Уншлихта) поляком в ЧК.
Менжинский оказался тонким знатоком людей и информации; хороший шахматист, он манипулировал людьми, точно пешками. Это был незаурядный сочинитель заговоров и сценариев. Задолго до смерти Дзержинского Менжинский получил контроль над ГПУ и не терял его до самой смерти в мае 1934 г. Он и нарком иностранных дел Георгий Чичерин (тоже бывший член декадентского кружка Кузмина) были единственными высокопоставленными большевиками, которые походили на банкиров, – костюм с жилеткой, галстук, котелок. Как и Чичерин, Менжинский был хронически болен. Во время ссылки он страдал почечными заболеваниями и грыжей; после автомобильной аварии в Париже у него развился спондилит, и он не мог долго стоять или даже сидеть. Он допрашивал арестованных полулежа на диване под пледом, который его заместитель, Генрих Ягода, заботливо подтыкал ему под ноги. Кроме того, у Менжинского был «кремлевский синдром»: атеросклероз, миокардит, мигрени.
В двадцатые годы без тонкого ума Менжинского Сталин не смог бы победить своих врагов за границей и в СССР; в конце 1920-х – начале 1930-х гг. без беспощадности Менжинского Сталин не смог бы ни навязать народу коллективизацию, ни разыграть показные судебные процессы. Несмотря на разницу в происхождении и воспитании, у Сталина и Менжинского было настоящее душевное родство. Обоим была присуща спокойная, холодная жестокость; оба не любили говорить громко и подолгу. У Менжинского был почти культ безмолвия; на торжествах по случаю десятилетия революции была намечена сорокаминутная речь Менжинского, но он поднялся на трибуну, сказал: «Главное достоинство чекиста – молчать» – и сошел с трибуны.
Как Сталин и Дзержинский, Менжинский был в молодости поэтом. Если лирика Сталина выдает измученную душу, одержимую войной, колеблющуюся между эйфорией и депрессией, ожидающую неблагодарности и даже яда от тех, кто ей внимает, боящуюся бессильной старости, то герой Менжинского-поэта – это спесивый и развращенный циник. Надо, конечно, учесть, что Сталина впервые опубликовали, когда он был еще подростком, а Менжинский увидел первую публикацию своих стихов тридцатилетним женатым мужчиной.
Опубликованные писания Менжинского позволяют нам углубиться в его психику (5). Его роман «Дело Демидова» (6) появился в 1905 г. в «Зеленом сборнике», который подражал известному английскому декадентскому сборнику «Желтая книга». По соседству с «Делом Демидова» были напечатаны сонеты Михаила Кузмина. Не один критик выделил роман Менжинского как самое лучшее в сборнике. История Василия Петровича Демидова, «очень изящного молодого человека», который дорожит только свободой индивидуальной личности, так же как проза Оскара Уайльда, смешивает разврат и социализм. Главной идеологией героя является нарциссизм. Он красивый молодой адвокат, который по вечерам и по воскресеньям помогает идеалистически настроенным женщинам учить рабочих грамоте, политике и культуре. Но на представлении школьной самодеятельности Демидов шокирует учительниц своими кощунствами и непристойными эротическими стихами. Строгая директриса заведения Елена Игнатьевна Жданова, несмотря на то что она на четырнадцать лет старше его и неодобрительно оценивает его стихи и деятельность, против своей воли влюбляется в Демидова. Очень скоро после свадьбы совместная жизнь оказывается невыносимой для обоих, и Демидов изменяет Елене. Декадентская аморальность сочетается с чекистским бессердечием.
В начале романа Демидов декламирует свои стихи (первую и не последнюю библейскую пародию Менжинского «Богу искушения»:
- Видишь, искуситель! Приношу я в жертву
- Низанную счастьем жизнь с любезной сердцу,
- Горе, все сквозное, с нитями восторгов
- Сплошь заткать согласен блестками позора.
- Радости опасной дерзостной работы,
- Крики одобренья рыцарей свободы,
- Солнечную дружбу, теплую доверьем,
- Сможешь ли затмить ты мерзостным похмельем?
- …бог,
- Можешь ли измерить блеск моей свободы,
- Бездны притяженье, радость быть собою?
- Трусишь? Отступи. Не всякому доступно
- Чудное уменье в заповедях скучных
- Видеть маяки лишь дерзким искушеньям,
- Счастья цель – в разлуке, в дружбе – путь к измене.
- …испытывающий
- Будет! Я решился. Поле за тобою.
- Вечную молельню я тебе построю.
- Радость! Зазвучали вещие слова:
- «В зеркале увидишь образ Божества».
Демидов, этот анти-Иов, влюбляется затем в свою секретаршу. После обид и ссор роман оканчивается неправдоподобно счастливо. Обе женщины живут в квартире Демидова – Елена разбирает тряпье, Анна роняет платья на пол. Все это осуществляет мечту Менжинского о «троих в одной постели», мечту, которая составляет сюжет других стихов, прочитанных Демидовым на школьном концерте:
- Я счастлив, я счастлив, я счастлив…
- Я дивное выполнил дело:
- Под страстным исканьем так страстно
- Твое извивается тело!
- Смеюсь я, художник великий,
- И смехом ты труд мой венчаешь:
- Ни слез, ни стыда – только вскрики,
- И вздохи, и трепет ты знаешь.
- Нет сил! Нас внезапно объемлет
- Железное чувство покоя…
- Колдунья-мечта лишь не дремлет —
- И близится счастье иное.
- Пришло! Я увидел другую
- Горячим напрягшимся взглядом,
- Ее щекочу и целую,
- Приник, обнимаю – ты рядом.
- Но мы так созвучны, что, темной
- Мечты угадав напряженье,
- Доверчиво лаской нескромной
- Шевелишь ты в друге волненье.
- Созвучны! А чуешь ты смену
- Любовниц в объятии верном?
- О нет! Не проникнут измены —
- То больно и сладко безмерно…
- Не нужно мне новых объятий,
- Я верен подруге случайной,
- Мне счастье – не в скучном разврате —
- В обмане фантазии тайном.
В подвалах ОГПУ под властью Менжинского извивались тела, но, конечно, без всякого удовольствия для жертвы и даже, может быть, для него самого. Цинизм будущего палача еще более однозначно проявляется в других высказываниях Демидова, например в размышлении о том, что, как судебный следователь, он «вытравил из себя всякую принципиальность… он был последней спицей в колеснице правосудия и не чувствовал на себе никакой вины, если она кого-нибудь давила».
Через два года читающая публика опять встретила имя Менжинского в альманахе «Проталина», где он опубликовался вместе с Александром Блоком и Михаилом Кузминым. Менжинский напечатал две поэмы белыми стихами, пародии на Евангелие, «Иисус» и «Из книги Варавва». Менжинский представляет Христа не мессией, а эпилептиком, обаятельным самоубийцей, который ведет учеников на Голгофу. Для Вифлеема появление Иисуса – катастрофа:
28. […] Вот пришел Иисус, и даже прокаженные вернулись в город, хоть двоих мы побили камнями. Собралось великое полчище народу, и бесноватые с ними, и нечего стало есть. По улицам ходят подруги Иисусовы, блудницы вифсаидские и самарийские; нельзя нам поднять глаз, чтобы не увидеть наготы их и не оскверниться.
Зато Варавва, убийца сборщиков податей – настоящий герой, любимец толпы, – освобожден Понтием и предательски убит римлянами:
29. Не нашлось никого, кто бы крикнул: «отпусти Иисуса».
30. Но вопила толпа: «отпусти Варавву, а Иисуса распни».
31. И видел Варавва, стоя в толпе, как Иисус влекся на лобное место.
32. И не умер Варавва, как раб, на кресте.
33. Убили его Римляне в пустыне и 50 верных с ним.
34. С мечом в руке пал Варавва, и рыдала об нем Иудея, и Галилея рвала себе волосы, стеная:
35. «Умер Варавва, гроза нечестивых, сокрушитель Римлян, истребитель сборщиков податей!»
Как и в пьесе Горького «На дне», в стихах Менжинского христианский герой уступает место революционному бандиту (7). Менжинский, как и Сталин, выражает свое недоверие к неблагодарной толпе. Вообще, читая его стихотворения, легко предвидеть, как Менжинский будет обращаться с теми Христами, Пилатами, Вараввами и Иудами, с которыми ему придется сталкиваться в ОГПУ и против которых – или вместе с которыми – он должен будет работать в Советской России. То, что объединяет Сталина, Дзержинского и Менжинского, – это мессианские идеи и даже, можно сказать, подавленная христианская набожность. Им было мало отвергнуть Бога: они хотели его заменить.
Забросив литературное творчество, Менжинский, как и Сталин, продолжал интересоваться поэзией и решать судьбы поэтов. Оба вмешивались в жизнь и творчество литераторов, выступая покровителями, цензорами или палачами.
В свои первые годы в ЧК и ГПУ, несомненно из-за своего «отзовистского» прошлого, Менжинский не мог заниматься вопросами идеологии – в выкорчевывании эсеров, меньшевиков, анархистов и других инакомыслящих левых он не участвовал. В ЧК, где служило столько безграмотных и нерусских, очень высоко ценили его редкое в этой среде умение сочинить письмо, резолюцию или приговор на хорошем русском языке, сочетающем юридическую точность с поэтическим изяществом. Постепенно, по мере того как ЧК трансформировалась в ОГПУ, Менжинский выходил из-за кулис и становился кому кумиром, кому страшилищем. Те, кого он допрашивал, дивились его согбенному телу, интеллигентным очкам или пенсне, обломовским пледу и дивану. Менжинский любил выставлять напоказ длинные пальцы пианиста; потирал руки от удовольствия, улыбаясь с изысканной вежливостью, даже – или особенно – тогда, когда он посылал собеседника на расстрел.
Репрессии против крестьян и интеллигентов
К весне 1921 г. Гражданская война закончилась, Кавказ был полностью завоеван, Польша и Балтийские государства подписали договоры о мире с СССР. Как и Красная армия, ЧК теперь нашла главного врага в том, за кого она боролась: крестьянство восстало против большевиков. В Поволжье все зерновые запасы были конфискованы отрядами армии и ЧК, чтобы кормить солдат и городских рабочих. Антоновское восстание на Тамбовщине было жестоко подавлено Тухачевским, под руководством Троцкого, и затем крестьян преследовали спецназы Юзефа Уншлихта, под надзором Дзержинского. Расстрелы заложников и бунтовщиков только усугубляли последствия войны и засухи; наступил голод такой страшный, что во многих районах чекистам некого уже было пытать и казнить.
Московские и петроградские фабрики и гарнизоны бастовали еще до того, как антоновцы были расстреляны или отправлены в лагеря. Хлебный паек был предельно урезан; дров и угля не было. После поражения белых рабочие уже не понимали, почему они должны еще голодать, мерзнуть, сидеть без работы и на военном положении. В марте 1921 г. Кронштадтский гарнизон предъявил требования свободных выборов, свободы слова и передачи земли крестьянам. Кроншадтскую делегацию арестовали, Троцкий и Тухачевский заставили войска подавить мятежников. Петроградская ЧК, не предупредившая мятеж, до того опозорилась своей безалаберностью, что Дзержинский подослал туда из Москвы вместе с Яковом Аграновым поляка Станислава Мессинга, чтобы судить (и очень часто расстреливать) мятежных матросов.
Менжинский при участии Михаила Кедрова составил обращение в ЦК, в котором предупреждал Ленина, Зиновьева и Сталина, что крестьянские мятежи хорошо организованы и что, если условия станут еще хуже, столичные рабочие забастуют в знак солидарности с крестьянством. Кроме того, Менжинский предостерегал, что обласканные Троцким профсоюзы подрывают авторитет партии и что Красная армия становится ненадежным орудием власти. В записке настойчиво говорилось о том, что только собственные силы ЧК, спецназы, еще были годны для восстановления порядка в гарнизонах и на фабриках.
Катастрофа за катастрофой будто бы доказывала правоту ЧК. Менжинский пытался объяснить положение дел Троцкому, которому он уже раньше донес, что Сталин интригует против него. Троцкий резко отклонил советы Менжинского, которого он считал человеком непоследовательным и незначительным. Согласился он с Менжинским только по одному пункту – о том, что Петроградская ЧК тайно сочувствовала кронштадтским повстанцам. В ликвидации Кронштадтского мятежа, однако, Менжинский не сыграл заметной роли; он лишь распорядился об отправке тысячи недовольных моряков в Одессу, в результате чего и там чуть не вспыхнул 63шт. Поэтому только через восемь лет Менжинскому снова доверили дело массовых репрессий.
Одной из главных задач Менжинского в начале 1920-х гг. был надзор над интеллигенцией. Весной 1921 г. и Александр Блок, и Федор Сологуб просили выдать им выездные визы (8). Самый мягкий из вождей, Анатолий Луначарский, сам бывший драматург-символист и теперь нарком народного просвещения, был не прочь выдать эти визы и даже выразил сострадание: «Мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучили его [Блока]» (9). Максим Горький тоже хлопотал за Блока и Сологуба, хотя он и недолюбливал их стихи. Но чекисты Менжинский и Уншлихт смотрели на дело очень сурово. Уншлихт жаловался на «совершенно недопустимое отношение Наркомпроса к выездам художественных сил за границу. Не представляется никакого сомнения, что огромное большинство артистов и художников, выезжающих за границу, являются потерянными для Советской России… Кроме того, многие из них недуг явную или тайную кампанию против нас за границей» (10).
Из двадцати четырех выпущенных за границу девятнадцать (включая Бальмонта) остались там. Менжинский внушал Ленину: «За Бальмонта ручался не только Луначарский, но и Бухарин. Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории» (11). После протестов Луначарского политбюро передумало и 23 июля 1921 г. решило выпустить Блока, но поэт уже умирал. Агония любимого поэта России так смутила политбюро, что оно уже не возражало, когда Андрей Белый, гениальный шарлатан и alter ego Блока, попросил разрешения на выезд в Берлин.
В 1926 г. Менжинский еще раз столкнулся с Луначарским, который хотел разрешить постановку пьесы Булгакова «Дни Турбиных». Только в свои последние годы Менжинский начал защищать писателей. В 1931 г. Кузмин добился от него обещания, что ОГПУ оставит в покое его любовника Юрия Юркуна. (Пока Кузмин был в живых, Юркун действительно оставался на свободе, несмотря на преследование гомосексуалистов Ягодой.)
В Петрограде, однако, ЧК обвинила интеллигенцию в том, что она вдохновляла кронштадтских матросов. Яков Агранов, заместитель Менжинского, сфабриковал из Кронштадтского восстания целый сценарий, первый из большевистских фиктивных заговоров (12). Агранов начал с того, что заманил в Россию матросов, укрывшихся в Финляндии, – чекисты выдавали себя за белогвардейских агентов и тайком приводили матросов в «безопасные» дома в Петрограде. Агранов выдумал «Петроградскую боевую организацию», будто бы возглавлявшуюся интеллигентами. (На самом деле подпольные противники ЧК в Петрограде смогли только взорвать памятники убитым чекистам Моисею Урицкому и Моисею Володарскому-Гольдштейну.) Агранов пользовался услугами провокатора Корвин-Круковского (из известной и уважаемой интеллигентской семьи). Корвин-Круковский выдал себя за недовольного чекиста и уговорил профессора Владимира Таганцева совершить кое-какие запрещенные действия, например развешивание оппозиционных афиш. Агранов арестовал профессора вместе с семьей, включая его пожилого отца, бывшего сенатора, и три десятка других интеллигентов.
Летом 1921 г. состоялась первая удачная репетиция всех тех приемов и процедур террора, которые получат полное развитие в 1930-х гг. ЧК понадобилось 45 дней, чтобы профессор принял ультиматум: признаться во всем и назвать имена всех «заговорщиков» – или пойти на эшафот вместе со всеми арестованными по этому делу. К концу июля ЧК и профессор подписали договор, заканчивающийся пунктом: «Я, Агранов, обязуюсь, в случае исполнения договора со стороны Таганцева, что ни к кому из обвиняемых, как к самому Таганцеву, так и к его помощникам, даже равно как и к задержанным курьерам из Финляндии, не будет применена высшая мера наказания» (13). Таганцева после этого перевели в чистую камеру с душем, улучшили питание; на следующий день он назвал Агранову триста имен, затем провел целый день в машине, объезжая город с чекистами, чтобы уточнить их адреса. Посоветовавшись с Дзержинским и Лениным, Агранов нарушил договор с Таганцевым и приговорил больше ста человек к смерти. Сам Таганцев, профессор-химик Михаил Тихвинский и Николай Гумилев, которого после смерти Блока многие считали не только самым героическим, но и самым великим из живущих русских поэтов, были приговорены вместе с бывшими чиновниками к расстрелу. Обвинить в конспиративной деятельности Гумилева, человека, который никогда не скрывал своих монархических взглядов и который боролся только открыто, было абсурдом.
Объявление приговоров вызвало целый вихрь телефонных звонков, телеграмм и личных визитов к Дзержинскому, Ленину и Крупской в Москве. Крупской удалось кое-кого спасти, а Ленин отказался спасти Тихвинского, с которым он раньше был на «ты», заметив, что «химия и контрреволюция не исключают друг друга». Напрасно Горький и целый ряд поклонниц хлопотали за жизнь Гумилева; в Петрограде истеричный Зиновьев, который хотел искупить свою оплошность накануне Кронштадта, жаждал крови, и ЧК с особым зверством готовилась к расстрелам. Смертников связали парами и оставили в одной камере на полтора суток без воды, еды, туалета; потом на рассвете их загрузили на грузовики и вывезли на полигон. Все восемьдесят жертв, включая Таганцева и Гумилева, должны были выкопать собственные могилы; потом их раздели догола, расстреляли и похоронили – кого-то заживо, кого-то после умерщвления.
За несколько месяцев перед тем Менжинский с помощниками в Москве чуть мягче и тоньше, чем Агранов, допрашивали так называемый «Тактический центр». Арестованные москвичи, однако, оказались более храбрыми и красноречивыми, чем петроградцы, и отказались торговать своей жизнью или свободой. Обвинялись Александра Львовна Толстая, философ Бердяев, историк Мельгунов; смертные приговоры им были отменены. В Москве Агранов допрашивал, но не судил, и его так пристыдила дочь Толстого, что он полностью растерялся.
В Москве, пародируя законность, прокурором выступал Николай Крыленко, который когда-то был юристом и прославился тем, что большевики назначили его первым главнокомандующим русской армией (после того как солдаты убили царского генерала Николая Духонина, не захотевшего присягнуть советской власти). Летом 1918 г. Крыленко вернулся в юриспруденцию, которую он приспосабливал к советской действительности. У него была тяга к макаберному абсурду. Так, он предложил расстрелять адмирала ГЦастного за то, что тот не затопил Балтийского флота, а когда ему напомнили, что большевики только что отменили смертную казнь, ответил: «Ведь мы его не казним, мы его расстреляем». Выступая прокурором в деле «Тактического центра», Крыленко хохотал, когда защитники обличали нелепость обвинений ЧК.
Слишком поздно Агранов, Менжинский и Дзержинский (объяснявший всем, что нельзя освободить крупного поэта и в то же время не освободить всех приговоренных к смерти) поняли, что петроградские казни августа 1921 г. отвратили остальную интеллигенцию не только от сопротивления режиму, но и от сотрудничества с советской властью. Чекисты страшно просчитались, и это – одна из причин, почему через год ЧК преобразовали в ГПУ. Ленин состряпал новый Уголовный кодекс с новой мерой наказания для несогласных – выдворение из СССР. Уже в мае эту меру начали принимать против тех интеллигентов, которых комитет (в состав которого входили Ленин, Дзержинский, Менжинский и Уншлихт) сочтет нежелательными. Тогда Сталин был занят кровавыми репрессиями в Средней Азии и «подтягиванием» грузинских товарищей – против такого послабления он не возражал. Даже кровожадный Зиновьев чуть-чуть успокоился: «Мы прибегаем сейчас к гуманной мере, мы сумеем обнажить меч» (14).
До 1922 г. выдворение было добровольным: первые разрешения на выезд получили еврейские писатели, например Хаим Бялик, которые предпочитали писать на иврите. Евреев поощряли писать по-русски, разрешали писать на идише, но иврит, как язык сионистского движения, был запрещен Лениным в 1920 г. В Москве задержали сотню (и посадили девятнадцать) делегатов на съезд сионистов. Шурин Троцкого по первому браку и член группы писателей, писавших на иврите, Илья Соколовский попросил у Троцкого билет «из того рая, который ты строишь». Хаим Бялик как-то добрался через Украину, опустошенную войной, до Москвы к Горькому и добился от Ленина виз, благодаря которым литература на иврите переместилась из России в Палестину.
Не только угрозы и пули ЧК, но и голод проредил ряды независимо мыслящих интеллигентов: от голода умерли семь академиков, среди них знаменитый математик Александр Ляпунов и языковед Алексей Шахматов. Единственным академиком, который получал добавочный паек, был нобелевский лауреат Иван Павлов, так как его опыты вивисекции считались большевизмом в науке. Ленина бесили «профессора и писатели… контрреволюционеры, пособники Антанты, организация ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи» (15). Еще 15 сентября 1919 г. он написал Горькому об интеллигенции: «Пособники, интеллигентики, лакеи капитала, мнящие себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно». Письмо к Дзержинскому от 19 мая 1922 г. явилось сигналом к наступлению на интеллигенцию. Через девять дней, однако, Ленина настиг второй удар. Едва научившись заново пользоваться карандашом, Ленин 17 июля 1922 г. несвязно, но непреклонно писал Сталину:
«…Решено ли “искоренить” всех энесов [народных социалистов. – Д. Р.]?.. По-моему, всех выслать. Вреднее всякого эсера, ибо ловчее… Меньшевики Розанов (врач, хитрый)… С.Л. Франк (автор «Методологии»). Комиссия под надзором Манцева, Мессинга [двух высокопоставленных деятелей ГПУ. – Д. Р] должна представить списки, и надо бы несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго.
…Делать это надо сразу. К концу процесса эсеров, не позже. Арестовать несколько сот и без объявления мотивов – выезжайте, господа!
Всех авторов “Дома литераторов”, питерской “Мысли”; Харьков обшарить, мы его не знаем, это для нас “за границей”» (16).
Ленин послал списки тех «активных» антисоветских интеллигентов, имена которых он еще мог припомнить, Менжинскому и Уншлихту. Ленин просил Каменева и Уншлихта дать еще больше фамилий. Редакторы академических журналов, которые предоставляли своим сотрудникам слишком широкую свободу; врачи, которые на съездах соблюдали дореволюционные традиции свободы речи; экономисты и агрономы, которые выражали собственные мысли насчет фабрик и земли, – всем им пришлось уехать. Умиравший вождь ссылал самых известных врачей точно так же, как Сталин их через тридцать лет приговорит к пыткам и казням.
4 сентября 1922 г. Дзержинский обсудил с Лениным список жертв и поручил Уншлихту просмотреть все научные и литературные журналы в поисках сомнительных писателей. Ни он, ни Уншлихт не были достаточно сведущи в русской философии и литературе, чтобы выявить, кого выдворить, а кого оставить. К тому же любитель поэзии Агранов уехал далеко. Дзержинский сдался и приказал Уншлихту:
«Мне кажется, что дело не двинется, если не возьмет этого на себя сам т. Менжинский. Переговорите с ним, дав ему эту записку.
Необходимо выработать план, постоянно корректируя его и дополняя. Надо всю интеллигенцию разбить по группам.
Примерно:
1) Беллетристы, 2) Публицисты и политики, 3) Экономисты (здесь необходимы подгруппы): а) финансисты; б) топливники; в) транспортники; г) торговля; д) кооперация и т. д.; 4) техники (здесь тоже подгруппы): а) инженеры; б) агрономы; в) врачи; г) генштабисты и т. д.; 5) профессора и преподаватели и т. д. и т. д.
Сведения должны собираться всеми нашими отделами и стекаться в отдел по интеллигенции. На каждого интеллигента должно быть дело; каждая группа и подгруппа должна быть освещена всесторонне компетентными товарищами, между которыми эти группы должны распределяться нашим отделом… Надо помнить, что задачей нашего отдела должна быть не только высылка, а содействие выпрямлению линии по отношению к спецам, то есть внесение в их ряды разложения и выдвигание тех, кто готов без оговорок поддержать Советскую власть» (17).
Осенью 1922 г. сливки московской интеллигенции были собраны на Лубянке (такие же облавы имели место в Петрограде, Казани, Минске, Киеве). Операция проводилась безалаберно. Уншлихт жаловался Сталину на то, что «строгая конспирация была нарушена» и часть напуганной профессуры разъехалась на летние каникулы (18). К тому же киевское ГПУ плохо разбиралось в политических взглядах местной интеллигенции. Большей части задержанных вынесли обвинения в контрреволюционной деятельности; кое-кого вычеркнули из списков, кое-кого внесли в другой список, как необходимых советским учреждениям спецов. ОГПУ не удалось проследить всех, кого оно разыскивало, другие же уже сидели в ожидании «суда» по политическим обвинениям. Не все задержанные понимали, как им повезло: те, кому разрешили остаться на родине, погибли через пятнадцать лет. К концу сентября Генрих Ягода сделал все необходимое, чтобы выслать 130 человек в Германию. Напрасно германский канцлер протестовал, заявляя, что «Германия – не Сибирь»; германский консул в Москве выдал визы всем ссыльным, которые, разумеется, без исключения заявили, что выезжают по собственной воле. Ученые люди, лишенные своих книг и рукописей, собрались в петроградском порту.
Те два парохода, которые отплыли в Штеттин, везли на Запад самый щедрый подарок от России. Без Трубецкого и Якобсона на Западе не было бы структурной лингвистики; без Николая Бердяева не было бы христианского экзистенциализма. Историки Мельгунов и Кизеветтер внесли огромный вклад в европейскую историографию. Русская академия в Праге и Сорбонна в Париже обогатились этим выдворением. Со своей стороны, Советский Союз лишился некоторых своих самых блестящих талантов, а те, кто остался, сделали нужные выводы и ушли в себя. Для советского гражданского общества высылка 1922 г. оказалась не менее катастрофичной, чем казни 1921 г.
Обсуждая смысл жизни с красноречивыми и самоуверенными арестантами, ГПУ быстро повысило свой культурный уровень. Когда Дзержинский, Менжинский и Лев Каменев допрашивали Николая Бердяева, вместо уклончивых ответов они получили целую лекцию. Дзержинский был ошеломлен и пробормотал в ответ: «Можно быть материалистом в теории и идеалистом в жизни, или наоборот, идеалистом в теории и материалистом в жизни». Затем он приказал Менжинскому достать мотоцикл, на котором Бердяева отвезли домой. Все лето и всю осень московские и петроградские чекисты подвергались испытаниям на прочность своей веры в большевистский строй и идеалы. Когда Менжинский сказал Мельгунову, что тот больше не увидит России, историк ответил: «Я вернусь через два года, дольше не выдержите». Менжинский задумался и сказал: «Нет, я думаю, что мы продержимся еще шесть лет».
Ленина апелляции и просьбы только раздражали. Он придумал способ избавиться от таких светил, как Горький и Короленко, слишком известных, чтобы казнить, сажать или высылать их, но донимающих большевиков своими протестами против репрессий. Разве они не нуждались в лечении в иностранных санаториях? Наркому здравоохранения Семашко Ленин писал 16 марта 1921 г.:
«Очень прошу назначить специальное лицо (лучше, известного врача, знающего заграницу и известного за границей) для отправки за границу, в Германию Цюрупы, Крестинского, Осинского, Кураева, Горького, Короленко и других. Надо умело запросить, попросить, сагитировать, написать в Германию, помочь больным и т. д. Сделать архиаккуратно (тщательно)» (19).
Горький, однако, отказался молчать или собираться в дорогу. 9 августа Ленин настаивал:
«А у Вас кровохарканье, и Вы не едете! Это ей же ей и бессовестно и нерационально. В Европе в хорошем санатории будете и лечиться, и втрое больше дела делать. Ей-ей. А у нас ни лечения, ни дела нет – одна суетня. Зряшная суетня. Уезжайте, вылечитесь.
Не упрямьтесь, прошу Вас» (20).
В октябре Горький уехал выздоравливать, сначала в Берлин, а потом на Капри, в рай, откуда только Сталин сможет его выманить назад.
Расстрелы Таганцева и Гумилева, высылка Бердяева и Горького на первый взгляд кажутся чудовищным беспределом, лишившим государство именно тех, кто больше всех был нужен, чтобы укрепить и утвердить новый строй. Но драконовские меры возымели желаемое действие. После 1922 г. те спецы и интеллигенты, которые были еще на свободе в Советском Союзе, уже не видели смысла в поддержке свободы слова и гуманности. Ради выживания науки и искусства они должны были сотрудничать с большевиками. Пройдет еще тридцать лет, пока несогласные – за очень немногими самоубийственными исключениями – осмелятся говорить открыто; люди, до этого свободные духом, теперь только искали условия для капитуляции.
Конечно, недостаточно надевать намордники на писателей, если не надевать шор на читателей. Советские идеологи косо смотрели на поток иностранной и эмигрантской литературы и на возникновение маленьких частных издательств во время нэпа. Летом 1922 г. для управления литературой был создан Главлит (21). Номинально Главлитом заведовал либеральный наркомпрос Луначарский; настоящим же шефом был Павел Лебедев-Полянский, ставленник и ровесник Сталина и, как и он, бывший семинарист. Лебедев-Полянский ловко вилял между идиотскими требованиями левых, которые хотели запретить всю классику философии и литературы, и «чрезмерной» терпимостью либеральных социалистов.
Главлит, который тоже был подотчетен ГПУ, предупреждал в октябре 1922 г., что необходимо будет перейти от предварительной цензуры к карательной, то есть не только запрещать нежелательные произведения, но и наказывать тех, кто предлагает их к публикации. Со стороны ГПУ полуграмотный Уншлихт настойчиво просил, чтобы члены политбюро тоже читали все публикации. Таким образом, политбюро стало литературным комитетом: Троцкий, как самый начитанный, получил самую большую нагрузку – ему давали все, что касалось войны и религии; экономику он делил с Лениным. Зиновьев и Каменев читали журналистику, философию и художественную литературу. Рыков и Томский занялись промышленностью и сельским хозяйством. Сталин отделался легко: он читал литературу о национальных меньшинствах, а также сочинения по военному делу, если Троцкому было некогда. Скоро Главлит приобрел полицейскую власть и монополию на цензуру, так что политбюро смогло освободиться от этого лишнего задания. Тем не менее верховная власть в СССР, особенно Сталин, никогда не переставала вмешиваться в литературные дела.
Власть изучала частные письма советских граждан с такой же тщательностью, как произведения издательств. Перлюстрация частной переписки осуществлялась, но была объявлена незаконной (точно так же, как под властью царей, – например, к 1882 г. перлюстрировалось около 38 тыс. писем ежегодно). ГПУ создало свое собственное управление политического контроля под руководством фельдшера Ивана Сурты (22). Сурта так хорошо развил систему перлюстрации, что каждый гражданин СССР мог быть уверен, что его читает ГПУ, – к концу 1923 г. перлюстрировалось 5 млн писем и 8 млн телеграмм ежегодно – каждый перлюстратор читал 250 писем и 2500 телеграмм в день. Перлюстраторами, переписчиками и другими сотрудниками в этом отделе ОГПУ были бывшие солдаты и мелкие чиновники, которые, пойди история по другому пути, служили бы царской бюрократии после семилетнего курса гимназии, или грамотные подростки из тех, кто из-за революции оборвал свое образование и потерял возможность нормальной работы.
Власть над церковью
Злые пойдут в святилище, топорами они сломают и огнем сожгут двери святилища, и выведут праведных, и сожгут их в центре города.
Джироламо Савонарола. Проповедь 1491 г.[8]
На первых порах свобода вероисповедания являлась стержневым элементом большевистской платформы – даже Армия спасения с разрешения властей работала в Москве до 1920 г. Но православная церковь, поскольку она была опорой царского государства, вызывала у Ленина неумолимую враждебность. Только Анатолий Луначарский надеялся слить менее догматичное крыло православной церкви с советской идеологией. Весной 1922 г. Ленин, Сталин и Троцкий в последний раз работали вместе в дружеском согласии: они обсуждали, как лучше разрушить последний бастион ненавистной им идеологии (23). Этим делом и занялся Менжинский, самый опытный святотатец в ГПУ. Следующая кампания логически вытекала из экономической и военной победы большевиков. Решение атаковать церковь приняли не просто потому, что Ленин, Сталин и Троцкий смотрели на нее с презрением, не потому, что Дзержинский и Менжинский страдали религиозными комплексами, не потому, что церковь представляла собой последний элемент старого режима, который еще мог бы вдохновлять народ. Настоящей причиной кампании являлись церковные ценности.
К середине 1921 г. война и засуха унесли больше пяти миллионов крестьян, но, несмотря на мольбу, русской церкви не разрешали организовать помощь голодающим. В августе Ленин разрешил не церкви, а Американской администрации помощи голодающим (American Relief Administration, ARA) вместе с квакерами и организацией Фритьофа Нансена распределять зерно в Поволжье. Успех американцев пристыдил советскую власть – Поволжье очень скоро начало опять кормить города.
Как могли думать, что церковь чем-нибудь угрожает новой власти? С тех пор как в последний раз церковь чем-нибудь отличилась даже в богословии и философии, прошло двести лет. К концу XIX в. русское православие оживили миряне – Алексей Хомяков, Федор Достоевский, Константин Леонтьев и другие, и оно начало конкурировать с марксизмом и эсерами в борьбе за сердца интеллигенции. В 1921 г. еще была свежа память о религиозно-философских собраниях 1903–1904 гг., которые волновали и церковную иерархию, и революционных лидеров – и те и другие поняли, с каким азартом христиане и марксисты обращали друг друга в свою веру.
Поскольку церковь просила разрешения помогать голодающим, ЧК и партия придумали свою тактику: они не разрешат, а заставят церковь сдавать свои иконы, золото, серебро и бронзу на продажу. Напрасно патриарх Тихон просил, чтобы приходы могли сохранить вещи, нужные для служения литургии. Ленин был убежден, что выручит продажей собственности церкви не миллионы, а миллиарды золотых рублей, несмотря на то что церковные земли, иногда вместе со зданиями, уже были конфискованы государством. Этими доходами советская власть смогла бы хоть отчасти выплатить долги царского правительства и таким образом добиться признания европейскими государствами. Троцкий смотрел на эти богатства с другой точки зрения. Убежденный, что в любой момент вспыхнет мировой пожар, он считал, что церковные деньги будут финансировать революционную войну, и их надо захватить сразу, пока их не обесценит мировая революция.
И Ленин, и Троцкий сильно преувеличивали ценность своей добычи. Отнимали кресты, церковную утварь, изымали изделия из драгоценных металлов, но выручили всего 4 млн золотых рублей (из которых потратили только 1 млн на голодающих). Коммерсанты, специализировавшиеся на драгоценностях и произведениях искусства, неохотно покупали краденый товар – не хотели марать свою репутацию. Большевики, как обыкновенные грабители, могли иметь дело только со спекулянтами.
Более просвещенные большевики протестовали, но на их протесты не обращали внимания. Луначарский тщетно умолял Ленина сотрудничать с иерархами и не делать из них врагов, чтобы «в безопасной для нас форме примирить с нами крестьянство идеологически». Дзержинский и Лацис не хотели миндальничать с «очередными увлечениями богоискателей» (24). Дзержинский доказывал:
«Церковь разваливается, поэтому нам надо помочь, но никоим образом не возрождать [sic] ее в обновленной форме. Поэтому церковную политику развала должен [sic] вести В.Ч.К., а не кто-либо другой. Официальные или полуофициальные сношения с попами – недопустимы. Наша ставка на коммунизм, а не религию. Лавировать может только В.Ч.К. для единственной цели – разложения попов. Связь какая бы то ни было с попами других органов – бросит на партию тень – это опаснейшая вещь. Хватит нам одних спецов».
Жена Троцкого, Наталья Седова, тоже увещевала: ей хотелось собрать для русских музеев все те церковные ценности, которые имели художественное значение, и ей претило, что иконы рубили топором ради серебряного оклада. Но Ленин не унимался: его ненависть к церкви не уступала его презрению к крестьянству и к крестьянской слепой вере в Бога и землю. ЧК расстреляла зачинщиков крестьянского бунта в Шуе, и Ленин полностью поддержал крайние меры. 19 марта он написал политбюро:
«…единственный момент, когда мы можем 99-ю из 100 шансов на полный успех разбить неприятеля наголову и обеспечить за собой необходимые для нас позиции на много десятилетий. Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей, и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и поэтому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешенной [sic] и беспощадной энергией и не останавливаясь [перед] подавлением какого угодно сопротивления…
Один умный писатель [Макиавелли. – Д. Т] по государственным вопросам справедливо сказал, что если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществлять их самым энергичным образом и в самый краткий срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут…
Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий» (25).
Только по одному пункту Ленин колебался: он побоялся антисемитской реакции, возможной в том случае, если создастся впечатление, что именно евреи управляют таким «антипогромом» против русских христиан. Поэтому нужно было поставить руководителем этой расправы, хоть напоказ, чисто русского. «Официально выступить с какими то ни было мероприятиями должен только тов. Калинин, – никогда и ни в каком случае не должен выступать ни в печати, ни иным образом перед публикой тов. Троцкий».
Погибло около 2700 священников и 5000 монахов и монахинь. В России произошло 1400 случаев, когда ЧК и Красная армия открывали огонь по прихожанам; массовых судов было больше двухсот. 20 марта 1922 г. ЧК предъявила патриарху Тихону «обвинение» в контрреволюционной деятельности, несмотря на то что Тихон делал все, что ему позволяли сан и вера, чтобы найти компромисс. Троцкий хотел арестовать весь Священный синод. Тихон оставался на свободе, пока не собрали или не состряпали достаточно улик и показаний, а в Москве судили 54 старших священника и прихожанина и приговорили одиннадцать из них к расстрелу. Большевики сознавали, что международная реакция может быть негативной, и поэтому Каменев предложил расстрелять всего двух из осужденных, но Ленин, Троцкий, Сталин (который объявил: «Лично я голосую против отмены приговора суда») и Молотов были неумолимы. В конце концов расстреляли шесть человек. Так как суеверные, хотя и не гуманные, палачи не любили расстреливать священников, их обрили и переодели в мирскую одежду, снятую с трупов расстрелянных прихожан. Петроградскую ЧК подстрекал Зиновьев: петроградский епископ Вениамин, хотя он безропотно сдал все ценности, был приговорен, вместе с девятью священнослужителями, к смерти. После комиссии ЧК, смягчившей приговоры, расстреляли всего четырех, включая Вениамина, профессора богословия и церковного юриста.
Гэпэушники Менжинского занимались совершенно другим делом: они поощряли новый церковный раскол, создавали марионеточные церкви, из которых самой перспективной казалась Живая (впоследствии обновленческая) церковь Александра Введенского. Священниками в таких церквах были большею частью агенты ГПУ, и деньги они получали от продажи разграбленных церковных ценностей, но у некоторых совесть еще тлела. Введенский протестовал против расстрелов Вениамина и архимандрита Сергия в письме Рыкову: «Если вообще будут расстрелы, – мы, Живая Церковь (и я прежде всего лично), будем в глазах толпы убийцами этих несчастных. Попытка оздоровления церкви будет сорвана».
Георгий Чичерин, нарком иностранных дел, и Вацлав Боровский, советский уполномоченный в Швейцарии, добивались в тот период международного признания Советского Союза; они предупреждали политбюро, что вся Европа возмущается преследованием церкви. Но Сталину и Менжинскому было все равно, что скажут иностранцы или советские дипломаты. 3 мая 1922 г. московское ГПУ собрало тайную комиссию под руководством Менжинского, Уншлихта и Ягоды для вызова «патриарха Тихона в ГПУ для предъявления ультимативных требований по вопросу об отречении им от должности, лишения сана и предания анафеме представителей заграничного монархического антисоветского и Интервенционного активного духовенства» (26). Дело перешло в руки Троцкого и Сталина, которые заставили политбюро постановить: «1) Тихона отдать под суд; 2) к священникам применить смертную казнь» (27).
Для допросов Тихона ЧК выбрала тихого, но упорного следователя – Евгения Тучкова, который выдвинулся наверх, подавив башкирское восстание (28). Перед Тучковым были поставлены две задачи: во-первых, разбить церковь на враждебные друг
ДРУГУ фракции, которыми будет манипулировать ГПУ; во-вторых, вырвать у Тихона признания, порочащие других церковных деятелей.
Тем временем международные протесты звучали все громче. Впервые за девятьсот лет папа римский выразил свое беспокойство относительно положения дел в восточной церкви: он даже вызвался выкупить все ценности православной церкви. Когда в Минске начали судить католических священников и расстреляли епископа Константина (Ромуальда Будкевича), папа возмутился. Фритьоф Нансен предупредил Троцкого, что, если Тихона расстреляют, помощь голодающим прекратится; один американский сенатор заявил, что в таком случае США не установят дипломатических отношений с СССР. Дзержинский отступил и предложил отменить суд над Тихоном; даже Сталин колебался.
Менжинский прибег к новой тактике: он попросил Тихона заманить уехавших епископов назад в Россию, где ГПУ их арестует. Уступив все, что он мог, Тихон был увезен в монастырь в 500 километрах от Москвы. Тучков собрал церковный синод, и гэпэушники попробовали устроить выборы, на которых Тихона должны были лишить сана, – безуспешно, так как по церковным законам синод без патриарха незаконен. 7 апреля 1925 г. Тихон умер в заточении – вряд ли своей смертью; Сталин сам сочинил объявление о его смерти в «Правде». Законный преемник Тихона Петр Полянский был арестован. По указанию Менжинского газеты напечатали серию статей, «компрометирующих» Петра, и несчастный Полянский начал долгий путь через лагеря и тюрьмы на Голгофу. (Известие о его смерти последовало в 1936 г., но в действительности он был казнен в 1937 г.) В 1927 г. митрополит Сергий, который заменил Петра, торжественно отдал православную церковь в руки партии и государства большевиков. Менжинский создал антирелигиозную комиссию; в придачу к тому была учреждена организация «Воинствующие безбожники». Закадычный друг Сталина Емельян Ярославский основал журнал «Безбожник», и государство заставило миллионы рабочих и крестьян на него подписаться.
Энергично расправившись с эмигрантами, интеллигентами и клириками, Менжинский наконец доказал свою незаменимость. С этого момента он стал правой рукой Сталина в подавлении оппозиции, как партийной, так и внепартийной.
Борьба Сталина за единоличную власть
Если у кого-либо есть что-то в его личности, что вызывает презрение, то у него также есть постоянное стремление спасти и оградить себя от насмешки. Вследствие этого все уродливые люди чрезвычайно смелы… Их уродство также побуждает их к прилежанию, особенно в том отношении, что они наблюдают и замечают слабости других, с тем чтобы как-то им отплатить. Кроме того, их безобразие заглушает ревность по отношению к ним у тех, кто стоит выше, так как эти люди думают, что могут сколько угодно презирать их; и это усыпляет их соперников и конкурентов, которые никогда не верят, что уродливые люди получат повышение, до тех пор пока не увидят, что они его уже получили. Так что, строго говоря, для большого ума уродство составляет даже преимущество для возвышения.
Фрэнсис Бэкон. Об уродстве[9]
Начиная с весны 1923 г. Ленин был живым трупом. Нэп, который для него стал нежелательным, но нужным шагом назад, с точки зрения политбюро, ослабил и монополию и суровость власти партии.
Сталину, однако, бессилие Ленина и слабость партии пригодились, чтобы самому монополизировать власть. «Кадры решают всё» – таков был лозунг, который станет через десять лет его любимым. Уже с апреля 1922 г., с назначением на должность генерального секретаря партии – «повар, который будет готовить острые блюда», как говорил Ленин, – начал претворять этот лозунг в жизнь, превращая секретариат ЦК в отдел кадров партии и государства.
Именно как руководитель кадровой службы Сталин проявил свою гениальность. Он вербовал людей на первый взгляд посредственных и использовал их очень эффективно. Как секретари ЦК ему служили подручными Вячеслав Молотов и Валериан Куйбышев (последний, верный сталинист, проявлял инициативу во время Гражданской войны, но вскоре стал безвольным, внушаемым алкоголиком). Под руководством Сталина секретариат преобразовывался из административной службы в мощный источник политической власти. Сталин распределял информацию в нужные ему русла; он сам составлял повестку дня и вел протоколы заседаний. Он решал, что будет обсуждаться и кто будет участвовать в дискуссии.
Став генеральным секретарем, Сталин назначил своего верного союзника Лазаря Кагановича руководителем организационно-инструкторского отдела ЦК РКП(б). У Сталина уже был такой рычаг власти, как политбюро, где в присутствии более красноречивых товарищей он меньше говорил и больше слушал. Два рычага, ЦК и политбюро, уже сосредоточили огромную долю власти в руках Сталина, но у него был и третий рычаг: он был самым влиятельным членом оргбюро, которое назначало ответственных за выполнение постановлений политбюро. В оргбюро заседали со Сталиным послушные ему Молотов и Куйбышев; уговаривать иногда приходилось только Дзержинского и Андрея Андреевича Андреева, бывшего официанта, которого Сталин сделал секретарем ЦК. Рыков и Томский оставались в меньшинстве при любом голосовании, где сопротивлялись предложениям Сталина.
Сталин руководил Рабоче-крестьянской инспекцией, которая пересматривала все решения правительства, и Наркоматом по делам национальностей, который в начале 1920-х гг. – кажется, против воли Ленина – превращал СССР не в федерацию национальных государств, а в централизованную империю. В качестве наркома Сталин стоял плечом к плечу с гэпэушниками, подавлявшими восстания по всему Советскому Союзу, от Грузии до Башкирии. Нерусских коммунистов арестовывали и расстреливали за «националистические уклоны»: они, оказывается, превратно толковали принцип федерации и принимали свою автономию всерьез. Они не обращали должного внимания на речи Сталина и Зиновьева, которые объясняли разницу между царским империализмом и советской централизацией. Зиновьев в 1919 г. выражал сталинскую мысль с неподражаемым цинизмом: «Мы не можем обходиться без нефти Азербайджана или без хлопка Туркестана. Мы берем то, что нам нужно, – не так, как старые эксплуататоры брали, а как старшие братья, которые несут факел цивилизации».
В конечном итоге Сталин подмял под себя и Коминтерн. Там его друзья, венгерский садист Бела Кун и финский журналист, исполнительный как робот, Отто Куусинен, добились от большей части иностранных коммунистов беспрекословного послушания Сталину. Неудивительно поэтому, что в знаменитом «завещании» Ленин обвинял Сталина в том, что он сосредоточил в своих руках необъятную власть.
Завещание Ленина на самом деле написано в стиле отчета директора гимназии о своих выпускниках. Шесть лучших кандидатов в наследники были взвешены и найдены легкими. Сталин выделен как жестокий в применении власти и капризный (его обидчивость при неудачах), а в послесловии к завещанию отмечены его грубость и нелояльность. Но Ленин предлагал партии не больше чем «обдумать» способ перемещения Сталина с поста генерального секретаря. В глазах рядового большевика недостатки Сталина были ничтожны. Грубость и невежливость являлись скорее революционными достоинствами; Сталин, когда ему осмеливались бросать в лицо упреки ленинского завещания, отвечал: «Да, товарищ, в самом деле я груб. Ильич предлагал вам искать кого-нибудь, который бы отличался от меня тем, что он более вежлив. Хорошо, ищите!» То, что Ленин критиковал в Троцком, Зиновьеве и Каменеве, было гораздо более предосудительным: они все уклонились в ересь, проголосовав против вооруженного восстания в октябре 1917 г. Бухарин и Пятаков не потянули на вождей: они оказались слабыми марксистами, к тому же Бухарин был скорее экономистом, а Пятаков – администратором.
Пытаться сплотить такое коллективное руководство, какое Ленин хотел оставить после себя, было безнадежно. Оба ведущих, с точки зрения рядовых партийцев, претендента – Троцкий и Сталин – отвергали любой выход, кроме своей личной диктатуры. Сатрапы Петрограда и Москвы Зиновьев и Каменев были готовы делиться властью, но их поддерживал только ограниченный контингент партийных избирателей. Каменев казался интеллигентом из чуждого мира, а на Зиновьева смотрели или с отвращением, или с насмешкой. Трудно было принимать всерьез человека, который был похож на Чико Маркса (американского комика, не Карла) и который мог подавать гостям дымящееся блюдо собственноручно приготовленной конины, а через мину ту кричать, что он их всех перестреляет (29). Что касается Пятакова и Бухарина, они предпочитали играть вторую скрипку под руководством Троцкого или Сталина. Конечно, позднее в Бухарине увидели единственного члена политбюро, который мог бы выиграть выборы, если бы советский народ голосовал свободно. Несомненно, Бухарин размышлял о своих шансах править без Сталина. Он даже зондировал Калинина, можно ли им будет обойтись без Сталина. Двадцать лет Калинин не смел даже заикнуться об этих разговорах, но все это время, очевидно, переживал свою вину и боялся расплаты. Когда в 1946 г. он умер, его дочь передала Сталину покаянное письмо, сочиненное Калининым незадолго до смерти:
«Теперь на пороге смерти продумал из прошлого один факт, которому, признаться, не придавал раньше значения. Вероятно, это было на первом году после смерти В. И. Ленина. На одном из заседаний ПБ произошел очередной конфликт с Троцким. После заседания Бухарин пригласил меня к себе на квартиру посмотреть на его охотничий зверинец. При демонстрировании различных птиц и зверьков он как бы вскользь спросил меня, а как бы я отнесся к руководству без т. Сталина. Я ответил, что я не мыслю такое руководство… Я и тогда понимал, что был зондаж» (30).
Не личное обаяние, а политическая и военная поддержка решила, за кого проголосуют на партийном съезде. Большевики раскололись на два лагеря – Сталина и Троцкого. В годы войны и угрозы Советскому государству репутация Троцкого взлетела до небес, а в период послевоенной усталости настроению партии больше отвечала кажущаяся умеренность Сталина. В августе 1924 г., чтобы выставить Троцкого за дверь, Сталин отделил от политбюро группу семерых – «чтобы согласовать самые одиозные вопросы», как выражался Калинин. Сталинская клака в политбюро – около двадцати человек, присвоивших себе название «управляющий коллектив», – подтвердила легитимность «семерых», и таким образом Сталин мог предрешать повестку дня политбюро и подчинить политбюро авторитету своих семерых.
Советское общество вряд ли замечало борьбу Сталина за единоличную власть. В 1923 г. люди просто чувствовали облегчение: после шести лет кошмаров и потрясений наступил относительно стабильный год. Никто не описал ужасов революции лучше, чем Василий Розанов, умерший от истощения в Троице-Сергиевой лавре в 1919 г.:
«La divina Commedia
С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историей железный занавес.
– Представление окончилось.
Публика встала.
– Пора надевать шубы и возвращаться домой.
Оглянулись.
Но ни шуб, ни домов не оказалось».
Летом 1923 г., однако, ходили трамваи, открывались театры и даже казино; тот, у кого денег хватало, мог покупать все что угодно. Книги, напечатанные в Берлине, продавались в Москве, и писатели свободно пересекали границу. В деревне у крестьян было зерно не только для своих нужд, но и на посев и даже на частную коммерцию. Но если сравнить, например, советский альманах «Весь Петроград» 1923 г. с последним альманахом царских времен, становится видно полное преобразование города: те же адреса и здания, но из тех, кто указан в альманахе 1917 г., осталось на прежних местах через шесть лет всего 10 %. Город очистили от буржуазии и наполнили солдатами, рабочими, крестьянами. Перемена в России очень хорошо понятна по двум строкам Николая Гумилева: «Только змеи сбрасывают кожу, / Мы меняем души, не тела». Этот народ, власть над которым стала причиной отчаянной политической борьбы в политбюро, уже не имел ничего общего с тем гражданским обществом, которое было всего шестью годами раньше. К 1923 г. никто и не думал влиять на политику правительства; страх охватил всех, и люди лишь надеялись, что их оставят в покое.
Пока Сталин и политбюро интриговали, была иллюзия, будто государство отступает и ОПТУ несколько унялось. Если верить официальной статистике, в 1923 г. расстреляли всего 414 человек – так мало казнили только в царские времена и в 1947 г., когда Сталин на время отменил расстрел (31). На самом деле Менжинский отвел одно щупальце ОГПУ и протянул другое. Чекисты поменяли свою свирепую тактику на новую, более тонкую, но не менее смертоносную. Иностранный отдел Менжинского сосредоточился на сведении счетов с эмигрантами; его сотрудники образовали элиту изобретательных полиглотов-убийц, довольных своим хозяином, который не только знал, но и любил свою специальность. Что касается внутренней политики, ОГПУ начало подражать министру внутренних дел Александра III Дмитрию Толстому, который полагался на преподавателей, жандармов и священников как самых лучших осведомителей. ОШУ к этому моменту располагало 40 тыс. грамотных служащих, перехватывающих письма и телефонные звонки, и бесконечным числом сексотов – в одной Москве их было уже 20 тыс., – которые докладывали о разговорах граждан, так что можно было составлять для политбюро регулярные сводки об общественных настроениях. Но даже этой огромной тайной армии гражданских сотрудников было мало, и ОГПУ боролось за расширение своей территории.
Дзержинский попросил Ягоду написать доклад о «совершенно открытой явной спекуляции, обогащении и наглости», убеждая ЦК, что ОГПУ надо разрешить высылать из крупных городов спекулянтов с семьями, конфисковывать их собственность, заселяя таким образом безлюдные пустыни Северной России и Сибири. Политбюро согласилось только на вялые меры против контрабандистов и владельцев питейных заведений, так как Наркомфин, выступив против узколобого пуританства Дзержинского, заступился за свободную городскую торговлю.
Осенью 1924 г. Бухарин нанес тяжелый удар по самосознанию ОГПУ:
«Дорогой Феликс Эдмундович… я считаю, что мы должны скорее переходить к более «либеральной» форме Соввласти: меньше репрессий, больше законности, больше обсуждений, самоуправления (под руководством партии naturaliter) и проч…Поэтому я иногда выступаю против предложений, расширяющих власть ГПУ и т. д. Поймите, дорогой Феликс Эдмундович (Вы знаете, как я Вас люблю), что Вы не имеете никакейших оснований подозревать меня в каких-либо плохих чувствах и к Вам лично, и к ГПУ как к учреждению…» (32)
Дзержинский передал письмо Менжинскому, сопроводив комментарием:
«Такие настроения в руководящих кругах ЦК нам необходимо учесть – и призадуматься. Было бы величайшей ошибкой политической, если бы партия по принципиальному вопросу о ГПУ сдала бы и дала бы «весну» обывателям – как линию, как политику, как декларацию. Это означало бы уступать нэпманству, обывательству, клонящемуся к отрицанию большевизма, это была бы победа троцкизма и сдача позиций. Для противодействия таким настроениям нам необходимо пересмотреть нашу практику, наши методы и устранить все то, что может питать такие настроения. Это значит, мы (ГПУ) должны, может быть, стать потише, скромнее, прибегать к обыскам и арестам более осторожно, с более доказательными данными… Необходимо пересмотреть нашу политику о выпуске за границу – и визы…»(33)
Палачей заставили взять другой курс. ГПУ подверглось критике и со стороны наркоминдела Чичерина: чекистские методы подрывали его дипломатические усилия за границей. Нарком юстиции Николай Крыленко, возвращаясь к той законности, которой его в свое время учили, тоже давил на ОГПУ: он требовал, чтобы даже государственными преступлениями ведала прокуратура, подчиненная его комиссариату. Дзержинский пожаловался Зиновьеву:
«Для ОГПУ пришла очень тяжелая полоса. Работники смертельно устали, некоторые до истерии. А в верхушках партии известная часть начинает сомневаться в необходимости ОГПУ (Бухарин, Сокольников, Калинин, весь НКИД)» (34).
Дзержинский особенно негодовал на попытки Крыленко узурпировать роль ОГПУ – если Наркомюст возьмет на себя политические дела «в момент изменившейся политической обстановки, то это будет грозить самому существованию Союза» (35).
ОГПУ начало изображать себя клубом принципиальных юристов и интеллигентов; тем не менее в 1925 г. было казнено 2550 человек. ОГПУ кое-где навело порядок в лагерях и уволило некоторых садистов. В один из многочисленных лагерей особого назначения между Мурманском и Архангельском, где свирепствовали чекисты, опозорившиеся в Москве или Петрограде и теперь истребляющие несчастных заключенных, ОГПУ даже послало комиссию. Лагерь в Холмогорах, где начальствовал литовец Бачулис, можно сравнить только с гитлеровским концлагерем: отсюда ОГПУ перевезло на Соловецкие острова еще не полностью замученных заключенных вместе с охраной. В 1929 г. Сталин и Ягода распорядились о расстреле шестисот человек из охраны вместе с большей частью заключенных.
Отступление ОГПУ поощряло либералов в партии. Одна комиссия даже обвинила ОГПУ в 826 незаконных убийствах и в широкомасштабном взяточничестве. Луначарский, Крыленко и Радек опасались, что палачество развращает гэпэушников, и требовали, чтобы только уголовные занимались заплечными делами. Так, в 1924 г. знаменитый серийный убийца Культяпый был выпущен с каторги и назначен тюремным палачом. ОГПУ не могло, однако, обойтись без молодых энергичных садистов – Михаил Фриновский, еще один, как Сталин, семинарист, ставший убийцей, поднимался по службе, пока не стал наркомом Военно-морского флота СССР в 1938 г.; Всеволод Балицкий, который пытал и насиловал своих жертв в Киеве, стал начальником ГПУ и потом наркомом внутренних дел Украинской ССР – по приказам Сталина в 1933 г. он морил всю крестьянскую Украину голодом (36).
Старшие кадры ОГПУ, если хотели сохранить свои удельные княжества, должны были помогать новому хозяину в его интригах. В 1925 г. Сталин одного за другим выкорчевывал возможных соперников – он был «мастер-дозировщик», как его обозвали Бухарин и другие жертвы, слишком поздно почувствовавшие кумулятивный эффект этих малых доз яда. Манипулируя соперниками, чтобы уничтожить врагов, Сталин показывал свой истинный талант. Он использовал свое глубокое понимание человеческой подлости; умел быть начеку и работать, пока противники спали или поправлялись; сохранял великолепное спокойствие перед лицом чужого праведного гнева; постиг теорию игр в мере, доступной лишь лучшему игроку в покер. Он обещал ОГПУ, что доверит ему ведущую роль в управлении государством.
Те, кто, подобно Троцкому, был свергнут, приписывали свое поражение сталинскому «назначенству». Посты, которые Сталин занимал в партии и в правительстве, позволяли ему решать, кто куда пойдет, чтобы служить государству. К 1925 г. Советский Союз создал бюрократию более многочисленную, чем царская; все значительные места были монополией номенклатуры, и все назначения зависели от партийного аппарата. По этому поводу один член ЦК высказался так: «Вряд ли ты проголосуешь “нет”, если из-за этого тебя назначат в Мурманск или в Ташкент». На партсобраниях, где обсуждали предложения или возражения вождей, было полно людей, зависевших от благосклонности Сталина.
Сталин очень тщательно готовился к каждому собранию. Он набивал пленумы своей клакой; он выступал по-прокурорски, заставляя своих противников защищаться. Приближенные Сталина не сомневались в дурном исходе для тех, кто мешал ему. Демьян Бедный писал Сталину в июле 1924 г. – задолго до того, как тот исключил Зиновьева из политбюро: «Вспомнил я новый анекдот, будто англичане согласились выдать нам прах Маркса в обмен на… прах Зиновьева!» Частная переписка Сталина с Бедным выдает антисемитизм, который подогревал кампанию против Троцкого. В 1926 г. Бедный писал:
- Но именно же, кто визжит (и не из оппозиции только!)
- выявляют свою семитическую чувствительность:
- Скажу – (Куда я правду дену?)
- Язык мой мне врагов плодит.
- А коль я Троцкого задену,
- Вся оппозиция галдит.
- В чем дело, племенная клака?
- Уж растолкуй ты мне добром:
- Ударю Шляпникова – драка!
- Заеду Троцкого – погром! (37)
Троцкий и Сталин отличались друг от друга не сущностью, а стилем. Оба были ленинцами, оба верили в диктатуру пролетариата, в мировую революцию; оба стремились превратить крестьянство в наемных деревенских рабочих. Разница была только в расстановке акцентов и в графике необходимых мер. Троцкизм (термин произошел из ругательства, выдуманного сторонниками Сталина, которые претендовали на истинный ленинизм) являлся ностальгией по угасшей славе Красной армии или стремлением подлить масла в огонь революции, будь то в расшатанной гиперинфляцией Германии, в потрясенной всеобщей забастовкой Англии или в растерзанном военными главарями Китае. Сталин, однако, привлекал своей осторожностью и немногословием. Пока Троцкий громко объявлял, что он остановит нэп, выжмет последние соки из крестьянства, начнет широкомасштабную индустриализацию и разожжет мировую войну, Сталин просто отмалчивался и позволял правому крылу, в особенности Бухарину, смягчать давление государства на хозяйство, пока крестьяне не накопят достаточно средств, чтобы стоило их конфисковать.
Троцкий и Сталин ругали друг друга за ереси и просчеты, начиная с октября 1917 г. до конца Гражданской войны; они не прощали друг другу военных удач и неудач, когда оба давили на командиров Красной армии, и считали, сколько раз каждый из них приводил Ленина в ярость.
Сперва Сталин поручил свою грязную работу Зиновьеву и Каменеву, которые завидовали военным лаврам Троцкого. 4 января 1925 г. Зиновьев высказал предложение: «Признать невозможной при нынешнем, созданном т. Троцким, положении вещей работу т. Троцкого на таких постах, как пост Предреввоенсовета и члена политбюро» (38). Сталин и Бухарин пока притворялись нейтральными; пораженный Троцкий уклонился от участия в пленуме под предлогом болезни. Он напечатал в «Правде» опровержение «чудовищных обвинений», но покорность партийной дисциплине столь глубоко въелась в него, что он послушался ЦК.
Дзержинский уже давно занес Троцкого в черный список. 6 октября 1925 г. он писал Сталину и Орджоникидзе: «Партии пришлось развенчать Троцкого единственно за то, что тот, фактически напав на Зиновьева, Каменева и других членов ЦК нашей партии, поднял руку против единства партии…» (39) Теперь Сталин мог безнаказанно избавиться от прежних союзников Зиновьева и Каменева: как только Троцкий увяз в грязи, Зиновьев и Каменев стали лишними людьми и были объявлены «фракцией». Дзержинский, как овчарка, у которой разбрелись все бараны, был взволнован этой внутренней борьбой фракций: «Ленинцы, как пауки, будут пожирать себя». Он обвинил Зиновьева и Каменева в самолюбивой трусости, в том, что они натравливали рабочих на крестьян, и обозвал их «душонками». Для него и ОГПУ не было вождя, кроме Сталина, – овчарки льнули к своему пастуху.
Не только столкновение личностей, но и настоящий политический раскол предопределил борьбу между Зиновьевым и Каменевым, с одной стороны, и Сталиным и Бухариным – с другой. Зиновьева и Каменева поддерживали ленинградские и московские рабочие, недовольные безработицей или низкими зарплатами, – их реальные доходы оказывались вполовину меньше, чем до революции. «За что мы боролись?» – стало лозунгом рабочих. Роскошная жизнь нэпманов, зарабатывающих розничной торговлей, спекуляцией и рэкетом, и сытая жизнь крестьян, которые были тогда самостоятельны в ведении хозяйства, но все-таки слишком бедны, чтобы покупать товары, произведенные рабочими, – все это раздражало городских рабочих. Поэтому они шли за Зиновьевым и Каменевым, которые, свергнув Троцкого два месяца назад, рекламировали программу Троцкого – свернуть нэп, лишить крестьян земли ради городского пролетариата, сделавшего революцию.
В декабре 1925 г. на XIV партийном съезде Зиновьев открыто выступил против сталинской умеренной линии по отношению к сельскому хозяйству и индустриализации, но его блестящая риторика была беспомощна против шумных аплодисментов сталинской клаки, когда Сталин начал свою речь. Зиновьева вывели из политбюро, сняли с руководящих должностей в Коминтерне и Ленинграде. Слишком поздно он увидел Сталина в настоящем, как ему казалось, свете – «кровожадным осетинцем, который не знает, что такое совесть…». (Последняя реплика решила участь Зиновьева.)
Сталинские удары были тем сильнее, чем его противник был слабее: он набросился на Зиновьева за то, что тот плохо исполнял свою унизительную работу в Госплане. Зиновьев тщетно скликал своих ленинградских подручных на помощь (40). У людей Сталина были личные обиды на Зиновьева, и вообще Сталин с омерзением смотрел на весь Ленинград как на змеиное гнездо оппозиции.
На съезде Каменев боролся против Сталина более спокойно, но прибегал к выражениям не менее рискованным, чем Зиновьев: «Мы против теории единоначалия, мы против того, чтобы создавать вождя… Я пришел к убеждению, что товарищ Сталин не может выполнить роль объединителя большевистского штаба». После этого Каменев сразу стал политическим трупом: его статус в политбюро понизили, потом назначили наркомом торговли; через несколько месяцев он уже не был членом политбюро и отправился послом в Италию.
Во время этой борьбы и Сталин, и дуэт Зиновьева и Каменева искали у Троцкого поддержки (41). Троцкого все еще манила власть, но последние разговоры со Сталиным окончательно развеяли его иллюзии, и он отчаянно искал новых союзников. Смерть Дзержинского в июле 1926 г. выхватила из рядов большевиков последнего человека, который искренне желал всеобщего примирения и сплочения сил. В своем длинном письме к Сталину и Орджоникидзе Дзержинский предупреждал и их, и Зиновьева с Каменевым:
«Без единства, без этого условия, Термидор неизбежен, ибо без этого условия мы своего сложнейшего плана не выполним… Ленинцы, как пауки, будут пожирать себя по предвидению меньшевиков и Троцкого – которые выступят на сцену – один как «равенство и демократия», другой как «коммунистический» Бонапарт – спасатель «бедняков и революции»…Вы претендуете быть официальными и единственными наследниками вождя рабочих и крестьян. Честолюбие Вас убивает…»(42)
Было поздно: пауки уже пожирали друг друга.
На два-три месяца Троцкий, Зиновьев и Каменев сделали вид, что забыли и простили прошлые обиды и препирательства, и попытались объединиться в оппозицию. Менжинский, очевидно еще не уверенный, что Сталин победит, не сразу пресек их публикаторскую деятельность. За 1926 и 1927 гг. листовки и брошюры оппозиции придавали Советскому Союзу в глазах советских и зарубежных наблюдателей обманчивый вид полусвободного общества, где зарождается если не демократическая, то двухпартийная система (Сталин и Бухарин – консерваторы, а Троцкий с Зиновьевым и Каменевым – радикалы) и где еще возможно свободное обсуждение политических вопросов.
Сталин меж тем уже наточил топор. С толком, с чувством, с расстановкой он начертал циркуляр для политбюро:
«По личному вопросу
1) Т. Троцкий неправ, говоря, что Ленин “настаивал” на снятии Сталина “с поста ген. секретаря”. На самом деле Ленин “предлагал” съезду партии “обдумать” вопрос о перемещении Сталина, предоставляя решение вопроса съезду партии. А съезд, обдумав, решил единогласно оставить Сталина на посту секретаря, каковому решению Сталин не мог не подчиниться.
2) Т. Троцкий неправ, утверждая, что, если бы не было Сталина секретарем, “не было бы и нынешней борьбы”. Сталин не был секретарем ни в 20, ни в 18 гг., однако Троцкий вел бешеную кампанию против партии и Ленина и в 18 г. (Брестский мир) и в 20 г. (профсоюзные движения)… Глупо объяснять разногласия в партии “личным моментом”.
3) Т. Троцкий неправ, утверждая, что “Сталин называет его ревизионистом ленинизма”. Не Сталин, а 13-я партконференция…
Не только Сталин, а прежде всего тт. Зиновьев, Каменев и Крупская “назвали”…
4) …Беспринципная амнистия Зиновьева и Каменева нужна Троцкому для обмена на такую же амнистию Троцкого со стороны тт. Зиновьева и Каменева… Смешновато немного…
7) …Я не обязан покрывать грехи Троцкого» (43).
Троцкого губил не только Сталин, но и собственная самоуверенность. Он считал Дзержинского безмозглым исполнителем чужой политики, Менжинского – жеманным шпиком, Орджоникидзе – кавказским бандитом. Дзержинский и Менжинский не выносили высокомерия Троцкого и тем энергичнее боролись против его приверженцев в ОГПУ, которое, несмотря на всю врожденную революционную романтику, в конце концов почти целиком перешло к Сталину. К концу 1927 г. Троцкого изгнали из партии вместе с 75 видными его сторонниками, включая Зиновьева и Каменева. Зиновьева назначили ректором Казанского университета, а Каменева, вернувшегося из Италии, – управляющим по технике в ВСНХ. Троцкий, еще не распрощавшийся со своей слепой верой в интуицию рабочих и с представлением о собственном избранничестве, потерял последнюю государственную должность и был сослан в Казахстан.
Новая роль для ОГПУ
В 1927 г. ОГПУ еще не стало тем централизованным тоталитарным государством в государстве, которое сталинисты сделали из него к концу десятилетия. Вся вина и ответственность за это преобразование, которое позволило ОГПУ руководить политической и экономической сферами СССР и стать главным орудием сталинской власти, принадлежала Вячеславу Менжинскому. Хотя он ни разу в жизни не держал револьвера в руках и даже никогда не смотрел, как расстреливают по его приговорам, Менжинский был главарем всех психопатов, уголовников и интеллектуалов, которые с наслаждением отправляли своих жертв на тот свет ради сталинского дела. Менжинский и Генрих Ягода повторяли лозунг Дзержинского – «холодная голова, горячее сердце и чистые руки», этим предвосхищая Гиммлера, который был слишком чувствителен, чтобы свернуть шею курице, но требовал от СС уничтожать как можно больше евреев.
Глядя сквозь пальцы на садизм и истребление целых категорий населения в русских провинциях, на Украине, на Кавказе и в Средней Азии, «самураи» в руководстве ОГПУ тем не менее имели в виду высокие политические цели. Эта двойная роль третейских судей в политике и карательной полиции не проходила для них даром. Все они были измучены болезнями и все чаще ездили на кавказские воды. Летом 1925 г. Дзержинский писал Ягоде из своего санатория:
«6 июля. На здоровье и лечение т. Менжинского надо обратить серьезнейшее внимание. Прошу сорганизовать консилиум врачей по специальностям для того, чтобы наметить лечение: где, при каких установках, на сколько времени и т. д. О решении консилиума прошу мне сообщить…
25 августа. Дорогой Генрих Григорьевич!
Вот я на месте уже 5-е сутки. Чувствую, что уже поправляюсь, хотя к нарзанным ваннам приступлю только с воскресенья.
Вячеслав Рудольфович значительно поправился, но закрепление достигнутого и окончание лечения требует все-таки продолжения лечения до 1-го октября. Но это возможно лишь в том случае, если Вы найдете для себя и В. Р. заместителя и если Вы с 1-го октября уедете в отпуск. Иначе В. Р. здесь не останется. Это безусловно так. Я тоже целиком к нему присоединяюсь. Вас заместить могли бы Дерибас, Трилиссер или Артузов. Прошу Вас решить, кто в связи с их отпусками и прочь… Вы обязательно должны в отпуск уехать с 1-го сентября [sic]… Далее мы с В. Р. решили, что сейчас, когда все налажено уже и врачебная помощь в лице д-ра Баумгольца вполне налажена, незачем задерживать д-ра Кушнера и освободить его с 1-го сентября.
Здесь очень хорошо. Воздух и нарзан проделали с больными чудеса, если подчиняться врачу. В ясную погоду видят Эльбрус – в переводе “Белые груди”.
Привет от всех Вам. Ваш Ф. Дз.» (44)
Со своим знанием языков и Европы Менжинский с удовольствием переключил ОГПУ с домашних на иностранных врагов, несмотря на то что СССР уже заключил мирные договоры со всеми своими соседями. Иностранные агенты перешли из компетенции Красной армии в ОГПУ. Латыши, которых Дзержинский навербовал в ЧК, были слишком неуклюжими контрразведчиками – например, они застрелили британского консула в Петрограде – и смотрели на новые приграничные государства (Финляндию, Эстонию, Латвию, Литву, Польшу), которые вышли из горнила войны, только как на территорию для вооруженных набегов. Менжинский действовал более тонко: он считал белогвардейцев не армией, с которой воюют на поле боя, а вредителями, которых уничтожают в подвалах. Деятельность ОГПУ за границей отныне должна была стать тайной, и признавать факт ее ведения даже в случае раскрытия не следовало.
В начале 1920-х гг. два миллиона «белых» русских жили в Европе и на Дальнем Востоке. Они были расколоты на бесчисленные фракции – монархистов, либералов, эсеров, – но многие верили, что с помощью дружественных государств еще удастся свергнуть большевиков и взять власть. Так как у Советского Союза было весьма немного посольств за границей, за интригами эмигрантов следить было трудно; отделению контрразведки в ОГПУ удавалось только перехватывать письма мелких заговорщиков внутри России. Более крупные меры до сих пор не удавались. Например, в 1919 г. Ленин приказал Дзержинскому подослать чекистов, переодетых контрреволюционерами, в Латвию и Эстонию:
«Принять военные меры, то есть постараться наказать Латвию и Эстонию военным образом (например, «на плечах» Балаховича перейти где-либо границу на 1 версту и повесить там 100-1000 их чиновников и богачей…). Под видом «зеленых» (мы потом на них и свалим) пройдем на 10–20 верст и перевешаем кулаков, попов, помещиков. Премия 100000 руб. за повешенного» (45).
Чтобы действовать более целесообразно, Менжинский нуждался в уроках контрразведки. Поэтому он решился на шаг, уникальный в истории ЧК. Он посоветовался с одним заключенным, дворянином Владимиром Джунковским, единственным царским высшим бюрократом, который смог передать свою мудрость ЧК. Джунковский, как шеф жандармерии и тайной полиции, был принципиальным человеком (46). В отличие от Дмитрия Толстого,
Джунковский запрещал своей полиции вербовать в стукачи преподавателей, офицеров – любого человека, пользующегося доверием общества. Джунковский даже разоблачил собственного агента, Романа Малиновского, главу большевистской фракции в Думе. После революции Джунковский дал показания трибуналу, приговорившему Малиновского к смерти, и добровольно предложил себя в качестве консультанта ЧК, которую он считал единственной организацией, способной сохранить стабильность страны после Гражданской войны (47). Джунковский преподал Дзержинскому, Менжинскому и Артуру Артузову, их эксперту по иностранному шпионажу, собственный метод, который дал блестящие результаты под надзором Сергея Зубатова в царском Министерстве внутренних дел. Надо было создать собственную марионеточную подпольную оппозицию, поддерживать фракции и расколы в настоящей оппозиции, манипулировать подрывными силами, чтобы они незаметно для себя работали на государство.
ОГПУ хорошо усвоило уроки Джунковского. С помощью таких полиглотов, как полуэстонец, полушвейцарец Артур Артузов (урожденный Фраучи), остзейский немец Пиллар фон Пильхау и латыш Екабс (Яков) Петерс, Менжинский создал фиктивные движения сопротивления. Эти движения – например, знаменитый «Трест», будто бы союз монархистов с эсерами, – заманивали агентов-эмигрантов в объятия агентов ОГПУ. Менжинский нашел настоящего латыша-контрреволюционера, Опперпутса, и предложил сохранить ему жизнь в обмен на участие в кампании дезинформации. Сменив имя на Эдуард Штауниц, Опперпутс стал московским резидентом и казначеем «Треста», куда завербовал немало бывших белогвардейцев, выпущенных ОШУ из лагерей. Они должны были прикидываться контрреволюционерами; их снабжали достоверной секретной информацией, которую они продавали полякам, втираясь таким образом в доверие.
Главной мишенью этой операции был самый грозный из всех заграничных противников большевиков, Борис Савинков. Менжинский давно был знаком с Савинковым. Они вместе учились на юридическом факультете Петербургского университета, и оба какое-то время были многообещающими литераторами, прежде чем их поглотило революционное подполье. В отличие от Менжинского Савинков стал эсером: он верил в террор как в единственное орудие для уничтожения старого режима и в крестьян как создателей нового мира. Савинков бежал из России после того, как был приговорен к смерти за организацию серии политических покушений, но вернулся после Февральской революции и вошел в правительство Керенского. После большевистского переворота Савинков создал свою собственную партию, «Союз защиты Родины и свободы», и сражался против большевиков. После поражения Савинков бежал в Польшу и затем во Францию, где его романы, особенно «Конь бледный», создали ему мировую репутацию – романтическое воззрение на революционную политику, которым насыщены романы Андре Мальро и Альбера Камю, имеет своим истоком прозу Савинкова. Илье Эренбургу казалось, что Савинков – самый непостижимый и страшный человек, которого он когда-либо встречал; Сомерсет Моэм сказал, что Савинков – это то, чего боялись древние римляне, – рок взирает на тебя; Черчилль был поражен его «смертельно бледным лицом, тихим голосом, непроницаемым взором».
Опперпутс распространял дезинформацию размеренно и осторожно. Через два года Савинков клюнул на ложные сведения о «Тресте», об антибольшевистском подполье, будто бы связанном с либеральными демократами и с тайными сочувствующими в рядах самого ОГПУ. Вместе со своей любовницей Любовью Деренталь и ее мужем Савинков перешел советскую границу. Они завтракали на квартире в Минске, когда выдавшие себя за хозяев Пиллар фон Пильхау и Филипп Медведь их арестовали. «Хорошая работа, – сказал Савинков гэпэушникам. – Можно я кончу завтракать?» Всех заговорщиков отправили особым вагоном в Москву. На Лубянке Савинков и Артузов проявили друг к другу уважение во время беседы, а Любови Деренталь разрешили жить в одной камере с Савинковым.
Суд над Савинковым длился всего двенадцать суток (он признал свою вину по всем пунктам обвинения), был вынесен расстрельный приговор. Однако, отчаянно торгуясь с Дзержинским и Менжинским, Савинков согласился, в обмен на жизнь, писать своим союзникам за границей и убеждать их, что уже бесполезно бороться против советской власти. Ему обещали даже подыскать работу в ОГПУ, совместимую с его способностями. ОГПУ не торопилось. Савинков писал Дзержинскому: «“Исправлять” же меня не нужно, – меня исправила жизнь. Так и был поставлен вопрос в беседах с гр. гр. Менжинским, Артузовым и Пиляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать» (48).
Дзержинский же с самого начала хотел расстрелять Савинкова. Планы Менжинского спасти после суда своего соперника и однокурсника были окончательно расстроены Сталиным, который заявил президиуму ЦК: «Я за десятилетний срок. Нельзя уменьшить этот срок, опасно, не поймут перехода от смертной казни к 3-м годам в отношении такого человека, как Савинков» (49).
Восемь месяцев Менжинский играл с Савинковым, как кот с мышью, а потом оборвал все переговоры. 7 мая 1925 г. Савинков якобы выпал из окна пятого этажа Лубянки. Всё – гэбистские сплетни, мемуары Хрущева, случайное замечание Сталина в конце жизни – наводит на мысль, что Дзержинский и Сталин приказали убить Савинкова. Сам Сталин отредактировал сообщение о смерти, напечатанное в «Правде».
«Тресту» и еще одной организации ОГПУ, «Синдикату-2», еще кое-что удалось, пока Менжинский их не прикрыл. В 1925 г. британский шпион (и одесский уголовник) Сидней Рейли (Шломо Розенблюм), в 1918 г. ускользнувший от смертного приговора одесской ЧК, поддался обману и добровольно вернулся через финскую границу. С ним несколько раз очень вежливо разговаривал Петерс. А затем во время прогулки в лесу Рейли по приказу Сталина застрелили в спину (50). Но подлинным торжеством Менжинского стала изощренная операция по выманиванию из Франции монархиста Василия Шульгина. Шульгину, перешедшему границу под чужим именем, дали конвой из чекистов, притворяющихся контрреволюционерами, и помогали искать больного сына (который на самом деле умер незадолго до того в психиатрической больнице). Шульгина так и не арестовали – агенты довели его до границы и, прощаясь, уговорили написать книгу. Что Шульгин и сделал, причем книга возымела двойное действие. Читатели-эмигранты могли убедиться, что в СССР и вправду существует подпольная оппозиция, но узнали также и то, что СССР процветает, а режим пользуется народной поддержкой.
Такие махинации, похищения, убийства или вербовка эмигрантов оправдывали существование ОГПУ. Сталин становился еще большим параноиком, чем Менжинский (который, несомненно, поощрял любое проявление сталинской мнительности), и подозревал Англию в заговорах против СССР – Сталин был убежден, что Англия мстит за советскую поддержку английских забастовщиков. 22 июня 1926 г., когда Рейли уже поймали, в Москве было взорвано здание – якобы британскими агентами. Сталин послал Менжинскому телеграмму:
«Мое личное мнение: 1) Агенты Лондона сидят у нас глубже, чем кажется, и явки у них все же останутся; 2) повальные аресты следует использовать для разрушения английских шпионских связей для завербования новых сотрудников из арестованных по ведомству Артузова и для развития системы добровольчества среди молодежи в пользу ОГПУ и его органов; 3) хорошо бы дать один-два показательных процесса по суду по линии английского шпионажа, дабы иметь официальный материал для использования в Англии и Европе… 5) публикация таких показаний имеет громадное значение, если обставить ее умело…
Когда думаете опубликовать показания Рейли? Это дело надо обставить умело» (51).
Сталин давно был одержим фантазиями об иностранных шпионах и о постановке громких показных судов. Менжинский и вся контрразведка питали эту манию и все чаще и чаще заходили к Сталину в кремлевский кабинет. Очень часто гэпэушники докладывали Сталину последними, когда он уезжал отдыхать на Черное море, и первыми – когда он возвращался, хотя в это время разведка и иностранные дела еще не входили в разнообразный список сталинских полномочий.
Получившие широкую огласку триумфы ОГПУ в контрразведке создали советским тайным службам мировую репутацию: ОГЛУ по праву считалось самой грозной и щедро финансируемой тайной полицией в мире. В СССР все были убеждены, что только ЧК и ОГПУ работали профессионально, – убеждены до такой степени, что по любому поводу создавали новую чрезвычайную комиссию; одно время существовала даже такая комиссия для производства валенок.
Дело патриарха Тихона и суд над епископами убедили Сталина в том, что Менжинский может поставить показательный суд, как режиссер ставит пьесу, где каждый актер заучивает тщательно сочиненный текст. Когда Сталин решил избавиться от лишних иностранных и дореволюционных спецов, чтобы партия осознала, что любое несогласие, любое независимое мнение неприемлемо, даже смертельно, и чтобы публика поняла, что все сбои в хозяйстве происходят от подрывной работы врагов, он поручил Менжинскому организовать процессы. Конечно, «шахтинское дело», «дело Промпартии», суд над меньшевиками были плохо отрепетированы по сравнению с показательными судами Большого террора, потому что ни Менжинский, ни Ягода не применяли к обвиняемым физического насилия и не смогли убедить каждого из них, что настоящее правосудие в СССР уже вымерло. Но показательные суды, которые Менжинский инсценировал, требовали от следователей ОГПУ, чтобы они отбросили даже рудиментарные понятия о справедливости, нравственности или даже правдоподобии.
Из всех документов, опубликованных в России за последние пятнадцать лет, может быть, самыми значительными являются записи посетителей сталинского кремлевского кабинета, начиная с 1924 г. до его смерти. Мы видим, что различные представители правительства и партии вызывались к Сталину в Кремль, но гэпэушники приходили чаще и оставались дольше. Записи показывают также, что Сталин, пока он боролся за единоличную власть, чувствовал себя достаточно хорошо защищенным, чтобы в период 1924–1926 гг. ежегодно брать отпуск на целый месяц. Он не боялся потерять контроль, хотя полностью зависел от курьеров и зашифрованных телеграмм от Молотова в правительстве и от Ягоды и Менжинского в ОГПУ. Убедившись, что противники потерпели поражение, Сталин мог спокойно обдумывать для постановки в ОГПУ сценарии гораздо более грандиозные, чем прежние.
К 1926 г. Сталин не сомневался, что ОГПУ столько же зависело от него, сколько он от ОГПУ. Последнему больше не у кого было искать покровительства. С одной стороны, главари ОГПУ не были полностью сталинскими людьми, в том смысле, что не Сталин их назначал. Пройдет десять лет, пока Сталин не сосредоточит в своих руках все назначения в ОГПУ, как уже произошло с ЦК и политбюро. Менжинский, Ягода и их заместители тем временем еще получали удовольствие от общения и даже дружбы с интеллектуалами Бухариным и Рыковым. Когда Сталин окончательно расправится и с Бухариным, и с «правыми», ему придется выкорчевывать таких интеллигентов и из рядов ОГПУ и заменять их головорезами и роботами из партийного аппарата.
4. Сталин: партия соло
Вряд ли какой-либо другой человек прожил жизнь, так мало сочувствуя людям; и самое удивительное в его истории – сила того влияния, которое он оказывал на умы тех, в ком он так редко позволял себе видеть нечто большее, чем орудие собственного честолюбия.
Джон Гибсон Локкарт. Наполеон Бонапарт[10]
Подготовительные меры
В середине января 1928 г. поезда везли и Сталина, и Троцкого на восток. Разница была в том, что Сталин ехал по собственной воле, а Троцкий – по принуждению. Сталин начинал первый год единоличной тирании, управляя страной без союзников; для Троцкого начиналась ссылка и путь к забвению. Как сумел Сталин перехитрить и заставить замолчать людей, более образованных и красноречивых, чем он, лучше знающих теорию политики и экономики, имевших за плечами тридцать лет заговоров и оппозиции, более известных, а иногда и более приемлемых для советского народа?