Сталин и его подручные Рейфилд Дональд

  • Чирикал воробьями день,
  • Когда, как по грибной дозор,
  • Малютку кликнули на двор.
  • За кус говядины с печенкой
  • Сосед освежевал мальчонка,
  • И серой солью посолил
  • Вдоль птичьих ребрышек и жил.
  • Старуха же с бревна под балкой
  • Замыла кровушку мочалкой.
  • Опосле, – как лиса в капкане,
  • Излилась лаем на чулане.
  • И страшен был старуший лай,
  • Похожий то на баю-бай,
  • То на сорочье стрекотанье.
  • Ополночь бабкино страданье
  • Взошло над бедною избой
  • Васяткиною головой.
  • Стеклися мужики и бабы:
  • «Да, те ж вихры и носик рябый!»
  • И вдруг за гиблую вину
  • Громада взвыла на луну.
  • Завыл Парфён, худой Егорка,
  • Им на обглоданных задворках
  • Откликнулся матерый волк… (62)

Больше всего Сталин был озабочен тем, чтобы ничего не узнала иностранная пресса. В феврале 1933 г. он гневно вопрошал:

«Молотов, Каганович! Не знаете ли, кто разрешил американским корреспондентам в Москве поехать на Кубань? Они состряпали гнусность о положении на Кубани… Надо положить этому конец и воспретить этим господам разъезжать по СССР. Шпионов и так много в СССР» (63).

Лишь немногие иностранные корреспонденты увидели голод собственными глазами; из них не все верили своим глазам, а западные читатели их корреспонденциям не доверяли: кто же в мирное время уничтожает собственное крестьянство?

Сталин обратил внимание только на одного несогласного, тогда еще молодого Михаила Шолохова. Любые другие увещевания приводили его в ярость, но на смелые заявления Шолохова Сталин отвечал с кажущимся терпением. Шолохов описывал те ужасы, которые сам видел в своей станице Вешенской: разоренных колхозников, у которых отобрали зерно, одежду и даже жилище; выселенцев, выгнанных на мороз; кричащих детей; женщину с грудным ребенком, тщетно молившую о приюте, пока они оба не замерзли. Он рисовал ужасы – как избивали массы крестьян, пытали в ледяных погребах или на раскаленных железных скамьях, запугивали холостыми выстрелами, раздевали женщину догола в открытой степи:

«Помните ли Вы, Иосиф Виссарионович, очерк Короленко “В успокоенной деревне”? Так вот этакое “исчезание” было проделано не над тремя заподозренными в краже у кулака крестьянами, а над десятками тысяч колхозников» (64).

Шолохов намекнул, что если не получит ответа, то использует этот материал в своем следующем романе «Поднятая целина». Сталин поблагодарил Шолохова и послал разобраться на месте Матвея Шкирятова из Рабоче-крестьянской инспекции. Паре гэпэушников-палачей дали по короткому сроку в тюрьме. Сталин написал Шолохову:

«Ваши письма производят несколько однобокое впечатление… надо уметь видеть и другую сторону… уважаемые хлеборобы вашего района (и не только вашего района) проводили “итальянку” (саботаж!) и не прочь были оставить рабочих, Красную армию без хлеба» (65).

Больше всех пострадала от советской коллективизации республика, не входившая в СССР: Монгольская Народная Республика, которой управлял будущий маршал Чойбалсан, русская марионетка, пьяница и психопат, которого ничуть не беспокоило, что ОГПУ перебило все его политбюро. Монголия была не только нейтральной полосой, отделявшей СССР от японской Маньчжурии, – она являлась лабораторией или полигоном, где испытывали кампании Сталина против религии и против кулачества. Буддийские ламы, составлявшие почти треть мужского населения Монголии, были уничтожены; скотоводы лишены своих стад. Весной 1932 г., видя, что геноцид продолжается, монгольский народ восстал, и Сталин на время отступил. Вскоре он назначил новое правительство, объявил вождей повстанцев японскими агентами, но обещал амнистию сдавшимся повстанцам и целые поезда с продуктами. Советские самолеты, перекрашенные в монгольские цвета, покончили с остатками повстанцев.

Таких отчаянных восстаний в России не было, хотя кое-где бунтовали. 10 апреля 1932 г. в городе Вичуга многотысячная толпа подожгла участок милиции и заняла главный штаб партии и ГПУ, причинив тяжелые увечья 15 милиционерам. Для организации расправы в Вичугу ездил сам Каганович. Чтобы помочь ГПУ и милиции, новые МТС (моторно-тракторные станции) превратили в полицейские участки. Вместе с гэпэушниками «чекисты» из МТС арестовывали кулаков, «вредителей» и «диверсантов». Но даже тогда, когда в МТС имелись новые тракторы, которыми колхозники должны были заменить мертвых пахарей и лошадей, у колхоза не было денег на покупку или аренду Сталин писал Кагановичу: «Считаю недопустимым тот факт, что государство тратит сотни миллионов на организацию МТС для обслуживания колхозов, а оно все еще не знает, сколько же платит ему крестьянство за услуги МТС» (66).

На Украине Сталина волновало не исчезновение миллионов подвластных ему людей, а колебания местных вождей, которые роптали на то, что планы хлебозаготовки «нереальны». «На что это похоже? Это не партия, а парламент, карикатура на парламент», – жаловался он Кагановичу (67). Станиславу Реденсу (его свояку) «не по плечу руководить борьбой с контрреволюцией в такой большой и своеобразной республике, как Украина». Сталин будто бы боялся, что Польша объявит войну:

«Имейте в виду, что Пилсудский не дремлет, и его агентура на Украине во много раз сильнее, чем думает Реденс или Косиор. Имейте также в виду, что в Украинской компартии (500 тысяч членов, хе-хе) обретается не мало (да, не мало!) гнилых элементов, сознательных и бессознательных петлюровцев, наконец – прямых агентов Пилсудского».

Сталин приказал Менжинскому убрать Станислава Реденса и послать на Украину самого что ни на есть свирепого гэпэушника, Балицкого, чтобы тот превратил республику в «настоящую крепость».

К 1934 г. основная бойня завершилась; как ни странно, урожай был достаточно хорошим, чтобы прокормить колхозников и горожан. Таким образом Сталин, тайная полиция, партия, армия и городские рабочие выиграли войну против крестьян. Даже те, кто ужасался злодеяниям, пытались сделать вид, что ничего не происходит. Шолохов придумал хеппи-энд для «Поднятой целины». Горький, другие прозаики, кинематографисты по всему Советскому Союзу воспевали деревню, наконец кормящую, как того и требовалось, промышленность и дающую рабочим нужные калории, чтобы построить рай на земле. Почти единственным исключением в этом хоре панегиристов оказался Николай Заболоцкий. Гоголевская ирония его «Торжества земледелия» по крайней мере на четыре года ввела цензора в заблуждение:

  • Кругом природа погибает,
  • Мир качается, убог,
  • Цветы, плача, умирают,
  • Сметены ударом ног.
  • Иной, почувствовав ушиб,
  • Закроет глазки и приляжет,
  • А на спине моей мужик,
  • Как страшный бог, руками и ногами машет!
  • Когда же, в стойло заключен,
  • Стою, устал и удручен,
  • Сознанья бледное окно Мне открывается давно.
  • И вот, от боли раскорячен,
  • Я слышу: воют небеса.
  • То зверь трепещет, предназначен
  • Вращать систему колеса.
  • Молю, откройте, откройте, друзья,
  • Ужели все люди над нами князья? (68)

После коллективизации и палачи, и жертвы до такой степени потеряли человеческое подобие, что в СССР, казалось бы, цивилизованное общество перестало существовать. Эта смесь жестокости и пассивности позволила Сталину и его палачам перейти к кампании еще более свирепой и в партии, и среди городского населения.

5. Восхождение яГоды

Досужий механик подсчитал, что если обыкновенную мерзкую блоху увеличить в сотни раз, то получается самый страшный зверь на земле, с которым никто уже не в силах был бы совладать. При современной великой технике гигантскую блоху можно видеть в кинематографе. Но чудовищные гримасы истории создают иногда и в реальном мире подобные преувеличения… Сталин является такой блохой, которую большевистская пропаганда и гипноз страха увеличили до невероятных размеров.

Максим Горький. Дневниковая запись (из вторых уст) (1)

Путь к единоличной диктатуре

Сам царь бессилен против бюрократического корпуса: он может сослать любого своего чиновника в Сибирь, но он не может царствовать без них или против их воли.

Джон Стюарт Милль. О свободе (гл. 5)[11]

Принудительная коллективизация укрепила тиранию Сталина. Теперь он мог не считаться не только с общественным мнением, но и с мнением партии, ЦК и политбюро. С 1930 г. вся власть в СССР сосредоточилась в кремлевском кабинете Сталина, от которого всего в десяти минутах ходьбы находилось его главное исполнительное учреждение – ОГПУ под надзором Менжинского и Ягоды. С полудня до двух часов ночи кабинет Сталина являлся главным нервным узлом страны: этот кабинет тратил ежегодно почти миллион рублей на секретарей, курьеров ОГПУ, зашифрованные телеграммы, рассылающие сталинские решения, и на обильные запасы еды, чая и сигарет (2).

Сталин обосновался в кабинете, где ему лучше работалось после захода солнца. Как паук в центре паутины, он чутко реагировал на всякое шевеление и сразу справлялся с любой угрозой. В Совнаркоме и в Рабоче-крестьянской инспекции работали только люди, поставленные Сталиным. Калинин, номинальный глава государства, оставался последним руководителем, назначенным в ленинское время, но был безвольным рабом Сталина. Тот мог шантажировать Калинина не только сведениями о его промискуитете и репутацией либерала в политике, но и документами, будто бы доказывающими, что он был стукачом царской тайной полиции. Как только Сталин избавился от последнего «правого», Рыкова («Думаем сменить Рыкова, путается в ногах», – писал он Горькому), он назначил Молотова председателем Совнаркома. Все другие ключевые комиссариаты были в руках сталинцев: Орджоникидзе ведал всем хозяйством страны, а Ворошилов, несмотря на презрение, которое вызывал у профессиональных кадров, возглавлял Наркомат обороны (3).

Вся власть в четырех органах – политбюро, секретариате, оргбюро, ЦК – сосредотачивалась в руках самого Сталина. После снятия Бухарина в политбюро остались лишь чахлые пережитки правого уклона, и все решения принимались Молотовым, Ворошиловым, Калининым, всегда и во всем согласными со Сталиным, с поддержкой таких же лояльных кандидатов в члены политбюро, например Андреева, Кагановича и Микояна. Как генеральный секретарь, Сталин определял повестку дня и состав партийных собраний. Сталин, Молотов и Каганович составляли тройку, не терпевшую несогласия. Сталин председательствовал везде, кроме Центральной контрольной комиссии, проводившей чистки членов партии, но и там председателем являлся Орджоникидзе, а секретарем – подхалим Ярославский, так что и ЦКК была сталинским орудием власти.

Сталин выбирал своих подручных по такому же принципу, по какому укротитель львов выбирает своих зверей: «Самый податливый лев – это животное “омега”», как говорит герой в романе Янна Мартела «Жизнь Пи». Вообще Сталин ценил своих лояльных зверей-омега – они подолгу оставались на своих должностях, хотя им приходилось приносить в жертву ГУЛАГу или застенкам Лубянки жен, братьев, друзей. Мало кто понимал, какие могут быть достоинства у такой бездарной и необщительной конторской крысы, как Молотов, которым Сталин так дорожил с 1912 г. Остальные знали Молотова как «каменную задницу» (4). Вне семейного круга Молотов казался совершенно лишенным человеческой теплоты; он горячился, только когда подписывал расстрельные списки. Даже своих самых ценных подчиненных он защищал, исключительно если считал их незаменимыми и видел, что их еще можно отстоять. Сами его инициалы – В. М. – намекали на «высшую меру»: на расстрельных списках одна его подпись приговаривала человека к смерти, даже без слов, которые Молотов любил приписывать: «сволочь!», «заслуживают!». Вплоть до своей смерти в 1986 г. Молотов непоколебимо верил в Сталина и прощал ему все, даже арест любимой жены Полины (5).

Как и Молотов, Лазарь Каганович безропотно отдал своих близких Сталину на растерзание: его брат застрелился, узнав о предстоящем аресте. Каганович заведовал в интересах Сталина организационным и кадровым отделами партии, так что сталинцы получали ключевые назначения, а те, кто не заслуживал полного доверия, уезжали в глушь. Будучи украинским генсеком, Каганович фактически выступал меньшим подобием Сталина, но таким грубым и неуклюжим, что пришлось его отозвать в Москву. Каганович не чувствовал чужого страдания (ремеслом его отца был загон скота на убой) и к беззащитным людям относился жестоко, избивая своего секретаря инвалида Михаила Губермана. При этом Каганович был напористым мастером на все руки, который умел управлять, пока Сталин отдыхал, и ускорить реализацию любого проекта, например постройку московского метро. В отличие от Молотова, у которого было дворянское образование и личное достоинство, Каганович стыдился своей малограмотности и с каждым годом становился все более подобострастным. Вот пример заискивающего тона Кагановича – из письма Сталину от 16 августа 1932 г.:

«Но, т. Сталин, Вы настолько широко и ясно поставили вопрос с точки зрения интересов партии, что никаких серьезных колебаний не может быть. Да и наконец, Вы имеете не только официальное политическое, но и товарищески-моральное право распоряжаться тем, кого вы сформировали как политического деятеля, то есть мной, Вашим учеником» (6).

В своем ближайшем окружении Сталину придется избавиться только от Серго Орджоникидзе. Как земляк, Орджоникидзе оставлял за собой право спорить со Сталиным, даже физически схватываться с ним. Его энергия и самоуверенность, почти феодальная протекция своим людям не могли не привести к тяжелому столкновению со Сталиным, но пока ему еще оставалось несколько лет на то, чтобы жестоко принуждать советских рабочих к воплощению в жизнь хотя бы каких-то фантазий пятилетнего плана.

Только два источника власти еще не находились под личным контролем Сталина – Красная армия и ОГПУ. Ворошилов кое-как справлялся с более одаренными, чем он сам, военными. Существование профессиональной Красной армии было необходимо, чтобы защищать государство от воображаемых иностранных врагов или настоящих бунтующих крестьян, и сталинским приспешникам недоставало компетентности, чтобы контролировать исполнение договоров о сотрудничестве, которые Михаил Тухачевский, Иона Якир и Василий Блюхер заключали с немецкими и китайскими генералами для модернизации и обучения солдат. Только в 1937 г. Сталин почувствовал готовность нанести удар по военным. ОГПУ, как и Красная армия, работало под управлением руководителей, назначенных не Сталиным, даже если они тесно сотрудничали с ним. Менжинский, несмотря на болезни, очень часто посещал кабинет Сталина с 1928 по 1931 г., особенно когда они готовили показательные процессы. При этих обсуждениях стенографы, кажется, не присутствовали, но, судя по последующей переписке, эти встречи походили на консультации сценариста с кинорежиссером, где согласуются фабулы и интерпретации. Исполнители таких сценариев, конечно, были скорее гладиаторами, чем актерами. Как писал Пастернак, Москва превратилась в Рим, который

  • Взамен турусов и колес
  • Не читки требует с актера,
  • А полной гибели всерьез.
  • Когда строку диктует чувство,
  • Оно на сцену шлет раба,
  • И тут кончается искусство,
  • И дышат почва и судьба (7).

Менжинского и Ягоду Сталин обыкновенно принимал у себя в кабинете по отдельности, так как сферы их деятельности были разными. Менжинскому поручалось все, что касалось текстов и сценариев, – контрразведка, показательные процессы, подрывная работа против левых и правых в партии. Ягоде отводилось все, что касалось цифр и физического насилия, – организация, репрессии, сбор улик, эксплуатация заключенных, разгромы, убийства. Иногда Ягода запирался на целый день со Сталиным без посторонних; иногда приводил с собой своих самых лютых подчиненных – Станислава Мессинга, Глеба Бокия, Ефима Евдокимова, – лично пытавших, казнивших и насиловавших бесчисленных жертв. Сталин без видимого отвращения обсуждал дела с этими полулюдьми. Единственные гэпэушники, которых Сталин не выносил, были те, кто заведовал иностранной разведкой. Меера Трилиссера Сталин принимал редко, а Артура Артузова впервые пригласил в Кремль в 1933 г., когда Гитлер захватил власть, и Сталину пришлось лицом к лицу встретиться с иностранным отделом ОГПУ.

Несмотря на эти многочасовые встречи, Сталин держал Ягоду поодаль. Кровью, браком и дружбой Ягода был давно связан с левыми и правыми кругами, чуждыми, иногда враждебными Сталину. Уже в 1930 г. Сталин обдумывал, кого назначить, когда он сменит Ягоду. Пока сталинские кандидаты, сидя в ЦК, только следили за работой ОГПУ; постепенно они начнут надзирать, потом налагать вето и в конце концов управлять. Тем не менее Сталину на ум не приходило когда-нибудь уменьшить роль ОГПУ, ибо, стоило ему раздавить одного врага, он сразу начинал искать нового.

Сталин смотрел на враждебные элементы точно так же, как гомеопат на лекарство: чем более разбавляешь дозу, тем сильнее лечебный эффект. Сталин не уставал утверждать, что чем ближе победа социализма, тем отчаяннее становится борьба с остатками капитализма и буржуазии. Потому-то он пристально следил за ОГПУ. В августе 1931 г., когда ОГПУ объявило, что оно «есть и остается обнаженным мечом рабочего класса, метко и умело разбившим врага», Сталин приказал Поскребышеву и Кагановичу заменить причастие прошедшего времени причастием настоящего времени – «разящим» (8).

Сталин ползшая информацию, главный источник его власти, не только от Менжинского и Ягоды, но и через собственные, неизвестные другим каналы. Сталинский секретариат перепроверял доклады от партийных органов, наркомов и ОГПУ. Его секретари Иван Товстуха и Александр Поскребышев поэтому стали последней инстанцией, куда обращались граждане в поисках справедливости. Товстуха, хитрый и скрытный человек, который умел вылавливать факты из слухов и доносов, уже десять лет пользовался доверием Сталина. Поскребышев наводил порядок в потоке информации, отсеивая ненужные, редактируя нужные сведения, чтобы Сталин справлялся с лавиной бумаг. Поскребышев был совершенно свободен от моральных принципов; в отличие от Товстухи, он организовывал и прикрывал убийства. Без исключительной бессовестности Поскребышева и Молотова Сталин не мог бы править так абсолютно.

Еще один источник информации представляла собой личная охрана, которую оперативный отдел ОГПУ прикрепил к Сталину. Карл Паукер, парикмахер и гример из Львовского опереточного театра, австрийский дезертир, тринадцать лет состоял главным охранником Сталина. Играя на сталинских попойках роль клоуна, он наедине рассказывал Сталину те сплетни из ОГПУ, о которых Менжинский и Ягода предпочитали умалчивать.

Последним источником информации для Сталина была пресса. В 1930 г. Сталин снял Бухарина с редакции «Правды» и назначил туда одесского еврея Льва Мехлиса, который уже много лет помогал ему в партийном секретариате и, несмотря на свое сионистское прошлое, служил Сталину не хуже Поскребышева. Этот бывший мальчик на побегушках и школьный учитель занимал целый ряд ключевых должностей. Мехлис превратил «Правду» в личный орган Сталина, в обязательное, хотя и скучное, чтение. Как и личный секретариат Сталина, «Правда» притягивала всех граждан, имевших обиды и жалобы, и, как ОГПУ, с трудом справлялась с потоком доносов. Мехлис составлял сводки тех писем, которые «Правда» получала, но не печатала, и его сводки еще лучше, чем доклады Ягоды, вдохновляли Сталина.

К 1931 г. ОГПУ уже не чувствовало себя так независимо и самоуверенно. Сам Менжинский был уже не тот: больные спина, сердце и почки мало-помалу заставляли его снимать с себя обязанности. В его последние годы к физическим страданиям прибавились душевные: смерть любимой сестры Людмилы в 1932 г. сведет его самого в могилу. У Менжинского не было совести – даже до революции он называл крестьянство скотом, а его ницшеанское преклонение перед силой обернулось верой в культ Сталина. Тем не менее, когда он сочинял трагедию, даже самую кровавую, он любил правдоподобие от первого до последнего действия. Пятое действие в стиле Шекспира, где вся сцена завалена трупами, не было в его вкусе. Все, что Менжинский приготовил для Сталина, – сценарий показательных процессов, создание самой могучей в мировой истории разведывательной организации, эксплуатация труда заключенных, применение спецназов ОГПУ там, где не могла действовать Красная армия, и подавление несогласия в партии (то, что больше всего противоречило первоначальной компетенции ЧК), – Ягода будет развивать дальше. Ягоде не хватало самоуверенности и авторитета Менжинского, и Сталину легче будет руководить им.

Размах многолетней работы Менжинского доказывает, насколько Троцкий был неправ, брезгуя им как дилетантом-интеллигентом, попавшим в шайку профессиональных громил. Менжинский, более умный, чем Дзержинский, более образованный, чем любой другой глава тайной полиции, стал главным помощником Сталина в этот решающий период от смерти Ленина до убийства Кирова, когда Сталин пробивал себе дорогу к абсолютной власти.

Воспитание сторожевого пса

К концу 1920-х, по мере того как здоровье Менжинского ухудшалось, Сталину приходилось все чаще советоваться с заместителем Менжинского, Генрихом Ягодой. Тон Сталина по отношению к Ягоде был заметно холоднее, а ответы и доклады Ягоды дышат осторожностью, даже страхом. Сталин не зря недолюбливал Ягоду. Ягоде составлял протекцию его троюродный брат, Яков Свердлов, первый глава Советского государства, а отношения между Свердловым и Сталиным после туруханской ссылки были напряженными. Кроме того, Ягода поддерживал дружеские отношения с такими врагами Сталина, как Бухарин, и, что хуже всего, был упомянут Бухариным как единственный шеф ОГПУ, на поддержку которого оппозиция могла бы надеяться, если она свергнет Сталина. Несмотря на все эти минусы, Ягода был трудолюбивым, неудержимым и на все согласным палачом; к тому же он был в курсе многих тайн. Сталину понадобится пять лет, чтобы найти человека, столь же энергичного и беспощадного, как Ягода, способного служить беспрекословно интересам не только ОГПУ, но и Сталина и преодолеть недоверие профессиональных чекистов к пришельцу из сталинского окружения. Таким человеком окажется Николай Ежов.

Но в первой половине 1930-х гг. Сталин должен был терпеть Ягоду, которому недоставало фанатизма Дзержинского и эрудиции Менжинского. Ягода был уклончивым и своекорыстным: он скромно называл себя «сторожевой пес на цепи». В отличие от предыдущих глав ОГПУ у Ягоды не было творческого таланта, хотя на вечеринках он с чувством, но без толку декламировал стихи. Его частная переписка, покуда он не попал в смертную камеру, была сухой и невыразительной. Он был неловким провинциалом в столице и смотрел и с завистью, и с восторгом на политиков более лощеных, чем он. Но он достаточно хорошо знал Сталина, чтобы бояться будущего. Последние годы Ягоды придают его пасмурной личности почти трагическую ауру, и отвращение к нему иногда переходит в жалость.

Генрих (Енох) Ягода происходил из польских евреев (9). Он родился в 1891 г. в Рыбинске, куда его семья только что переехала неизвестно откуда. В 1892 г. его родители перебрались в Нижний Новгород, далеко от черты оседлости. Гершон, отец Генриха, приходился двоюродным братом Мовше, отцу Якова Свердлова. Гершон Ягода был типографщиком и вместе с Мовшей Свердловым мастерил штампы и печати, которые использовались революционерами для подделки документов. У Генриха было два брата и пять или шесть сестер. Семья жила бедно, но все-таки в Симбирске Генрих окончил шесть классов гимназии – учебу, вероятно, оплачивал его будущий тесть, купец Леонид Авербах. Судя по орфографии и уровню общих знаний, Ягода был посредственным гимназистом.

В типографию Свердлова – Ягоды заходили довольно известные большевики, например Николай Семашко, который станет наркомом здравоохранения у Ленина. Нижний Новгород был родиной уже известного крамольного писателя Горького. В 1904 г. жандармы устроили облаву на типографию и захватили тридцать килограммов шрифтов, запас краски, рукописи листовок и одного мещанина, разносившего свеженапечатанные воззвания. Свердловых и Ягод жандармы оставили в покое, тем самым дав повод для подозрений, что тринадцатилетний Генрих был на самом деле шпиком и стукачом.

Поворотным пунктом в жизни Ягоды, как и в жизни Ленина, было убийство старшего брата: в 1905 г. Михаила Ягоду, случайного зеваку, зарубили казаки на баррикадах в Нижнем. (Второй старший брат, Лев Ягода, был призван в армию Колчака и расстрелян в 1919 г. за восстание в полку.) Как Дзержинский и Менжинский (и, может быть, Ежов и Берия), молодой Ягода был больше всего привязан к сестрам. Создается впечатление, что Генрих был нелюбимым ребенком, тем более после смерти старшего брата, и что единственные ласки, которые он получал или, по крайней мере, на которые отвечал взаимностью, были сестринскими. Его страстная преданность ведущим большевикам и чекистам, столь заметная в начале революции, выдает заискивающее неотвязное подобострастие мальчика, хронически страдавшего от равнодушия родителей.

Старшая сестра Ягоды, Эсфирь, служила в магазине в Петербурге; еще одна старшая сестра, Роза, была уже в девятнадцать лет помощницей фармацевта в Москве и анархисткой. Под протекцией Розы Генрих шесть месяцев трудился подмастерьем-фармацевтом (отсюда его познания в токсикологии) и сам стал анархистом. Нижегородские анархисты работали под руководством полицейского агента, Ивана Алексеевича Чембарисова; поэтому молодого Ягоду считали относительно безвредным, и жандармы и охранка бдительным, но добросердечным оком следили за ним и в Нижнем, и в Москве.

Неоперившегося Ягоду вспоминают как «худощавого, среднего роста, сутуловатого, с длинными черными волосами». Он был нелюдимым и хмурым. Некоторым он напоминал затравленного волчонка. (Взрослого Ягоду, с его неулыбающимся длинным лицом и коротко стриженными усами, чаще сравнивали с пойманной крысой.) Полицейские агенты дали ему кличку «Сыч» или «Одинокий». В описании жандармов Генрих, приехавший к сестре в Москву, выглядит не по-большевистски: «Одет: белая рубашка с длинным белым галстуком, поверх сероватый пиджак, черные брюки, серая большая запонка». Как анархист-фармацевт, Ягода был обязан искать взрывчатку, чтобы ограбить банк в Нижнем, но он так обленился, что полиции было совсем нетрудно арестовать его до 16 мая 1912 г. Ничего предосудительного, кроме фальшивых документов, найдено не было, и полиция даже не связала Ягоду со Свердловым. Ягоду выслали в Симбирск под полицейский надзор.

В 1913 г. Генрих Ягода попал под амнистию, объявленную по случаю трехсотлетия династии Романовых. Он переселился в Петербург и познакомился с Николаем Подвойским, редактором газеты, а после Октябрьского переворота первым наркомом вооруженных сил. И услужливость Ягоды, и его родство со Свердловым произвели на Подвойского впечатление, и он подыскал новому знакомому работу в страховом отделе Путиловского завода. Благодаря Подвойскому, шурину двух будущих чекистов, Кедрова и Артузова, для Ягоды открылся целый новый мир. Еще больше ему повезло с женитьбой: женился он на Иде Авербах, племяннице Свердлова и дочери его покровителя-купца. А брат Иды Леопольд был честолюбивым литературоведом, который впоследствии наведет страх на советских писателей. Ида была умна, но нехороша собой и отказать Ягоде не решилась.

В 1915 г. Генриха призвали в армию. В отличие от брата Льва он дослужился до унтер-офицера, а после ранения его демобилизовали. В начале революции Ягода стал большевиком (позже он объявит себя членом партии с 1907 г.). Ему еще раз повезло: в 1919 г. умирающий Свердлов написал рекомендацию Дзержинскому, и Ягода стал рядовым чекистом. Так как для Дзержинского услужливость и надежность значили больше, чем образование или ум, Ягоду почти сразу сделали кадровым работником. В то же время, опять-таки благодаря Свердлову, он служил в Верховной военной инспекции. Когда возникали споры между Троцким и Сталиным, военная инспекция чаще всего становилась на точку зрения Сталина. Вскоре Ягода редактировал вместе со Сталиным солдатское издание «Правды». Еще до конца Гражданской войны Ягода прочно сблизился со Сталиным и с ЧК.

Как и Сталин, Ягода разъезжал по всем фронтам, наблюдая из тыла за поведением военных на передовой. Сверх того, Ягода нашел себе доходное место в Наркомате внешней торговли, где дружил с жуликом Александром Лурье. И Ягода и Лурье забирали себе все, что плохо лежало, и Лурье возбудил у Ягоды аппетит ко всему иностранному, от дорогих вин и фаллоимитаторов до переводной литературы и европейских шпионов. Ягода потом не раз спасал Лурье от тюрьмы, а Лурье, в свою очередь, помогал Ягоде зарабатывать комиссионные от иностранных концессий, особенно в торговле алмазами. ЧК и Наркомат внешней торговли были тесно связаны, так как ЧК конфисковала ценности, которые наркомат продавал за границу за валюту. Коррумпированность и алчность отличали Ягоду от Дзержинского и Менжинского, но в глазах Сталина они были скорее положительными качествами, чем пороками, – ведь ими можно было шантажировать. Без выдающихся интеллектуальных качеств и убеждений, Ягода вполне подходил сталинскому окружению. Он чутко предугадывал желания хозяина и без устали работал днем и ночью.

Ленин тоже ценил Ягоду, ибо тот неплохо соображал в медицине и умело отыскивал санатории, где вожди могли лечить свои перегруженные сердечные и нервные системы. Связи Ягоды с врачами, которых он иногда заставлял или уговаривал совершать убийства, не только сделали его необходимым Сталину человеком, но и открывали двери для его карьеры.

С окончанием Гражданской войны Ягода стал руководящим чекистом. 6 июля 1921 г. Дзержинский писал Уншлихту: «Вношу предложение: назначить тов. Ягоду заместителем тов. Менжинского (нуждающегося по состоянию здоровья в ограничении часов работы в ВЧК)» (10). Не прошло и трех месяцев, как Ягода установил теплые отношения и с Дзержинским, и с Менжинским, к которым он, возможно, и в самом деле искренне привязался:

«Дорогой Вячеслав Рудольфович! Посылаю с курьером Вам шубу. Думаю, что пригодится. Вообще в республике тихо… О делах, перемещениях я Вам ничего не пишу и писать не буду, – говорят, что это вредно отражается на здоровье…» (11)

Когда Сталин стал генсеком, Ягода догадался, что он неизбежно заменит Ленина. Он начал докладывать прямо Сталину, обходя каналы ГПУ и ловко играя на мнительности Сталина (12). Ягода подлизывался и к любимцам Сталина, например к Ворошилову.

Когда с наступлением мирного времени над ЧК – ГПУ нависли планы сокращения, когда чекистам с опозданием выдавали зарплату и пайки, Ягода заступился, хлопоча о деньгах. Он попросил бухгалтера подтвердить, что финансовое положение ГПУ «катастрофично», и пугал правительство предсказаниями о «массовом дезертирстве» из рядов ГПУ, «случаями деморализации, взяточничества и других грехов». Такой энергичный подход понравился не только Дзержинскому, но и рядовым гэпэушникам. Ягода проявил изобретательность в поиске денежных средств: он арестовывал людей, имевших богатых родственников за границей, например в Латвии, где у русских эмигрантов были минимальные законные права, и вымогал выкуп у этих родственников (13). Столь же хитроумно Ягода спекулировал на репатриации перемещенных лиц: он обещал белым казакам, проживавшим в нищете в Болгарии и Турции, амнистию, если они вернутся в свои опустошенные станицы. С помощью болгарской тайной полиции Ягода принял казаков-возвращенцев, отобрав из их рядов для расстрела антикоммунистов и возможных шпионов, и убедил Лигу Наций оплатить все расходы. Благодаря Ягоде ОГПУ накопил опыт, который пригодится для еще более беспощадных операций, когда НКВД и «Смерш» займутся репатриацией сотен тысяч казаков в конце Второй мировой войны.

У Ягоды, однако, случались и неудачи. Он разрешил Лопухину, бывшему главе царской полиции, съездить во Францию: Лопухин выехал и, конечно, не вернулся. В 1920-х и 1930-х гг. число перебежчиков приводило Сталина в бешенство, и он обвинял Ягоду в отсутствии бдительности даже тогда, когда перебежчик был совершенным ничтожеством. Хуже того, Сталин замечал, что Ягода будто бы перестраховывался на случай, если Сталина отстранят от власти. Ягоду, естественно, влекло к правой оппозиции, к Бухарину, Рыкову, которые составляли более веселую компанию и, в отличие от пуритански настроенных левых, покровительствовали писателям, музыкантам, артистам, рассказывали о Европе (которую Ягода только по этим рассказам и знал), водились с красивыми женщинами и пили хорошее вино. Ягода обожал, когда литераторы за ним ухаживали. Писатели часто советовались с Ягодой, спрашивая, как вести себя, если они попадут в его когти. Он говорил Бабелю: «Отрицайте все, какие бы обвинения мы ни выдвигали. Говорите “Нет!”, только “Нет!”, отрицайте все, и тогда мы бессильны». Но Ягода боялся возмездия за свой либерализм. Как заметил Иван Гронский, редактор «Известий», «Ягода ужасно боялся Центрального Комитета» (14).

К 1929 г., с одобрения Менжинского, Ягода назначил своих людей во все отделы ОГПУ: в особый отдел – Фриновского, занимавшегося травлей подозрительных членов партии и правительства; в созданный в 1923 г. секретный отдел – Агранова, который следил за интеллигенцией; в оперативный отдел, охраняющий Сталина, – Карла Паукера. Когда умирал Менжинский, ОГПУ опасалось, что Сталин назначит на его место или Кагановича, или Микояна. Ягода, Фриновский, Агранов и Паукер постарались предотвратить назначение нечекиста председателем ОГПУ.

Первый провал Ягоды – это запись разговора Бухарина с Каменевым о союзе против Сталина, разговора, в котором прозвучали слова: «Ягода и Трилиссер наши». Зная, что у Сталина были свои осведомители, гэпэушники сразу пошли к нему с объяснениями. 6 февраля 1932 г. Менжинский, Ягода и Трилиссер написали Сталину:

«В контрреволюционной троцкистской листовке, содержавшей запись июльских разговоров т. Бухарина с т.т. Каменевым и Сокольниковым о смене политбюро, о ревизии партийной линии и пр., имеются два места, посвященные ОГПУ: 1. На вопрос т. Каменева: каковы же наши силы? Бухарин, перечисляя их, якобы сказал: “Ягода и Трилиссер с нами” и дальше 2. “Не говори со мной по телефону – подслушивают. За мной ходит ГПУ, и у тебя стоит ГПУ”.

Оба этих утверждения, которые взаимно исключают друг друга, вздорная клевета или на т. Бухарина, или на нас, независимо от того, говорил или нет что-нибудь т. Бухарин, считаем необходимым эту клевету категорически опровергнуть перед лицом партии…»(15)

После 1929 г. Ягода старался встречаться с Бухариным как можно реже, но доверие Сталина, потеряв однажды, восстановить было невозможно. Ягода почувствовал себя уязвимым. Он делал все, чтобы стать незаменимым. Они с Аграновым так хорошо проникли в ряды интеллигенции, что к 1932 г. партия смогла полностью взять весь мир искусства под свой контроль. С Фриновским Ягода изобретал гигантские проекты для ГУЛАГа, с целью превратить его в незаменимый сектор сталинской индустриализации. Вся эта бешеная деятельность утомляла Ягоду, и он искал забвения в роскоши и разврате; наконец, его настигла безответная любовь к снохе Горького.

Опись движимого имущества Ягоды, изъятого НКВД при его аресте в конце марта 1937 г., как нельзя более красноречиво свидетельствует о деградации его личности:

«1. Денег советских – 22 997 руб. 59 коп., в том числе сберегательная книжка на 6180 руб. 59 коп;

2. Вин разных – 1229 бут., большинство из них заграничные и изготовления – 1897,1900 и 1902 гг.;

3. Коллекция порнографических снимков – 3904 шт.;

4. Порнографических фильмов – 11 шт.;

5. Сигарет заграничных разных, египетских и турецких– 11075 шт.;

6. Табак заграничный – 9 короб.;

7. Пальто мужск. разных, большинство из них заграничных – 21 шт.;

8. Шуб и бекеш на беличьем меху – 4 шт.;

9. Пальто дамских разных заграничных – 9 шт.;

[-]

57. Рубах заграничных “Егер” – 23;

58. Кальсон заграничных “Егер” – 26;

59. Патефонов (заграничных) – 2;

60. Радиол заграничных – 3;

61. Пластинок заграничных – 399 шт.;

[-]

76. Сорочек дамских шелковых, преимущественно заграничных – 68;

77. Кофточек шерстяных вязаных, преимущественно заграничных – 31;

78. Трико дамских шелковых заграничных – 70;

79. Несессеров заграничных в кожаных чемоданах – 6;

80. Игрушек детских заграничных – 101 компл.;

[-]

87. Рыболовных принадлежностей заграничных – 73 пред.;

88. Биноклей полевых – 7;

[-]

92. Револьверов разных– 19;

93. Охотничьих ружей и мелкокалиберных винтовок – 12;

94. Винтовок боевых – 2;

[-]

99. Автомобиль – 1;

[-]

102. Коллекция трубок курительных и мундштуков (слоновой кости, янтарь и др.), большая часть из них порнографических —165;

[-]

105. Резиновый искусственный половой член – 1;

[-]

116. Посуда антикварная разная – 1008 пред.;

[••]

123. Разных заграничных предметов (печи, ледники, пылесосы, лампы) – 71;

[-]

126. Заграничные предметы санитарии и гигиены (лекарства, презервативы) —115;

[-]

127. Рояль, пианино – 3;

[-]

129. К.[онтр-революционная] троцкистская, фашистская литература – 542;

130. Чемоданов заграничных и сундуков – 24» (16).

У Дзержинского и Менжинского были глубокие роковые недостатки, например спесь, но их честность не подлежала сомнению, и им были устроены торжественные государственные похороны. По сравнению с ними Ягода был фигурой мелкой; его самолюбие и крысиная жестокость исходили из врожденного чувства неполноценности, которое и погубило его. Его останки упокоятся не у Кремлевской стены, а в безвестной яме.

Трофейный писатель

  • Раз ночью оборотень удрал
  • От жены и детей и пришел
  • К могиле деревенского учителя
  • И попросил его: «Пожалуйста, посклоняйте меня!»
  • Педагог вылез наверх
  • И встал на гроб из меди и свинца
  • И поговорил с оборотнем, который
  • Набожно скрестил лапы перед мертвецом.
Христиан Моргенштерн[12]

Кажется странным, что в 1929 г. Сталин поручил литератору Менжинскому раздавить крестьянство, а провинциальному невеже Генриху Ягоде – подстегнуть интеллигенцию. Но у Сталина была своя логика: у палача и обреченных не должно быть общих интересов, тем меньше симпатий. На самом деле у Ягоды были связи с литературным миром: шурин, Леопольд Авербах, был самым суровым пролетарским критиком; а с самым авторитетным русским писателем-радикалом Максимом Горьким Ягоду связывали почти родственные узы. В 1928 г. он сделал большой шаг вперед, выполнив сталинское задание – уговорить Горького вернуться в СССР с острова Капри, где тот жил уже шесть лет, будто бы поправляя здоровье (17).

Уговорить Горького было легко, так как он сам тосковал по родине и по увядающей славе – в СССР его до сих пор читали, а на Западе интерес к его творчеству уже угасал. Те эпопеи, которые он теперь сочинял о разлагающихся купеческих семьях, наводили только скуку на современного читателя: даже Сталин с трудом дочитал до конца «Дело Артамоновых» (18). Тоска по родине и угроза нищеты волновали Горького, а ОГПУ и Сталина раздражало его пребывание на острове, куда он привлекал всякого рода нежелательных диссидентов. Сталин всегда находил, что на Горького полагаться нельзя: уже в 1917 г. между ними произошло столкновение, и Сталин отмахнулся от протестов Горького («гуси, гогочущие в интеллектуальных болотах»). Однако Сталин нуждался в мудреце, который будет обосновывать его действия, и в скальде, который воспоет его гений. Самых остроумных советских панегиристов, Каменева и Бухарина, Сталин уже заставил молчать, а плохие стихи Демьяна Бедного или скучные пьесы пролетарских писателей были слишком низкопробной лестью. Горький уже воскурил фимиам Ленину и Троцкому и мог бы сделать то же и для Сталина, который отвергал теперь других кандидатов в собственные биографы или агиографы (19). Не без основания Сталин еще рассчитывал, что вслед за Горьким в Москву, как в Мекку, потянутся целые стада левых интеллигентов из Британии, Америки, Франции и Германии.

Сталину, наверное, давно надоело разговаривать о смысле жизни с Ворошиловым, Кагановичем и Молотовым (которых Горький в своем кругу называл сволочами). Образованных собеседников, кроме Кирова, у Сталина не осталось после того, как он поссорился с Демьяном Бедным, не успевшим приспособиться к перемене в сталинских вкусах и написавшим антирусскую сатиру «Слезай с печи». Горький стал необходим Сталину, который начал высказывать в письмах к нему свои суждения о прочитанных пьесах. Их переписка иногда напоминает обмен мнениями между издательским рецензентом и редактором или доклады министра президенту. 24 октября 1930 г. Сталин писал, например: «Дела у нас идут неплохо. Телегу двигаем; конечно, со скрипом, но двигаем вперед. В этом все дело».

И Ягода, и Сталин манили Горького сюжетами для пьес – эксклюзивным тайным материалом о «вредителях» из протоколов ОГПУ, допрашивавшего экономиста Кондратьева и бывших меньшевиков. Горький был в восторге от наказаний, вынесенных обвиняемым, но обещанной пьесы не писал. Горький не оставался в долгу и потешал Сталина разными новинками: Мура Будберг, его тогдашняя любовница, рассказала-де, что самой популярной книгой в Лондоне является трактат о советском пятилетием плане; Бертран Рассел будто бы объявил, что только в СССР ученым разрешают делать опыты над живыми людьми. Горький уговаривал Сталина издать книгу о том, как в СССР пишут и издают законы.

В декабре 1931 г. Горький показал, до какой степени он любил вождя:

«Особенно неистовствуют – словесно – монархисты и террористические их организации. За Вами вообще усиленно охотятся, надо думать, что теперь усилия возрастут. А Вы, дорогой т., как я слышал, да и видел, ведете себя не очень осторожно, ездите, например, по ночам на Никитскую, 6 [квартиру Горького, раньше Рябушинского. —Д.?.]. Я совершенно уверен, что так вести себя Вы не имеете права. Кто встанет на Ваше место, в случае если мерзавцы вышибут Вас из жизни? Не сердитесь, я имею право и беспокоиться, и советовать» (20).

Получив от ОГПУ копию этого письма, политбюро постановило, что Сталин должен прекратить свои прогулки по Москве. Благодаря Горькому Ягода победил: Сталин больше не будет разыгрывать из себя Гаруна аль-Рашида, гулять по московским улицам и заходить незваным гостем к писателям и наркомам. Его контакты вне Кремля были теперь под контролем ОГПУ, и он стал столько же пленником, сколько хозяином своей собственной тайной полиции (21).

Главным достоинством Горького-писателя было любопытство, главным недостатком – тщеславие. Он был обольщен обещаниями, что ему будут все рассказывать, что будут праздновать его юбилеи, что все литературные инициативы, которые он начал с разрешения Ленина, будут возобновлены. Он поверил, что, вернувшись, он воскресит русскую литературу. Первые пять лет, щадя больные легкие, он проводил в России только лето, а зиму – на Капри. Но с 1933 г., когда Гитлер пришел к власти и для советского писателя стало неудобно подолгу жить в фашистской стране (к тому же Сталин боялся, что Горький подвергнется влиянию троцкизма), Горький просиживал безотлучно в золотых клетках или в Москве, или в Крыму. Сталин переименовал его родной город Нижний Новгород в Горький, и чеховский МХАТ стал горьковским, но еще более лестным для самолюбия Горького было учреждение Литературного института имени Горького, который должен был взращивать талантливых писателей.

Без помощи Ягоды Сталин вряд ли смог бы так легко заполучить Горького. Ягода завербовал Петра Крючкова, секретаря Горького, в ОГПУ, и Крючков информировал Ягоду обо всех деталях частной жизни и умонастроений Горького. Передавая через Крючкова различные публикации, Ягода внушал стареющему писателю, что Советский Союз – единственная крепость против фашизма. Ягода привлек к сотрудничеству и Муру Будберг, любовницу Горького, а до этого – Роберта Брюса Локкарта и Герберта Уэллса. Ни одной женщине, попавшей под влияние Горького, не удалось навсегда расстаться с ним. Его первая жена, Екатерина Пешкова, оставшаяся в СССР и руководившая советским Красным Крестом для политических заключенных (обществом, лишенным влияния и даже смысла при Сталине), все еще обожала его. Актриса-большевичка Мария Андреева, гражданская жена Горького, навязанная ему МХАТом, была перевезена Ягодой из берлинской ссылки в гарем на Капри. Самую большую роль, однако, сыграла Будберг: ее еще десятью годами ранее шантажировал Петерс тем, что она сначала вышла замуж за барона, а в 1918 г. завела роман с английским шпионом. Именно она уговорила Горького поехать в СССР; после его смерти, кажется, именно она перевезла туда же его архив.

Горький не только любил Ягоду как земляка, но и относился к нему, как дядя к племяннику. В 1890-х гг. Горький усыновил бунтаря Зиновия, брата Якова Свердлова, а Зиновий приходился Ягоде троюродным братом, а через жену – еще и дядей (22).

ОГПУ одновременно с тайной полицией Муссолини не отрывало глаз от дома на Капри. Не только Мура Будберг и Петр Крючков, но и сын Горького, Максим Пешков, оказался подопечным Ягоды. (Максим однажды признался поэту Ходасевичу, что его связь с ЧК началась с того, что Дзержинский подарил ему конфискованную коллекцию почтовых марок в награду за помощь с арестами.)

Горькому казалось, что, вернувшись в Москву, он обретет покой, но первый приезд в 1928 г. в московскую квартиру, принадлежащую первой жене, был испорчен не только назойливым вниманием Ягоды, но и ревнующими женщинами. В Москве их было еще больше, чем на Капри: Екатерина Пешкова, Мария Андреева, медсестра Липа Черткова (бывшая гардеробщица МХАТа) и жена Максима Тимоша, которая, как казалось многим, больше любила свекра, чем безалаберного мужа. Горький замечал: «Мне никогда не везло с женщинами. Их всегда было много, но разве выходил толк?»

Сталин очень мягко приступил к приручению Горького; вначале от писателя скрывали такие неприятности, как смертные приговоры, вынесенные шахтинцам. Ягода поселил Горького на даче, принадлежавшей Савве Морозову, который в 1900-х гг. финансировал одновременно МХАТ и большевиков. Когда Горький вернулся на Капри, эмигранты подвергли его остракизму за то, что он пожимал Сталину руку. Вначале он старался пользоваться своим двусмысленным положением: с Капри он писал Ягоде, заступаясь за арестованного орнитолога на Урале, за пожилого украинского переводчика и за сибирского эсперантиста. Ягода оказался гораздо более отзывчивым на хлопоты Горького, чем Дзержинский. Когда в мае 1929 г. Горький вернулся в Москву, у Ягоды были более личные причины угождать Горькому: он был по уши влюблен в его сноху Тимошу. (Именно в том году родился Гарик, единственный ребенок Генриха и Иды.)

Под надзором майора ОГПУ из Нижнего Ягода устроил Горькому поездку на Соловецкие острова в лагеря особого назначения. Горький охотно надел шоры и видел только то, что ему показывали. На Соловецких островах он встречался со знаменитыми учеными, умиравшими в лагере, но все, что Горький и Тимоша высказали Ягоде по возвращении, – это восторг по поводу чистых простыней, хорошего питания, ежедневных газет и морального оздоровления заключенных. Благодарность Горького придала Ягоде смелости, и он ответил:

«…Меня пограничники просили послать Вам на отзыв сборник стихотворений. Это их творчество, есть очень неплохие стихи. Если найдете возможным, удовлетворите их просьбу к Вам, которую они пишут в письме. Я лично тоже присоединяю свой голос к ним. Вот все мое условие. А так очень хотел бы Вас повидать. Конечно трудно это. Вы, как будто, мне так кажется, забыли своего “интимного друга”. […]

Тимоша тоже меня огорчает, – совсем-совсем забыла!» (23)

Горький охотно признавался в том, что он двурушник и хитрец; он всегда подыгрывал своим покровителям, будь то богатые купцы или вожди ОГПУ. Он когда-то признался Антону Чехову, что он «нелеп», словно «локомотив без рельсов». И все-таки предисловие к сборнику стихотворений пограничников он отказался написать.

Горький без обиняков сказал Ягоде, что пограничники – графоманы, над которыми критики будут смеяться. О лагерях на Соловецких островах он тоже не будет писать, так как ОГПУ отобрало у него записные книжки, хотя к 1932 г. он уже писал «о небывалом, фантастично удачном опыте перевоспитания общественно опасных людей в условиях свободного общественно полезного труда».

Сталин очень ценил положительное отношение Горького к лагерям и решил, что Горький сгодится в наркомы литературы. Анатолий Луначарский, бывший поэт-символист, относительно либеральный большевик, человек не без принципов, умирал. Над литературным миром сгущались тучи: шурин Ягоды Авербах наводил страх на писателей, нападая в журналах и в письмах к Сталину на любое произведение, не посвященное интересам пролетариата. Авербах был уверен в своей неприкосновенности: не только шурин Ягоды, но и племянник Якова Свердлова, он был женат на Вере Бонч-Бруевич, дочери старого друга Ленина. Авербах не сомневался, что ОГПУ и партия безоговорочно поддерживают его. Но его Ассоциация пролетарских писателей душила творческие порывы, и пролетарии не писали ни пьес, которые Сталин мог бы смотреть с удовольствием, ни романов, которые убедительно изображали бы революционных героев. У литераторов и так было много врагов: кавалерийский командарм Семен Буденный требовал, чтобы Бабель был расстрелян за «Конармию»; Пильняк взбесил Сталина своими намеками в «Повести непогашенной луны» на то, что вождь – убийца; Зощенко раздражал своими карикатурами на Сталина в рассказах, которые тем не менее Сталину нравились, и он иногда читал их вещ «своей дочери. Среди литераторов возникла надежда, что возврат Горького покончит с властью Авербаха над писателями.

Горький открыл для Ягоды доступ к литературному и артистическому миру, и служители культуры могли разговаривать с кадрами ОГПУ. Ягоде нравилось руководить жизнью и мыслями писателей, хотя ему не по силам было беседовать с творческими людьми, как, например, Яков Агранов мог общаться с Маяковским. Тем не менее Ягода не отказал себе в удовольствии выслать Мандельштама на Урал и Николая Клюева в Сибирь. На тех писателях, которые еще не попали в когти ОГПУ, устрашающий «сорочий» взгляд Ягоды все равно рано или поздно останавливался. Леонид Леонов на всю жизнь запомнил один жуткий разговор: «Раз мы с Горьким сидели за столом. Ягода протягивается через стол ко мне, пьяный, лицо залито коньяком, тараща глаза, и буквально каркает: “Слушайте, Леонов, ответьте мне, зачем Вам гегемония в литературе? Ответьте, зачем она вам нужна?” Тогда я увидел в его глазах такую злобу, что я знал, что мне несдобровать, если он меня поймает».

Подчиняя Горького, Сталин торжествовал над творческим миром. Партия теперь развращала уязвимых писателей, обласкивая их и рассеивая их сомнения. Партия сначала требовала незначительных услуг – использовать партийный материал, применять к нему соответствующий подход – и хорошо оплачивала их, так что скоро ее жертвы уже с радостью принимали все, что им навязывали.

Конечно, советские писатели сами виноваты в потере своей чести и совести: даже до революции они подражали революционерам, создавая взаимно враждебные группировки, подвергая остракизму тех, кто не принимал их идеологию. Театральные режиссеры научили Менжинского, Ягоду и Сталина, как ставить показательный процесс. Мейерхольд и его грузинский поклонник Сандро Ахметели обращались с актерами, как партия с рядовыми членами. В 1924 г. Театр Руставели в Тбилиси заставил актеров подписать клятву: «У меня не будет братьев, сестер, родителей, друзей, родственников, кроме как среди членов театра: подчиняюсь беспрекословно, и всегда буду подчиняться решениям корпорации. Пожертвую своими жизнью и будущим воле корпорации». Таким громилам и трусам было легко приспособиться к диктату большевиков.

Советские писатели погубили себя непоправимо, когда в 1932 г. приняли участие в организованном правительством 250-километровом круизе по Беломорскому каналу. Канал строили политзаключенные, раскулаченные и уголовники по инициативе Ягоды, который гордился быстротой и дешевизной строительства. Построив целый канал меньше чем за два года, израсходовав лишь пятую часть бюджета, Ягода показал Сталину, на что ОГПУ способно в интересах народного хозяйства. Строительство унесло жизни, по наиболее вероятным оценкам, 100 тыс. рабочих. Треть миллиона заключенных прокладывали канал через гранит и болота. Арматуры для бетона было мало: ее заменяли хворостом и человеческими костями. И все это напрасно: канал оказался слишком мелким для судов, выходящих в Ледовитый океан; только половину года он был свободен ото льда, а параллельно каналу пролегала железная дорога на Мурманск и Архангельск. Еще до того, как закончили постройку, канал начал осыпаться, и с тех пор его пришлось дважды реконструировать (24).

Ягода верил, что Беломорканал был его личным триумфом. Первый пароход вез его шурина Авербаха вместе с заместителем главы ГУЛАГа Семеном Фириным и Горьким. На следующих пароходах плыл цвет советской интеллигенции. Авербах, Фирин и Горький внесли свою лепту в книгу, прославляющую гуманность и компетентность ОГПУ и перевоспитание трудом уголовников и вредителей. Среди писателей, добровольно или против воли участвовавших в этой поездке, были «советский граф» Алексей Толстой и сатирик Михаил Зощенко. Из критиков участвовали князь Дмитрий Святополк-Мирский, недавно вернувшийся из Англии эмигрант, и раньше независимо мысливший Виктор Шкловский. Судя по живому и резкому стилю книги, Шкловский редактировал многое из того, чего сам не писал в этом панегирике рабскому труду. Писателям-путешественникам были представлены писатели-рабы, будто бы искавшие искупления через принудительный труд, – например, футурист Игорь Терентьев. Вряд ли туристы поверили в это искупление, но старательно притворялись. Все в книге «Сталинский Беломорско-Балтийский канал» – ложь, включая статистику. Например, в книге сказано, что рабочих всего 100 тыс. и что по окончании строительства они были освобождены, на самом же деле их было втрое больше и всего 13 тыс. дожили до освобождения.

Только одну статью в этом сборнике можно читать без омерзения: Михаил Зощенко написал «Историю перековки», биографию тбилисского еврея Абрама Роттенберга. Космополитические приключения Роттенберга довели его до Беломорского канала, но, в отличие от других заключенных, описанных в книге, Роттенберг не жаждет искупления, и Зощенко откровенно пишет, что, по всей вероятности, Роттенберг вернется к прежней жульнической жизни. За исключением Зощенко, все другие писатели не только врали, но и выкрикивали кровожадные лозунги, повторяя вслед за Горьким и Сталиным, что «врага надо добить» (25).

Из иностранных корреспондентов только один, Николаус Бассехес, объективно написал об использовании принудительного труда и таким образом разгневал Сталина, который распек Кагановича и Молотова:

«А мы молчим, как идиоты, и терпим клевету этого щенка капиталистических лавочников. Больше-ви-ки, хе-хе…

Предлагаю:

а) облить грязью эту капиталистическую мразь на страницах “Правды” и “Известий”;

б) спустя некоторое время после этого – изгнать его из СССР» (26).

Правду о Беломорканале высказал всего один русский поэт, Николай Клюев, нищий и отверженный, живший лишь подаяниями от друзей и иностранцев. Его строки уцелели только потому, что он цитировал их, когда НКВД допрашивал его в Сибири:

  • То беломорский смерть-канал.
  • Его Акимушка копал,
  • С Ветлуги Пров да тетка Фёкла.
  • Великороссия промокла
  • Под красным ливнем до костей
  • И слезы скрыла от людей,
  • От глаз чужих в глухие топи…
  • Россия! Лучше б в курной саже
  • Чем крови шлюз и вошьи гати
  • От Арарата до Поморья (27).

До 1931 г., когда Сталин еще бродил поздно вечером по улицам, они с Молотовым и Ворошиловым иногда, даже несколько раз в неделю, заходили из Кремля на Никитскую к Горькому. Там они сидели за столом, разговаривая до поздней ночи. На эти собрания приходила пестрая группа писателей, и многие из них умилялись скромным добродушием Сталина. Как всегда, с осторожностью опытного заговорщика, Сталин сидел лицом к двери. Он угощал своих слушателей сплетнями из недр партии: «Ленин знал, что умирает. Раз, когда мы были наедине, он попросил меня принести ему цианистый калий. Вы – самый жестокий человек в партии, Вы, говорит, это можете». Сталин уговаривал писателей высказывать, что у них на душе (28). «Только на кладбище будет единство», – говорил он им. Подобно Мао Цзэдуну, придумавшему лозунг «Пусть расцветет тысяча цветов!», Сталин намеревался выполоть сорняки в своем литературном цветнике.

Самые доверчивые писатели расслабились в этой будто бы дружелюбной атмосфере. Один объявил, что нельзя изображать членов политбюро как полубогов. Другой прервал тост, заявляя, что, наверное, Сталину надоедает вся эта хвала. Обоим жить оставалось недолго. Осторожный Корнелий Зелинский записал в своем дневнике:

«Когда Сталин говорит, он играет перламутровым перочинным ножичком, висящим на часовой цепочке под френчем… Чуть что, он тотчас ловит мысль, могущую оспорить или пересечь его мысль… и парирует ее. Он очень чуток к возражениям и вообще странно внимателен ко всему, что говорится вокруг него. Кажется, он не слушает или забыл. Нет… он все поймал на радиостанцию своего мозга, работающую на всех волнах» (29).

Сталин, Молотов и Ворошилов получали удовольствие от компании писателей и не возражали, если они встречали на таких собраниях у Горького Менжинского, Ягоду и других гэпэушников, но очень не любили натыкаться на Бухарина и Каменева, к которым Горький, напротив, благоволил. Горький пытался мирить врагов и даже заставил Сталина поцеловаться с Бухариным. Приблизив лицо к Бухарину, Сталин сказал: «Не укусишь?» – «Тебя укусишь – зубы обломаешь. У тебя ведь губа-то железная» (30).

Горький уговорил Сталина не «добивать» Бухарина и Каменева, а отложить на время расправу над ними. Бухарина назначили редактором правительственных «Известий», а Каменева – главным редактором издательства «Academia». Бухарин превратил «Известия» в газету, которую можно было читать иногда с подлинным интересом, несмотря на строгости сталинской цензуры, а Каменев издавал мемуары и мировую классику так объективно и качественно, как никогда до и после того не делалось в Советском Союзе. Сталину претило отношение Горького к опальным оппозиционерам. Горький разделял позицию Сталина только в отношении Зиновьева, которому он никогда не прощал кровожадного преследования интеллигенции в начале 1920-х. Когда Зиновьева, обвиняемого в «нравственной ответственности» за убийство Сергея Кирова, уже посадили, в ожидании суда ему разрешили просить Горького о заступничестве:

«…Мне, по правде говоря, часто казалось, что я лично не пользовался Вашими симпатиями и раньше. Но ведь Вам пишут многие, можно сказать, все. Причины этого понятны. Так разрешите и мне, сейчас одному из несчастнейших людей во всем мире, обратиться к Вам. […]

Вы – великий художник. Вы – знаток человеческой души, Вы – учитель жизни. […] Вдумайтесь, прошу Вас, на минуточку в то, что означает мне сидеть сейчас в советской тюрьме. […] Понимаю, конечно, что Партия не может меня не наказать очень строго. Но все-таки больше всего боюсь кончить дни в доме умалишенных. […]

Я кончаю это письмо 28 января 1935 г. в ДПЗ, и сегодня же меня, как мне сказано, увозят… Куда – еще не знаю… Помогите! Помогите!» (31)

За Зиновьева Горький не хлопотал, но его заступничество за Каменева и Бухарина уже так раздражало Сталина, что Ягода получил приказ полностью изолировать Горького от сомнительных посетителей, например от сына царского министра, князя Святополк-Мирского, обратившегося в коммунизм, пока он преподавал в Лондонском университете. (Святополк-Мирского арестовали как британского шпиона, и только по просьбе Горького откладывали его отправку в ГУЛАГ) (32). Таким же образом Горький вместе с французским другом, романистом Роменом Ролланом, вмешались, когда за политические протесты задержали франко-русского журналиста Виктора Сержа. Его пришлось освободить и вернуть во Францию.

Хотя Горькому нет прощения за его прославление сталинского террора – «Если враг не сдается, его уничтожают», – надо признать, что он спасал не меньше людей, чем губил. Он выписал через дипломатического курьера китайские снадобья, чтобы вылечить Шолохова от опасной болезни, и в то же время рекомендовал молодого писателя Сталину; он уговорил Сталина выпустить Евгения Замятина, уже опального писателя в СССР, во Францию и приказать МХАТу дать работу Михаилу Булгакову, которому ОГПУ вернуло конфискованные дневники (33). Благодаря Горькому даже Владимира Зазубрина, попавшего в немилость летописца чекистских палачей, вернули из Сибири и восстановили в редакции (все-таки в 1938 г. его расстреляют). Горький просил Сталина не наказывать тех критиков, которые нападали на него за «мягкость», и он настаивал, чтобы печатали всю классику XIX в., даже те книги, которые опровергали коммунистическую идеологию (34).

Сталин уже разработал «социалистический реализм», обязательную идеологию для всех искусств, и в 1932 г. учредил государственный Союз писателей. Горький согласился быть председателем первого съезда в 1934 г., хотя с трибуны он говорил столь же сумбурно, сколь блестяще ораторствовал за кухонным столом. Сам он брезговал теми писателями, которые, как Александр Фадеев или Владимир Ставский, руководили новым Союзом только потому, что их единственным талантом оказалась политическая интрига. Горький дорого продал свое согласие: он требовал у Сталина, чтобы Бухарин играл ведущую роль в прениях съезда.

Написав свою речь, Горький послал Сталину черновик. Сталин отдыхал на Черном море и передал черновик Кагановичу; этот полуграмотный критик отозвался с недоумением:

«…B таком виде доклад не подходит. Прежде всего – сама конструкция и расположение материала – 3/4, если не больше, занято общими историко-философскими рассуждениями, да и то неправильными. В качестве идеала выставляется первобытное общество… Ясно, что такая позиция немарксистская. Советская литература почти не освещена. […] Ввиду серьезности наших изменений и опасности срыва доклада мы (я, Молотов, Ворошилов и т. Жданов) поехали к нему, и после довольно длительной беседы он согласился внести поправки и изменения. Настроение у него, видимо, неважное… Дело, конечно, не в том, что он заговорил о трудностях в этом отношении, а в том, с каким привкусом это говорилось» (35).

По-видимому, на Горького надеяться было нельзя, и съезд пришлось тщательно отрепетировать. В августе 1934 г. Каганович вместе со Ждановым, ответственным за искусство, решили, кому из писателей можно доверить президиум Союза. Из названных тридцати трех мужчин и одной женщины только немногие – сам Горький, Алексей Толстой, Михаил Шолохов и грузинский прозаик Михеил Джавахишвили – могли претендовать на творческий талант; остальные были партийными аппаратчиками. Для пленарной сессии выбрали 59 писателей разных народностей, но среди бурятов, якутов и карельцев ни один не пригодился Жданову Кое-какие настоящие писатели остались – Пастернак, Эренбург, Маршак, Паоло Яшвили, – но большинство участников были или писаками, или громилами, а некоторые, например Демьян Бедный и Зазубрин, принадлежали к обеим категориям.

Самоуправление Союза было только показное. Ягода контролировал тех писателей, которые уже работали на ОГПУ, а за ходом съезда надзирал Андрей Жданов. Когда выступал Бухарин, Жданов и прочие слушали его с напряжением, но не давали сталинистам перебивать его. На всякий случай ОГПУ старалось не давать иностранным делегатам, например Андре Мальро, свободно общаться с советскими писателями. В ходе съезда ОГПУ обнаружило девять экземпляров анонимной листовки, обращенной к иностранным гостям и будто бы сочиненной группой советских писателей:

«Мы, русские писатели, напоминаем собой проституток публичного дома с той лишь разницей, что они торгуют своим телом, а мы душой; как для них нет выхода из публичного дома, кроме голодной смерти, так и для нас…

Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спасению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, – все это хорошо. Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным…

Мы лично опасаемся, что через год-другой недоучившийся в грузинской семинарии Иосиф Джугашвили (Сталин) не удовлетворится званием мирового философа и потребует по примеру Навохудоносора [sic], чтобы его считали по крайней мере «священным быком». […]

Понимаете ли вы, в какую игру вы играете? Или, может быть, вы так же, как мы, проституируете вашим чувством, совестью, долгом? Но тогда мы вам этого не простим, не простим никогда…» (36).

Авторов этого манифеста так и не нашли, и о манифесте не говорил ни один иностранный делегат (только немногие понимали по-русски). Разведчики ОГПУ составляли для Сталина резюме разговоров участников о съезде, например:

Исаак Бабель:

«Съезд проходит мертво, как царский парад, и этому параду, конечно, никто за границей не верит. Пусть раздувает наша пресса глупые вымыслы о колоссальном воодушевлении делегатов. Ведь имеются еще и корреспонденты иностранных газет, которые по-настоящему осветят эту литературную панихиду. Посмотрите на Горького и Демьяна Бедного. Они ненавидят друг друга, а на съезде сидят рядом, как голубки» (37).

То, что Ягода и Агранов узнали о реакции писателей, мало устраивало их: Мальро воспринял почести, возданные ему, как «грубую попытку подкупить меня»; группа писателей подписала воззвание с просьбой, чтобы Николая Клюева вернули из Сибири; кто-то спародировал пушкинский панегирик Державину:

  • Наш съезд был радостен и светел,
  • И день был этот страшно мил —
  • Старик Бухарин нас заметил
  • И, в гроб сходя, благословил.

Окончательные резолюции, принятые съездом, были продиктованы политбюро: задачей писателей оказалось прославлять руководство и их расправу над классовыми врагами; «руководящие органы» Союза должны увеличивать и качество и количество «высокохудожественных произведений искусства», пронизанных «духом социализма». На съезде никто даже не намекал на два самоубийства, потрясшие русский литературный мир. В декабре 1926 г. повесился Есенин, а Маяковский, упрекавший Есенина – мол, тот нашел слишком легкий выход, – сам застрелился весной 1930 г. Этот выстрел, по словам Пастернака, был «подобен Этне / В предгорье трусов и трусих».

Точно так же, как в свое время винили Николая I в гибели Пушкина и Лермонтова, современники обвиняли ОГПУ в самоубийствах поэтов. Яков Блюмкин развратил Есенина, как Агранов – Маяковского. Оба поэта чувствовали себя отверженными в коммунистическом обществе. Крестьянских поэтов, как Есенина, уже в 1920-х гг. обзывали «кулацкими голосами»; пьеса «Клоп» изображает будущее аскетическое коммунистическое общество, в котором поэты так же нежелательны, как клопы.

В июне 1931 г. Ягода впал в немилость у Сталина, который на время сделал его не первым, а вторым заместителем Менжинского. Теперь поддержка Горького и власть над ним стали необходимы, чтобы Ягода унаследовал удельное княжество ОГПУ после смерти Менжинского. Он прилагал к тому огромные усилия. Он убедил Горького в том, что показательные процессы надо восхвалять. Говорят, что Горький обвинил Ягоду в убийстве, когда узнал, что сорок восемь служащих, которым инкриминировался саботаж продовольствия, расстреляны, но архивные документы показывают, что Горький одобрял и такие репрессии. Горький не читал статей западной прессы, которые обличали ОГПУ в фабрикации. Письма Горького к Ягоде – «Дорогой друг и земляк» – сочатся садизмом, подхалимством и, еще хуже, искренностью:

«Читал показания сукиных детей об организации террора и был крайне поражен. Ведь если б они не были столь подлыми трусами, – они могли бы подстрелить Сталина. Да и Вы, как я слышал, гуляете по улицам весьма беззаботно. Гуляете и катаетесь. Странное отношение к жизни. […]

Очень хотелось ехать в Москву на суд, посмотреть на раздавленных негодяев» (38).

Ягода знал, что Сталин прочитает копии этих писем, и отвечал с пафосом:

«Я, как цепной пес, лежу у ворот республики и перегрызаю горло всем, кто поднимет руку на спокойствие Союза.

Враги как-то сразу вылезли из всех щелей, и фронт борьбы расширился – как никогда. Знаете ли, Алексей Максимович, какая все-таки гордость обуревает, когда знаешь и веришь в силу партии, и какая громадная сила партии, когда она устремляется лавой на какую-либо крепость; прибавьте к этому такое руководство мильонной партией, таким совершенно исключительным вождем, как Сталин.

Правда, есть для чего жить, а главное, есть за что бороться.

Я очень устал, но нервы так напряжены, что не замечаешь усталости. Сейчас, по-моему, кулака добили, а мужичок понял, понял крепко, что если сеять не будет, если работать не будет, умрет, а на контру надежды никакой не осталось.

[…] Я сейчас почти один. Вячеслав Рудольфович болен […]»(39).

Обо всем, что происходило в СССР, пока Горький зимовал на Капри, – облаве на троцкистов, раскулачивании, самоубийстве Надежды Аллилуевой – писатель узнавал из писем Ягоды, изображающего эти трагедии, как если бы это были неизбежные события на какой-то героической войне. Горький сохранял эти письма. Подобно сыну и снохе, Горький увяз в паутине, сотканной Ягодой, но с каждым годом он все больше привязывался к этому пауку, и его письма становятся почти любовными: «Я к Вам очень “привык”, Вы стали для меня “своим”, и я научился ценить Вас. Я очень люблю людей Вашего типа. Их – немного, кстати сказать» (40).

Тимоша стала любовницей Ягоды (Максим не возражал). Ягода смог уверить Сталина, что Горький согласен поселиться в СССР навсегда, перевоспитать писателей в «инженеров душ» и создать международный хор, воспевающий вождя. Но Горький был бунтарем по натуре: он принял сторону Шостаковича, когда Сталин разругал его музыку, как «сумбур», и попросил Сталина пощадить композитора. К тому же в своем дневнике, который Крючков перлюстрировал и передавал в ОГПУ, Горький критиковал если не Сталина, то культ Сталина.

Жизнь в сталинской «золотой клетке» скоро обернется целой серией тяжелых испытаний. 11 мая 1934 г. Максим Пешков умер от воспаления легких после попойки с Крючковым и ночи, проведенной на сырой земле. Позднее в убийстве Максима обвинят Ягоду и кремлевского врача Левина: да и в самом деле, влюбленный Ягода был заинтересован в смерти Максима, и они с доктором Левиным не отговаривали его от пьянства. Горький был безутешен, и Сталин с Ягодой пытались утолить его печаль. Они назвали новейший гигантский советский самолет в его честь – но самолет «Максим Горький» на глазах у всех рухнул на землю, вся команда погибла. Роскошно оборудованный речной пароход, тоже названный его именем, повез разбитого горем писателя по Волге, подальше от знакомых людей. Горький не замечал следов ужасного голода, опустошившего деревню. Путешествие было еще более невыносимым для Ягоды, который забронировал для себя и Тимоши соседние каюты и приказал пробить дверь между ними. После загадочной смерти мужа Тимоша почувствовала отвращение к любовнику, так что Ягода, молчаливый и угрюмый, высадился на первой пристани. Он остался, как и прежде, одержимым любовью к Тимоше и ужасом перед Сталиным, но с этого лета 1934 г. он стал более чем когда-либо похож на крысу в ловушке. Он чуял, что от него потребуют почти невозможного, даже для него: убивать людей, к которым его влекло, – интеллигенцию и профессионалов в партии. Их нельзя было назвать друзьями Ягоды – у Ягоды не было друзей, – но они давали ему отдых от сумрачной жизни палача, давали и развлечения – вино, красивых женщин, поэзию, остроумные разговоры. Всегда чужой на пиру жизни, Ягода мог быть, по крайней мере, зрителем на нем. По мере того как политика Сталина становилась более жестокой и Ягоду науськивали на тех, кто был к нему ближе всего, – на круг Горького, прежние приятели начинали понимать, что он им не защитник, а тюремщик. Ягода уходил в себя, его одолевала вялость и меланхолия, он уже не мог предпринять действий, которые смягчили бы гнев Сталина.

18 июня 1936 г. Горький умер. В 1938 г. Ягода вместе с тремя врачами – Леонидом Левиным (который лечил Дзержинского), Дмитрием Плетневым (всемирно известным кардиологом) и Игнатием Казаковым (шарлатаном и протеже Менжинского) – будут обвинены в том, что они умертвили Горького. Как и Чехов, Горький надорвал себе сердце, качавшее кровь через легкие, разрушенные туберкулезом. 8 июня он был в полусознании, но после огромной дозы камфоры воспрянул и начал страстно обсуждать со Сталиным свои планы на будущее (41). Еще девять дней Горький читал и писал. 17 июня, по словам очевидца, на дачу Горького приехала Мура Будберг в машине Ягоды, и через час его уже не стало.

Обстоятельства смерти Горького до сих пор покрыты мраком неизвестности; в них есть повод для недоумения (42). Во-первых, Левин, врач ОГПУ, ставил диагнозы, подозрительно часто не подтверждавшиеся вскрытием, и был навязан Горькому Сталиным, который даже подослал Левина на шесть недель на Капри. Во-вторых, запись посетителей сталинского кабинета в Кремле на 17 июня никого не упоминает, кроме анонимного стенографа. В-третьих, Сталин тогда уже готовился отдать под суд и приговорить к смерти Каменева и Зиновьева, против чего Горький, без сомнения, громко протестовал бы. В-четвертых, смерть Горького является третьей из четырех подозрительных скоропостижных смертей писателей, надоедавших Сталину (Панаит Истрати, Анри Барбюс, Горький и Эжен Даби) (43). И наконец, Мура Будберг умчалась в Лондон сразу после похорон Горького; как и Тимоша, она всю жизнь наотрез отказывалась рассказывать о кончине Горького.

На похоронах Ягода стоял в почетном карауле; Сталин прощался с телом, склонившись над гробом, а на улице его свояк Реденс управлял толпами.

Зарубежные попутчики и внутренние диссиденты

Общая польза – предлог негодяя, лицемера и подхалима.

Уильям Блейк

Почему советские писатели позволяли пастухам из партии и овчаркам из ОГПУ загонять их, как баранов? Еще десять лет назад некоторые из них проявляли неукротимую храбрость. Еврей Бабель писал о своем опыте в Конной армии, громившей дворян, польских интервентов, белогвардейцев и евреев; но теперь даже он предпочел «жанр молчания».

В 1934 г. массовый протест против сталинских аппаратчиков еще мог бы воздействовать на политбюро; когда выжившие увидели, к чему привела в 1937–1938 гг. их уступчивость, они, должно быть, проклинали себя за то, что послушались Горького и приспешников партии. Они предали не только самих себя, но и крестьянина, за которого боролись русские писатели от Пушкина до Чехова. За редкими исключениями (Заболоцкий, Мандельштам), они отреклись от правды и рукоплескали лжи, оскверняя общество, чью совесть они были обязаны охранять. Конечно, у них были веские причины: путешествие по Беломорканалу показало конформистам, что тот интеллигент, который сохранит свою честь, будет превращен в обреченного раба, копающего рвы в мерзлых болотах. После 1929 г. другого выхода не было: дверь на Запад закрыли, и даже в эмиграции диссидент не был в безопасности. Немецкий писатель, уехавший в Америку, мог безнаказанно ругать Гитлера; советский писатель нигде на свете не чувствовал себя защищенным.

Ничем нельзя извинить наблюдателей с Запада, которые присутствовали на банкетах Союза писателей в 1934 г. Кое-кто, как Мальро, пробовал спорить, но никто не распространял правду о коллективизации, о голоде, об арестах и казнях. Если бы Луи Арагон, Ромен Роллан, Лион Фейхтвангер, Бертольт Брехт, Джордж

Бернард Шоу и Герберт Уэллс решились не врать, чем бы они рисковали? Они сами предпочитали подлизываться к Сталину и врать безнаказанно. Из левого крыла западных писателей Ягода смог навербовать целый хор, чтобы льстить Сталину.

Для французских писателей, как и для Горького, Ягода отыскивал красивых переводчиц. Во Франции популярность Роллана после цикла романов «Жан-Кристоф» пошла на убыль: Ягода заказал двадцатитомное собрание сочинений Роллана в переводе на русский и нанял для перевода обаятельную Марию Кудашеву. Роллан женился на Кудашевой, но с трудом переносил Ягоду, судя по его дневниковым записям:

«Загадочная личность. Человек, который выглядит, как будто он изыскан и культурен… Но его полицейские функции внушают ужас. Он говорит с вами мягко, когда он называет черное белым и белое черным, и его честные глаза смотрят на вас с удивлением, если вы начинаете сомневаться в его словах».

Роллан был околдован Сталиным: его разговоры с вождем записаны; равно тошнотворны доверчивость одной стороны и цинизм другой.

«Роллан: Почему двенадцатилетние дети теперь подлежат уголовным наказаниям?

Сталин: В наших школах были обнаружены отдельные группы в 10–15 мальчиков и девочек, которые ставили своей целью убивать или развращать наиболее хороших учеников и учениц, ударников и ударниц. Учеников-ударников топили в колодце, наносили им раны, всячески их терроризировали… У нас в Кремле есть женщины-библиотекарши, которые ходят на квартиры наших ответственных товарищей в Кремле, чтобы держать в порядке их библиотеки. Оказывается, что кое-кого из этих библиотекарш завербовали наши враги для совершения террора. Мы обнаружили, что эти женщины ходили с ядом, имея намерения отравить наших ответственных товарищей. Конечно, мы их арестовали, расстреливать их не собираемся, мы их изолируем» (44).

Анри Барбюс, более благородный, чем Роллан, давно прославился своими романами о Первой мировой войне: в 1928 г. на старости лет он участвовал в съезде друзей СССР в Кёльне. Барбюс три раза беседовал со Сталиным в кремлевском кабинете и написал краткую панегирическую биографию вождя. Но Барбюс в той же мере восхищался Троцким, и поэтому Ягода никого не послал на вокзал встретить его, когда он приехал на съезд советских писателей. Но когда начали праздновать сорокалетие литературной деятельности Горького, Сталин встал и приказал, чтобы из партера театра привели Барбюса, и уступил ему место на сцене.

Поэт-коммунист Луи Арагон женился на Эльзе Триоле, сестре Лили Брик, любовницы Маяковского. Но других французов было труднее поймать в сети – Мальро и Андре Жид в конце концов обманули Сталина.

Роллан, Барбюс и Арагон были подсадными утками, которые заманивали других знаменитых интеллигентов из Европы. Не столь доверчивые светила, как, например, Шоу или Уэллс, задавали Сталину вопросы поострее. Сталин заметил, что общаться с Шоу было сложнее, чем с французами, но тем не менее добился от него нужных слов безрассудного одобрения, более ценного, чем хвала Роллана или Барбюса. Уэллс вошел к Сталину в кабинет, как ему показалось, мудрым человеком: «Этот одинокий, властный мужчина, я думал, может быть адски неприятным, но в любом случае он должен иметь ум, который идет дальше догматизма» – и вышел через три часа ничуть не мудрее (45). Сталин понял, что приглашение известных писателей для взаимной лести – прием намного лучший, чем обыкновенная пропаганда.

В советской ночи лаяли не все собаки. Два крупнейших поэта, Мандельштам и Ахматова, не стали членами Союза. Маяковский, так громко заявивший свою любовь к революции, ошеломил поэтический мир самоубийством в 1930 г. Для некоторых поэтов смерть Маяковского означала освобождение, конец косноязычию. Пастернак и Мандельштам почувствовали себя до такой степени освобожденными от лжи, что снова начали писать стихотворения – «Второе рождение», «Стихи об Армении» были немыслимы, пока Маяковский жил и был символом советской культуры. Только когда надежда на лучшее погасла и заменилась отчаянием, писание для вечности приобрело смысл.

Мандельштам чувствовал, что в темноте советской ночи где-нибудь на какой-то печатной машинке строчатся доносы. ОГПУ давно составляло досье, в которых художники и поэты авангарда (раньше любимцы революции) связывались с белыми офицерами, эмигрантами, бывшими жандармами. Что касается авангарда, то сталинские взгляды на «развращенное искусство» совпадали с гитлеровскими. Украинское ГПУ накопило досье в 3 тыс. томов под названием «Весна»; одной из первых жертв был Игорь Терентьев, который потом копал Беломорканал (46). Сын жандарма и брат эмигранта, Терентьев подлежал расстрелу, но стал свободным рабочим на канале Москва – Волга, и только в 1937 г. попал в расстрельные списки.

1932 г. был, вероятно, последним при жизни Сталина, когда настоящая лирика еще была возможна. В сборнике «Второе рождение» Пастернак укорял сталинизм:

  • Но лишь сейчас сказать пора,
  • Величьем дня сравненье разня:
  • Начало славных дней Петра
  • Мрачили мятежи и казни (47).

В том же году в последний раз при жизни поэта напечатали Мандельштама. Его стихотворение «Ламарк» слишком громко провозгласило конец человеческой свободы:

  • И от нас природа отступила
  • Так, как будто мы ей не нужны,
  • И продольный мозг она вложила,
  • Словно шпагу, в темные ножны.
  • И подъемный мост она забыла,
  • Опоздала опустить для тех,
  • У кого зеленая могила,
  • Красное дыханье, гибкий смех… (48)

После 1932 г. поэзию надо было писать «в стол», или, так как ящики столов обыскивались, не писать, а запоминать. Пастернак отвернулся от политики, хотя и общался с виновниками террора. Мандельштам не закрывал глаза на реальность, но избегал встреч с власть имущими. В начале 30-х он навещал Бухарина, но с членами политбюро у Горького не встречался. Для Мандельштама Сталин был зловещим богом, даже alter ego, как Иосиф, проданный братьями.

Но вид сталинских приспешников-гуманоидов был невыносим для поэта. Накануне съезда Союза писателей он пожертвовал своей физической свободой, чтобы сочинить незабываемые строки о них:

  • А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
  • Он играет услугами полулюдей.
  • Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
  • Он один лишь бабачит и тычет,
  • Как подкову, дарит за указом указ:
  • Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз (49).

Ягоде этот пасквиль, по-видимому, понравился – он его выучил наизусть и даже декламировал Бухарину. Пролетарские же поэты, предававшие свой класс, возмущали Ягоду. Пьяница Павел Васильев только чудом вышел с Лубянки с выговором, написав о Сталине в 1932 г.:

  • Нарезавши тысячи тысяч петель,
  • насилием к власти пробрался.
  • Ну что ж ты наделал, куда ты залез, расскажи мне,
  • семинарист неразумный!
  • В уборных вывешивать бы эти скрижали!
  • Клянемся, о вождь наш, мы путь твой усыплем цветами
  • И в жопу лавровый венок воткнем (50).

После 1932 г. такая хула слышалась только в частушках рабынь-колхозниц или зэков.

Для советского литератора горькая пилюля бывала подслащена. Писатель, который вел себя, как полагалось, мог иметь квартиру, дачу, печататься большими тиражами; его переводили на языки всех республик Советского Союза, ему давали путевки на Кавказ или Памир. Послушные русские, грузины, украинцы, армяне и казахи жили взаимным переводом. Перевод, как детская литература, через несколько лет стал убежищем талантливого писателя, и читатели выигрывали, когда поэты и прозаики прикрывались иноязычным писателем, чужим языком. «Чужая речь мне будет оболочкой», – писал Мандельштам. Сталин, вообразив себя покровителем прогрессивной культуры, поощрял переводчиков, например с итальянского языка, который более всего нуждался в защите от фашизма Муссолини. Русским переводчикам особенно по душе было переводить Данте, поэта, вовлеченного в междоусобицу гвельфов и гибеллинов и приговоренного к смерти. К тому же Сталин заказал новые переводы своего истинного учителя, Макиавелли. Михаил Лозинский, друг Мандельштама и подопечный Горького, в 1930-е гг. перевел «Ад» и закончил «Рай» по освобождении из ГУЛАГа.

За кулисами ОГПУ, взяв Главлит под свой контроль, закручивало гайки. Цензура стала скрытой (51). Печатали всего в шести экземплярах (один для Сталина) списки «крупных изъятий, задержаний и конфискаций», то есть книг, изъятых ОГПУ из магазинов и библиотек. Любую информацию – о безработице, о вывозе зерна, о самоубийствах, невменяемости, эпидемии, даже прогноз погоды – могли счесть разглашением государственной тайны. Было запрещено упоминать в печати ОГПУ, НКВД, даже телефоны загсов. Прекратили печатание справочников, публиковавшихся ежегодно с 1923 г., с адресами и телефонами всех жителей Москвы и Ленинграда: теперь за такими сведениями приходилось обращаться в справочную, заплатив 15 копеек и назвав себя. Цензоры запретили колхозникам называть коров и свиней Нарком, Правда, Пролетарий, Депутат, Людоед или Жид, и Главлит предлагал новые имена: например, Наркоз вместо Наркома. Цензоры калечили классику, считая эротические стихи Пушкина «порнографией». Народная поэзия тоже была отредактирована: там, где богатырь раньше выбирал левую или правую дорогу, он теперь стоял на перекрестке дорог прямой и проселочной.

Строго наказывались даже случайные погрешности. При Сталине опечатки были объявлены «вылазками классового врага». По всей Европе наборщики забавлялись нечаянными или нарочными опечатками. Известно, как одна русская газета писала, что при коронации Николая II возложили на царскую голову «ворону», а в исправленной редакции – «корову». В советских книгах печатали в конце справку со списком всех опечаток, указывая имя виновника. Писатели и наборщики дорого платили за одну сдвинутую букву, как показывает фильм Тарковского «Зеркало». Вспомним также ляпсус «Крысная армия» в повести «Софья Петровна» Л. Чуковской. Вместо фамилии «Сталин» могло выскочить «Ссалин» или «Сралин», а вместо «Сталинград» – «Сталингад». В провинциальных газетах появлялись крамольные заголовки: «Сталин у избивательной урны»; бывало и так, что непозволительно соединялись два лозунга – рядом с «Мы должны беречь жизнь товарища Сталина и наших вождей» печатали «Уничтожить гадов, чтобы следа не осталось на советской земле». Неадекватно переводили конституцию с русского на языки народов Кавказа и Средней Азии, так что появлялись фразы: «Кто не работает, тот не укусит» (вместо «не ест»).

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

У Тары странная семья.Отец готовится к концу света – консервирует персики на случай массового голода...
Эта книга о том, как добиться максимальной самореализации, раскрыть весь потенциал своего «я», легко...
Сбежав из Равки, Алина и Мал добираются до берегов чужой страны. Они надеются начать новую жизнь в д...
В учебнике рассмотрены ключевые вопросы курса «История государства и права России» (с древнейших вре...
Одна из самых популярных книг о писательстве от профессионального автора. Откровенно и с юмором Энн ...
На основе широкого круга документальных источников, в особенности опубликованных в последние годы, и...