Сталин и его подручные Рейфилд Дональд
Главным методом Сталина было притворство. Он был подобен жулику, который делает вид, что его надули. Три силы – ортодоксальный марксизм Зиновьева и Каменева, либерализм Бухарина и Рыкова, воинственность Троцкого – боролись за власть после смерти Ленина. Каждая из этих сил смотрела на Сталина и его подручных как на серых и посредственных людей, которых надо завербовать, чтобы обезвредить двух остальных противников. Зиновьев и Каменев, уверенные в том, что они-то и есть идеологические наследники Ленина, протянули руку Сталину, чтобы ослабить Троцкого. После того как Троцкий был удален, Бухарин, Рыков и другие «мягкие» социалисты поддерживали Сталина против Зиновьева и Каменева, чтобы мог продолжаться нэп.
К 1928 г. Зиновьев и Каменев, как и Троцкий, уже выбыли из состязания, и Сталин с Кагановичем, Молотовым и Менжинским получили возможность сосредоточиться на Бухарине. Развернувшись на 180 градусов, они намеревались обращаться с крестьянством именно так, как того хотели Зиновьев, Каменев и Троцкий, – отнять у крестьянства зерно и свободу, а крестьянские богатство и труд употребить для создания индустриализованного и милитаризованного тоталитарного общества. Ни Зиновьев, ни Каменев не будут играть роли в этой индустриализации, а Троцкий был навсегда отлучен от Вооруженных сил. Больше не было нужды в союзе с Бухариным, и Сталин начал игру, которая продлится десять лет и кончится для Бухарина пулей в затылок.
Ловкость, с которой Сталин избавился от ленинских товарищей, претворяя тем временем большую часть их идей в жизнь, показывает, во-первых, как глубоко он проник в слабости человеческой природы и, в особенности, в чрезмерное самолюбие власть имущего интеллигента и, во-вторых, как хорошо он овладел всеми рычагами власти, более всего рычагами разведки. С начала ключевого для него 1928 г. Сталин наращивал и власть, и волю, чтобы уничтожить не только ленинское политбюро, но и миллионы крестьян, интеллигентов и рабочих. Его паранойя уже не ограничивалась ничем.
Осенью 1927 г., кроме улицы или полулегальных типографий, существовала только одна площадка, где Троцкий еще мог оспаривать Сталина, – Коминтерн. Троцкий повторял иностранным коммунистам то, что Ленин говорил в своем завещании о Сталине и Бухарине: «Личное несчастие Сталина, которое все больше становится несчастием партии, состоит в грандиозном несоответствии между идейными ресурсами Сталина и тем могуществом, которое сосредоточил в его руках партийно-государственный аппарат» (1). Куусинен и Бухарин отбили эту атаку, Сталину не пришлось даже раскрывать рта. Коминтерн единогласно исключил Троцкого из своих рядов.
Сталин позволил Троцкому и Бухарину спорить друг с другом до изнеможения, а потом поручил Менжинскому доконать Троцкого. В ноябре 1927 г. Сталин представил в ЦК фантастические и сенсационные сведения, собранные Менжинским. ОГПУ, как оказалось, располагало данными о том, что Троцкий и «оппозиция» готовят переворот (2). Заговорщики намеревались захватить Кремль, главпочтамт и радиостанции и взорвать железные дороги. К тому же оппозиция подстрекала мятежников в ленинградских и украинских гарнизонах. Менжинский пошел гораздо дальше, чем Сталин: его доклад рекомендовал срочную «ликвидацию» главарей оппозиции, «пока не поздно».
Сталин отложил ликвидацию и сохранил невозмутимый вид. Через три месяца ОГПУ вынесло Троцкому приговор: «В соответствии с законом, карающим любого за контрреволюционную деятельность, гражданин Лев Давидович Троцкий высылается в город Алма-Ата. Срок пребывания там не указывается. Дата отправления в ссылку – 16 января 1928 года».
Поклонники Троцкого давно осыпали Сталина протестами. Возьмем, например, анонимное письмо 1927 г.:
«Не посылайте мое письмо в ГПУ, его я сам строчу. Зря Вы и Ваши сотрудники ругают Троцкого. Вам передают, что рабочие его ругают, неправда, неправда. Товарищ Сталин, кричу Вам об этом из глубин партии. Троцкого рабочие любят больше, чем Вас, и Зиновьева, и других. […] Троцкий – борец, он – сила и честный член партии. […] При таком гнилом ленинизме, занятом Вами, мы скоро свалимся» (3).
Последняя спонтанная демонстрация в Москве (следующая будет только через шестьдесят лет) состоялась у вокзала, где стоял поезд Троцкого (хотя Троцкий все еще сидел дома): избили десяток гэпэушников. Через два дня ОГПУ забрало Троцкого. Сталину послали телеграмму в Сибирь: «Пришлось употребить насилие и вынести его на руках, так как он отказался идти, заперся в комнате, и надо было сломать дверь». Троцкого сопровождали жена, старший сын Лев и тридцать сторонников.
Когда Троцкий приехал в Казахстан, Сталин уже осуществлял в Сибири экономическую программу опального вождя. Он насилием решал главную проблему, возникшую в результате нэпа, – «ножницы». Одно лезвие «ножниц» – это падающая цена на зерно, из-за чего крестьяне не хотели ни продавать, ни сеять лишнее зерно; второе лезвие – нерасторопность заводов и фабрик, где рабочие под руководством неопытных кадров производили товары низкого качества и в недостаточном количестве: один метр хлопковой ткани стоил столько же, сколько пуд пшеницы. Крестьяне могли выживать, не покупая городских товаров, но рабочие без зерна обойтись не могли. Уже в 1927 г. «ножницы» привели к тому, что основные продукты выдавали только по карточкам. Сталин, понимающий только политику кнута без пряника, решил, несмотря на ужас Бухарина и правых, не повышать ни производительности фабрик, ни цен на зерно. Он решил террором заставить крестьянство отдать государству зерно и деньги, конфисковать то, что они скрывали, и арестовать тех, кто прятал зерно или торговал им.
Чтобы добиться такой цели, надо было поделить крестьянство на три категории: на богатых «кулаков», подлежащих ликвидации; на бедняков, которым достанется земля; на середняков, которые останутся в прежнем положении. Кулаком считали любого крестьянина, пашущего или пасущего больше, чем он мог, используя труд только своего семейства; бедняком – того, кто потерял свою землю или не мог жить тем, что он выращивал, и нанимался к кулаку. Середняком – а именно на середняка делал ставку Бухарин – считался тот, кто производил достаточно, чтобы выживать и еще платить налоги.
Сначала грабеж кулака и середняка, организованный Сталиным, сработал: изъяли сразу целый миллион тонн зерна и спасли города от голода. Но в областях Сибири и Южной России крестьяне поняли, что те семь спокойных лет, когда в поте лица им удавалось собирать хорошие урожаи, канули в прошлое.
На самом деле сталинская сибирская экспедиция являлась испытательным забегом для следующего массового преступления. В течение следующих двух лет такая реквизиция и лишение собственности, названные «коллективизацией и раскулачиванием», опустошат почти все пахотные земли в СССР. Аресты, депортации, убийства накатились такой волной, которую не предвидели даже Сталин с Менжинским, и всё окончилось геноцидом, невиданным в Европе со времен Тридцатилетней войны и вплоть до «окончательного решения» Гитлера. Это нашествие на крестьянство изуродовало сельское хозяйство и искалечило крестьянина до крайней степени. Сталин ввел иррациональное и беспрекословное правление посредством устрашения и превратил народ в бессловесную скотину. ОГПУ по воле Сталина репрессировало не контрреволюционеров, а мирное население.
Очень многое из того, что Сталин сделал до 1928 г., можно объяснить необходимостью, логикой событий. Насилие эпохи Гражданской войны, например, можно рассматривать как упреждающие удары по врагу, который хотел и мог повесить в Москве все ленинское политбюро. Грязную тактику Сталина в борьбе за наследство Ленина можно оправдать ссылкой на широко распространенное убеждение, что Советским Союзом может управлять только диктатор, а также и тем соображением, что соперники Сталина еще меньше годились в правители страны, чем он. Но коллективизация и истребление зажиточного крестьянства противоречат всем основам экономической науки. Война против крестьянина, которой иногда бредили Троцкий, Зиновьев и Каменев и которую развязал Сталин, была столь же идеологической, как гитлеровское уничтожение евреев, но, в отличие от последнего, у нее не было никакой народной поддержки. Половину Европы можно было сплотить под знаменем антисемитизма, но какой разумный человек в крестьянской России валил вину за свою тяжелую жизнь на «кулака» (в сталинском смысле слова)?
Произвол и насилие 1928 г. не оставляли пути назад. Власть была вынуждена пойти дальше и закрепостить крестьянина в колхозах. Советский Союз больше не имел возможности получать зерно для городов от свободных крестьян; частная торговля зерном и утаивание зерна от государства стали преступлением (4). Любое сопротивление, даже криками или маханием кулаков, считалось терроризмом.
Впервые за последние девять лет Сталин ехал поездом не для того, чтобы отдохнуть, а чтобы претворить политический план в жизнь. За ним шел поезд с гэпэушниками, партийными и правительственными работниками. Его подручные работали параллельно: Анастас Микоян, которому Сталин доверил экономические задачи, раньше входившие в компетенцию Бухарина, наводил ужас в земледельческих районах Северного Кавказа; Вячеслав Молотов объезжал плодородные регионы Среднего и Нижнего Поволжья. Везде, где бы ни останавливались, Сталин, Микоян и Молотов собирали местных чиновников и предписывали нормы обязательной скупки зерна. Кулаков, торговцев и слишком мягких должностных лиц арестовывали. Везде самые бедные крестьяне и мелкие чиновники делали грязную работу ОПТУ – из страха, зависти и жадности, а то и просто из злобы. Бедные крестьяне могли безнаказанно грабить оборудование, одежду, дома и скот богатых; местные партийные работники или члены Совета надеялись на повышение по службе. В любом случае партийные работники хорошо сознавали, что перегиб гораздо менее опасен, чем недоделка.
Они реквизировали даже посевное зерно и тот месячный пуд зерна на каждую голову, без которых крестьянин не мог дожить до следующего урожая.
Там, куда Сталин, Микоян и Молотов лично не доезжали, ОГПУ самостоятельно справлялось с конфискацией. Например, 19 января 1928 г. Менжинский телеграфировал В. Н. Музыканту, главе ГПУ в Башкирии:
«Немедленно сообщите телеграфом, что предпринято вами для обеспечения хода хлебозаготовки. Какие операции проведены, сколько арестовано и кого? Проведено ли наблюдение за продвижением промтоваров в деревню и заготовленного зерна по желдорогам? Арестовываются ли скупщики талонов на товар деревне?» (5)
С разрешения Сталина Менжинский осуществлял то, что тридцать лет назад он предлагал в университетской диссертации, – разрушение крестьянской общины. Все старшие кадры Менжинского работали для Сталина в этом огромном деле. Яков Агранов, заместитель начальника секретного отделения ОГПУ, бросил свои обязанности по разведке и заинтересовался деревенскими делами, как показывает одна из его бесчисленных телеграмм:
«Произведите следствие в срочном порядке о разгроме колхоза Луценковской волости, главное внимание обратив на кулацкую верхушку. Одновременно проработайте антисоветский элемент волости. О результатах подробно информируйте СО ОГПУ» (6).
И Генриха Ягоду вовлекли в дело, чтобы ОГПУ, а не уголовные суды расправлялось с теми, кого арестовали за протесты против реквизиции или за саботаж (7). Регулярные доклады ОГПУ предупреждали Сталина, что даже от испуганного крестьянства можно ожидать свирепой реакции: ведь Красная армия была составлена из деревенских рекрутов, и письма, получаемые солдатами из дома, легко могли деморализовать воинов. Поэтому использовать отряды Красной армии для подавления крестьянских восстаний считалось опасным.
Молотов, объезжавший Поволжье, поступал более осторожно и с большей видимостью законности, чем Сталин. Он следил за соблюдением партийной линии, но отменял произвольные аресты и ругал местных партийных работников, сводящих личные счеты под прикрытием кампании хлебозаготовки. Не то чтобы в Молотове пробудился какой-то гуманный инстинкт: просто для него бюрократическая эффективность была выше всего, и поэтому он винил за сбои в хлебозаготовке расхлябанные партийные организации, а не озлобленное кулачество. Сталин же не стеснялся любого приема: он запретил крестьянству платить деньгами – любая покупка и любой налог оплачивался зерном. Налоги надо было заплатить вперед, покупка государственных облигаций и страхование были обязательны, так что у крестьянина не оставалось ничего. Даже мельницы возвращали крестьянину только крошечную долю муки за отданное зерно.
Огромная волна докладов об актах протеста, неудовольствия, открытого мятежа хлынула в ОГПУ. Пьяные местные работники «дискредитировали» советскую власть. Некоторые были убиты крестьянами: многие были избиты, их дома поджигались. После того как Сталин посетил Новосибирск, арестовали такое количество крестьян, что местное ОГПУ уже не справлялось, и Ягода должен был передать кулаков в руки милиции и уголовного судопроизводства.
Крестьянство было озадачено этим неожиданным нашествием. Разве Советский Союз готовился к войне и поэтому заготавливал зерно? Разве стоимость рубля падает и поэтому наличных денег не принимают? Крестьяне делали свои выводы, что видно из писем, перлюстрированных ОГПУ: «Для еды оставляют 1 пуд в месяц на человека, но никто не соглашается и говорят, что будем биться до смерти, чем с голоду умирать». Или: «Теперь не будем голосовать за бедноту, два года голосовали за них, а во всем проваливаются. Следовательно, надо голосовать за состоятельного крестьянина под его имущество, чтобы мог чем ответить» (8).
Окружавшие Сталина помощники были заложниками доктрины. Они нисколько не колебались в своем решении искоренить «кулака», хотя этот «кулак» редко был достаточно богат, чтобы эксплуатировать крестьянство, и, наоборот, помогал беднякам, покупая для них оборудование, давая им работу и достаточно зерна на зиму. Фанатизм сталинистов довел их до того, что они арестовывали и середняков. Идиотизм сталинской политики состоял в особенности в том, что именно те крестьяне, которые умели пахать и трудиться, были согнаны с земли и очень часто обрекались на смерть, а те, которые не умели или не хотели пахать, получали землю «в наследство». Было погублено все то, чего двадцать лет назад добился Петр Столыпин. Куда исчезли времена, когда сливочное масло шло вагонами из Сибири в Великобританию, а зерно везли из Одессы в Германию!
Почему, спрашивается, внутри или вне партии не было слышно никаких громких протестов против ничем не оправданного насилия, против преследования единственного класса, который все провозглашали самой существенной частью русского народа? Вряд ли советские граждане действительно не знали о том, что происходило. (Конечно, знали, даже если притворялись неведающими, как немцы при Гитлере.) Разве все верили сталинской пропаганде, что СССР должен стать сильной промышленной державой любой ценой, даже ценой разорения крестьянства? (Конечно, не все верили.) Боялись ли несогласные фатальных репрессий? (К сожалению, уже боялись, и не зря.) Все склоняло интеллигенцию и партийных работников к молчаливому потворству. Мертвое безмолвие не оставляет сомнения, что к 1928 г. сталинский аппарат и ОГПУ Менжинского вкупе убедили всех в своем всемогуществе и беспощадной нетерпимости.
Всего один человек увещевал Сталина – Георгий Чичерин, нарком иностранных дел, которого Сталин получил в наследство от Ленина. Несмотря на верность марксизму-ленинизму, Чичерин был столь же осмотрительным и разумным, что и традиционные царские министры иностранных дел. Сталин терпел Чичерина отчасти потому, что тот ему нравился: Чичерин был благородным декадентом в стиле Менжинского, – отчасти потому, что никто более его не был осведомлен в иностранных делах и приемлем для западных правительств. Однако Чичерин был смертельно болен и обречен вскоре сойти со сцены. В марте 1929 г. Чичерин писал Сталину из санатория в Германии, вяло поддерживая сталинскую общую линию по отношению к крестьянству, но не входя в подробности и замечая, что если нет мяса в Москве, то это по вине Сталина (который так затерроризировал казахов-скотоводов, что те перекочевали со стадами в Китай). Он добавлял:
«Как хорошо было бы, если бы Вы, Сталин, изменив наружность, поехали на некоторое время за границу с переводчиком настоящим, не тенденциозным. Вы бы увидели действительность.
Вы бы узнали цену выкриков о наступлении последней схватки. Возмутительнейшая ерунда “Правды” предстала бы перед Вами в своей наготе» (9).
Сталин в соответствии со своей тактикой исправил малую часть того, что сломал. К марту 1929 г. кое-кого из арестованных ни за что ни про что и обездоленных крестьян освободили или вернули на место жительства. ОГПУ начало меньше расстреливать: по официальной статистике, в 1928 г. было казнено всего 869 человек – втрое меньше, чем в предыдущем, когда истребляли троцкизм. Но ОГПУ заявляло, что «теперь классовая война стала острее в деревне»; чекисты с большим азартом начали массовые аресты выявленных кулаков.
Когда пленум ЦК собрался в июле 1928 г., Сталин оправдывал все, что сделал. Советскому Союзу, по его словам, открыт только один путь выживания – как следует ударить по крестьянству, чтобы строить железные дороги и гидроэлектростанции:
«Англия сотни лет собирала соки со всех колоний… Германия развила свою индустрию… за счет пятимиллиардной контрибуции, взятой у Франции после франко-прусской войны… Америка развила свою промышленность за счет займов в Европе… Наша страна тем, между прочим, и отличается от капиталистических стран, что она не может, не должна заниматься грабежом колоний и вообще ограблением чужих стран…» (10)
«Чрезвычайные меры», настаивал Сталин, «спасли страну от общего экономического кризиса». Он утверждал, что на будущие годы будут запасы зерна, что эта реквизиция была единичной мерой. На следующий день Бухарин долго роптал на свирепость и зверство реквизиции; Сталин рассердился и спустил своих подручных с поводка. Ворошилов и Косиор травили Бухарина, и, когда Бухарин жаловался, что ему пришлось потратить двое суток в ОГПУ, чтобы узнать правду, к общему смеху, Косиор спросил у Менжинского: «За что вы его посадили в ГПУ?» – на что Менжинский ответил: «За паникерство» (11).
Бухаринцам пришлось пресмыкаться перед Сталиным, чтобы сохранить хоть видимость влияния на политический курс. Поэтому они приветствовали первые показательные суды, хотя знали, что все обвинения нелепы и признания добыты шантажом и угрозами; они голосовали за вывоз зерна, чтобы финансировать индустриализацию. Бухарин очень редко возмущался открыто – в июне 1928 г., например, когда Сталин объявил, что крестьянство должно входить не в свободные кооперативы, которые имел в виду Бухарин, а в колхозы:
«Коба. Я пишу тебе, а не говорю, так как мне и слишком тяжело говорить и, боюсь, ты не будешь слушать до конца. А письмо ты все же прочтешь. Я считаю внутреннее и внешнее положение страны очень тяжелым… Драться не буду и не хочу» (12).
Бухарин даже объявил свою готовность, после съезда Коминтерна, «уйти куда угодно, без всяких драк, без всякого шума и без всякой борьбы».
Бухарин очень хорошо сознавал, что все его движения и разговоры отслеживало ОПТУ. Он знал, что у Сталина в кабинете установили пятый телефон, по которому он мог прослушивать любой звонок в Кремле от любого члена партии или правительства (13). Сталин уже прочитал Бухарину запись самых доверительных разговоров Зиновьева. Тем не менее 11 июля, когда Каменев прибыл в Москву, Бухарин позвонил ему, чтобы договориться о встрече. Как мог Бухарин представить себе, что Зиновьев и Каменев согласятся на переговоры с ним после нескольких лет непрерывного преследования, когда Бухарин еще был сторонником Сталина? Может быть, Бухарин боялся, что Сталин, расправившись с крестьянством, пригласит Зиновьева и Каменева вновь войти в политбюро и таким образом полностью изолирует Бухарина, Рыкова и Томского. Но одна мысль, что он сможет опередить Сталина и привлечь на свою сторону левую оппозицию, показывает, до какой степени Бухарин растерялся.
Каменев отнесся к предложениям Бухарина скептически, но и с долей доверчивого оптимизма, так как он надеялся на какое-нибудь предложение от Сталина. Чтобы держать Зиновьева в курсе дел, Каменев вкратце записывал содержание разговоров с Бухариным. Удивительно то, что Каменев, знавший Сталина уже двадцать лет, не учел того, что ОГПУ и Сталин неизбежно все узнают. Его поведение так же ошеломляет, как поведение Бухарина: вероятно, возможность, хоть и отдаленная, вернуться к власти сделала обоих слепыми жертвами неумолимой сталинской мстительности.
В 1930 г. ОГПУ арестовало секретаря Каменева и вскоре нашло у одного его родственника протокол разговора с Бухариным. Попытка Бухарина построить мост между правыми и левыми дала Сталину весь нужный ему материал, чтобы поочередно уничтожить и левый, и правый уклоны в партии. Слишком поздно Бухарин осознал все, что говорил о Сталине Троцкий: «Чингисхан, прочитавший Маркса… Сталин знает только одно средство – месть и в то же время всаживает нож в спину» (14). Каменев тоже отлично знал о том, что значила для Сталина месть. Он был свидетелем того, как Сталин рассказывал Дзержинскому, что его идеал счастья – подготовить отмщение и потом лечь спать.
При встрече Бухарин передал Каменеву то, что Сталин ему говорил весной 1928 г., подготавливая повестку дня политбюро: «Мы с тобой – Гималаи, остальные – ничтожества…»Для Бухарина вся проблема свелась к очень простому выбору: «1) Если страна гибнет, мы гибнем. 2) Если страна выкручивается – Сталин вовремя поворачивает, и мы тоже гибнем. Что же делать?» (15) Когда Каменев спросил, кто поддерживает Бухарина, тот назвал не только свою тройку (Рыкова, Томского), но и намекнул, что второй человек в ОГПУ Генрих Ягода и глава иностранной разведки Меер Трилиссер тоже сочувствуют, таким образом обрекая Ягоду и Трилиссера на верную гибель.
Бухарин ясно сказал, что он, Рыков и Томский предпочитают работать под Зиновьевым и Каменевым, а не под Сталиным, но Зиновьев и Каменев поняли, что только сумасшедший может участвовать в таком заговоре: не было надежды даже на то, что Сталин вернется к коллективному руководству начала 1920-х гг., а еще меньше – на то, что он совсем уйдет. Когда Рыков узнал о том, что говорил Бухарин и кому, он кричал на него (свидетельницей была Анна Ларина, будущая жена Бухарина, тогда четырнадцатилетняя девушка): «Баба ты, не политик!» Сталин, как древний бог, сначала лишал свою жертву разума, а потом уничтожал. Уму непостижимо, какими бездарными заговорщиками оказались Каменев и Бухарин, проведшие долгие дореволюционные годы в подполье.
Ягода и Агранов передали Сталину сделанную в ОГПУ полную запись этих гибельных переговоров вместе с размышлениями Каменева. Непосредственно после того, как Сталин изволил заново принять Зиновьева и Каменева в партию, Каменев уже подсчитывал (по данным ОГПУ), что то, чего бухаринцы хотят достичь – снять Сталина с поста генерального секретаря, – имеет не больше 25 % шансов на удачу, и в любом случае правое крыло восторжествует, так как «или бухаринец заменит Сталина, или Сталин, разгромив бухаринцев, сам сделает поворот направо». В конце концов, из всех возможных линий, предложенных Бухариным, только одна имела смысл для Каменева – искать на обоюдно приемлемых условиях союза со Сталиным. Поэтому Каменев начал старательно избегать встреч с Бухариным и нападать на него в печати. Но Сталин не хотел встречаться с Каменевым, и тот боялся, что Сталин пойдет еще дальше и заключит мир с Троцким. В конце своих записей Каменев проницательно высказывал догадку, с кем Сталин будет делить власть – с Молотовым, Ворошиловым, Микояном, Орджоникидзе, Калининым, Кировым.
Мартемьян Рютин, московский большевик, которому в 1932 г. суждено будет почти последним взбунтоваться против Сталина, вспоминал Бухарина в те годы «совершенно деморализованным, в слезах», говорящим: «Теперь я чувствую, что меня буквально говном марали с головы до ног». К концу 1929 г. Бухарин достаточно поправился, чтобы опубликовать статью «Записки экономиста» и осудить коллективизацию как безответственную и оппортунистическую меру. Когда на него напали в политбюро, Бухарин смело назвал Сталина «мелким восточным деспотом». Его лишили всех постов и затем исключили из политбюро. Тогда-то Бухарин сломался. Он то унижался перед Сталиным, то истерически на него нападал, как показывает его письмо к Сталину от 14 октября 1930 г.:
«Коба. Я после разговора по телефону ушел тотчас же со службы в состоянии отчаяния. Не потому, что ты меня «напугал» – ты меня не напугаешь и не запугаешь. А потому, что те чудовищные обвинения, которые ты мне бросил, ясно указывают на существование какой-то дьявольской, гнусной и низкой провокации, которой ты веришь, на которой строишь свою политику и которая до добра не доведет, хотя бы ты и уничтожил меня физически так же успешно, как ты уничтожаешь меня политически. […] Я считаю твои обвинения чудовищной, безумной клеветой, дикой и, в конечном счете, неумной. […] Или то, что я не лижу тебе зада и не пишу тебе статей а 1а Пятаков, – или это делает меня „проповедником террора”? Тогда так и говорите! Боже, что за адово сумасшествие происходит сейчас! И ты, вместо объяснения, истекаешь злобой против человека, который исполнен одной мыслью: чем-нибудь помогать, тащить со всеми телегу, но не превращаться в подхалима, которых много и которые нас губят» (16).
К 1930 г. Сталин парализовал всех противников. В Алма-Ате Троцкий еще вел обширную переписку, – тем легче было ОГПУ следить за всей оппозицией, – но его скоро выдворят из СССР. Бухарин корчился, как червяк на крючке. Через десять лет все оппозиционеры будут уничтожены физически, но политически они были мертвы задолго до того. ОГПУ подсылало своих провокаторов, чтобы поймать их в западню. Когда Бухарин отдыхал на Кавказе (его выгнали из редакции «Правды»), к нему приходил настойчивый молодой человек по фамилии Платонов, притворившийся комсомольцем, возмущенным предательством ОГПУ в отношении к рабочим и Бухарину. Платонов выудил из Бухарина достаточно, чтобы Сталин опорочил его навсегда в глазах ЦК. При помощи той же ловушки ОГПУ «разоблачило» типографщика Троцкого как бывшего белогвардейского офицера.
События 1928 г. показали, сколь стремительно и беспощадно Сталин проводил свою политику. Он на самом деле только репетировал методы, посредством которых можно было избавиться не только от политических соперников, но и от любого разряда людей, составляющих возможную будущую оппозицию. Но у него в запасе был еще один, пока не испытанный прием: сфабрикованный показательный процесс, зрелище, которое Менжинский и его подопечные, в особенности Агранов, репетировали уже почти десять лет.
Первые показательные суды
Притворство его было так спонтанно, будто бы он сам убеждался в правде и искренности того, что он говорил.
Милован Джилас. Разговоры со Сталиным
В 1926 г. Сталин поручил Менжинскому организовать показательный процесс, чтобы воздействовать на общественное мнение в СССР и за границей. Менжинский отложил постановку до 1930 г., но в 1928 г. ОГПУ, руководимое неопытным Ягодой, сфабриковало так называемое «шахтинское дело» – расправу над донбасскими инженерами. Как и реквизиция зерна в том же году, этот показательный суд был неубедительным. Если стране нужно зерно, зачем наводить страх на тех, кто производит его? Если стране нужны инженеры, зачем арестовывать сотни и судить пятьдесят из них? Если нужны иностранные специалисты, чтобы перенять современную технологию, зачем арестовывать тридцать двух немецких инженеров и судить троих из них? Обвиняя других в саботаже, Сталин сам вставлял спицы в колеса.
После каждого нового этапа репрессии следовало показное смягчение: кое-кому в ОГПУ даже выносили выговоры за сверхурочное преследование, а инженеров хвалили, как сословие, которым государство дорожило. Иностранцы, однако, оставались уязвимы. В 1930 г. британские инженеры-электрики из фирмы «Метро-Виккерс» очутились под судом за саботаж и коррупцию. Из-за резонанса таких судов за границей Сталин был вынужден поручиться за безопасность иностранных специалистов, и в 1932 г., когда завершился Днепрострой, американского инженера Хью Линкольна Купера наградили не арестом и сроком, а орденом Трудового Красного Знамени.
Зачем решились на шахтинский суд? Надо было как-то объяснить провал между обещанным благосостоянием и существующей нищетой в стране. Надо было найти виновников, и самой видной мишенью оказались иностранные «вредители». Сталин и так ненавидел иностранных спецов и хотел, чтобы советские граждане избегали контакта с ними. Ему тоже важно было изучить, как показательный процесс повлияет на юристов и на публику; еще важнее было определить, способно ли ОГПУ заставлять обвиняемых послушно заучивать признания и повторять их на открытом суде. Если да, то можно привлекать к суду не только никому не известных инженеров, но и прославленных старых большевиков.
После смерти Ленина советские юристы, включая некоторых знаменитых дореволюционных защитников, начали являть собой хотя бы подобие прежнего чувства собственного достоинства, особенно в тех делах, где ОГПУ было безразлично, какой будет приговор. Сталину нужны были судьи и прокуроры, способные делать его судебные разбирательства убедительными, и в то же время он не хотел поощрять юристов, которые могли бы защищать врагов государства. К счастью для него, Андрей Вышинский и Николай
Крыленко всегда были готовы услужить. Вышинский, проживший три месяца в одной камере со Сталиным, пользовался его исключительным доверием.
В первые революционные годы смертоносное красноречие вознесло Николая Крыленко как самого пригодного из прокуроров: благодаря ему расстреляли Романа Малиновского. В начале 1920-х гг. он организовал процессы над эсерами и буржуазной интеллигенцией. Тем не менее Сталин смотрел на Крыленко с подозрением – у того были слишком разнообразные и блестящие таланты: он был мастер по шахматам и устраивал международные чемпионаты (17). Как и Бухарин, Крыленко был альпинистом, взбирался на памирские пики, один из которых был назван в его честь. Все это предполагало индивидуализм, острый ум и дух соревнования. Несмотря на жестокость и решительность, с которой он подрывал справедливость ради политической выгоды, у Крыленко, как у Бухарина, было личное обаяние, которое делало его опасным и лишним в глазах Сталина (и Вышинского тоже).
По любой гамме одиозности даже среди приближенных Сталина Андрей Януарьевич (иногда «Ягуарович» из-за его известной кошачьей свирепости) Вышинский занимал высшее место. Он был польского происхождения. В частной жизни, как и Молотов, Вышинский был любящий супруг и отец и мог быть добр, даже ласков, если такие проявления не мешали политическим требованиям. В молодости он жил привилегированной роскошной дворянской жизнью, получил образование в одной из лучших в мире юридических систем. Но оказался убежденным циником и садистом, без капли благодарности. Ему ничего не стоило отправить собственного учителя-профессора и множество коллег на расстрел. Он провозгласил свою юридическую теорию: «Признание – королева доказательств». Он жестоко напирал на обвиняемых, невиновность которых не подлежала сомнению, пока они не немели и не признавали себя виновными. У Вышинского оказался такой богатый дар слова, что он мог облекать в блестящую риторику свои обвинения и приговоры; стал непревзойденным организатором в разных сферах – в высшем образовании, в юстиции и в иностранных делах.
В период своей революционной деятельности в Баку Вышинский больше всего любил убивать провокаторов и агентов полиции. Он пятнал свою репутацию – и этим, как человек, уязвимый для шантажа, тем более пригодился Сталину. Он не только был одно время меньшевиком, но и, как прокурор Временного правительства, издал ордер на арест Ленина. После Октябрьского переворота его спасли хлопоты Сталина, который устроил его на организацию продовольствия. Вышинского долго не принимали в большевистскую партию, но к 1925 г., как единственный кандидат, он был «избран» ректором Московского университета.
Первая большая услуга была оказана Вышинским Сталину в 1927 г., когда он организовал похороны скоропостижно скончавшегося невропатолога профессора Бехтерева. Профессора отравили через два дня после того, как он осмотрел Сталина и кому-то сказал: «Я увидел сегодня типичного параноика». (Несколько лет спустя Вышинский приговорил сына Бехтерева к расстрелу, а других членов семьи – к лагерным срокам.) Первым опытом Вышинского перед широкой публикой, однако, был процесс над шахтинцами, и, так как он был не судьей, а прокурором, пришлось объявить суд «особым заседанием». Приговор не зависел от Вышинского – он был заранее определен Сталиным, – но он должен был надзирать за обвиняемыми, репетировать признания и показания перед судом.
Ефим Евдокимов, главный гэпэушник на Северном Кавказе и бывший каторжник, занимался физическим выбиванием признаний из пятидесяти обвиняемых, после чего ему надо было приводить их в приличный вид, чтобы публика поверила в искренность признаний перед открытым судом. Процесс состоялся в мае 1928 г. в мраморном Колонном зале в Москве, хорошее театральное оборудование которого приспособили к показательному действу.
Сталин уже заранее объявил всех обвиняемых шахтинцев виновными в том, что они саботировали меры по развитию советской промышленности в пользу французской разведки:
«Факты говорят, что шахтинское дело есть экономическая контрреволюция, затеянная частью буржуазных спецов, владевших раньше угольной промышленностью.
Факты говорят далее, что эти спецы, будучи организованы в тайную группу, получали деньги на вредительство от бывших хозяев, сидящих теперь в эмиграции, и от контрреволюционных антисоветских капиталистических организаций на Западе» (18).
Никто в ЦК не вступился за обвиняемых. Бухарин, жаждавший вернуться к власти, даже требовал смертной казни для всех.
Суд шел не совсем по плану и довольно криво. Некоторые обвиняемые, особенно немцы, думали, что их могут оправдать, и поэтому не признавали своей вины; другие указывали, что нелепо утверждать, будто бы французская разведка заказывает вредительство, чтобы подготовить завоевание России. Защитники тоже перестарались, особенно Павел Малянтович, во Временном правительстве министр юстиции, то есть бывший шеф Вышинского (за свои старания Малянтович скоро поплатится – Вышинский приговорит его к расстрелу). Шестинедельный процесс был встречен насмешками в иностранной прессе. К тому же Крыленко вел свое прокурорское дело сумбурно, пугаясь (что вызывало только злорадство у завистливого Вышинского) в подробностях инженерской профессии и в вопросах «классового положения» в марксистской юриспруденции. Даже советская публика еще не была подготовлена к тому, чтобы аплодировать таким свидетелям, как двенадцатилетний мальчик, который требовал, чтобы его отца расстреляли. В конце концов Вышинскому пришлось пренебречь инструкциями Сталина: из восемнадцати обвиняемых он освободил семерых, приговорив остальных к расстрелу. Международное общественное мнение повлияло на Сталина, и в итоге расстреляли только пятерых. (В мае следующего года трое обвиняемых, отказавшихся давать показания, были расстреляны Ягодой.) Сталин только жаловался партии, что «шахтинские люди еще сидят у нас во всех ветвях промышленности».
После шахтинского процесса суд объявлялся закрытым, если обвиняемые начинали препираться с прокурором: тогда достоянием публики становилась лишь статья в газетах, что расстреляно столько-то вредителей. Например, было расстреляно сорок восемь работников продовольственной сферы, и читателям «Правды» пришлось поверить, что продукты в магазинах отсутствуют потому, что государственные служащие портят или уничтожают их. Эпидемию сибирской язвы и массовый падеж лошадей приписали бактериологам – им пришлось заплатить своими жизнями за то, что они боролись с эпидемией.
Менжинский без заминки и запинки исполнял требования Сталина отвечать суровыми карательными мерами на все воображаемые иностранные кампании саботажа. На любую экономическую проблему у Сталина был карательный ответ. Когда 19 июля 1930 г. глава Государственного банка Георгий Пятаков объяснил, что можно положить конец нехваткам продуктов и излишней эмиссии денег, снижая ввоз потребительских товаров, увеличивая производство своих товаров и сокращая вывоз сельскохозяйственной продукции, Сталин гневно ответил, что лучше уменьшить объем наличных денег, конфискуя серебро у «спекулянтов». Сталин прибавил с грубостью параноика: «Непременно расстреляйте два-три десятка вредителей из Наркомфина и Госбанка». Пятерых стариков-банкиров приговорили к смерти. Всего один человек, Осип Мандельштам, последний хранитель общественной совести в СССР, поднял свой голос против этого убийства. К удивлению всех, кто узнал об этом, банкиров пощадили, но никто не был настолько вдохновлен храбростью Мандельштама, чтобы подражать ему. Общественное мужество вымерло в Советском Союзе, и таких, как Мандельштам, считали сумасшедшими.
Сталин не колебался. Он уволил главу Государственного банка и написал Менжинскому:
«Не можете ли прислать справку о результатах борьбы (по линии ГПУ) со спекулянтами мелкой монетой (сколько серебра отобрано и за какой срок; какие учреждения более всего замешаны в это дело; роль заграницы и ее агентов; сколько вообще арестовано людей, какие именно люди и т. п.?)».
Менжинский подобострастно ответил:
«Точка зрения у Вас правильная. В этом не может быть сомнения. Но беда в том, что результаты операции по изъятию мелкой серебряной монеты почти плачевны. 280 тысяч рублей. […] Видимо, покусали маленько кассиров и успокоились, как это бывает у нас часто. Нехорошо» (19).
Под бдительным оком Сталина после лета, наполненного арестами, допросами и сочинением сложного сценария, Менжинский состряпал к концу 1930 г. показательный суд в Москве над восемью выдающимися инженерами и физиками. Первая волна арестов накрыла лучших экономистов России, Александра Чаянова (20) и Николая Кондратьева (автора спорной, но до сих пор не опровергнутой теории о зависимости экономических подъемов и спадов от циклов солнечной активности). Кондратьева обвинили в том, что он руководит тайной Трудовой крестьянской партией, связанной с эмигрантским Республиканским демократическим союзом и с меньшевиками, советскими и зарубежными. С самого начала Сталин решился на всеобъемлющую и свирепую расправу: он уже видел возможность компрометировать не только Бухарина, но и верного пса Калинина и предлагал начать с кровопролития среди экономистов: «Кондратьева, Громана и пару-другую мерзавцев нужно обязательно расстрелять» (21). В то же время Менжинский и Ягода должны были доказать связь между Кондратьевым и Бухариным, Рыковым и Томским. Менжинскому не удалось их связать, и Сталин выбрал более мягкий курс: «Не думают ли гг. обвиняемые признать свои ошибки и порядочно оплевать себя политически, признав одновременно прочность Сов. власти и правильность метода коллективизации? Было бы недурно».
Из протоколов допросов, которые доставлял ему Ягода, Сталин понял, что Кондратьев не захочет «оплевать себя», и еще раз передумал: «Подождите с делом передачи в суд кондратьевского “дела”. Это не совсем безопасно. В половине октября решим этот вопрос совместно. У меня есть некоторые соображения против». Кондратьева и других обвиняемых приговорили в закрытом суде; их расстреляют через семь лет. А пока Менжинский продолжал «проверять» и «бить морды», как рекомендовал Сталин.
Показания, которые не годились, чтобы осудить Кондратьева, пригодились для следующего дела, показательного процесса над Промпартией в конце 1930 г. В этой полной фабрикации ОГПУ заключило договор с обвиняемыми, главным среди которых был профессор Леонид Рамзин. Рамзин понравился Сталину тем, что его признания вовлекали в дело Калинина, и поэтому Сталин охотно читал протоколы допросов Центральному комитету: Рамзин пел, как канарейка. В награду за откровенность он получил гарантии, что выйдет из процесса не только живым, но и полностью реабилитированным (22). Милосердием к Рамзину можно было убеждать других, более важных обвиняемых признаться в любом, даже самом нелепом преступлении – в обмен на пощаду, жизнь родственников и друзей. Такие обещания довольно редко выполнялись.
Удача Менжинского с Рамзиным только возбудила аппетит Сталина; он постоянно требовал нового компромата на будущее.
Они с Менжинским взаимно подкармливали свою невменяемую мнительность. Письмо Сталина к Менжинскому в октябре 1930 г. показывает, до какой степени Сталин был одержим подробным надзором над работой ОГПУ и непоколебимой верой (может быть, сначала поддельной, а потом переросшей в убеждение), что весь мир замешан в заговорах против него и его политики. Сталин пишет, как будто в самом деле какая-то французско-польско-румынская армия, финансированная братьями Нобель, собиралась напасть на Советский Союз. Вровень с цинизмом Сталина стояло его самовнушение, что фабрикации, созданные ОГПУ физическим или моральным насилием над заключенными, отражают ту или иную действительность:
«Показания Рамзина очень интересны. По-моему, самое интересное в его показаниях – это вопрос об интервенции вообще и особенно – о сроке интервенции. Выходит, что предполагали интервенцию 1930 г., но отложили на 1931 или даже на 1932 г. Это очень вероятно и важно. Это тем более важно, что исходит от первоисточника, то есть от группы Рябушинского, Гукасова, Денисова, Нобеля, представляющей самую сильную социально-экономическую группу из всех существующих в СССР и эмиграции группировок, самую сильную как в смысле капитала, так и в смысле связей с французским и английским правительством. Может показаться, что ТКП, или “Промпартия”, или „партия” Милюкова представляют главную силу. Но это не верно. Главная сила – группа Рябушинского – Денисова – Нобеля и т. п., то есть “Торгпром”, ТКП, “Промпартия”, “партия” Милюкова – мальчики на побегушках у “Торгпрома”. […] Отсюда мои предложения:
а) Сделать одним из самых важных узловых пунктов новых (будущих) показаний верхушки ТКП, “Промпартии”, и особенно Рамзина вопрос об интервенции и сроке интервенции: 1) почему отложили интервенцию в 1930 г.; б) не потому ли, что Польша еще не готова? 3) может быть потому, что Румыния не готова? 4) может быть потому, что лимитрофы еще не сомкнулись с Польшей?
5) почему отложили интервенцию на 1931 г.? 6) почему “могут” отложить на 1932 г.? и т. д. и т. п. […]
г) Провести сквозь строй гг. Кондратьева, Юровского, Чаянова и т. д., хитро увиливающих от “тенденции к интервенции”, но являющихся (бесспорно!) интервенционистами, и строжайше допросить их о сроках (Кондратьев, Юровский и Чаянов должны знать об этом так же, как знает об этом Милюков, к которому они ездили на “беседу”).
Если показания Рамзина получат подтверждение и конкретизацию в показаниях других обвиняемых (Громан, Ларичев, Кондратьев и КО и т. д.), то это будет серьезным успехом ОГПУ, так как полученный таким образом материал мы сделаем в той или иной форме достоянием секций КИ и рабочих всех стран, проведем широчайшую кампанию против интервенционистов и добьемся того, что парализуем, подорвем попытки к интервенции на ближайшие 1–2 года, что для нас немаловажно.
Понятно?
Привет!» (23)
На процессе выдуманной Промпартии Рамзин беззаботно паясничал, помогая спотыкающемуся обвинению продраться сквозь путаницу нелепостей. Он охотно подтверждал, что встретился с капиталистом Рябушинским через два года после того, как тот умер, и что получил инструкции от французского президента Пуанкаре и британского писателя-разведчика Т. Э. Лоуренса (Лоуренса Аравийского). ОГПУ считало, что процесс удался. Из восьми подсудимых пятерых приговорили к расстрелу, но суровый приговор смягчили за то, что они так хорошо выучили свою роль.
Теперь Менжинский и Сталин не останавливались ни перед чем. Следующими жертвами являлись безвредные реликты меньшевистской партии. На самом деле подсудимые или никогда не были, или уже не были меньшевиками, но у них был многолетний опыт подпольной работы, и ОГПУ нелегко было сломить их. Ягоде пришлось грозить им тем, что он арестует больных жен и старых родителей – что он и сделал, даже после того, как обвиняемые уже сдались и подписали шестьдесят томов продиктованных ОГПУ признаний.
Накопленный опыт позволил Менжинскому сразу понять, что из 122 обвиняемых только четырнадцать будут давать надежные показания на открытом суде. Остальные получили приговоры на закрытом заседании. Тем не менее прокурор Крыленко опять споткнулся перед публикой. Согласно одному показанию, меньшевик-эмигрант Рафаил Абрамович заехал в СССР, чтобы инструктировать заговорщиков. Абрамович смог доказать, что все это время он был на Западе, и выиграл иск против двух немецких газет, печатавших советские показания. Даже лояльным большевикам было трудно поверить смехотворным обвинениям; историк Пионтковский записал в дневнике:
«Залит огнями зал, микрофоны, фонографы, судьи, стенографистки. Одно только впечатление – слишком большой срепетированности процесс. При мне допрашивали Рамзина. Его провели через весь зал. Это было сделано вполне правильно. Туча корреспондентов, заполнявшая передние ряды, несколько минут стреляла в него аппаратами, сидя друг на друге. А Рамзин в белом воротничке, в пиджаке, застегнутом на все пуговицы, стоя у микрофона и не дожидаясь вопросов прокурора, обстоятельно и подробно, как заранее приготовленную лекцию, излагал в течение по крайней мере часа – свои показания. Говорил он действительно потрясающие вещи» (24).
Намордники для писателей
Если в конце 1920-х гг. еще не погасла надежда, что кто-нибудь заступится за советского человека, пока террор еще не искоренил совесть и здравый ум, то последними защитниками человеческих прав должна была быть творческая интеллигенция, особенно писатели. Ведь уже сто лет, от Пушкина до Толстого, поэты, романисты, философы поддерживали народ против угнетателей и терпели ради народа тюрьмы и ссылки, нищету и позор. Но в отличие от Льва Толстого или Владимира Соловьева, которые рисковали всем, чтобы мешать государству убивать, такие выдающиеся писатели, как Владимир Маяковский или Михаил Булгаков, держались подальше от края пропасти. Пять лет нэпа дали им какое-то подобие той безопасности, того престижа и благополучия, которыми поэты и прозаики пользовались до революции, но уверенность в себе и чувство достоинства, убитые Гражданской войной, не воскресли. За близких друзей они могли похлопотать; они протестовали, когда ОГПУ изымало у них дневники и рукописи или когда Главлит запрещал публикацию, – но на подвиг они уже не шли.
Никому из писателей, за ярким исключением Осипа Мандельштама, не хватило мужества противостоять Менжинскому или Сталину по какому-либо вопросу, отстаивать свободу совести, не говоря уж о свободе речи или праве на жизнь, свободу и стремление к счастью. Конечно, у поэтов и философов были друзья, супруги, любовницы, дети, которые погибли бы вместе с отважным юродивым. Как говорит словацкий романист Ян Йоханидес, слова «у меня есть жена и дети» – это главная шестерня в машине тирании. Несомненно, Сталин внушал страх и ужас во сто раз сильнее, чем Николай I или Александр III, но можно утверждать, что именно поэтому соучастие в его преступлениях было грехом намного более тяжким, чем потворство царскому гнету XIX века. В результате трусость советской интеллигенции закончилась наказанием не менее жестоким, чем если бы она проявила мужество.
Вслед за инженерами шахт и плотин Сталин собирался раздавить инженеров человеческих душ, интеллигенцию. Сталин самого себя считал творческим интеллигентом и получал наслаждение от творчества писателей, кинематографистов и композиторов. Поэтому он действовал медленно и вкрадчиво. Можно было довольно быстро вырастить новые кадры инженеров; крестьяне легко заменялись тракторами, а политбюро легко было пополнять честолюбивыми молодыми партийными бюрократами. Но, как хорошо знал Сталин, трудно создавать новых писателей, композиторов, художников или актеров: молодые пролетарские писатели, которым старшие творческие интеллигенты преподавали под эгидой Горького и Луначарского, ничего, кроме дряни, не производили.
С 1928 г. Сталин начал серьезно интересоваться всеми искусствами. В Ленинграде и Москве расцветали театры, кино, концертные залы, издательства, но строптивые интеллигенты вели себя как паникующие куры: их покровители – Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Каменев – вдруг оказались безвластными, даже опальными. По мере того как нэп задыхался под наплывом непосильных налогов и гнета, независимые издательства и контакты с русской культурой за границей прерывались, а писателей все больше давили произвол государственных редакционных коллегий и издателей и контроль цензоров Главлита.
В 1927 г. от имени Главлита Лебедев-Полянский написал в ЦК и попросил, чтобы Сталин сам навел порядок. Хитроумный Лебедев-Полянский допускал для избранной публики в ограниченных местах и в определенные сроки кое-какие книги или пьесы, обладающие настоящей художественной ценностью, например «Конармию» Бабеля или «Дни Турбиных» Булгакова. Такая терпимость приводила в ярость вдову и сестру Ленина, двух самых влиятельных ханжей в Наркомпросе. Но, несмотря на терпимость Лебедева-Полянского, цензура начинала душить творчество – теперь она стала еще и ретроспективной. Нежелательные, идеологически подозрительные книги изымали из букинистических лавок и из библиотек. Государственные библиотеки переносили такие книги в недоступные рядовому читателю или ученому спецхраны. Лебедев-Полянский сам жаловался, что ходит «по лезвию» между политическими и литературными критериями. Он знал, что Главлит ненавидят, и цитировал всеми уважаемого прозаика Вересаева:
«Общий стон стоит почти по всему фронту современной русской литературы. Мы не можем быть самими собою, нашу художественную совесть все время насилуют… Если бы сейчас у нас явился Достоевский, такой чуждый современным устремлениям и в то же время такой необходимый в своей испепеляющей огненности, то и ему пришлось бы складывать в свой письменный стол одну за другой рукописи своих романов с запретительными штампами Главлита» (25).
Самые великие поэты – Ахматова, Мандельштам – перестали писать стихи, Пастернак ушел из лирики в повествовательный жанр. Сергей Есенин повесился, оставив прощальное восьмистишие, написанное собственной кровью. Фантастические рассказы Булгакова, высмеивавшие советские попытки преобразовать природу, вызвали у цензуры только гнев и ужас – и это неудивительно, ведь «Роковые яйца» можно толковать как аллегорию марксизма, плохо усвоенного немецкого импорта, опустошающего Россию, а «Собачье сердце» изображает Homo soveticus как порочный гибрид собаки и человека. Иногда та или иная публикация лично задевала Сталина. Так, произведение Пильняка «Повесть непогашенной луны» явно пересказывало судьбу командарма Михаила Фрунзе и намекало, что Сталин, приказавший Фрунзе оперироваться, приговорил того к смерти на операционном столе (26).
Тем не менее в 1928 г. цензура порой принимала либеральные решения. Две булгаковские пьесы разрешили к постановке, учитывая, что они помогали совершенствоваться молодым актерам или давали доходы маленьким театрам. Самое удивительное решение Сталина – это одобрение юбилейного 90-томного издания Л. Н. Толстого. По этому случаю освободили заключенных или сосланных толстовцев, несмотря на то что весь дух толстовства противоречил большевизму. Главный ученик Толстого, Владимир Чертков, которого царь выслал в Англию в 1896 г., беседовал с Дзержинским в 1920 г. и со Сталиным в 1925 г. Он убедил обоих, что толстовство не заключает в себе никакой опасности для государства. Чертков предупредил Сталина, что если советские издательства не напечатают полного собрания Толстого, тогда за это дело возьмутся зарубежные издательства и покроют СССР позором. (Позже толстовцы все-таки пострадали: их общинная обработка земли была несовместима с коллективизацией, но Чертков, а после его смерти в 1936 г. его сын добились для творчества и последователей Толстого неприкосновенности, недоступной другим неортодоксальным верованиям (27).)
Одна группа писателей, Российская ассоциация пролетарских писателей, уже назначила себя тайной полицией литературы: их озадачивал и раздражал либерализм Сталина. РАПП протестовал против постановки пьес Булгакова «Дни Турбиных» и «Бег» за то, что они слишком сочувственно представляли белогвардейцев. Комиссия ЦК, включавшая Крупскую и убийцу белогвардейцев Розалию Землячку, требовала, чтобы вместо Булгакова печатали огромными тиражами писателей-коммунистов.
Сталин назначил себя третейским судьей в литературных спорах. Надев маску терпимости, он объявил пролетарским драматургам, что понятие «левые» и «правые» неприменимы к непартийной и несравненно более широкой сфере художественной литературы, театра и т. д. Сталин утверждал, что ничего не имеет против постановки «Бега», если Булгаков прибавит к своим восьми «снам» еще один-два, показывающие внутренние общественные пружины Гражданской войны. Сталин считал «Дни Турбиных» пьесой «не такой уж плохой», потому что она оставляет впечатление, что если даже Турбины вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, значит, большевики непобедимы (28). Пьесы Булгакова надо было ставить, потому что пролетарских пьес, «годных для постановки, не хватает», и вместо запретов Сталин рекомендовал соревнование.
В речи, обращенной к украинским писателям в феврале 1929 г., Сталин хвалил литературу, написанную на других языках Советского Союза, и даже предсказал, что французский станет всеобщим языком человечества, как только пролетариат завоюет земной шар. И здесь Сталин признался, что нельзя требовать, чтобы литература была непременно коммунистической (29).
Любовь Сталина к театру была деятельной: они с Менжинским учились у театральных режиссеров. ОГПУ развило теории актерской игры и театра Станиславского до предела, о котором сам Станиславский никогда не мечтал. Актеры – жертвы ОГПУ должны будут играть свою роль, как непоколебимо убежденные в своей вине и жаждущие искупления через смертную казнь. Любимыми местами отдыха для Сталина и потому для политбюро стали Большой театр и МХАТ. Артисты этих театров стали почти неприкосновенными и если и попадали на Лубянку, то чаще стукачами, чем арестованными. Самому Станиславскому простили его купеческое прошлое (Станиславские раньше владели крупными бумажно-прядильными фабриками), но не давали ему забыть его, – в Крыму расстреляли его братьев и племянников, а в 1930-е годы еще десяток кровных родственников сгинут в подвалах и лагерях ОПТУ. Вдова Антона Чехова Ольга Книппер тоже получила прощение за свои заграничные турне во время Гражданской войны и за письма 1918 г., проклинающие «взбесившихся убийц-большевиков». Племяннику Чехова Михаилу Ягода разрешил выехать в Германию и потом в США, а его первая жена, Ольга Чехова, стала одной из любимых актрис Гитлера и Геббельса. Сталин запретил любые меры против семьи Чеховых и Книппер, и по крайней мере один племянник Книппер работал на НКВД.
А вот директора и режиссеры других театров, даже самых левых, пострадали. Их губил экспериментализм, не считавшийся с консервативным вкусом Сталина. Всеволод Мейерхольд громко заявлял о своей поддержке советской идеологии, но его модернизм, который Сталин в 1929 г. обозвал кривляньем и вывертами, обрек его на опалу и смерть.
Конечно, русский театр всегда зависел от государственной милости, но советская власть определяла не только субсидии и репертуар, она вершила участь актеров, драматургов и режиссеров. Литературой труднее было руководить, так как она творилась одинокими людьми у себя в кабинете, и ОПТУ приходилось копать глубже. Надо было вербовать писателей, которые более чутко, чем обыкновенные чекисты, обращали бы внимание на подземные течения литературной мысли. Поэты обретали друзей-гэпэушников. О деятельности Есенина докладывал Яков Блюмкин, Маяковским заведовали Яков Агранов – подаривший ему револьвер, которым он застрелился, – и муж его любовницы Осип Брик, на двери которого кто-то написал мелом:
- Вы думаете, здесь живет Брик
- Исследователь языка?
- Нет, здесь живет шпик
- И следователь из Че-Ка.
Хорошие чекисты оказывались плохими поэтами, и, наоборот, талантливые поэты оказывались бездарными чекистами. За свою некомпетентность богемный пролетарский поэт Иван Приблудный, друг Есенина, получил вызов из ГПУ: в 1931 г. он должен был покаяться:
«Я формально принял на себя обязательство быть сотрудником ОГПУ еще несколько лет назад, но фактически не работал и не хотел работать, потому что требования, которые я должен был выполнять в качестве такового сотрудника, нарушали планы моей личной жизни и литературного творчества. При вызове меня в ОГПУ 15 мая с.г. я попросил у товарища, вызвавшего меня, разрешения отлучиться в уборную. Получив такое разрешение, я зашел туда и на двери уборной написал следующее: «Ребята, позвоните в Замоскворечье 1-76-44 Наташе, скажите, что меня нет.
[…] Сознаюсь, что этим я нарушил обязательную для меня, как секретного сотрудника ОГПУ, конспирацию» (30).
Советское государство придавало некоторым жанрам литературы особое значение: историки подвергались строгой идеологической проверке. Михаил Покровский, старый большевик и редактор собрания сочинений Ленина, делал все от него зависящее, чтобы были основаны Коммунистическая академия и Институт красной профессуры, и до своей смерти в 1932 г. препятствовал нормальным историческим исследованиям. Он признавал только собственные доктрины, согласно которым даже в Средние века классовая борьба решала все, и отвергал понятие национальной истории. Крупные русские историки потеряли сначала право на публикацию, потом рабочие места и в конце концов личную свободу.
Только одно учреждение, основанное при царской власти, еще не было уничтожено – Академия наук. Академиков становилось все меньше и меньше из-за эмиграции, казней, высылки и голода, но выжило достаточно много людей с международной известностью, чтобы Сталин и ОГПУ не торопились сровнять с землей этот последний оплот независимой мысли. В отличие от правительства, академия осталась в Ленинграде вплоть до 1934 г.; только в 1925 г. она сменила название, став не «российской», а «всесоюзной». До середины 1930-х она выбирала в свои члены выдающихся западных ученых, например лорда Резерфорда и Альберта Эйнштейна. При помощи разных подачек – например, поездок за границу – политбюро пыталось набивать академию собственными людьми, но неблагодарные академики забаллотировали трех коммунистов, так что пришлось голосовать заново.
Даже Бухарин, которого и некоммунисты считали серьезным экономистом, был забаллотирован физиологом Иваном Павловым, на том основании, что «руки Бухарина покрыты кровью». Только после того как Бухарин зашел без приглашения к Павловым, осмотрел павловскую коллекцию бабочек и продемонстрировал свои познания в лепидоптерологии, Павлов передумал, и в академии появился хотя бы один представитель политбюро. Павлов, который был знаменит открытиями в области физиологии психической деятельности, пользовался уникальным политическим иммунитетом. Ленин и Зиновьев в 1920 г. снабжали Павлова всем необходимым, чтобы спасти лаборантов и подопытных животных от голодной смерти. В 1928 г. 83-летний Павлов так мало боялся властей, что открыто провозглашал, что Иисус из Назарета, а не Ленин является самым великим человеком, и говорил Молотову, что советское правительство – «говно». В декабре 1929 г., на праздновании столетия со дня рождения биолога Сеченова, Павлов так начал свою речь:
«О суровый и благородный товарищ! Как бы ты страдал, если бы еще оставался среди нас! Мы живем под господством жестокого принципа: государство, власть – все, личность обывателя – ничто. […] На таком фундаменте, господа, не только нельзя построить культурное государство, но на нем не могло бы держаться долго какое бы то ни было государство» (31).
Многие долго помнили это событие. Павлов попросил всех встать, и, вздрагивая от страха, публика встала. В 1930-х годах, хотя и мирясь кое в чем с советской властью, Павлов был единственным человеком, кроме Сталина, который говорил перед публикой, не думая о последствиях (32). Академики тряслись от страха, когда Павлов выражал свое мнение, ибо знали, что Сталин отомстит не Павлову, а им.
ОПТУ следило за Павловым и его сыном, но не беспокоило их; остальных академиков, сотрудничавших с иностранными специалистами, ОГПУ преследовало, как «шпионов». В академии 15 % академиков и 60 % сотрудников были уволены. К концу 1920-х годов Менжинский готовил показательный суд над 150 известными учеными. ОГПУ объявило, что академия прячет в своих архивах государственные тайны. Аресты начались в октябре 1929 г.; первыми жертвами оказались историки старшего поколения, включая Сергея Платонова, ровесника Павлова. Он признал, что по убеждениям является монархистом (в молодости он преподавал историю наследнику престола, будущему Николаю II, и его братьям) (33).
Опытные чекисты, такие как Агранов и Петерс, допрашивали арестованных и писали сценарий процесса. Они прослушали всех 150 арестованных и выбрали шестнадцать, большей частью историков, для открытого суда. Менжинский интересовался всеми подробностями, даже поправлял немецкую грамматику в показаниях историка Евгения Тарле, который признался, что академики прятали оружие и боеприпасы в Пушкинском Доме в Ленинграде. Менжинский дружил с М. Покровским (они познакомились в парижской ссылке) и рассказывал ему лакомые отрывки из признаний, выжимаемых из академиков. ОГПУ всеми силами помогало Покровскому, «профессору с пикой», подчинять Академию наук своему Институту красной профессуры.
Те академики, которые не присоединялись к обвинениям Платонова, получали камеры, кишевшие тифозными вшами. Им обещали мягкие приговоры в обмен на показания и избиение дубинкой за молчание. Сам Платонов был хил, и было бы неловко, если бы он умер на допросе, учитывая, что международное общественное мнение уже протестовало против его ареста. (В газете «Правда» Максим Горький обвинял иностранных критиков в том, что они молчали об арестах и процессах коммунистов у себя, но поднимали шум по поводу таких монархистов, как Платонов.) Тем не менее Платонову дали комнату с чистым постельным бельем и даже не разлучали с любимой кошкой. Через год он наконец признался, что руководил подпольной военной организацией и получал большие суммы от польского правительства (34). В конце концов и Платонова, и Тарле пощадили – их даже не судили, а просто сослали в Казахстан. Когда Покровский умер и Сталин вернулся к традиционной государственнической историографии, оба историка еще были живы и удостоились реабилитации.
Только в середине 1930-х Академию наук перевели в Москву, где она была под самым носом партии и НКВД. Благодаря этому Сталин заинтересовался вопросами математики, генетики и лингвистики. НКВД навел такой страх на академию, что та безропотно отдавала самых выдающихся ученых на Лубянку и принимала в свои ряды таких негодяев, как Вышинский. Но в начале 1930-х годов Академия наук еще оставалась последним маяком свободы в СССР.
Операции за границей
Менжинский и Сталин создали из ОГПУ организацию, параллельную советскому дипломатическому корпусу, и бывшая ЧК расширила свою деятельность далеко за границы СССР. Заманив Бориса Савинкова в свои сети, ОГПУ построило и другие фиктивные центры сопротивления советской власти, но испытанные эмигранты уже не ловились на приманку. Агент А. Опперпут поехал – возможно, он был подослан – в Финляндию для контактов с Русским общевоинским союзом. Он уверял членов союза в том, что снова вступил в их ряды. Они поверили ему и дали материалы, чтобы взорвать общежитие ГПУ в Москве. Бомба не сработала, и группа Опперпута была уничтожена гэпэушниками под Смоленском. Единственное, что удалось Союзу потом, – это убийство советского дипломата в Варшаве, чекиста в Белоруссии, взрыв в партийном клубе в Ленинграде и граната, подброшенная в приемную Лубянки.
Чем очевиднее эмигранты показывали, что слишком слабы и разъединены, чтобы чем-нибудь грозить Советскому Союзу, тем усерднее ОГПУ подпитывало мнительность Сталина. Подозрения Сталина усилились, когда люди из его окружения начали сбегать за границу: он постановил, что любой советский гражданин, бежавший из СССР, непременно должен быть наказан и любой активный враг в белогвардейской армии за границей должен быть уничтожен. 1 января 1928 г. личный секретарь Сталина Борис Бажанов, скрываясь от преследующих его гэпэушников, перебрался через советско-иранскую границу. Он написал сенсационные воспоминания о своей работе в кабинете Сталина, но каким-то чудом выжил. Через год Георгий Атабеков, резидент ОГПУ в Турции, тоже отрекся от советской власти; он написал книгу о работе ЧК, и сталинским убийцам понадобилось девять лет, чтобы разыскать и убить его.
Сталина раздражала щепетильность дипломатов, особенно Чичерина, постоянно напоминавшего ему, до какой степени нужны финансовые вложения и технологии от капиталистов, и мешавшего ему принимать суровые меры против дезертиров и злоумышленников за границей. В1927 г. Великобритания фактически разорвала дипломатические отношения с СССР из-за советской поддержки всеобщей забастовки, но веймарская Германия до конца 1920-х гг. находилась с СССР в дружбе, основанной на общем чувстве исключения из европейского мира, так что две страны скрыто поддерживали тесные военные связи. Их тайные службы, абвер и ОПТУ, обменивались сведениями. Одно время дружескими были и отношения с Турцией, так как и Турция при Кемале Ататюрке, и СССР при Ленине отражали попытки интервентов расчленить их империи; эти отношения охладились тогда, когда Ататюрк решил избавиться от собственных коммунистов. В Китае уже семь лет советская разведка и военные были замешаны в междоусобице Гоминьдана, коммунистов и местных военных. Из Китая ОПТУ похитило казачьего атамана Бориса Анненкова и одного белого генерала (35). Но успехи ОПТУ в Китае разом оборвались, когда советский резидент Михаил Бородин с разрешения Сталина, пренебрегая советами военных, подстрекнул коммунистов попытаться свергнуть правительство Чан Кайши. Тот истребил всех коммунистов Шанхая, и советское влияние в Китае сошло на нет (Троцкий, конечно, со злорадством заметил: «Я же вам говорил…»). Подпольные меры ОПТУ удавались только в Польше. В 1923 г. Уншлихт с большим удовольствием взорвал варшавскую цитадель, где раньше сидел арестантом: взрыв убил сотню людей и только чудом не сровнял с землей еврейский квартал.
Во Франции проживало больше всего русских эмигрантов и советских беженцев и дезертиров; к тому же Коммунистическая партия Франции была весомой силой. Неудивительно, что именно во Франции ОПТУ сосредоточило свою работу. В феврале 1927 г. французская служба безопасности арестовала больше сотни советских агентов, но не решилась на окончательную чистку, опасаясь за будущее франнузско-советской торговли. Через два года скончались двое осмотрительных лидеров эмиграции, генерал Петр Врангель и великий князь Николай Николаевич; в 1929 г. вождем Русского общевоинского союза стал генерал Александр Кутепов, который любил повторять: «Мы не можем ждать конца большевизма, мы должны уничтожат! – , его». В январе 1930 г. гэпэушники похитили Кутепова и доставили его в деревянном ящике на советский пароход, причаливший недалеко от берега. Кутепов умер в ящике от хлороформа.
Тех в русской диаспоре, кого ОГПУ не убивало, оно развращало: генерал Николай Скоблин, впавший в нищету, поддался на уговоры своей жены, певицы Надежды Плевицкой, которая сама не имела никаких убеждений и принципов, и начал помогать ОГПУ похищать остальных царских генералов; бизнесмен Сергей Третьяков получил концессии в СССР в обмен на то, что передавал беженцев, искавших у него помощи, прямо в руки ОГПУ. Иногда эмигранты без своего ведома работали на ОГПУ: бывший царский посол в Лондоне Николай Саблин посылал другому бывшему послу Николаю Гирсу самую подробную информацию о британской иностранной политике, и ОГПУ сразу получало копии его докладов. Трупы людей, убитых ОГПУ, обнаруживались на границах Франции и Швейцарии, но дипломатические скандалы быстро заглушались: ни одна служба безопасности в мире не могла сравниться с ОГПУ в опыте политических убийств.
В это время Менжинский был больше занят подготовкой показательных процессов, а Генрих Ягода занимался раскулачиванием и превращением концлагерей в колоссальный источник рабов и чернорабочих. Иностранными операциями тогда заведовал Меер Трилиссер, который, как опытный организатор террора во время Гражданской войны, презирал «кабинетную крысу» Ягоду. (Конфликт с Ягодой был ошибкой, особенно учитывая, что Трилиссер, с его очкастой физиономией и хихиканьем, сильно не понравился Сталину, так что его скоро выгнали из ОГПУ.)
Пока Троцкий жил в Алма-Ате, ОГПУ осведомляло Сталина о содержании его обширной переписки с еще не отрекшимися от опального лидера сторонниками. Вскоре Менжинский запретил Троцкому переписку и арестовал его курьера; опальному вождю запретили даже выходить из города охотиться на фазанов. Начиналась кровавая трагедия. Летом 1928 г., преследуемая полицией, отрезанная от отца и от медицинской помощи, младшая дочь Троцкого Нина умерла от чахотки. Сталин уже намеревался выслать Троцкого из СССР, но члены политбюро еще не были готовы так жестко поступить с бывшим вождем. Поэтому Сталин высказался мягче: «Я предлагаю выслать его за границу. Если он образумится, путь назад не будет закрыт».
Но какая страна согласилась бы принять столь одиозного изгнанника? Согласилась только Турция (пока неизвестно почему). 16 декабря 1928 г. гэпэушники сообщили Троцкому, что они поднимают «вопрос о смене адреса для Вас». Через месяц Троцкого везли по России, объезжая крупные узлы и вокзалы, чтобы не было демонстраций. Троцкий протестовал только символически: он называл свое полотенце «Ягода» и носки «Менжинский». Вместе с женой и старшим сыном его доставили в Стамбул, где после неприятного пребывания в советском консульстве он получил на острове Бююкада великолепный кирпичный особняк, в котором раньше жил шеф безопасности султана Абдул-Хамида.
Ошибкой Менжинского и Ягоды оказалось то, что они разрешили Троцкому взять с собой большую часть его архива. Несмотря на кражи и грабежи, которые совершались агентами Сталина, этот архив снабдил Троцкого материалами на десятилетнюю кампанию против Сталина. За те четыре года, которые он провел на острове, Троцкий притягивал к себе не только агентов ОГПУ, но и всех социалистов-еретиков. Один из них был одновременно и тем и другим. Это Яков Блюмкин, которому давно простили убийство немецкого посла и который стал самым экстравагантным агентом ОГПУ. Блюмкин жил в Стамбуле под псевдонимом Султан-заде и под личиной торговца древними еврейскими книгами (он говорил свободно на турецком, персидском и иврите). В первой половине 1920-х гг. Блюмкин работал в секретариате Троцкого, редактируя статьи о Гражданской войне, воспевая военную славу Троцкого. Несмотря на опасность, Блюмкин так привязался к Троцкому, что не только заехал к нему на Бююкаду, но согласился взять с собой в Москву письмо Троцкого, в котором тот советовал своим сторонникам, как продолжать борьбу против Сталина.
Этим героическим жестом Блюмкин превратил себя из волкодава в волка. В Москве один бывший троцкист, друг Блюмкина, доложил обо всем в ОГПУ. Чекисты заставили любовницу Блюмкина заманить его в ловушку. Блюмкин сделал все, что мог, чтобы избежать ареста, – сбрил бороду и похитил машину, – но его поймали, допросили «с пристрастием», по приказу Сталина, который продиктовал Менжинскому приговор. Блюмкин написал красноречивые показания (36), объясняя свою раздвоенность тем, что, хотя сердцем он был троцкистом, умом он целиком принадлежал к партии. Признание Блюмкина в том, что
«вообще во мне совершенно параллельно уживались чисто деловая преданность к тому делу, которое мне было поручено, с моими личными колебаниями между троцкистской оппозицией и партией. Мне кажется, что психологически это вполне допустимо, и это является объективным залогом моей искренности», —
было отчеркнуто Сталиным на полях с его смертоносной пометой «Ха-ха-ха». Покровитель Блюмкина Трилиссер против своей воли был назначен в состав тройки, которая, по настоянию Сталина, Менжинского и Ягоды, приговорила Блюмкина к расстрелу. Блюмкин опять стал историческим лицом – он был первым гэпэушником и первым троцкистом, которого расстрелял Сталин. Гэпэушники и троцкисты сделали надлежащие выводы.
Несмотря на то что архив ускользнул из рук Сталина, высылку Троцкого могли считать успехом. Сторонники его были в отчаянии: максимум, на что советский «троцкист» был способен, – это жаловаться на «эмпирические» (то есть жестокие и неэффективные) методы сталинских подопечных в реализации политики, которую раньше рекомендовал сам Троцкий. Многим троцкистам надоела ссылка в провинции, и, как Зиновьев и Каменев, они хотели подобострастием вернуть себе и власть в партии, и прописку в столице. Эти троцкисты предложили Сталину воссоединить их с партией, при условии, что Сталин не будет применять против них 58-ю статью (антисоветские преступления от агитации до измены родине) Уголовного кодекса. Четыре выдающихся троцкиста объявили «отрыв, идейный и организационный, от троцкизма»: Иван Смирнов, который боролся уже семь лет против Сталина; Ивар Смилга, либеральный латыш; Евгений Преображенский, который вместе с Троцким отказался признать Брест-Литовский договор и дал санкцию на убийство царской семьи; Карл Радек, остряк и циник партии (37).
Сталин не снизошел к кающимся троцкистам. Только секретарь контрольной комиссии ЦК Емельян Ярославский (панегирист Сталина, прозванный «советским попом» за воинствующий атеизм) дал им подписать публичное отречение от уклонов. Но не все троцкисты сдавались. Болгарский коммунист Христиан Раковский, бывший советский посол в Великобритании и во Франции, сосланный теперь в Саратов, утешал себя тем, что имел престиж в Коминтерне, и не переставал требовать демократической дискуссии в партии (38). Требования Раковского нашли поддержку у пятисот «оппозиционеров» в 95 лагерях и тюрьмах. Но к тому времени расстрел Блюмкина уже показал, что Сталин и Ягода расценивали контакты с Троцким как преступление, караемое смертью.
В конце 1929 г. Сталин отметил свое пятидесятилетие (может быть, он сам забыл, что ему уже 51 год) небывалыми торжествами, в которых участвовал каждый подхалимствующий поэт или художник. Сталину уже не надо было делать вид, что он выбирал или посредничал между левыми и правыми. Этот год он назвал годом «великого перелома». В апреле начался первый пятилетний план, осуществляющий именно те проекты, которые Сталин высмеивал, когда их предлагал Троцкий: «Как будто крестьянин, сберегавший несколько копеек на новый плуг, пошел и купил себе патефон»; экономисты теперь знали, чего от них требовали: они смело заявляли, что можно за пять лет удвоить производство угля, стали, электричества, золота. Сталин еще удвоил и без того безрассудно оптимистические цифры и объявил, что надо выполнить пятилетний план в четыре года.
Чтобы выполнить план даже наполовину, надо было искать другие пути. Так как Сталин враждебно относился к иностранцам, как к вредителям, иностранные инвестиции играли незначительную роль, хотя Генри Форд с готовностью предлагал сборочные конвейеры для тракторов и грузовиков. Запасных капиталов было мало. В условиях мировой депрессии цены на русскую нефть и русский лес падали. Надо было еще безжалостнее выбивать зерно из крестьян. На далеком севере России и Сибири оставались необозримые источники угля, золота и драгоценных металлов, но трудно было заманить туда из столиц даже полтора миллиона безработных. Несмотря на человеческие потери Первой мировой и Гражданской войн, в России выжило много тружеников – но их надо было принудить.
Порабощение крестьянства
Но вот, после них вышли из реки семь коров других, худых видом и тощих плотию, и стали подле тех коров, на берегу реки.
И съели коровы худые видом и тощие плотию семь коров хороших видом и тучных. И проснулся фараон.
Бытие 41: 3-4
Хладнокровный циник мог бы заметить, что сталинскую кампанию против крестьянства 1929 г. можно считать запоздалым разрешением проблемы перенаселения Европейской России и ее малоземелья. В XIX в. почти вся Европа высылала своих лишних крестьян в колонии. В XX столетии к услугам Сталина для переселения лишних русских и украинских крестьян остались лишь Сибирь и Казахстан (откуда казахи-скотоводы со своими стадами мигрировали в Китай). Страданий, подобных тем, которые испытали «спецпереселенцы», мало в истории человечества. Процесс можно сравнивать по масштабам и чудовищности только с торговлей африканскими рабами. Британцам, французам, испанцам, португальцам понадобилось двести лет, чтобы перевезти десять миллионов душ в рабство и убить около двух миллионов. Сталин сделал столько же всего в четыре года.
Почти сплошное равнодушие и молчание Америки и Европы, когда они узнали об этом небывало чудовищном деле, наводит на мысль, что и остальной мир, как Ленин, Сталин и Менжинский, считал русское крестьянство низшей расой. Когда Сталин завершал геноцид крестьянства, нацисты начинали преследование евреев. До сих пор нам стыдно за то, что Европа, зная о расовой политике нацистов, ничего не предпринимала. Но по сравнению с безразличием Европы к искоренению русского крестьянства тихий ропот о нацистских жестокостях звучит как вопль. Советская власть старалась не пускать журналистов и дипломатов дальше московских пригородов, но трудно было заставить их не смотреть в окна поездов дальнего следования, да и иностранные специалисты, которые строили электростанции и заводы в провинции, часто пробалтывались. Горсточка европейских журналистов – Николаус Бассехес в Германии, Гарет Джонс и Малькольм Маггеридж из Великобритании – оказались честными свидетелями и печатали правдивые и подробные статьи, но их голоса заглушались беззастенчиво самоуверенными заявлениями о том, что всё в порядке, исходившими от таких «экспертов», как британский профессор сэр Бернард Пэре или американский журналист Уолтер Дюранти. Некоторых журналистов, среди них Дюранти, Ягода уже шантажировал; они передавали сталинскую ложь не только для того, чтобы сохранить доступ к наркомам, но и чтобы их собственная деятельность не была разоблачена.
Во всяком случае, Сталин, партия и ОПТУ не волновались. Им казалось, что порабощение и истребление миллионов русских и украинских крестьян не влияет на репутацию СССР, а отдать десяток иностранных инженеров под суд вредно для советского престижа. Террор усиливался. В январе 1929 г. политбюро поручило Менжинскому и наркому юстиции Николаю Янсону объединиться с Крыленко, чтобы «обеспечить максимальную быстроту осуществления репрессий в отношении кулацких террористов» (39). В мае политбюро издало постановление «Об использовании труда уголовных арестантов», строго секретное, подписанное Сталиным и адресованное Ягоде в ОГПУ и Крыленко в прокуратуру: «Перейти на систему массового использования за плату труда уголовных арестантов, имеющих приговор не менее трех лет, в районе Ухты, Индиго и т. д.» (40). В июле «концлагеря» стали «лагерями исправительного труда»: ГУЛАГ созрел.
В апреле 1930 г. Станислав Мессинг, заместитель Менжинского, польский ветеран тех дивизий, которые подавили Кронштадтское восстание, создал огромную империю ГУЛАГ. Ее номинальным правителем стал Лазарь Коган, помощник начальника Особого отдела ОГПУ; его заместителями были 34-летний Матвей Берман, самый беспощадный в мировой истории эксплуататор рабского труда, и Яков Раппопорт, один из всего двоих пионеров ГУЛАГа, которым удастся пережить Сталина и умереть своей смертью.
Те рабы, которые заполняли лагеря, в большинстве не были уголовными арестантами, а просто людьми, которых ОГПУ классифицировало как «общественно опасные элементы», то есть зажиточные крестьяне, которые могли бы сопротивляться конфискации имущества. Сначала аресты и высылки запрудили систему, и Менжинскому и Ягоде, чтобы искупить свою вину после первых халтурных показательных процессов, пришлось принять сильные меры, чтобы северные шахты получили достаточный запас хотя бы неквалифицированных рабочих. Вся стратегия Ягоды и Сталина состояла в том, чтобы переменить назначение империи ОГПУ с политического на экономическое. Раньше политзаключенные были просто игрушками для опальных садистов из ЧК, а теперь, по мере того как Менжинский сходил в могилу, Ягода принимал главные решения и заменял озверевших администраторов лагерей более услужливыми и эффективными, которые использовали физические силы заключенных не для собственного удовольствия, а для труда, зарабатывающего или экономящего для государства иностранную валюту, – заключенных отправляли на лесоповал, в шахты или на гигантские стройки, как Беломорский канал.
С 1929 г. число арестованных и расстрелянных ОГПУ резко возросло. В 1929 г. 162 726 человек было арестовано за «контрреволюционную деятельность», из них 2109 было расстреляно, 25 тыс. помещено в лагерь и столько же сослано. В 1930 г. арестовали вдвое больше (треть миллиона) и казнили вдесятеро больше (20 тыс.); ГУЛАГ принял в этом году больше 100 тыс. (41). К 1934 г. рабов-рабочих будет уже полмиллиона. Хозяйство лагерей, с его страшной смертностью и неутолимой потребностью в дешевой рабочей силе, само начало диктовать ОГПУ, сколько людей надо арестовать.
Сталинский пятилетний план требовал урбанизации и, в свою очередь, опустошения деревни. После реквизиции зерна в 1928 г. и непомерного увеличения налогов, разоривших всех крестьян, мало кто по своей воле оставался хлеборобом – особенно когда государство продолжало грабить и терроризировать деревню. Великий перелом, объявленный Сталиным в 1929 г., оказался программой полной коллективизации в хлебных районах страны. С 1921 г. проводилась добровольная коллективизация, результатом которой стало объединение (нередко лишь номинально) всего 5 % крестьянства в колхозы.
Зимой 1929/30 г. стычки крестьян с властью разрослись в гражданскую войну: сотни тысяч крестьян, вооруженных вилами и обрезами, выходили навстречу пулеметам гэпэушников. Несмотря на опасения Менжинского, что красноармейцы не смогут открыть огонь по соотечественникам-крестьянам, армейская артиллерия и самолеты обстреливали и бомбили деревни. На Украине большевистские полководцы Иона Якир и Виталий Примаков совершали кровавые карательные набеги. Любое сопротивление, даже демонстрации, где коммунистов били, но оставляли в живых, подавлялось жестоким насилием. Иногда солдаты переходили к крестьянам; по крайней мере один раз пришлось расстрелять летчиков, отказавшихся бомбить восставшие деревни. Были даже случаи, когда бунтовали сами гэпэушники: в марте 1930 г. алтайский уполномоченный ГПУ арестовал восемьдесят девять партийных работников, расстрелял девятерых из них и освободил заключенных кулаков, раздав им ружья (42).
Голос Бухарина, последнего вопиющего в пустыне политбюро, замолк, а западные капиталисты, которых сталинский геноцид нисколько не волновал, беззаботно продавали технику для советской индустриализации. Сталин делал что хотел. По мере того как процесс становился необратимым, он повышал нормы коллективизации и мобилизовал 27 тыс. партийных активистов. Молотов подстрекал Сталина на еще более суровые меры; на него и была возложена главная ответственность за коллективизацию, совместно с Крыленко, Ягодой и Ефимом Евдокимовым (прославившимся зверствами даже в ОГПУ).
Эти люди интересовались только раскулачиванием и классовой борьбой. Хотя всего 2,5 % крестьян официально числились в кулаках, Ягода, Евдокимов и Крыленко установили квоту в 5 % для ограбления, высылки или, во многих случаях, физического уничтожения. Кулаков делили на три категории: «враждебных» отправляли на расстрел или в лагерь; «опасных» высылали на Крайний Север или в Казахстан; «не представляющих угрозы» лишали имущества и выпускали на свободу в местности проживания. Уже к концу января 1930 г. комиссия Молотова отнесла 210 тыс. хозяйств, то есть полтора миллиона людей, к первым двум категориям. Кулаков выгоняли на зимний мороз; соседям запрещали давать им приют или кормить их (в противном случае и соседи раскулачивались). Деньги и сберкнижки конфисковывались вместе со всем имуществом, кроме того, во что люди были одеты или что несли с собой. Потом их сажали на поезда, и тех, кто доезжал живым, отдавали во власть таких шефов ОГПУ, как Леонид Заковский, который даже не построил казарм для спецпоселенцев.
Все документы указывали на полный успех: через месяц Молотов доложил, что 13,5 млн семейств передали землю, скот и инвентарь в колхозы. Поскольку кулаки оставили все имущество, можно было подумать, что бедняки и середняки воспользовались лишней землей и инструментами. Иногда бедным раздавали теплую одежду и обувь, снятую с кулаков: Ягода надеялся такими подарками заслужить любовь колхозников. На деле же во многих случаях происходило форменное разорение сельского хозяйства и уничтожение десятой части населения, а колхозы существовали только на бумаге. Той зимой крестьяне перерезали скот, включая тяглых лошадей, так что «в первый раз наелись мясом», как заметил один красноармеец. Обещанных вместо лошадей тракторов, однако, еще не было, или те постоянно ломались, так что некому и не на чем было пахать.
Судьба тех, кто остался, была суровой – «Освенцим без печей», по позднейшему определению одного крестьянина. Единственным спасением была халатность гэпэушников, благодаря чему ловкие или везучие кулаки могли обмануть смерть. Письмо Ягоды к своим подчиненным Мессингу и Глебу Бокию излагает сталинскую логику:
«Кулак великолепно понимает, что при коллективизации деревни он должен погибнуть, тем ожесточеннее, тем яростнее он будет оказывать сопротивление, что мы и видим сейчас на селе.
От повстанческих заговоров, от контрреволюционных кулацких организаций до поджогов, терактов включительно» (43).
К весне надо было, по словам Ягоды, «сломать кулаку спину». Бокию поручили строительство новых лагерей и освоение необитаемых районов, включая полярные, где можно было просто оставлять раскулаченных без присмотра, чтобы они умирали от голода, холода и эпидемий, никем не видимые и не слышимые.
Нелегко за пару месяцев перевезти миллион крестьян. Составы из вагонов для скота – в каждом поезде перевозилось 2 тыс. человек под конвоем гэпэушников, которые открывали огонь по малейшему поводу, – ползли по перегруженным железным дорогам России и Сибири. Обитатели областных и районных центров замирали от ужаса, видя у вокзалов и станций толпы голодающих и вшивых кулаков и середняков (объявленных подкулачниками за сочувствие кулакам). Городские рабочие принуждали себя ходить по тротуарам, покрытым трупами. ОГПУ принимало меры только тогда, когда еще не раскулаченный район паниковал, когда люди узнавали о том, что вот-вот случится с ними.
Сталин, как всегда, знал подробности всего, что происходило. Ягода почти каждый день собирал для Сталина и Молотова статистику со всей страны о числе арестов, высылок, казней. Наивные комсомольцы в своих письмах описывали леденящие душу зверства в поездах, следовавших в Сибирь и в тундру. Чтобы справиться с повстанцами, ОГПУ привезло в помощь своих курсантов и пограничников. Раскулаченным часто не хватало продовольствия; не было в запасе даже колючей проволоки. Младшие офицеры ОГПУ не питали сочувствия к своим жертвам, но боялись ответственности и поэтому жаловались на Наркомторг, который не посылал продуктов. Даже если бы он получал назначенную норму —1300 калорий, то есть 300 г хлеба, 195 г картофеля, 100 г капусты, 75 г селедки, – кулак не мог бы выжить зимой в нетопленых бараках.
На юге ликвидация кулаков превратилась в простую этническую войну – донские казаки, оставшиеся в живых после Гражданской войны, были объявлены кулаками и убиты своими соседями, украинскими хлеборобами. По всему Северному Кавказу вспыхивали «спонтанные» зверства, разжигаемые ОГПУ: казаков заживо сжигали в кинотеатрах; чеченских пастухов и пасечников расстреливали, как «бандитов». Приехал Фриновский, командир пограничников, чтобы подавить национальные восстания, будто бы поднятые кулаками. Он с удовольствием доложил, что телами повстанцев запружены все горные реки Каспийского бассейна. Кое-какие этнические сообщества не поддавались такому уничтожению. Миллион немцев, заселявших вот уже двести лет левый берег Волги, сплотились вокруг своих священников, и только в 1941 г. сталинской тайной полиции удалось их выдворить. Татары, вдохновленные своими муллами, тоже вначале удачно сопротивлялись попыткам выделить кулаков из их рядов, но в конце концов ОГПУ восторжествовало и жестоко отомстило.
Сильнее всего пострадала Украина, ибо там сопротивление питалось давнишней ненавистью к москалям: Сталину понадобилось два года, чтобы обдумать достаточно жестокие меры. Украинцы боролись больше, чем весь остальной СССР, вместе взятый, и каждый четвертый сосланный кулак был украинцем.
Теперь в Казахстане нашлась целина, очищенная от обитателей, где можно было поселить подопытных колхозников. Как и запад США, эти земли были завоеваны параллельно с истреблением кочевников, которые с незапамятных времен там жили. Казахи – почти два миллиона – исчезли со своим скотом: большая часть умерла от голода, около трети пропавших откочевало, некоторые поселились в Китае, где половина их погибла от голода (44).
Но в отличие от запада США, Казахстан принимал поселенцев без денег, без одежды, без посевного зерна или оборудования, обреченных замерзнуть или умереть голодной смертью.
Информационная плотина, воздвигнутая ОГПУ вокруг страны, какое-то время еще давала утечку сведений. До 1935 г., когда деревенские почтовые отделения перестали принимать письма, адресованные за границу, крестьяне и казаки переписывались с родственниками, разбросанными по всему миру от Уругвая до Китая. Западные люди вообще слишком доверчиво или безразлично относились к протестам русских эмигрантов о судьбе их родственников. Как писал один кубанский казак своим родным:
«Приезжают из-за границы разные делегации, конечно, все коммунисты. Их откармливают, рассказывают. Если те увидят стоящих в очередях людей и спрашивают – в чем дело, «наши» объясняют, что это бедные люди за даровым обедом. А те едут домой и, вероятно, рассказывают про страну советов чудеса» (45).
В том же году терская казачка описывала родственникам в эмиграции, как она живет уже десять лет:
«Вы нас укоряете, что мы не пишем Вам писем, но мы были бы рады с Вами переписываться, да невозможно. Вы, наверно, слышали, что нас выселили в 22-м году… Нас рассеяли по белому свету, кто куда смог, – к ингушам, чеченцам, осетинам, грузинам – так что сейчас мы, родные, не видимся друг с другом…
Вашу семью в 23-м году угнали и 10 декабря ночью за г. Грозным расстреляли всех шестерых, только С. убили прямо на улице. Утром весь Ваш двор растаскивали – дом взорвали, сараи, амбары и ворота отдали чеченцам. […] Когда выселяли, то тогда мы Вам писали, что многие умерли – это порасстреляли.
Нашу станицу разделили на три категории. «Белые» – мужской пол был расстрелян, а женщины и дети рассеяны, где и как могли спасаться. Вторая категория – «красные» – были выселены, но не тронуты. И третья – «коммунисты». Включенным в первую категорию никому ничего не давали, «красным» давали на семью одну подводу, на которую можно было брать все, что желали, а «коммунисты» имели право забрать все движимое имущество. […]
Вы лучше денег не присылайте, а то их получает колхоз, а мы лишь расписываемся. Наши выселенные служат в пехоте и очень мало возвращаются домой – все говорят, что умерли» (46).
Вообще, крестьяне могли писать жалобы только партийным главарям или в газеты, а последние передавали ненапечатанные письма прямо в ОГПУ. Кулакам нечего было терять: например, некий смельчак Капустин, поставив свою подпись и адрес, написал самому Сталину:
«Раскулачивание проходило таким образом: приходят человек 15 ночью и забирают все. Тащили кислые ягоды, соленые огурцы и даже мясо из горшка. С меня сдирали последнюю шубу, которую я не дал, за что и был арестован тут же. […]
Много погибло человеческих душ во время выселения кулаков, при 40 градусах мороза везли семьи на лошадях в Тюмень, в Тобольск. В одном городе Тобольске похоронено около 3 тысяч людей, это совершенно неповинные жертвы, это похоже на то, что когда-то Ирод издавал приказ избить младенцев до 6-месячного возраста. […] Правы т. Бухарин, Рыков, Фрумкин и Томский, они лучше вас знают крестьянский быт и крестьянскую идеологию» (47).
Молотов был доволен кампанией 1929/30 г. Во всех отношениях план был перевыполнен, иногда на 100 %. Арестовано 140 тыс. лиц, вдвое больше, чем ЦК предполагал в начале января; Крайний Север получил тоже вдвое больше – 70 тыс. выселенных на рабский труд в шахтах и лесах. Реквизировали вдвое больше зерна, так что даже беднякам и середнякам нечего было есть и сеять весной. Присвоив себе сбережения кулаков и конфисковав их серебро, партия взяла под контроль денежный оборот в СССР.
Отчет Ягоды о раскулачивании, представленный политбюро 15 марта 1931 г., представлял собой самодовольную компиляцию позорных цифр (48). Партия и полиция чуть не потеряли контроль над ситуацией: в предшествующие несколько лет разошлись тысячи антисоветских листовок и афиш, состоялось 14 тыс. массовых демонстраций и 20 тыс. терактов; зафиксировано 3 тыс. случаев, когда крестьяне поджигали зерно, чтобы не сдавать. Сопротивление достигло максимума в марте 1930 г. В своем докладе Ягода ничего не говорил о зверствах на Северном Кавказе, на Урале и в Сибири, а в перечень 20 тыс. казней не были включены женщины и дети, убитые в восставших деревнях. В 1929 г., вопреки буддийскому непротивленчеству, восстали буряты. Согласно бурятским историкам, в ходе «миротворческих» действий было расстреляно 35 тыс. бурятов. Сколько погибло башкир, татар и казаков, еще не известно. В глухих районах Северной и Восточной России кулаки иногда прибегали к партизанской войне против ОГПУ и колхозов. Согласно осведомителям и спецсводкам ОГПУ, крестьянство было озадачено сменой политического курса. Некоторые громко высказывались в поддержку Бухарина, Рыкова и Томского (и эта поддержка сослужила правым плохую службу); другие призывали к власти Промпартию, выдуманную Сталиным и Менжинским.
Неудивительно, что в 1945 г. Сталин поведал Уинстону Черчиллю, что коллективизация причинила ему больше волнений, чем мировая война. Увидев опасность и защищаясь от надвигающегося хаоса, Сталин свалил вину на подчиненных, будто бы обманывавших его. Точно так же поступали русские цари, которые гасили народное недовольство обвинениями в адрес своих приближенных в том, что те, мол, морочили им голову. Отчаявшееся крестьянство умом не могло понять столь жестокий и принесший им столько страданий замысел: легче было уверовать в Бога, проклявшего падших ангелов. Пока не воскресили «левый» и «правый» уклоны, еще не на кого было свалить вину за перегибы и страдания: не было ни пугал, ни козлов отпущения. Сталин, напечатав 2 марта 1930 г. в «Правде» знаменитую и ошеломляюще лицемерную статью «Головокружение от успехов», укорял своих слишком наивных и ретивых подручных, «забегающих вперед», партийных пришибеевых и дал всем знать, что самое ужасное уже позади: «принцип добровольности является одной из серьезнейших предпосылок здорового колхозного движения».
Вслед за статьей Сталина ЦК издал такое же лицемерное постановление «О борьбе с искривлениями партийной линии в колхозном движении». Крестьяне были так ободрены этими сигналами, что начали повально бежать из колхозов, несмотря на безвозвратную утрату скота и инвентаря и на то, что взамен им давалась самая плохая земля. К лету 1930 г. коллективизация свелась к 20-процентному показателю по всей стране.
Те активисты, которые слепо выполняли указания Сталина, Молотова и Ягоды, не понимали, почему сменилась вся тактика, зачем партия так неблагодарно отреклась от их стараний. Извиняться перед крестьянами было унизительно, но именно таким унижением Сталин любил проверять партийную дисциплину и послушность подчиненных.
На самом деле пути назад не было. Земля уже была поделена (и часто просто заброшена), дома – сожжены, скот забит, семьи рассеяны и домохозяева убиты. Не меньше полумиллиона людей погибло от недоедания в лагерях и спецпоселениях: еще один миллион нищих раскулаченных просил у населения хлеба, давал взятки, чтобы получить документы, искал работы в городах. Сводки ОГПУ подчеркивают безнадежное положение в бараках Астрахани и Вологды, где 20 тыс. раскулаченных умирали от тифа и голода. Десятки тысяч жертв, особенно середняки, сметенные волнами арестов, взывали к правосудию. В результате вмешательства судов несколько тысяч кулаков освободили, и они искали работу на стройках Урала и Европейской России.
ОГПУ докладывало о расстрелах, совершенных после письменного приговора, но огромное число расстрелов осталось незарегистрированным. В начале 1930-х гг. переписи населения не было, и о точной смертности во время первой волны коллективизации можно только догадываться. Предварительные данные указывают на демографическую катастрофу, даже до начала страшного голода 1932–1933 гг. Между 1928 и 1932 гг. рождаемость упала с 45 до 32 на тысячу, а смертность возросла, так что в 1931 г. смертей было на 620 тыс. больше, чем в 1928 г. Сталин в 1929 г. уже создал основу для голода начала 1930-х, самой большой демографической катастрофы среди крестьянства за пятьсот лет: те, кто выжил после коллективизации, были ослаблены физически, экономически и нравственно, фактически обречены на смерть. Лошадей не было, в плуг впрягались женщины; зерна было крайне мало, а когда съели забитый скот, мяса больше не осталось.
Сталин отступил на время, но только чтобы опять перейти в наступление с новыми силами. Уже в сентябре он поручил Микояну ускорить темп вывоза зерна, чтобы «утвердить наше положение на международном рынке». Он поручил своему верному Поскребышеву, заведующему особым сектором ЦК, радушно принять американского инженера Хью Линкольна Купера, который помогал Советам в производстве тракторов в обмен на возраставшие поставки зерна. К началу 1931 г. голодающая страна вывозила больше 5 млн т зерна, чтобы оплатить импорт турбин, конвейеров, оборудования для шахт, не говоря уже о субсидиях для коммунистических партий Европы, Азии и Америки.
Запад, преодолевавший экономическую депрессию частично благодаря советским заказам, оплаченным кровью миллионов крестьян, молчал, и это молчание – позор западной цивилизации. Дипломаты и журналисты, возможно, были согласны со Сталиным и считали русского крестьянина животным; западные бизнесмены жадно добивались контрактов, которые приносила советская индустриализация. Семьдесят лет спустя британский историк Кристофер Хилл говорил об Украине 1933 г. – «Я голода не видел».
Молчание русской интеллигенции, забитой или обольщенной ОГПУ и партией, что ни говори, простительнее. В своих произведениях о Гражданской войне русские писатели писали о зверствах и красных, и белых и скорбели о всех погибших, но эта вторая гражданская война обсуждению в литературе не подлежала. Два-три русских поэта отказались надеть шоры и писали о том, что было известно каждому. Молодой Николай Заболоцкий потеряет и здоровье, и свободу за разоблачение ужасов в своем иронично озаглавленном «Торжестве земледелия». У него протестует не русский крестьянин, а конь:
- Люди! Вы напрасно думаете,
- Что я мыслить не умею,
- Если палкой меня дуете,
- Нацепив шлею на шею.
- Мужик, меня ногами обхватив,
- Скачет, страшно дерясь кнутом,
- И я скачу, хоть некрасив,
- Хватая воздух жадным ртом.
- Кругом природа погибает,
- Мир качается, убог,
- Цветы, плача, умирают,
- Сметены ударом ног (49).
Крестьянство: окончательное решение
19 февраля 1933 г., именно тогда, когда голод становился чудовищным, Сталин объяснил всесоюзному съезду колхозников-удар-ников, что колхозы спасли не меньше 20 млн крестьян от когтей кулаков, нищеты и разорения. Каждое семейство, обещал Сталин, получит по корове, как только кулаки будут уничтожены. Но заключительные слова Сталина: «Это – такое достижение, какого не знал еще мир и какого не достигало еще ни одно другое государство в мире» – звучат более убедительно, как бы к ним ни относиться – с иронией или без нее.
Через десять лет Сталин признался Черчиллю, что коллективизация стоила десяти миллионов жизней. Точнее он не мог бы сказать, так как ОГПУ только в первые месяцы регистрировало число смертей от голода и болезней; письменные данные имелись только по расстрелянным, арестованным или выселенным кулакам, по их смертности, побегам и повторным арестам. Кое-где в Поволжье, особенно там, где ситуация стала катастрофичной, загсы следили за количеством и причинами смертности. Иногда в деревнях и станицах добросовестные должностные лица и некоторые смелые крестьяне пытались регистрировать смерти. Сегодня статистик, пользуясь данными о возрасте и поле людей, которые испытали на себе этот ад, может только приблизительно подытожить потери. Расчет можно основать на разнице между численностью населения, предсказанной в 1926 г., и настоящей численностью по переписи 1937 г.: разница получается в двадцать миллионов. (Те статистики, которые указали в 1937 г. на эту разницу, были расстреляны.) Если мы учтем голод, насилие, смерть от холода и эпидемий, причиненных хаосом в деревне, число непредвиденных смертей с 1930 по 1933 г., которые надо отнести на счет коллективизации, не может быть меньше 7,2 млн и вполне может достичь 10,8 млн.
Крестьяне, которые выжили, были порабощены на два поколения вперед. 27 декабря 1932 г. Советское государство начало выдавать всем гражданам, кроме крестьян, внутренние паспорта: крестьяне уже не имели права выезжать из колхозов. Для них это было возвращением гражданской войны, только без белогвардейцев или зеленых, которые могли бы их защищать.
Города в провинции тоже страдали: беженцы приносили с собой тифозные эпидемии. В 1932 г. миллион человек заболели тифом. Из-за отсутствия продуктов во многих городах продовольственные карточки уже не имели ценности. Рахит, цинга и дизентерия убивали детей: во многих областях больше половины детей умирало в первый год жизни.
Раскулаченные начинали умирать с того момента, когда их обирали и разоряли: в поездах, везших их на север и на восток, более 3 % умерло от болезней и лишений. Несмотря на ежегодный рост числа спецпоселенцев, с 1932 по 1935 г. население этих «трудовых поселений» постоянно сокращалось. Из 1518524 выселенных кулаков в 1932 г. умерло почти 90 тыс. (50). На следующий год положение ухудшилось: 150 тыс., то есть 13 % выселенных, умерло, и каждого четвертого беженца поймали. Только в 1934 г. годовая смертность упала ниже 10 %. Условия в лагерях Ягоды были таковы, что лишь один из трех заключенных имел шанс дожить до конца десятилетнего срока. Не учитывая жертв Большого террора, мы можем сказать, что в 1930-х гг. более 2 млн людей выселили на трудовые поселения в ранее необитаемые земли Крайнего Севера и Сибири. После кулаков пришла очередь жителей пограничных зон и тех горожан, чье пребывание в городах считалось нежелательным. Из этих 2 млн более 400 тыс. погибли, включая 50 тыс. расстрелянных ОГПУ и НКВД; более 600 тыс. бежали на уральские или сибирские стройки или просто канули в неизвестность (каждый третий беженец был пойман). Так что к числу жертв Большого голода мы должны прибавить полмиллиона кулаков, умерших далеко за пределами родных областей.
Сталин получал исчерпывающие доклады от всех наркомов, партийных комиссий и ОГПУ. Все летние месяцы в 1930, 1931 и 1932 гг. он отдыхал на Черноморском побережье, контролируя через курьеров и телеграммы деятельность Кагановича и Молотова. В августе 1933 г. он опять отправился на два месяца на юг, на этот раз проехав по наиболее пораженным голодом районам на поезде, речном пароходе и автомобилях. Сталин увидел заброшенные деревни, а в них – жертв голода и тифа. Ворошилов писал Енукидзе: «Коба, как губка, все впитывал в себя и тут же, поразмыслив, намечал ряд решений» (51).
Члены политбюро получали кипы отчаянных писем протеста: 18 июня 1932 г. двадцатилетний украинский комсомолец Т. П. Ткаченко написал Станиславу Косиору, секретарю ЦК компартии Украины:
«Вы представляете, что сейчас делается на Белоцерковщине, Уманщине, Киевщине и т. д. Огромные площади незасеянной земли… В колхозах, в которых было лошадей 100–150, сейчас только 40–50, да и те падают. Население страшно голодает… Десятки и сотни случаев, когда колхозники, выходя в поле, исчезают, а через несколько дней находят труп и так его без жалости, будто это вполне нормально, зарывают в яму и все, а на следующий день находят труп того, кто зарывал предыдущего, – мрут от голода…»(52)
Такие письма до того потрясли Косиора, что он задержал зерно, которое Москва требовала от его голодной республики. Это погубило его в глазах Сталина, который пока только понизил его статус и назначил заместителем наркома тяжелой промышленности.
Сталин все знал, но был безжалостен. В ноябре 1932 г. он дал Кагановичу подробные инструкции о том, как усилить кампанию – например, «о выселении из районов Кубани в двухдекадный срок двух тысяч кулацко-зажиточных семей, злостно срывающих сев» (53). В декабре Сталин и Молотов приказал Ягоде, Евдокимову, армейскому командиру Яну Гамарнику и Борису Шеболдаеву (секретарю Нижневолжского крайкома) выселить из северокавказской станицы Полтавская,
«…как наиболее контрреволюционной, всех жителей за исключением действительно преданных советской власти и не замешанных в саботаже хлебозаготовок колхозников и единоличников и заселить эту станицу добросовестными колхозниками-красноармейцами, работающими в условиях малоземелья и на неудобных землях в других краях, передав им все земли и озимые посевы, строения, инвентарь и скот выселенных» (54).
Шеболдаев (уроженец Парижа и сын врача) не щадил сил, чтобы выселить казаков, для чего он реквизировал железнодорожные депо. Единственная его жалоба в письме Кагановичу – о том, что умирающие от голода крестьяне нарочно скрывали запасы зерна и злостно морили голодом своих лошадей и коров.
Сталин пошел на кое-какие послабления для крестьян, чтобы они начали сев, но голодавшим зерна не дал. 16 сентября 1932 г. был издан один из самых жестоких советских законов, «закон о пяти колосках». Чтобы раскулаченные не «расшатали» новых устоев, закон карал смертью или тюрьмой любого крестьянина, взявшего для себя даже горсточку зерна или несколько листьев капусты. Капитализм, говорил Сталин, победил феодализм тем, что он сделал частную собственность священной; социализм же возобладает над капитализмом, сделав «неприкосновенной» общественную собственность (55). По этой статье закона к концу 1932 г. 6 тыс. человек были расстреляны, а десятки тысяч – лишены свободы.
По приказу Сталина Менжинский сосредоточился на доставке зерна из голодающих районов. ОГПУ делало все от него зависящее, чтобы доставить зерно в порты или, если не было хранилищ и транспорта, чтобы крестьяне не посягали на зерно, гниющее под дождем. Менжинский играл такую роль в событиях начала 1930-х гг., что его надо считать непосредственно ответственным за вызванную голодом смертность, – на его совести, таким образом, больше смертей, чем у Дзержинского, Ягоды, Ежова или Берия. В отличие от Менжинского Ягода не всегда проявлял стойкость в кровавых делах: он был, видимо, потрясен чудовищными достижениями ОГПУ и Сталина. 26 октября 1931 г. в докладной записке Рудзутаку, тогдашнему наркому РКП (Рабоче-крестьянской инспекции), Ягода отмечал:
«Заболеваемость и смертность спецпереселенцев велика… Месячная смертность равна 1,3 % к населению за месяц в Северном Казахстане и 0,8 % в Нарымском крае. В числе умерших особенно много детей младших групп. Так, в возрасте до 3-х лет умирает в месяц 8-12 % этой группы, а в Магнитогорске – еще более, до 15 % в месяц. Следует отметить, что в основном большая смертность зависит не от эпидемических заболеваний, а от жилищного и бытового неустройства, причем детская смертность повышается в связи с отсутствием необходимого питания» (56).
С Северного Кавказа Менжинский и Ягода получали статистику смертности от голода и эпидемий и статистику каннибализма и употребления в пищу трупов людей. В марте 1933 г. они получили такое донесение:
«…Гражданка Герасименко употребила в пищу труп своей умершей сестры. На допросе Герасименко заявила, что на протяжении месяца она питалась различными отбросами, не имея даже овощей, и что употребление в пищу человеческого трупа было вызвано голодом… Гражданин Дорошенко, оставшись после смерти отца и матери с малолетними сестрами и братьями, питался мясом умерших от голода братьев и сестер… На кладбище обнаружено до 30 трупов, выброшенных за ночь, часть трупов изгрызена собаками. Труп колхозника Резника был перерезан пополам, без ног, там же обнаружено несколько гробов, из которых трупы исчезли.
В 3-й бригаде жена осужденного Сергиенко таскает с кладбища трупы детей и употребляет в пищу. Обыском квартиры и допросом детей Сергиенко установлено, что с кладбища взято несколько трупов для питания. На квартире обнаружен труп девочки с отрезанными ногами и найдено вареное мясо» (57).
Как ни удивительно, подчиненные Менжинского и Ягоды – Георгий Молчанов, организатор террора на Северном Кавказе и в то время глава секретно-политического отдела ОГПУ, и Георгий Люшков, заместитель Молчанова, впоследствии бежавший в Японию, – решили людоедов не наказывать, а вместо того выслать на место катастрофы еду, лекарства и врачей. Украина еще больше страдала от людоедства, и, так как Уголовный кодекс не предусматривал этого преступления, ОГПУ расстреливало людоедов на месте.
В других местностях Молчанов и Люшков обнаружили, что умирали даже трудоспособные колхозники:
«16 марта умер от голода колхозник Тригуб, активист, имеет 175 трудодней. Он неоднократно обращался в правление колхоза за выдачей продовольствия, но помощи не получил. По этой же причине умер конюх Щербина, имеет 185 трудодней, и плотник Вольвач, активист колхоза № 3» (58).
Озверели не только гэпэушники. Крестьяне начали убивать друг друга. Летом 1933 г. офицер ОГПУ докладывал с Северного Кавказа:
«В ст. Малороссийской был пойман на огороде мальчик, который тут же был колхозниками убит. […] В ст. Ивановской Славянского района полевод колхоза с пятью колхозниками, в числе которых было 2 сына кулаков, задержали рабочего рисосовхоза, которого подвергли истязаниям, отрезали левое ухо; заложив пальцы в дверь, переломали суставы, а затем живым сбросили в колодец. Спустя некоторое время вытащили его еле живым, бросив в другой колодец, засыпав землей. В ст. Петровской Славянского района объездчик коммуны им. Сталина, задержав на охраняемом им колхозном массиве неизвестную женщину за кражу колосьев, завел ее в балаган, сделанный из соломы, и, привязав к столбу, сжег вместе с балаганом. Труп сгоревшей зарыл на месте пожара» (59).
Советский интеллигент должен был ослепнуть и оглохнуть, чтобы не знать об этих ужасах: мало кто даже намекал на них, хотя бы устно (60). Осип Мандельштам, свободный от цензуры, так как его перестали печатать, в 1933 г. посвятил голоду короткое стихотворение:
- Природа своего не узнает лица,
- И тени страшные Украйны и Кубани…
- На войлочной земле голодные крестьяне
- Калитку стерегут, не трогая кольца (61).
Николай Клюев в своем видении «Погорелыцина» пророчествовал: