Средневековая Европа. От падения Рима до Реформации Уикхем Крис

Переводчик Мария Десятова

Научный редактор Станислав Мереминский, канд. ист. наук

Редактор Наталья Нарциссова

Руководитель проекта И. Серёгина

Корректоры Е. Аксёнова, М. Миловидова, С. Чупахина

Компьютерная верстка А. Фоминов

Арт-директор Ю. Буга

Иллюстрация на обложке Alamy

© Chris Wickham, 2016

Originally published by Yale University Press

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2019

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Иллюстрации

1. Диптих с изображением Манлия Боэция, 487 г., слоновая кость. Христианский музей, Брешиа, Италия / Bridgeman Images.

2. Баптистерий Иоанна Крестителя, VI в., Пуатье. © Nick Hanna / Alamy Stock Photo.

3. Пизанский собор, конец XI – начало XII в. M&M Photo.

4. Собор Св. Софии, Константинополь (Стамбул), 530-е гг. Фото Лесли Брубейкер.

5. Бирмингемский Коран, ок. 640–650-х гг., Бирмингемский университет.

6. Богатый зал, Мадина аз-Захра, Кордова, 950-е гг.

7. Сборник франкских законов, 850–870-е гг, библиотека герцога Августа, Вольфенбюттель. Cod. Guelf. 299 Gud. lat © Herzog August Bibliothek Wolfenbuttel (http://diglib.hab.de/mss/299-gud-lat/start.htm).

8. Дворцовая капелла, Ахенский собор, ок. 800 г.

9. Евангелие из Линдисфарна, Евангелие от Луки, начало VIII в. Британская библиотека (Cotton MS Nero D. IV, f. 139).

10. Ставкирка, Хеддал, Норвегия, XIII в.

11. Бронзовые врата, Гнезненский кафедральный собор, конец XII в., сцена гибели святого Адальберта. © Jan Wlodarczyk / Alamy Stock Photo.

12. «Плоды доброго правления в городе», фреска Амброджо Лоренцетти, Палаццо Публико, Сиена, 1138–1339 гг. Fondazione Musei Senesi.

13. Рокка-Сан-Сильвестро, Тоскана, XIII в. Ventodiluna.

14. Мозаика апсиды базилики Св. Климента, Рим, ок. 1118 г. © imageBROKER / Alamy Stock Photo.

15. «Сон Иннокентия III», фреска Джотто ди Бондоне, церковь Св. Франциска, Ассизи, 1290-е гг. Bridgeman Images.

16. Замок Гравенстен, Гент, конец XII в. © Alpineguide / Alamy Stock Photo.

17. Собор Парижской Богоматери, Париж. Peter Bull.

18. Отель Mercure Shakespeare, Стратфорд, XIII–XVI вв. © Mark Benton / England / Alamy Stock Photo.

19. Фреска «Воскресение Христово» в Кахрие-Джами (монастырь в Хоре), Константинополь (Стамбул), ок. 1320 г. QC.

20. Статуи Экхарда Мейсенского и Уты Балленштедской, Наумбургский собор, середина XIII в. © VPC Travel Photo / Alamy Stock Photo.

21. Северные (Стамбульские) ворота, городская стена Никеи (Изник, Турция), построены во времена Древнего Рима, периодически перестраивались до начала XIII в. EBA.

22. Казначейский свиток, конец XII в., 1163–1164 гг. Национальный архив, Лондон.

23. Эгиль Скаллагримссон, изображение в исландской рукописи, возможно сделанное Хьялти Торстейнссоном, XVII в. Фото Йоханны Олафсдоттир, изображение предоставлено Институтом исландских исследований имени Арни Магнуссона.

24. Церковь Покрова на Нерли, Владимир, ок. 1160 г. © www.123rf.com / Elena Shchipkova.

25. Святая Анна обучает Деву Марию чтению, иллюстрация из французской рукописи, 1430-е гг. Музей Гетти, Лос-Анджелес. Цифровое изображение предоставлено Getty’s Open Content Program.

26. Румельская крепость, Стамбул, 1452 г. © www.123rf.com/rognar

27. Колокольня, Брюгге, 1480-е гг. © Jank1000 |

28. Карлов мост, Прага, конец XIV в. Book Travel Prague.

29. Девичий дворик, Алькасар, Севилья, 1360-е гг. © funkyfood London – Paul Williams / Alamy Stock Photo.

30. Площадь Пия II, Пьенца, Тоскана, 1459–1462 гг. © Siephoto / Masterfile.

31. «Энеа Сильвио Пикколомини отправляется на Базельский собор», Пинтуриккьо, Сиенский собор, 1500-е гг. Библиотека Пикколомини, кафедральный собор в Сиене, Италия / F. Lensini, Siena / Bridgeman Images.

1. Консульский диптих Флавия Манлия Боэция, 487 г. Аристократы времен поздней Римской империи часто заказывали диптихи (парные изображения) из слоновой кости в память о значимых событиях – в данном случае это назначение Боэция консулом и префектом Рима. В правой части диптиха Боэций держит в руке платок, давая сигнал к началу гонок на колесницах, так как консульская должность подразумевала присутствие на подобных мероприятиях. Консул Боэций, вероятно, был отцом известного философа, носившего то же имя и казненного за измену правителем Италии Теодорихом в 524 г.

2. Баптистерий в Пуатье, VI в. Один из немногих сохранившихся образцов монументальной архитектуры эпохи Меровингов, располагавшийся в крупном городе Южной Галлии, дает хорошее представление о зодчестве того времени. Вся кладка оригинальная, если не считать современных контрфорсов, препятствующих обрушению постройки со склона. Сколько в этом здании относится к периоду позднего Рима, до победы франков над империей в 507 г., вопрос открытый, однако его облик позволяет с уверенностью утверждать, что Меровинги строили – или перестраивали – в классическом римском стиле.

3. Пизанский собор, конец XI – начало XII в. Возведенный по самым передовым технологиям своей эпохи, собор воплотил в себе честолюбивые замыслы пизанцев. Как следует из надписей на фасаде, значительную часть средств на строительство обеспечили трофеи, добытые в морских набегах на богатые мусульманские города.

4. Собор Св. Софии, Константинополь (сейчас Стамбул), 530-е гг. «Великая церковь» византийской столицы была построена императором Юстинианом в 532–537 гг. Грандиозное сооружение превышало размерами все остальные известные крытые постройки Европы со времен Римской империи до строительства собора в Севилье в XIII–XIV вв. Обвалившаяся в 557 г. кровля была восстановлена в 562 г. К более поздним временам относятся только османские минареты.

5. Бирмингемский Коран, около 640–650-х гг. Радиоуглеродный анализ с точностью 95 % определяет, что пергамент этих страниц Корана, обнаруженных в библиотеке Бирмингемского университета в 2013 г., был произведен до 645 г. Следовательно, текст написан позже – хотя едва ли намного. Датировка совпадает с периодом правления халифа Усмана (644–656), которому в исламе принадлежит заслуга собирания текста Корана в единую книгу. Однако, несмотря на убедительное совпадение, споры вокруг датировки Корана по-прежнему не утихают.

6. Восстановленный парадный зал кордовских халифов из династии Омейядов в дворцовом комплексе Мадина аз-Захра, 950-е гг. Дворец, выстроенный Абд ар-Рахманом III, был разрушен около 1010 г., раскопан в XX в. и реконструирован в XX–XXI вв. Отделка зала была выполнена из ценных материалов, его великолепие, как известно из дошедших до нас свидетельств, вызывало немалое восхищение у иностранных послов.

7. Сборник франкских законов, 850–870-е гг. Данный экземпляр, сохранившийся в немецком городе Вольфенбюттель, представляет собой составленный в IX в. сборник франкских законов от Салической правды (перед нами ее первая страница) до капитуляриев эпохи Карла Великого (до 810-х гг.). Подобных сборников того периода сохранились десятки, что свидетельствует о желании государственных деятелей эпохи Каролингов держать их под рукой.

8. Капелла Ахенского дворца Карла Великого, около 800 г. Во дворце Ахена, ставшего при Карле Великом новой столицей Франкского государства, была устроена большая церковь, которую в 805 г. освятил папа Лев III. Роскошное убранство церкви включало облицовку из мрамора (доставленного из Рима и Равенны, по свидетельству биографа Карла Великого Эйнгарда), бронзу и ныне утраченные фрески.

9. Евангелие из Линдисфарна, начало VIII в. Принадлежит к числу самых красочно иллюстрированных литературных памятников средневекового периода. Предположительно, переписано и иллюстрировано в Линдисфарнском монастыре в Нортумберленде, имеет сходство с рядом других евангелий того же периода, созданных в Англии и Ирландии, где специализировались на такого рода украшении. На снимке – первая страница Евангелия от Луки.

10. Ставкирка, Хеддал, Норвегия, XIII в. В архитектуре средневековой Норвегии получили распространение деревянные церкви, выстроенные с применением новаторских конструктивных приемов. Ставкирка в Хеддале на юге Норвегии – самая большая из церквей такого типа (правда, дополнительно увеличена она была уже в 1890-х).

11. Бронзовые врата, Гнезненский кафедральный собор, конец XII в. В XIV в. этот древнейший польский собор был перестроен, однако сохранились врата с изображением сцен из жития Адальберта Пражского, убитого язычниками-пруссами в 997 г. Останки его были выкуплены поляками и захоронены в соборе. Сцена над дверным кольцом правой створки изображает гибель святого. Не исключено, что врата выполнены иностранными мастерами, работавшими в Польше, поскольку такой стиль характерен для пограничных германско-французских земель.

12. «Плоды доброго правления в городе», Амброджо Лоренцетти, Сиена, 1138–1339 гг. На фреске, украсившей зал заседаний в ратуше Сиены, представлен идеализированный город, процветающий под властью мудрого и заботливого правителя, радующий взгляд ремесленными мастерскими, учебным заведением, полноводными торговыми потоками и (явное художественное преувеличение) танцующими на улицах женщинами.

13. Рокка-Сан-Сильвестро, Тоскана, XIII в. Возможно, лучше всего сохранившееся из имеющихся заброшенных средневековых поселений – горняцкий поселок при медных и серебряных рудниках на Тосканском побережье, пришедший в упадок после истощения залежей руды. Период его расцвета, к которому относятся уцелевшие строения, пришелся на XII–XIII вв. Замок на вершине принадлежал сеньору, остальные постройки – дома простых горняков, которые тоже отличаются высоким качеством каменной кладки. Хотя владелец замка строго контролировал добычу руды, горняки, судя по всему, не бедствовали.

14. Мозаика апсиды базилики Св. Климента, Рим, около 1118 г. Пространство великолепной мозаики,

изготовленной по заказу кардинала при папе Пасхалии II, заполняет виноградная лоза, в завитках которой представлена вся христианская Церковь, а также различные персонажи, занимающиеся в том числе повседневными хозяйственными делами. Перед нами свидетельство того, как папская власть стремилась продемонстрировать могущество и богатство в тяжелый для нее период утраты позиций в Риме.

15. «Сон Иннокентия III», Ассизи, 1290-е гг. Фреска в церкви Св. Франциска (первом большом францисканском храме), с большой долей вероятности выполненная Джотто и его учениками, изображает сон Иннокентия, в котором Франциск Ассизский в одиночку удерживает от обрушения Латеранскую базилику (кафедральный собор Рима). Относится к начальному периоду мифологизации Франциска и его невероятного политического успеха.

16. Замок в Генте, конец XII в. Основная часть замка графов Фландрии в Генте сохранилась в неизменном виде, хотя в XIX в. здание подверглось существенной перестройке. Замок представлял собой один из главных оплотов графской власти на территории города, ставшего впоследствии самым крупным во Фландрии. Расцвет Гента как центра ремесленного производства начался с замка, однако разросшийся и разбогатевший город оказался серьезным соперником для графов.

17. Собор Парижской Богоматери, Париж. Самый известный из ряда крупных и дорогостоящих готических соборов, возведенных в Северной Франции в XII–XIII вв. – в данном случае в 1160–1260-х гг. Шпиль относится к XIX в.

18. Отель Mercure Shakespeare, Стратфорд-на-Эйвоне, XIII–XVI вв. Стоит на одном из фискальных участков (burgage plots), нарезанных при основании Стратфорда в начале XIII в. и до сих пор различимых на плане города. Само здание относится к тюдоровскому периоду и представляет собой классическую для городской застройки тех времен фахверковую конструкцию; впоследствии реконструировалось.

19. Фреска «Воскресение Христово» в Кахрие-Джами, Стамбул, около 1320 г. Монастырь Хора (Кахрие) был построен константинопольским придворным советником, ученым и мыслителем Феодором Метохитом в 1315–1321 гг. Перед нами самая драматичная фреска монастыря, изображающая сокрушение Иисусом врат ада – здесь он освобождает Адама и Еву, чтобы вознести их в рай.

20. Статуи Экхарда Мейсенского и Уты Балленштедской, Наумбург, середина XIII в. Скульптурные изображения маркграфа и маркграфини, основавших в XI в. собор в Наумбурге на северо-востоке Германии, появились на его стенах двумя столетиями позже вместе с десятью другими искусно выполненными каменными статуями. Скульптуры демонстрируют характерную для любого средневекового столетия зависимость церковной общины от покровителей-мирян.

21. Северные (Стамбульские) ворота Никеи содержат фрагменты, относящиеся к разным временам, от эпохи Древнего Рима до начала XIII в. Изначально эти монументальные стены и ворота были построены римлянами, однако систематически ремонтировались и перестраивались в византийский период, в частности при никейских императорах (1204–1261).

22. Казначейский свиток, конец XII в. Английская Палата шахматной доски (высший финансовый орган) первой ввела практику систематической финансовой отчетности для контроля доходов казны. Первый дошедший до нас казначейский свиток относится к 1130 г., затем, начиная с 1156 г., они сохранились в почти непрерывной последовательности. Название происходит от свитков, в которые сворачивались сшитые по несколько штук листы пергамента.

23. Эгиль Скаллагримссон, изображение в исландской рукописи, XVII в. Эгиль Скаллагримссон, исландский поэт конца X в. (до нас дошли некоторые его творения), был к тому же буйным задирой с очень крупной головой. Данный портрет начала Нового времени отражает представления исландцев той эпохи о том, как должен выглядеть крестьянский герой.

24. Церковь Покрова на Нерли, Владимир, около 1160 г. Красивейший пример того, как византийский стиль, перенимаемый правителями Руси, превращался в самобытную архитектуру. Церковь выстроена под Владимиром князем Андреем Боголюбским (1157–1174).

25. Святая Анна обучает свою дочь Деву Марию чтению, иллюстрация из французской рукописи, 1430-е гг. Популярность этой сцены в иллюстрированных рукописных книгах позднего Средневековья свидетельствует о том, что в общественном представлении отдельные мирянки могли быть грамотными и именно они обучали грамоте своих детей.

26. Румельская крепость, Стамбул, 1452 г. Замок был выстроен в ходе подготовки к осаде Константинополя Мехмедом II, чтобы перекрыть путь через Босфор венецианским судам, доставлявшим в город провизию.

27. Колокольня, Брюгге, 1480-е гг. Символ гордости горожан, возвышающийся над крытым рынком на главной площади Брюгге, в XIII в. был возведен из дерева. Венчающая его восьмигранная башня добавлена в конце XV столетия.

28. Карлов мост, Прага, конец XIV в. Долгое время оставался единственным мостом через реку Влтаву, разделяющую Прагу на две части. При императоре Карле IV был перестроен в более величественном стиле скульптором и архитектором Петром Парлержем. Староместская мостовая башня в левой части снимка, также спроектированная Парлержем, представляет собой достойный образец светской чешской готики. Лебеди современные (!).

29. Девичий дворик (Patio de las Doncellas), Алькасар, Севилья, 1360-е гг. После завоевания почти всего аль-Андалуса кастильцами многие художественные традиции испанских мусульман (наглядно воплощенные в гранадской Альгамбре) распространились на остальные испанские земли. Алькасар (королевский дворец) в Севилье служит особенно выразительным примером, изобилуя мусульманскими архитектурно-декоративными приемами в сочетании с христианскими.

30. Главная площадь Пьенцы, Тоскана, 1459–1462 гг. Пий II родился в Корсиньяно – небольшом селении Южной Тосканы. Став папой римским, он дал селению статус города и, переименовав в свою честь в Пьенцу, украсил монументальными зданиями в «ренессансном» стиле, которые оказались великоваты для крохотного городка: на снимке за собором видна открытая местность.

31. «Энеа Сильвио Пикколомини отправляется на Базельский собор», XVI в. Перед нами одновременно и классический морской пейзаж эпохи Возрождения, и сцена из жизни сиенского гуманиста, ставшего впоследствии папой Пием II (1458–1464). Фрески c изображением значимых событий жизни папы были выполнены Пинтуриккьо в 1503 г. по заказу племянника Энеа Сильвио Пия III, который пробыл в сане понтифика меньше месяца. Выбор сцены, несмотря на откровенно антипапский характер Базельского собора, продиктован тем, что именно там Энеа Сильвио зарекомендовал себя как политический деятель.

Карты

1. Европа в 550 г.

2. Западная Европа в 850 г.

3. Восточная Европа в 850 г.

4. Западная Европа в 1150 г.

5. Восточная Европа в 1150 г.

6. Западная Европа в 1500 г.

7. Восточная Европа в 1500 г.

Благодарности

В первую очередь хочу поблагодарить Хизер Маккаллум, которая подала мне идею этой книги и в конце концов убедила написать ее. Она же высказывала критические замечания по черновым вариантам и проверяла все данные в рукописи. Лесли Брубейкер прочитала весь текст и указала места, которые нуждались в правке. Такой же вклад внесли два сочувствующих читателя из Йеля. Многие мои друзья читали отдельные главы: Пат Гири и Майке де Йонг – с первой по шестую, Лесли Абрамс – пятую, Крис Дайер – седьмую, Джон Арнольд – восьмую, Роберт Суонсон – десятую, Линдал Ропер – десятую и двенадцатую, Джон Уоттс – одиннадцатую и двенадцатую. Без их помощи (и суровой критики) я бы не справился, особенно когда добрался до менее знакомых мне периодов Средневековья. Еще ряд людей помогли советами, справочными материалами и поиском литературы – это Питер Косс, Лорена Фьерро Диас, Марек Янковяк, Том Ламберт, Изабелла Ладзарини, Конрад Лейзер, Софи Марнетт, Гедре Мицкунайте, Морин Миллер, Наталия Новаковская, Гельмут Реймитц, Джон Сабапати, Марк Уиттоу, Эмили Уинклер (и это далеко не полный список). Не могу назвать здесь поименно всех, кто случайной репликой, не подозревая, что я делаю мысленную пометку, спасал текст от ошибки, но все выступавшие на семинаре по Средневековью «по понедельникам в пять», который мы с Марком Уиттоу ведем в Оксфорде уже 11 лет, так или иначе внесли свой вклад в эту книгу. Кроме того, я хотел бы сказать спасибо RAE2008 и REF2014[1] за интеллектуальный стимул: благодаря им я ознакомился с авторитетными материалами широкой тематики, которые иначе прошли бы мимо меня. Многие из этих книг и статей включены в библиографию.

Глава 1

Новый взгляд на Средние века

Эта книга посвящена переменам. Так называемое Средневековье длилось 1000 лет – с 500 по 1500 год, – и Европа конца этого периода сильно отличалась от той, что была в начале. Раннее Средневековье было проникнуто влиянием Римской империи, которая объединяла половину Европейского континента, но резко отсекала ее от другой половины. По прошествии 1000 лет Европа в целом уже обрела те контуры, которые сохраняются и поныне: в том или ином виде в ней сформировалось большинство нынешних независимых государств. Задача этой книги – проследить ход перемен и показать их значимость. Однако сосредоточимся мы не на результатах. Многих авторов трудов о Средневековье заботит в первую очередь происхождение нынешних государств и другие аспекты «современности» в их понимании, поэтому для них смысл средневекового периода заключен именно в результатах и итогах. Мне это кажется в корне ошибочным. История лишена целесообразности, историческое развитие не стремится к чему-то, а отталкивается от чего-то. Более того, с моей точки зрения, бурный период Средневековья представляет самостоятельный интерес и его не обязательно рассматривать через призму последующих событий. Надеюсь, моя книга послужит убедительным тому доказательством.

Это отнюдь не значит, что средневековая история Европы представляет собой водоворот событий, не имеющих никакой логической связи, кроме принадлежности к произвольно выбранному тысячелетнему временному отрезку. Вовсе нет. Средние века размечены четко обозначенными переломными моментами, из которых и складывается этот исторический период. Падение Западной Римской империи в V веке, кризис Восточной Римской империи, столкнувшейся с подъемом ислама в VII веке, экспериментальный проект Каролингов по созданию высокодуховного государства на рубеже VIII–IX веков, распространение христианства в Северной и Восточной Европе в X веке (преимущественно), радикальная децентрализация политической власти на Западе в XI веке, демографический и экономический рост с X по XIII век, восстановление политической и религиозной власти на Западе в XII–XIII веках, закат Византии в тот же период, Черная смерть и развитие государственных органов в XIV веке, вовлечение более широких слоев населения в публичную сферу на рубеже XIV–XV веков – вот перечень основных, на мой взгляд, переломных моментов, каждому из которых будет посвящена отдельная глава книги. Эти вехи связывала между собой череда структурных изменений: среди прочего, упадок и последующее возрождение понятий общественной власти, переход от налогообложения в качестве основного источника государственных ресурсов к землевладению и обратно, влияние письменности и грамоты на политическую культуру, развитие во второй половине Средневековья законодательно закрепленных и четко очерченных моделей местного управления и самоопределения, под влиянием которого изменились взаимоотношения правителей и подданных. Эти изменения мы также будем разбирать. Однако углубляться в микроисторию социумов и культур и подробно рассказывать об исторических событиях, происходивших в отдельных странах, нам попросту не позволит объем книги. Перед вами аналитическая работа о Средних веках, а не учебник истории – их сейчас предостаточно, в том числе совершенно великолепных, поэтому пополнять их собрание нет нужды[2]. Разумеется, в каждой главе, чтобы не быть голословным, я освещу в той или иной степени политические события обозначенного периода, особенно для читателей, которые обращаются к Средним векам впервые. Однако основное внимание будет сосредоточено на переломных моментах и всеобъемлющих структурных особенностях, показывающих, чем, на мой взгляд, прежде всего характеризуется и чем интересен средневековый период. Именно они станут предметом анализа.

Отмечу также, что мой перечень переломных моментов не совпадает с исторической канвой, которую открыто или исподволь намечают многочисленные хроники европейского Средневековья. С распространенной по сей день точки зрения, Европа, которую спасают от морального разложения «Григорианские реформы» XI века, от невежества – «Возрождение XII века», от бедности – фламандское ткачество и венецианское мореходство, от политического упадка – формирование государств Генрихом II и Эдуардом I в Англии, Филиппом II и Людовиком IX во Франции, Альфонсо VI и Фердинандом III в Кастилии, достигает расцвета в «зрелом Средневековье» XII–XIII веков с его крестовыми походами, рыцарским кодексом, готическими соборами, Папской областью, Парижским университетом и Шампанскими ярмарками, а после 1350 года приходит в упадок (чума, войны, церковные расколы и культурная неопределенность), преодолеть который помогает философия гуманизма и радикальная реформа Церкви. Такой интерпретации вы здесь не найдете. Она представляет в неверном свете позднее Средневековье и полностью оставляет за скобками начало Средних веков и Византию. Кроме того, она слишком проникнута уже раскритикованным мной стремлением увязать Средневековье, по крайней мере начиная с 1050 года, с современностью. Это отголосок не изжившего себя, вопреки уверениям историков, желания искать в истории мораль, славные времена, героев и злодеев.

Такое морализаторство для многих оправдано самим понятием «средневековый». У этого термина любопытная история. Изначально он имел пренебрежительный оттенок, который отчасти сохраняется и в наши дни. Со времен Римской республики люди противопоставляли себя, современных – moderni на латыни – древним, antiqui, «античным». Однако в XIV–XV веках ученые, которых мы называем гуманистами, начали применять термин «античный» к римским и предшествующим классикам, преемниками которых они себя считали, а предположительно уступавших им в мастерстве писателей промежуточного тысячелетия относили к периоду, который к XVII веку все чаще стали называть «Средними веками», medium aevum. В XIX веке термин, прижившись, распространился и на другие области – «средневековое» правительство, экономику, Церковь и так далее в противовес так же выпестованной в XIX веке идее Возрождения, с которого, как следовало полагать, и началась «современная» история[3]. Такое Средневековье – всего лишь условность, подтасовка, совершенная горсткой ученых. Однако представление это крепло по мере того, как нарастали все новые и новые слои «современности».

С 1880-х годов, когда подача исторического материала стала более профессиональной и постепенно возникла специализация на отдельных периодах, начали появляться и положительные взгляды на средневековое прошлое. Иногда они были проявлением защитной реакции – например, попытки изучающих то или иное столетие Средневековья провозгласить собственный «ренессанс» («ренессанс XII века», «каролингский ренессанс» и пр.), обеляющий «их» период в глазах презрительно фыркающих специалистов по Новому времени. Иногда обретали фанатичный оттенок – когда католические историки превозносили религиозную чистоту Средневековья, а историки-националисты норовили именно в этом периоде найти истоки безоговорочного превосходства собственной страны. В Средних веках, далеких и местами очень плохо документированных, удобно выискивать подтверждение любым домыслам XX века, и в результате подобные взгляды предстают такими же далекими от реальности, как и заявления некоторых гуманистов. Однако параллельно уже больше столетия ведется упорная эмпирическая работа, благодаря которой тысячелетие Средневековья проступает более четко и ясно во всей своей сложности и очаровании. Специалисты по Средневековью зачастую сами не знают, сколь многим обязаны рвению историографов-националистов. Английские историки до сих пор склонны во главу угла ставить развитие английского государства – первого в Европе, а значит, подтверждающего исключительность англичан; немцев волнует Sonderweg – «особый путь», помешавший формированию такого государства у них, тогда как итальянские историки в распаде итальянского королевства ничего страшного не видят, ведь именно он подарил итальянским городам независимость и обусловил развитие культуры, с которой и началось Возрождение – самое что ни на есть итальянское[4]. Однако сегодняшняя глубина и многосторонность исследований Средневековья позволяют выдвинуть альтернативу этим взглядам и с легкостью обходить их.

Одной проблемой меньше – но возникает другая. Если мы отказываемся от образа Средних веков как долгого мрачного безвременья, полного беспричинного насилия, невежества и суеверий, как отличать этот период от предшествующего и последующего? Начало его обозначить в какой-то степени проще, поскольку традиционно оно увязывается с политическим кризисом, вызванным падением Западной Римской империи в V веке – поэтому за приблизительный рубеж Античности и Средневековья берется 500 год. Независимо от того, считаем ли мы Римскую империю в каком бы то ни было смысле «лучше» западных преемников, те бесспорно отличались большей раздробленностью, структурной слабостью и простотой экономики. Поиски рубежа осложняются тем, что Восточная Римская империя, которую мы сейчас называем Византией, существовала еще долго, поэтому для юго-востока Европы 500 год за отправную точку брать бессмысленно. В самом деле, даже на Западе этот перелом коснулся лишь ряда нынешних европейских стран, самыми крупными из которых были Франция, Испания, Италия и юг Британии, поскольку в Римскую империю никогда не входили Ирландия, Скандинавия, большая часть Германии и основная масса славянских государств. Осложняет задачу установления границы и то, что за последние четверть века историкам удалось выявить значительную степень преемственности между периодами до и после 500 года, особенно в культурной области – в религиозных представлениях, в концепции общественной власти, – благодаря чему «позднейшая Античность» присутствовала местами до 800 года и даже до XI века. Это соотношение перемен и преемственности затушевывает перелом, наступивший после падения империи. Однако 500 год (плюс-минус полвека) по-прежнему остается удобной отправной точкой и, по крайней мере для меня, маркером коренных перемен на столь многих уровнях, что закрыть на них глаза невозможно.

С 1500 годом (плюс-минус полвека, по такому же принципу) дела обстоят сложнее: перемен было меньше или, по крайней мере, предполагаемые маркеры начала «современного», Нового времени не обладали достаточной значимостью. Окончательное покорение Византии османами в 1453 году мир не потрясло, поскольку к тому времени когда-то огромная империя уже распалась на отдельные провинции на территории нынешней Греции и Турции, и к тому же османы довольно успешно сохраняли политическое устройство Византии. «Открытие» Америки Колумбом – точнее, покорение ее крупнейших государств испанскими завоевателями в 1520–1530-х – несомненно оказалось катастрофой для американского коренного населения, однако Европа (за исключением Испании) последствия этого завоевания ощутит еще очень не скоро. В гуманистической философии, ставшей интеллектуальной почвой Возрождения, все сильнее проступают средневековые черты. Остается протестантская Реформация, тоже пришедшаяся в основном на 1520–1530-е (и последующая католическая контрреформация), как религиозно-культурный перелом, расколовший Западную и Центральную Европу и создавший два зачастую противоборствующих блока – существующих по сей день – с постепенно расходящимся культурно-политическим укладом. Это был бесспорно серьезный и относительно неожиданный раскол, пусть и слабо отразившийся на православном христианстве Восточной Европы. Однако, если подводить черту под европейским Средневековьем именно Реформацией, выходит, что мы начинаем Средние века экономико-политическим кризисом на фоне культурно-религиозной преемственности, а заканчиваем культурно-религиозным кризисом на фоне относительной стабильности политики и экономики. Во всем определении Средних веков имеется некая искусственность, от которой нам никуда не деться.

Тем не менее, признав это, мы получаем возможность заново подступиться к вопросу рассмотрения Средних веков как единого целого. Разумеется, можно подыскать конечный рубеж и получше, чем 1500 год, – например, 1700-й с его научными и финансовыми переворотами или 1800-й с его политическими и промышленными революциями. Эти даты предлагались уже не раз. Но такой подход означает, что какую-то из перемен придется признать первостепенной и отодвинуть остальные на задний план. Это значит придумывать новые границы, а не сопоставлять. Прелесть сохранения традиционной периодизации именно в искусственности вех в виде 500 и 1500 годов, поэтому на ограничиваемом ими историческом отрезке можно отслеживать на разных территориях параллельные изменения, не обязанные служить предпосылками некоего крупного исторического события – Реформации, революции, индустриализации или любого другого признака «современности». И еще необходимо добавить, что эта периодизация полезна и для более широких сравнений, хотя я такого рода задачи перед собой не ставил. Наши с вами современники, занимающиеся историей Африки, Индии, Китая, часто недовольны ярлыком «средневековый», который тянет за собой европейские ассоциации и, что гораздо серьезнее, подразумевает непременное превосходство Европы, что у большинства нынешних историков вызывает отторжение. Но если признать искусственность границ, средневековый европейский опыт можно применять для сравнения, сопоставлять с другими вариантами развития в более нейтральном ключе, а значит, с большей пользой[5].

На самом деле «Европа» – понятие тоже довольно условное. Это просто полуостров Евразийского материка, как и Юго-Восточная Азия[6]. С северо-востока его отделяют от великих азиатских государств российские леса и необжитые сибирские пространства, однако проходящий южнее коридор степей, который от Украины тянулся на запад до самого сердца Европы, Венгрии, во все времена приводил из Азии неутомимые орды кочевников – сперва гуннов, затем булгар и монголов. Крайне важно также, что Южная Европа в любую эпоху неотделима от Средиземноморья и немыслима без экономических связей (даже при отсутствии политических и культурных уз) с соседними областями – Западной Азией и Северной Африкой. При Римской империи объединенное водным пространством Средиземноморье представляло собой гораздо более значимый предмет изучения, чем «Европа», поделенная между Римом на юге и скопищем «варварских» племен (как их называли римляне) на севере. И разделение это сохранялось долго: христианская религия и постримские принципы управления начали распространяться на север от прежней римской границы не раньше 950 года. К тому времени Средиземноморье уже возрождалось как центр торговли и до конца Средних веков не уступало по важности северным каналам торгового обмена[7]. А Европа ни до, ни после не была цельной политической единицей.

Разумеется, Европа как понятие существовала и в Средние века. В IX веке государями «Европы» иногда называли своих монархов приближенные ко двору Каролингов, правивших на территории нынешней Франции, Германии, Нидерландов и Италии, а затем придворные в оттоновской Германии X века: своих сюзеренов они прочили на роль верховных владык аморфных, но обширных земель, которые удобно было называть «Европой». В этом риторическом значении понятие существовало все Средние века наряду с базовыми географическими представлениями, пришедшими из Античности, однако на нем редко (это не значит, что никогда) строились заявления о национальной принадлежности[8]. Да, в середине Средних веков христианство постепенно распространилось по всей территории нынешней Европы (последними в конце XIV века крестились правители Литвы, намного превосходившей размерами сегодняшнюю). Однако к формированию общеевропейской религиозной культуры это не привело, поскольку распространение на север латинского и греческого обрядов христианства представляло собой два разных процесса. Более того, из-за непостоянства границы между христианскими и мусульманскими владениями – христианские правители в Испании XIII века отодвигали ее на юг, а мусульманские (османы) в XIV–XV веках – на север, в Балканы, – понятие «христианской Европы» (не учитывавшее многочисленных европейских евреев) никогда не совпадало с действительностью и не совпадает по сей день. В самом общем смысле, как мы еще увидим, во второй половине интересующего нас периода Европа все-таки достигла определенного единства развития в рамках разнообразия институтов и политических укладов, выраженного в системе епархий или в опоре на письменную документацию в государственном управлении и пронизывающего ее от Руси до Португалии. Тем не менее этого недостаточно, чтобы считать данный континент единым целым. Слишком отличались друг от друга его страны. Все заявления об основополагающем европейском, и только европейском единстве беспочвенны даже сегодня, а применительно к Средним векам это не более чем вымысел. Так что средневековая Европа – это просто обширное неоднородное пространство, рассматриваемое на протяженном временном отрезке, а кроме того, достаточно хорошо документированное, чтобы можно было вести разносторонние исследования. Ничего романтического в этом образе нет и не предполагалось. Однако увлекательного материала на этом пространственно-временном интервале хватает, и моя задача – его структурировать.

И последнее, о чем необходимо предупредить. Есть два распространенных подхода к Средневековью: представлять людей того времени «такими же, как мы», просто живущими в технологически менее развитом мире (мечи, лошади, пергамент и никакого центрального отопления), – или показывать их бесконечно далекими от нас, носителями совершенно непостижимых ценностей и мировоззрения, часто неприемлемых для нас и требующих значительной перестройки сознания, чтобы посмотреть на происходившее с точки зрения средневековой логики и мотивов. Оба подхода в той или иной степени верны, но если ограничиться лишь одним из них, он превращается в ловушку. Первый чреват скатыванием в банальность или морализаторство, проистекающее из досады на средневековых персонажей, которые почему-то упорно не понимают того, что нам кажется очевидным. Второй также опасен морализаторством, но гораздо больше – увлеченностью на грани умиления, когда историк-антрополог закапывается в восхитительно непривычном и непохожем, иногда на уровне очень мелких деталей. Я бы попытался совместить эти два подхода и под более широким историческим углом взглянуть на то, как представители Средневековья принимали решения в реально существовавших политико-экономических условиях, исходя из реально исповедовавшихся принципов, «сами делая свою историю, но делая ее не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого»[9]. Маркс, которого я только что процитировал, не предполагал вживания в анализируемый исторический период, и я этого также не предполагаю, однако понимать мотивы различных деятелей в очень непохожем на наш, но все же не совсем неузнаваемом мире этот анализ и в самом деле требует. Как и история в целом. Как ни важно осознавать, что 980-е действительно отличались от нынешней эпохи и что для постижения тогдашних моральных принципов и политической логики необходимы определенные умственные усилия, то же самое не лишне бывает учитывать и применительно к 1980-м.

Оставшуюся часть вводной главы я хотел бы посвятить основным характеристикам организации и функционирования средневекового общества, проливающим свет на разные модели поведения и политические векторы, которые предстанут перед нами в этой книге. Сперва я обрисую особенности политики, преимущественно середины средневекового периода, а затем коснусь экономики и основных особенностей средневековой культуры. Это не значит, что в Средневековье все мыслили и действовали одинаково; различия, как и всегда, были огромны, однако присутствовали и достаточно широко распространенные общие черты, отчасти обусловленные, как мы еще убедимся, базисными социально-экономическими моделями, характерными для всего периода.

Передвигаться по средневековой Европе было непросто. Сеть унаследованных от Римской империи дорог заканчивалась на римской границе, проходившей по Рейну и Дунаю, а в оставшейся части Германии, не говоря уже об областях, расположенных севернее и восточнее, их долгое время почти не существовало, и путешественники старались по возможности выбирать для перемещения водный путь и речные долины. Поскольку карт также не было, прокладывать новые пути рисковали только опытные и бывалые. Учитывая, что высокими горами – кроме Альп – Европа похвастаться не может, основную преграду представляли леса, покрывавшие большую часть континента, за исключением Британии и некоторых средиземноморских областей – около 50 % нынешней Германии, около 30 % нынешней Франции и еще более значительную часть Восточной Европы. Храбрые портняжки из сказок братьев Гримм, теряющиеся в дремучем лесу, – совсем не вымысел. В 1073 году германский император Генрих IV, стремительно отступая под напором великого саксонского восстания, вынужден был укрыться в лесу, поскольку дороги караулили саксонцы, и три дня скитался, голодая, прежде чем ему удалось вновь выйти в обжитые места. При этом даже по дорогам добраться куда-либо быстро не представлялось возможным. Когда тот же Генрих IV, уже одержав победу над саксонцами, в 1075–1076 годах вступил в политическое противоборство с папой Григорием VII, вскоре переросшее в обмен угрозами низложения, послания из южной Саксонии, а затем Утрехта (сейчас Нидерланды), где находился Генрих, шли до Рима почти месяц – и это с гонцами, самым быстрым способом связи до появления в XIX веке железных дорог[10]. Ландшафт таил в себе опасности, горы слыли не воплощением красоты и романтики, а, скорее, прибежищем демонов и (в Скандинавии) троллей.

Однако не стоит думать, что повсюду царила дикость. Она присутствовала в качестве фона и порой даже прорывалась на передний план, но ничуть не мешала некоторым европейским государствам достигать достаточно крупных размеров, причем стабильно. Каролингская империя, как мы уже знаем, занимала половину Западной Европы, и почти так же далеко простиралась на землях нынешней России и Украины в XI веке власть Киевских князей, притом что к северу от степей почти все пространство покрывали леса. Люди путешествовали. Правители нередко все свое царствование проводили в походах – английский король Иоанн Безземельный (1199–1216)[11] проезжал в среднем 20 километров в день, редко задерживаясь на одном месте дольше чем на несколько ночей[12]. Крупным армиям доводилось преодолевать расстояния в тысячу и больше километров, как, например, во время кампаний германских императоров в Италии в X–XIII веках или пеших походов и морских плаваний крестоносцев, отправлявшихся завоевывать Палестину или Египет. Независимо от прочих результатов, с точки зрения логистики это был несомненный успех. Перемещалось и мирное население, пусть медленнее, – в частности, в ходе миграции германцев на обширные земли Восточной Европы после 1150 года. Итак: разумеется, нужно учитывать, что европейское пространство в целом было очень локализованным. Большинство средневековых европейцев действительно представляли себе окрестности лишь в пределах пары селений – обычно до ближайшего рынка. Где-нибудь на окраине королевства граф – то есть представитель короля в данной местности – мог зачастую какое-то время творить что заблагорассудится, поскольку король не имел возможности остановить его, а иногда и вовсе не подозревал о происходящем. Затрудненность сообщения сильно осложняла дело. Однако в конце концов правитель, если он чего-то стоил, появлялся с войском (или присылал других графов приструнить зарвавшегося), и графы об этом помнили – что пресекало по крайней мере открытое вероломство. Были и другие механизмы управления, позволявшие распространить власть правителей довольно далеко и довольно надежно. Их мы рассмотрим в последующих главах. А в этой затронем некоторые основные правила осуществления политической власти, действовавшие почти на всем протяжении интересующего нас периода. Проиллюстрирую их на конкретном примере, а потом разберем его значение.

Летом 1159 года король Англии Генрих II (1154–1189) заявил права на южнофранцузское графство Тулузское. Генриху уже принадлежала почти половина Франции, герцогства и графства от Нормандии на севере до Пиренеев на юге, доставшиеся ему от родителей и в приданое от супруги Алиеноры, наследницы большого южного герцогства Аквитания. Наследственные притязания Алиеноры распространялись и на Тулузу, но сперва Генриху нужно было преодолеть сопротивление графа Тулузского. Всеми своими французскими землями Генрих владел, в 1158 году присягнув на верность французскому королю Людовику VII (1137–1180) и взяв на себя обязательство защищать его жизнь, однако Людовик, чья непосредственная власть ограничивалась Парижским регионом, не мог тягаться с Генрихом в военной мощи. Летом Генрих вторгся в Тулузу с огромным войском, вероятно самым многочисленным из когда-либо им собранных: в походе приняли участие большинство подчинявшихся ему крупных английских и французских баронов и даже король Шотландии Малкольм IV, принесший ему вассальную присягу. Людовик не мог допустить дальнейшего расширения власти Генриха, а кроме того, граф Тулузы Раймунд V был его зятем, поэтому его требовалось поддержать, но как? Людовик прискакал в Тулузу с довольно немногочисленным сопровождением (и потому быстро), и, пока Генрих двигался туда с войском, король Франции закрепился в городе и начал организовывать оборону. Вполне возможно, Генрих взял бы город, несмотря на его укрепления, но теперь за стенами Тулузы находился его сюзерен. В одном источнике той эпохи говорится, что «он не пожелал осаждать Тулузу из почтения к королю Людовику Французскому, оборонявшему город от короля Генриха», а в другом (автор которого не был согласен с действиями Генриха), что он принял совет не нападать «из пустого предубеждения и преклонения». Иными словами, Генрих оказался в тупике. Если он нападет на сюзерена, которого поклялся защищать, чего будут стоить клятвы его собственных баронов в верности ему самому? И что он будет делать с плененным королем, оставаясь его вассалом? Поэтому он не стал нападать и, основательно разорив за лето окрестности, попросту отступил. Генрих, один из двух самых могущественных монархов Западной Европы, не рискнул прослыть клятвопреступником и предпочел пожертвовать (и это была крупная жертва) репутацией полководца[13].

Решающую роль в этой ситуации сыграли личные взаимоотношения Генриха и Людовика. Они строились на церемониальных обязательствах – клятвах, вассальной присяге (официальном признании личной зависимости) – и очень тесно были связаны с понятием чести, а также принципами феодальной иерархии. В соответствии с этими принципами Генрих правил как вассал от имени короля Франции десятком французских графств и герцогств со всеми угодьями – тогда как в Англии, своем богатейшем и самом сплоченном владении, он был полновластным правителем и сюзереном. Перед нами пример так называемого военного феодализма: крупная знать и рыцари несли военную службу и хранили политическую верность сеньору в обмен на пожалования в виде земель или должностей от короля или сеньоров рангом пониже королевского и за нарушение клятвы могли этих пожалований лишиться. Находящихся в таком подчинении называли вассалами, а получаемые в условное пользование владения – феодами или ленами; отсюда термины «феодальный» и «вассально-ленный» в современной исторической науке. Французские земли Генриха в источниках того периода часто называются feoda, бароны Генриха тоже явились в Тулузу главным образом как его вассалы, держатели пожалованных Генрихом земель. Между тем термин «феодализм» в последнее время вызывает много вопросов. Как отмечает Сьюзен Рейнольдс, военные и политические обязательства, равно как и понятия вроде «лен», редко отличались четкостью и однозначностью, особенно во Франции XII века. Многие критики подчеркивают, что слово «феодализм», не употреблявшееся непосредственно в Средние века, в устах современных авторов может принимать самые разные значения, становясь в результате бессмысленным и потому бесполезным. Мне же кажется, что смысл в нем по-прежнему есть – при наличии точного определения[14]. Если в данной книге я к этому термину прибегаю редко, то лишь потому, что стараюсь здесь максимально избегать специализированной лексики, а не потому, что он в чем-то заведомо проблематичнее других используемых историками терминов. Как бы то ни было, действия Генриха под Тулузой были продиктованы тем, что Людовик выступал сеньором Генриха в его французских владениях, а Генрих обладал таким же статусом по отношению к собственным баронам. Вассалитет, независимо от того, именовать ли его феодальным, бесспорно повлиял на исход этого противостояния.

В значительной мере такое положение дел было обусловлено тем, что высшее сословие несло военную службу не за плату. Услугами наемников в XII веке пользовались, наемной была основная масса пехоты (в том числе в войске Генриха в 1159 году), однако конники и военачальники, даже если и получали частичную оплату, имели, прежде всего, личные обязательства либо перед королем, либо перед сеньором, а то и перед тем и другим одновременно[15]. В Римской империи армия, намного превосходившая размерами средневековые и к тому же регулярная, была полностью наемной. Для ее содержания приходилось взимать высокие налоги с земледельцев, поскольку основным источником государственных доходов была земля. Тем самым обеспечивалось единство государства, и в основном именно упразднение прежней налогово-бюджетной системы (см. главу 2) привело к тому, что раннесредневековые преемники Римской империи не могли тягаться с ней в могуществе. Аналогичным образом функционировали Византийская и Османская империи, сохраняя преемственность в Юго-Восточной Европе на всем протяжении Средних веков, как будет показано в главах 3 и 9. В конце Средневековья общее налогообложение вернется и в Западную Европу, хотя и уступая римскому масштабами и эффективностью. С одной стороны, оно реструктурирует ресурсы правителей, а с другой – создаст новые сложности: в частности, вынудит монархов заручаться согласием представителей знати и горожан, которым предстояло нести бремя финансирования армии (точнее, перекладывать его на своих крестьян). Из глав 11 и 12 станет ясно, как это сказалось на политической динамике позднесредневекового Запада. Однако в XII веке во Франции и почти на всем протяжении Средних веков в большей части Европы земельный налог взимался разве что в виде мелких податей. В результате армии формировались за счет военных обязательств землевладельцев или за счет раздачи земель, на которых могли селиться военные, а при использовании наемников – за счет выплаты им жалованья из доходов от земельных ресурсов королей или графов, а также из отступных, которыми откупались землевладельцы, не желавшие служить. В этих условиях воинская служба (а значит, и комплектование армии) в значительной степени зависела от личных взаимоотношений, связанных с владением землей.

Эту политику землевладения подробно – с непревзойденной взвешенностью – анализировал великий французский историк Марк Блок в 1940 году. (Он называл это базирующееся на землевладении общество феодальным, не сводя определение термина к феодам и вассалам.) Блок доказывал, что феодальное общество подразумевает «раздробленность власти»: оно способствует децентрализации политического устройства, потому что (это упрощенное изложение мысли Блока) при изначальной ограниченности владений чем больше вы раздаете, тем меньше остается вам, и в будущем оделяемая землями знать может утратить готовность повиноваться, если вам станет нечего жаловать[16]. Как мы увидим ниже, дело обстояло не совсем так, особенно в раннем Средневековье. Например, Каролингам отсутствие налогообложения не помешало править весьма обширной по любым более поздним меркам территорией. Тем не менее нельзя отрицать, что государства, полагающиеся на налогообложение, всегда намного устойчивее тех, что вознаграждают за военную службу или политическую лояльность земельными наделами. Наемные военные и чиновники надежнее жалуемых землей – провинившимся и некомпетентным можно просто перестать платить. Правитель, средства которого проистекают исключительно от землевладения, вынужден, если ему (гораздо реже – ей) хочется добиться политического успеха, действовать с оглядкой, особенно в отношениях со знатными военачальниками, у которых сложно будет отобрать угодья. Этим отличалось большинство средневековых политических укладов.

Может показаться, что мы уклонились от обсуждения политической деятельности и неоправданно перескочили на военную службу. Однако в интересующий нас период граница между ними была стерта. На протяжении всего Средневековья управление государством покоилось на двух «китах» – организации закона и порядка и военном деле. Политическая верность была неотделима от готовности сражаться, и поэтому земельная аристократия в Средние века почти всегда имела военную выучку и принадлежала к военному сословию, в чем мы еще не раз убедимся. Хотя военные победы и справедливость правителей (в том числе способность заставить противника признать поражение, охватывающая оба аспекта) часто воспевались как источник экономического благополучия государства – при этом стихийное бедствие могли счесть карой за несправедливость государя, – ответственности за экономическое развитие от них никто не ждал. Забота о бедняках возлагалась на местную общину и церковную благотворительность, за образование платили в частном порядке, за лечение тоже. Ограниченность государственной сферы в Западной Европе и ее прочная привязка к личным взаимоотношениям дала некоторым влиятельным историкам повод заявить о бессмысленности применения термина «государство» к средневековым политическим образованиям[17]. Как будет видно из последующих глав, я это мнение не разделяю и буду доказывать, что и полномочия королей раннего Средневековья, и усложняющиеся системы управления начиная с XIII века вполне можно характеризовать как государственную власть. Соответственно, термин «государство» будет применяться в данной книге к большинству европейских политических систем, за исключением самых примитивных, существовавших в северной части континента. Однако, независимо от характеристик, сфера полномочий этой власти в самом деле была ограниченной.

Вернемся к Генриху II и Людовику VII: в 1159 году феодальное землевладение находилось в расцвете. Генрих даже намеревался упразднить в Англии остатки земельного налога, который английские короли, единственные в католической Европе, собирали уже больше века[18]. Может быть, он хотел устранить тем самым повод к возникновению оппозиции, а может, очевидным образом сознавал, что в заведомо конечной игре с пожалованием земель у него уже достаточно ресурсов, чтобы рассчитывать на преданность и благодарность костяка своей знати, как французской, так и английской. На Пасху и в Рождество, а также в другие праздники эта знать созывалась ко двору короля и принимала участие в церемониях. Церемониальная культура, формировавшаяся вокруг Генриха II и других правителей, имела собственный этикет и правила игры и также способствовала укреплению верноподданничества[19]. И в целом относительно устойчивости своего положения Генрих был прав. Но даже он не рискнул рубить сук, на котором сидел – то есть принцип вассальной верности, – и нарушить свою клятву, принесенную Людовику. Как мы видим, вассально-ленные отношения не обязательно влекли за собой циничные маневры землевладельцев, только и ждущих возможности обособиться от теряющего власть правителя. Обязательства, связанные с принятием земли в дар, а также понятие чести, неотделимое от понятия верности, также имели значение. Запятнавшему себя бесчестьем трудно было смыть позор, поэтому действовать следовало с осторожностью, и в политике Средних веков очень многое зависело от того, чтобы не приблизиться к той грани, за которой ты опорочишь себя окончательно и бесповоротно, – к этому моменту я очень скоро вернусь. Более того, в XII веке права дворян и обязательства, накладываемые клятвой верности, формулировались четче, о чем прекрасно знали и не упускали возможность воспользоваться этим в других ситуациях и Людовик, и Генрих. Может быть, некоторые дворяне того времени и решались рисковать клятвами и честью, но Генрих был слишком опытным игроком, чтобы пойти на это. Как бы то ни было, отношения власти, в рамках которых разыгрывались эти вассальные игры, целиком и полностью складывались вокруг земельного держания. Разобравшись в этой системе, мы значительно продвинемся в понимании средневековой европейской политики, поскольку не охваченными ею оставались только более сильные государственные системы Византии, Османской империи и Аль-Андалуса – мусульманской Испании.

Теперь обратимся к экономике. Основную идею, которая красной нитью пройдет через всю книгу, можно изложить в двух словах. Как мы уже видели, для средневековых политических образований главным фактором единства и процветания выступало владение землей. Причина проста: любое доиндустриальное общество зависит в первую очередь от сельскохозяйственного производства. Ничего даже отдаленно похожего на фабрики не существовало ни в Средние века, ни долгое время после. Ремесленники, иногда вполне многочисленные, трудились и в городах Египта X века, и в северной Италии и Фландрии XIII столетия, кустарным способом производя ткани или металлические изделия в количестве, достаточном для продажи на ярмарках по всей Европе, однако доступные им технологии все равно уступали производственным возможностям будущего. Но самое главное – ремесленники составляли очень ограниченную долю населения: после 1200 года в европейских городах, часто крошечных, проживало не более одной пятой всего населения Европы, а до того – еще меньше. (Точные цифры лежат в области предположений, поскольку данных у нас нет, однако на пропорцию ориентироваться можно. Подробнее мы обсудим это в главе 7.) Кроме того, примерно с 950 года велась добыча железа и серебра для чеканки европейских монет, однако в этой отрасли занятость была еще ниже. Большинство населения – свыше четырех пятых в раннем Средневековье и немногим меньше в более поздние времена – составляло крестьянство: эти люди трудились непосредственно на земле в условиях натурального хозяйства, на более или менее фиксированных наделах и в постоянных поселениях (обычно деревнях, иногда на обособленных крестьянских хуторах). На сельскохозяйственную продукцию приходилась основная доля производимого человеческим трудом в Средние века, и поэтому контроль над ней и, соответственно, над землей, ее рождавшей, имел принципиальное значение.

Но кто же распоряжался землей и сельскохозяйственным производством? В некоторых случаях – сами крестьяне, в частности там, где практиковалось крестьянское землевладение, прежде всего в Северной и Восточной Европе, особенно в первой половине средневекового тысячелетия, хотя крестьяне-собственники существовали и на юге, в Испании, Италии и Византии. При этом на территориях, где применялось налогообложение, – как у византийцев и арабов, а в позднем Средневековье и во многих западных королевствах и городах-государствах, – а также там, где властители собирали подати натурой с независимого крестьянства, как первые князья на большей части Восточной Европы, земельные ресурсы отчасти контролировались правителями, даже если те не являлись ее непосредственными владельцами. Однако основная территория Европы всегда принадлежала не представителям крестьянского сословия, а землевладельцам, доходы которых – и неплохие – складывались из ренты, взимаемой с крестьян-арендаторов. (До 1200 года наемный труд на земле был крайней редкостью.) Землевладельцами были представители военного дворянства, о чьей верности (или неверности) государю мы говорили выше, и крупные церкви (на церковные земли могло приходиться до трети общей площади королевства), и именно они составляли аристократическую верхушку Европы. Также землевладельцами были и сами короли, поэтому, если они не прибегали к налогообложению, доходы поступали к ним главным образом от земель, находившихся в их непосредственном владении. Соответственно, богатство феодалов – короля, духовной и светской знати – обеспечивалось тем, что можно было взять с крестьянства – силой или под угрозой ее применения.

Это, разумеется, не означало, что каждый бушель зерна выбивали силой. У феодалов просто не хватило бы дружины, учитывая, что крестьяне составляли большинство населения. На деле крестьяне, как правило, соглашались на арендную плату, а господа зачастую исходили из того, что со временем уговор перерастет в обычай и его уже не изменишь. Однако выплату ренты гарантировало наличие у господина возможности силового воздействия – дружины, которой он командовал. Сбор ренты проходил под надзором вооруженного отряда (как и сбор налогов, вызывавший еще большее неприятие у населения). Протесты крестьян, сами по себе достаточно бурные, скажем против произвольного повышения ренты и податей, разумеется, жестоко подавлялись. У строптивых крестьян изымали и уничтожали продукцию, применяли к ним побои, отрубание конечностей, пытки. И если последние вызывали у авторов средневековых источников явное отторжение, то к побоям и увечьям они обычно относились более снисходительно. (Исторические документы в большинстве своем написаны церковниками, которые порицали прегрешения знати, но строптивых крестьян жаловали еще меньше.)[20] Подчеркну: такое происходило не со всеми, но могло произойти, и крестьяне об этом знали. Иными словами, насилие в средневековом аграрном обществе было делом обычным. Иногда крестьяне все равно оказывали сопротивление и даже преуспевали в этом, но в основном они оставались в подчинении у господ.

Часть крестьян была юридически свободна, часть – нет. В разных территориальных областях свобода – де-юре или де-факто (а это было далеко не одно и то же) – означала разное, однако несомненно предполагала полноценное участие свободного крестьянства в общественной жизни – например, в собраниях, игравших большую роль в раннесредневековой политике, – а также возможность воззвать к правосудию. Если такие крестьяне выступали арендаторами, свобода зачастую подразумевала более низкую ренту. Зависимые крестьяне (на латыни называвшиеся servi или mancipia) разнились между собой еще больше. В древности термин «серв» подразумевал рабство: многие сервы обрабатывали землю на плантациях, пусть и относительно редких ко временам поздней Римской империи, а рабы в качестве домашней прислуги имелись во многих местностях на всем протяжении Средних веков. Однако в общем и целом в средневековый период большинство сервов были крестьянами-арендаторами. Сервы ущемлялись в гражданских правах, по определению распространявшихся лишь на свободных граждан, и не только платили более высокую ренту, но зачастую должны были выполнять неоплачиваемую, считавшуюся унизительной работу. Однако землей они пользовались на схожих со свободными крестьянами условиях, поэтому рабами их не назовешь, и я буду именовать их зависимыми. В каждом селении складывалась довольно сложная внутренняя иерархия между свободными и зависимыми арендаторами, особенно в раннем Средневековье. С течением времени на большей части Европы эта тенденция слабела, общий статус экономически зависимых перекрывал юридические различия, и свободные часто вступали в брак с зависимыми (хотя законом такие союзы долгое время строго воспрещались). Поскольку землевладельцы усиливали гнет и по отношению к свободным арендаторам, обе категории зачастую – начиная примерно с 1000 года – оказывались в схожем юридически зависимом положении, которое часто называется «серваж» (от французского serf, происходящего, в свою очередь, от латинского servus). В раннем Средневековье крестьянские бунты зачастую возникали из-за попыток перевести свободных крестьян в категорию зависимых. К XI–XII векам гораздо чаще поводом становились непосредственные условия экономической зависимости, к тому времени более распространенной (см. главу 7), и деление на свободных и зависимых играло меньшую роль. Однако значение оно все же имело; например, и в Англии, и в Каталонии после 1200 года имелись свободные арендаторы, не считавшиеся сервами, и отмена серважа в XV веке стала важной переменой[21].

Динамика взаимоотношений землевладельцев и крестьян обусловливала в Средние века не только экономическое, но и социально-политическое развитие. Она обозначала границы, присущие социальному расслоению (см. главу 10), и именно на нее опиралась вся земельная политика, о которой говорилось выше. В последующих главах мы увидим, как менялась эта динамика в разные периоды и при разных обстоятельствах: как в Северной Европе крестьянство теряло свою независимость во второй половине Средних веков (глава 5); как изменился характер сеньориального землевладения в Западной Европе XI века, принеся с собой множество дополнительных повинностей, насильственно взимавшихся с местного крестьянского населения (глава 6); как отразился экономический подъем середины средневекового периода на благополучии крестьян и господ и на выстраивании отношений между ними (глава 7); как возникло и насколько успешным было позднесредневековое крестьянское сопротивление землевладельцам и государству (глава 12). Однако на протяжении всей книги важно учитывать простую истину: богатство и политическая власть строились на эксплуатации крестьянского большинства. Вся экономическая динамика средневекового общественного строя, включая любые изменения, которые мы обычно называем экономическим «развитием» – рост числа и размеров рынков, рост городов и ремесленного производства в расчете в основном на аристократический спрос, – держалась на неравенстве между землевладельцами и крестьянами и на излишках, которые первым удавалось изъять у вторых. Разумеется, это не значит, что крестьяне будут упоминаться на каждой странице, но почти все, что упоминаться будет, существовало за счет излишков, подневольно отдаваемых в качестве ренты, и забывать об этом было бы ошибкой.

Что касается базовой средневековой культурной парадигмы, тут обобщать сложнее – и сложнее делать выборку. Здесь я обозначу только три аспекта средневековой культуры, включающие в себя представления, несколько более других распространенные на территории Европы, – отношение к чести, полу и религии. Каждый из них еще появится на страницах этой книги и будет разобран подробнее, применительно к конкретным областям и периодам, однако некоторое предисловие необходимо. Как мы уже видели, честь служила мощной движущей силой в политических отношениях в середине Средних веков – как, впрочем, и прежде, и после. Трудно переоценить, насколько важно было сохранять репутацию человека честного и благородного в любой части Европы в любой период для представителя любого средневекового сословия, в том числе крестьянского, даже если другие зачастую считали, что у крестьян чести нет; в том числе и для женщин, даже если окружающие зачастую подразумевали под честью женщины честь ее мужской родни. Обвинения в вероломстве, трусости, воровстве, незаконной половой связи (для женщин), а также положение рогоносца (для мужчин) – все это угрожало потерей чести. Если человека ловили на воровстве, ему грозила смерть (кража, совершаемая тайно, в большей части средневековой Европы считалась хуже убийства, получающего огласку), а если он и оставался в живых, то лишался доброго имени – того, что в позднем Средневековье называлось fama, и это значило, что он не мог свидетельствовать в суде, а в некоторых случаях даже и приносить присягу. Это само по себе становилось серьезной проблемой, поскольку присяги и клятвы были неотъемлемой частью не только политики, но и судебных процедур, и потому утрата честного имени во многом лишала человека юридической защиты[22].

Мужчины защищали свою честь от подобных обвинений, а также крупных или мелких оскорблений другого рода официальными клятвами – а иногда силой, не размениваясь на слова. Сила сама по себе была достаточно весомым аргументом в судебных разбирательствах: покушение на чужую собственность демонстрировало достаточную серьезность намерений и готовность к судебному противостоянию. Если же вы не защитили свою собственность от посягательств, возможно, ваши права на нее не так уж неоспоримы. Крестьяне носили ножи и пускали их в ход; статистика убийств в средневековых английских деревнях не слишком отстает от показателей самых неблагополучных в криминальном отношении американских городов XX века[23]. Оскорбленные представители знати в среднем и позднем Средневековье нападали на земли и замки обидчика (дуэли до самого конца Средних веков и позже были не так распространены). Убийство из мести было в порядке вещей и честь убившего не пятнало. Нельзя сказать, что в большинстве стран средневековой Европы кровная вражда была неотъемлемой частью уклада. Если не брать явные исключения (Исландию, например, и позднесредневековую итальянскую городскую верхушку), применение насилия в основном было однократным, и дело решалось компенсацией и/или судебным разбирательством. При этом если череду насильственных действий, которую мы зовем кровной враждой, прекращали с помощью денег и подарков, это тоже могли расценить как бесчестье, поэтому, и вступая на путь вражды, и сходя с него, приходилось вести себя осмотрительно, чтобы не уронить собственное достоинство. Даже церковники, задачей которых было прекращение насилия (чему у нас имеется немало примеров), эту логику понимали. Так, епископ Григорий Турский (ум. в 594), написавший очень подробную «Историю франков», повествует о знатном жителе Тура по имени Храмнезинд, который согласился принять денежное возмещение за гибель своих родственников от руки другого знатного горожанина, Сихара, и через несколько лет после той распри сел за пиршественный стол со своим бывшим врагом. Разгоряченный вином Сихар заявил, что Храмнезинд озолотился за счет полученного возмещения. И Храмнезинд подумал (сообщает нам Григорий): «Если я не отомщу за гибель своих родственников, я не достоин называться мужчиной, а должен буду называться слабой женщиной» – и прикончил Сихара на месте. Григорий этот порыв явно одобряет, хотя именно он в свое время посредничал при возмещении ущерба. Оскорбительное заявление Сихара, который, по сути, назвал Храмнезинда трусом, нажившимся на гибели родственников, привело бы к кровопролитию во многих средневековых сообществах. Примерно так же, насколько нам известно, началась знаменитая кровная вражда Буондельмонти и Арриги во Флоренции XIII века[24].

Подчеркну: это не значит, что в любом средневековом обществе бытовали одинаковые принципы. Представлением о «средневековом мышлении» злоупотребляют слишком многие авторы, в особенности те, кто стремится доказать, что средневековый человек был не в состоянии «рационально» обдумывать те или иные общественные и религиозные вопросы. И этого тезиса вы в моей книге тоже не найдете. Честь определенно понимали по-разному. Наличие внебрачных детей обычно не порочило мужчину нигде (даже если в некоторых местностях – не во всех – это обстоятельство юридически осложняло жизнь самим детям), но только в отдельных случаях – в частности, в позднесредневековой Ирландии, – считалось позором не признать явившегося на порог с заявлением, что он ваш внебрачный ребенок. У ирландских лордов таких детей набиралось много, зачастую на совершенно эфемерных основаниях[25]. Тем не менее о повсеместной приемлемости защиты чести силой можно говорить с уверенностью. И, как следует из цитаты о Храмнезинде, акцент делался на мужском начале, утверждении себя как мужчины. Еще сильнее этот мотив самоутверждения включался, когда ссорящиеся находились в подпитии, что случалось часто – очень многие оскорбления, становившиеся поводом к насилию, наносились во время возлияний. (Император Карл Великий, по утверждению его биографа Эйнгарда, пить не любил. Утверждение сомнительное, однако явно призванное подчеркнуть исключительность правителя.) При этом распитие пива, вина и меда таило в себе не только риск: это был стандартный способ закрепить верность. Если люди пьют за одним столом (впрочем, и едят тоже), значит, имеют взаимные обязательства; если вы пьете на пиру у господина, значит, обязуетесь сражаться за него и уроните честь, если отступитесь. Распространенный в средневековых сказаниях сюжет – имеющий в своей основе подлинные события – когда врагов приглашали на пир, чтобы помириться, а на пиру убивали. Стратегически оправданный ход – ведь за столом противник не ожидает подвоха, – но совершенно бесчестный[26]. И сами по себе совместные возлияния – тоже очень мужское занятие. Во многих средневековых обществах женщины на такие пиры не допускались – за исключением супруги устроителя пира, находившейся на особом положении.

Для женщин пространство в этом обществе было сильно ограничено. Гендерные роли были четко расписаны: в крестьянском обществе пахать мог только мужчина, а прясть – женщина, и подобные нормы были довольно широко распространены во времени и пространстве (например, в Китае действовало такое же правило). В большинстве средневековых обществ женщине не прощался даже намек на интимные вольности, приемлемые для гетеросексуальных мужчин; решение вопросов силой им тоже было заказано – за них дрались и сражались мужчины. Иногда женщина и вовсе не имела общественных прав – в раннесредневековой Италии и Ирландии, например, женщин перед законом представляли мужчины, и наследовать землю им было сложно. Однако такие крайности являлись, скорее, исключением, и во множестве других средневековых обществ женщины и мужчины наделялись равными правами наследования, допускалось появление женщин в суде и даже (пусть реже) участие в общественных собраниях[27]. Встречались в Средневековье и женщины, облеченные политической властью, – правившие либо от лица детей после смерти мужа, либо, в более редких случаях, как правило в позднем Средневековье, – как наследницы при отсутствии братьев. Некоторые королевы, такие как Маргарита Датская или Изабелла Кастильская в XV веке, справлялись с полномочиями правителей более чем успешно. В главах о раннем Средневековье перед нами также предстанет не одна могущественная королева-мать.

К вопросам гендерных ролей я еще вернусь в главе 10 – мы будем рассматривать их более подробно в позднесредневековом контексте, когда сможем, наконец, поговорить не только о королевах и представительницах высшей знати. Предварительно скажу лишь, что основное различие между ранним и поздним Средневековьем – на большей части Европы, по крайней мере, – я вижу в росте многозначности женской роли по мере постепенного усложнения общественных отношений. Юридические ограничения, поначалу иногда довольно суровые, впоследствии зачастую несколько сглаживались, хотя в вопросах наследования к женщинам никогда не бывали благосклонны (в ряде мест наследовать стало даже сложнее) и их роль всегда была ограниченной. Отчасти это объяснимо, если оценить, в каком положении тогда находились мужчины: человек, боящийся насилия (как большинство современных мужчин), имел мало шансов на долгую жизнь в обществе, в котором от него требовалось участие в военных действиях, и едва ли пользовался бы уважением в деревне – если только он не был служителем церкви, что в какой-то мере освобождало от необходимости применять силу. (Однако нельзя не отметить, что многие церковники охотно сражались в войнах; и наоборот, на смиренных церковников с их обетом безбрачия часто поглядывали с некоторым презрением в силу неопределенности их гендерного статуса.) Таким образом, вопросы чести регламентировали публичное мужское поведение не менее строго, чем женское, хоть и в другом ключе[28]. Однако самые жесткие ограничения всегда касались женщин. Общество в Средневековье – впрочем, не только в Средневековье – было ориентировано на мужчин.

Если же говорить о религии, то, как ни банально утверждение, что средневековый человек был религиозен, религиозными действительно были все – и иудеи, и мусульмане, и язычники, и христиане, составлявшие в позднем Средневековье в Европе большинство. (Что касается атеистов, если они и существовали, то почти всегда оставались в тени[29].) Эта прописная истина часто объясняется «властью Церкви» – дескать, проповедники внушали пастве смирение и покорность, стращая вечными муками в аду и так далее. На самом деле такие проповеди были характерны, скорее, для начала Нового времени с его соперничеством протестантства и католичества. До того деятели Церкви, как правило, хорошо отдавали себе отчет в том, как много они могут требовать от паствы, – если в принципе проповедовали, поскольку проповеди, хоть и существовали всегда и получили новое развитие начиная с конца XII века, не являлись непременным атрибутом их деятельности[30]. Но вместе с тем, несмотря на постоянные, из века в век повторяющиеся жалобы духовенства на нежелание мирян следовать наставлениям Церкви, рассчитывать на то, что паства воспримет основные принципы христианской веры, церковники могли. Да, у мирян представление об этих принципах не всегда совпадало с церковным, и в разные периоды священники реагировали на это расхождение по-разному. В раннем Средневековье они порицали «языческие», с их точки зрения, пережитки, в частности, обряды, казавшиеся несовместимыми с христианским учением. В более поздние века поводом для недовольства в основном выступали распространенные виды «греховных» поступков либо, примерно после 1000 года, ереси – то есть богословские учения, которые Церковь, латинская или греческая, расценивала как противоречащие своей доктрине, особенно если они отвергали церковную иерархию. Надо сказать, что миряне не всегда уступали моралистам-церковникам в строгости соблюдения заповедей. Все монашеское движение, а позже и нищенствующие ордена были светскими (рукоположенное священство составляло в мужских монастырях меньшинство, а в женских отсутствовало вовсе, поскольку сан мог принять только мужчина). В этих случаях человек по собственному почину принимал обязательство соблюдать христианский обычай в зачастую крайне строгой его форме, хотя, как правило, законность этому обету придавали не менее строгие формы повиновения настоятелю/настоятельнице, а в их лице – церковному ордену, однако эти обеты не предполагали или, по крайней мере, не должны были предполагать автономных верований. Далее – в главах 8, 10 и 12 – мы еще увидим, к чему приводило формирование собственных богословских и духовных взглядов в тех или иных объединениях мирян начиная с 1150 года. Но ясно, что христианское мирское сообщество, независимо от того, насколько хорошо оно разбиралось в тонкостях доктрины и было готово следовать призывам церковников, особенно в том, что касалось интимных отношений и «благородного насилия», отводило религии крайне важную роль, и распространена она была повсеместно.

Подчеркиваю это обстоятельство не потому, что кто-то его оспаривает, а потому, что мы не всегда осознаем в полной мере, что из этого следует. Светские и религиозные мотивы историки зачастую разделяют и относят к потенциально или действительно противоборствующим категориям. Когда знать основывала монастыри или дарила им большие земельные наделы, а своих родственников назначала настоятелями, она делала это из религиозных побуждений, приводимых в дарственных (обмен сокровищ земных на сокровища небесные и т. п.), или чтобы находящийся под контролем данного знатного рода монастырь служил долгосрочным вложением в виде земельных угодий на случай, если семья разрастется и землю придется делить? Короли ставили во главе епархии собственных капелланов и других придворных потому, что видели в них образец добродетели и идеальную кандидатуру на должность епископа, или потому, что стремились укрепить свою власть в отдаленных частях королевства и назначали самых верных и надежных туда, где требовался крепкий оплот? Сыновья франкского императора Людовика Благочестивого вынудили его совершить публичное покаяние в 833 году (см. главу 4), поскольку значительная доля франкского политического класса считала его грехи слишком тяжкими и, как следствие, угрожающими нравственному облику империи, или потому что сыновья хотели нейтрализовать его и добивались окончательного отречения от власти в их пользу? Крестоносцев вел с распятием в руках в Палестину в 1096 году религиозный пыл (см. главу 6), желание вызволить христианские святыни из рук иноверцев или религиозными мотивами они попросту оправдывали захват чужих земель? Почти каждый из этих вопросов предполагает ответ «да» на обе его части, но гораздо важнее осознавать, что эти противопоставления на самом деле условны: оба мотива были неразрывны и в сознании средневекового человека существовали как единое целое. Разумеется, одни политические деятели были циничнее, другие – набожнее, но ни те ни другие – за исключением разве что немногих религиозных фанатиков – не увидели бы противопоставления в мотивах, которые мы норовим рассортировать. Своекорыстие значительной доли средневековой религиозной риторики, особенно исходящей из уст облеченных властью, нам зачастую более чем очевидно, однако лицемерия в ней не было. Возможно, именно лицемерие (нам) было бы проще объяснить, однако почти каждый из этих людей действительно верил в то, что говорил. И нам нужно учитывать это при оценке любых средневековых политических действий и поступков, даже самых хитроумно спланированных.

Это лишь введение, предисловие к тому, о чем мы будем говорить дальше. В последующих главах основное внимание будет уделено переломным моментам и ключевым для понимания этапам развития, которые я обрисовал в начале главы. Кроме того, на протяжении всей книги мы будем наблюдать, как исходные общие условия на каждой стадии дальнейшего развития варьировались: раннесредневековый уклад очень сильно отличался от позднесредневекового, франкский – от византийского и так далее. Этими различиями в значительной степени и интересно средневековое тысячелетие, однако в то же время из частей складывается целое. Между разными средневековыми обществами существовали экономические, социальные, политические и культурные параллели, стоящие того, чтобы отслеживать и объяснять их. Я постараюсь по мере возможности заняться и этим – насколько позволит необходимость ограничить анализ тысячи лет Средневековья вчетверо меньшим количеством страниц.

Глава 2

Рим и его западные преемники

500–750 гг.

Почему пала Римская империя? Если коротко – она не пала. Половина империи – восточная, со столицей в Константинополе, занимавшая территорию нынешних Балкан, Турции, Египта и стран Леванта, – благополучно пережила раскол и завоевание западной части (нынешней Франции, Испании, Италии, севера Африки, Британии) иноземцами, произошедшие в V веке. Как мы убедимся в следующей главе, не сломили ее и массовые нашествия два века спустя. Восточная Римская империя – которую мы далее будем называть Византийской, хотя ее подданные до самого конца именовали себя римлянами (ромеями), – продержалась еще тысячу лет, пока последние ее земли не покорились в XV веке османам. Те, переняв у Византии (Рима) ряд основополагающих принципов финансового и административного устройства, принялись строить собственную империю со столицей в бывшем Константинополе, ныне Стамбуле. Таким образом, в определенном смысле Римская империя просуществовала до Первой мировой войны, когда рухнуло и Османское государство.

Я говорю это не для того, чтобы создать образ прошлого, которое никогда не претерпевает изменений, – какие-то его элементы всегда присутствуют в настоящем, однако это не значит, что в прошлом не происходило серьезных трансформаций, без которых не обошлась, в частности, и Византийская империя. Я имею в виду другое. Когда речь идет о каких-то переломных событиях – конец мирной жизни для Европы в 1914 году, распад Советского Союза в 1991-м, – историки делятся на тех, кому такие катастрофы кажутся неизбежностью, обусловленной структурными предпосылками, зачастую зревшими достаточно долго и в какой-то исторический момент сошедшимися воедино, и тех, кто объясняет эти переломные события волей случая, результатом неких сиюминутных, почти случайных политических решений. Даже если историк учитывает нюансы и тонкости, он все равно в качестве более значимых выбирает из общей мешанины либо структурные факторы, либо политические. Я сам в основном тяготею к структуралистам. Но применительно к Римской империи V века о назревавших предпосылках краха ее западной части говорить сложно, поскольку на восточную половину они, со всей очевидностью, не распространились. Тем не менее какие-то структурные причины назвать можно: Запад мог быть или стать более слабым, чем Восток, или же более уязвимым для захватчиков. Тенденция, зародившаяся еще в III веке и окончательно закрепившаяся в V веке, к административному делению империи на две отдельные части – для удобства логистики – также могла ослабить целостность государства и его способность противостоять внешней угрозе. Среди сотен конкурирующих гипотез, касающихся причин «падения» Рима, все эти доводы обязательно отыщутся и будут выглядеть вполне весомо[31]. Тем не менее в данном случае гораздо более примечательны сиюминутные решения, иногда простые человеческие ошибки. Поскольку за точку отсчета в нашем повествовании мы берем 500 год, примерное начало Средневековья, то, в принципе, имеем полное право вынести пока еще римский Запад V века за скобки – как несоответствующий эпохе. Однако нам все же придется отступить на шаг и окинуть предшествующие события хотя бы беглым взглядом – слишком сильно было то влияние, которое они оказали на дальнейшую историю. Кроме того, напрашивается еще одно предположение: если, скажем, в 400 году в Западной Римской империи отсутствовали серьезные структурные дефекты, немало элементов ее устройства должны были пережить кризис V века. Так оно и случилось, в чем мы будем неоднократно убеждаться на протяжении этой главы.

Северная граница Римской империи рассекала нынешнюю Европу примерно посередине – по Рейну и Дунаю (и Адрианову валу в Британии), знаменуя разительный контраст между севером и югом, касающийся не только политических связей, но и особенностей культуры и экономики. Контраст этот пережил крушение Западной империи на столетия. При всех различиях между провинциями в определенном смысле Рим был поразительно однороден: сеть дорог связывала между собой города с похожими друг на друга общественными зданиями, в основном каменными. Самовосприятие элиты римского общества определяла civilitas («гражданственность») со всей ее «цивильностью» и «цивилизацией», которые до сих пор слышатся нам в латинском слове. Аристократ был немыслим без знакомства с классическими образцами латинской литературы (а в грекоязычной Восточной империи – греческой) и владения письмом. Неотъемлемой частью Римского мира было и крайнее социальное неравенство: на его территории еще не изжило себя рабство и остро ощущались различия между богатыми и бедными, а также снобизм, с этими различиями связанный. Все это было присуще сложному устройству Римской империи в любой из периодов ее развития. После того как в IV веке империя (по крайней мере ее правящая верхушка) стала христианской, к перечню формировавших ее особенностей добавилась и христианская религиозная литература, а епископы начали соперничать за влияние с патрициатом. Однако больше в этом отношении почти ничего не изменилось (мало кто из христиан-богословов, несмотря на провозглашаемые в Новом Завете эгалитарные принципы, считал рабство злом)[32].

Контраст с «варварским», как его называли римляне, севером был разительным. Экономический уклад – и материальная культура – там отличались большей простотой. Политические объединения уступали римским в размерах и сложности организации, а также в постоянстве: привязанности менялись по мере возвышения и падения разных правящих семей. Непосредственно к северу от Рейна и Дуная большинство этих объединений говорили на германских языках, хотя ни они сами, ни римляне не считали это признаком однородности. (Терминами «варвары» и «германский» я в дальнейшем пользоваться буду, но исключительно для удобства.) Неудивительно, что «варварские» народы, особенно их предводители, были лично заинтересованы в богатствах Рима и пытались поживиться ими либо в ходе набегов и даже завоеваний, либо за счет наемной службы в римской армии. В результате на рубежах империи складывалась переходная зона – с римской стороны более военизированная, а с «варварской» – проникнутая римским влиянием[33]. Но в общем и целом обозначенная двумя великими европейскими реками граница была достаточно четкой.

По сути, в V веке в Западной Римской империи происходило следующее: набеги северных «варваров», донимавших Рим почти на всем протяжении его истории, теперь привели к политическому расколу: армии, не считавшие себя римскими, захватывали западные провинции и образовывали обособленные королевства. В 400 году до этого было еще далеко: начало процесса только обозначилось на Балканах, где пытались осесть – и интегрироваться в римскую армию – готские племена, бежавшие в 370-х на территорию империи от степных кочевников, которых римляне звали гуннами. К 500 году Балканы в восточной части империи снова оказались под властью Рима – на западе же дела обстояли иначе. Одна ветвь готов, которую мы зовем вестготами, владела Галлией (современная Франция) к югу от Луары и большей частью Испании; другая же ветвь, которую мы называем остготами, осваивала Италию и Альпы; бургунды занимали долину Роны, вандалы – север Африки (современные Тунис и Алжир), а большая часть Северной Галлии управлялась вождями франков. Юго-восток Британии – провинции, покинутой римлянами уже в начале V века, – находился в руках крохотных племенных союзов, в совокупности называемых нами (а может, и ими самими) англами и саксами. Были и другие, владевшие более мелкими территориями. Земли бывшей Западной Римской империи, неподконтрольные военным силам, прежде сосредоточенным за римскими границами, были немногочисленны и разрозненны: Мавритания (примерно совпадающая с нынешним Марокко), части центральных Альп вокруг Кура; западная Британия, в частности Уэльс, плюс Бретань. Между собой они связаны не были, с Восточной Римской империей – тем более, и отождествляться с Римом все они – за исключением Кура – перестали довольно быстро[34].

Риму уже доводилось ассимилировать захватчиков: разгромив, их расселяли по окраинам империи, а потом использовали как наемников – по крайней мере до тех пор, пока чужаки не утрачивали «неримские» характеристики. С захватчиками, потерпевшими поражение в череде разрозненных вторжений первого десятилетия V века, римские власти поступили привычным образом: вестготы осели в 418 году в окрестностях Тулузы, бургунды в 442 году – под Женевой, вандалы в 435 году – на территории нынешнего Алжира. Вестготов, в частности, использовали в войнах против вандалов в 417 году и свевов в 456 году, оба раза в Испании, а также против гуннов в Галлии в 451 году (самих гуннов, в свою очередь, использовали против готов). Завоевание Италии остготами в 489–494 годах также произошло с подачи империи, поскольку византийский император Зенон направил расселившихся на Балканах остготов свергать Одоакра, поднявшего восстание в римских войсках и независимо правившего в Италии с 476 года. Король остготов Теодорих к тому времени уже обладал определенным весом как имперский военачальник. Несмотря на огромный наплыв «варварских» племен, число которых заметно выросло по сравнению с предыдущими столетиями, сам по себе этот процесс опасности не представлял – пока римские власти держали руку на пульсе. В начале века им это в целом удавалось. Смуту внесли вандалы, союз племен, вторгшихся в империю с севера через Рейн в 407 году и за десятилетие прошедших через Галлию в Испанию. Частичный разгром в 417 году не заставил их покориться, и в 429 году под предводительством нового правителя Гейзериха (ум. в 477 году) они добрались до Северной Африки, где в 435 году обосновались окончательно, но ни в коем случае не в качестве побежденных. Новые их земли, сами по себе не особенно плодородные, располагались в непосредственной близости от основных источников зерна и оливкового масла Западной Римской империи, а также богатых окрестностей великого римского города Карфаген, что в нынешнем Тунисе. Почему Рим упустил это обстоятельство из виду, почему не побеспокоился о Карфагене и не защитил его лучше? Как бы то ни было, Аэций (ум. в 454 году), военачальник и тогдашний правитель западной части империи, этого не сделал, и в 439 году Карфаген закономерно пал. С этого момента Рим все меньше был способен диктовать условия политических перемен на Западе. Лишившись африканских богатств, Западная империя осталась и без налоговых поступлений, а без них не на что стало содержать регулярные войска, потребность в которых в эти сложные для нее времена только усилилась. Отсутствие регулярных войск вынуждало все чаще заручаться поддержкой «варварских» армий, но держать их в узде становилось все сложнее[35].

Задача использовать «варваров» в своих целях и при этом сохранять стратегическое главенство осложнялась также нестабильностью политической обстановки в западной части империи V века, где от имени недееспособных императоров правили военачальники, сменявшие друг друга в основном в результате переворотов. Политические руководители зачастую явно не успевали за событиями и безуспешно пытались решить злободневные проблемы вчерашними методами. К постепенному финансовому разорению империи добавлялся растущий политический раскол и соперничество между двумя крупнейшими западными провинциями – Галлией и Италией, которые по-прежнему находились в основном под контролем римских войск. Рицимера, военачальника и правителя империи с 457 по 472 год, по-настоящему интересовала только Италия, поэтому южную и центральную Галлию бургунды (союзники Рицимера) и вестготы, при Эйрихе (466–484) действовавшие независимо, поделили между собой. Сделанный Рицимером выбор сыграл решающую роль. Когда в 476 году в Италии поднял восстание Одоакр, сражаться было уже практически не за что, и, вместо того чтобы сажать на трон марионеточного императора, он просто объявил себя королем, номинально признав власть правителя Восточной, а не Западной империи[36].

Как видите, я уделяю больше внимания выбору римлян, чем завоеваниям «варваров». В последнее время историки бурно спорят о том, насколько «варварскими» разные германские народы были в действительности[37]. Почти все они (за исключением франков), прежде чем основать независимые королевства, какое-то время провели в римских провинциях, зачастую носили военизированную римскую одежду, а также перенимали другие римские особенности. Разные группы готов, в частности, вполне можно рассматривать как вышедшие из повиновения римские войска, в составе которых имелось достаточно неготов, в том числе, несомненно, римского происхождения. Почти все предводители «варваров» женились на представительницах римской знати, а римские военачальники (включая Рицимера и Одоакра) нередко сами происходили из «варваров»[38]. «Варварские» короли в основном владели двумя языками, а кто-то мог изъясняться исключительно на латыни. Все они заимствовали принципы римской системы управления и применяли их где только возможно. От римских правителей они отличались только именами, как свидетельствует, например, характеристика вестготского короля Тулузы Теодориха II (453–466), данная Сидонием Аполлинарием (ум. ок. 485 г.), римским аристократом и литератором из центральной Галлии: набожен (но не до истовости), ответственно относится к делам управления, предпочитает говорить о серьезных предметах, дает изысканные обеды, где «соединены греческая изящность, галльское изобилие, итальянская живость ‹…› и царский порядок»[39]. Все эти властители, кроме правителей самых северных провинций, исповедовали христианство – по крайней мере в той же степени, что и остальная империя (в 400 году язычников еще было в избытке). Но само по себе христианское вероисповедание не означало единства – IV и V века были эпохой религиозного раздора, споров о природе Бога и взаимных обвинений в ереси. Ариане против никейцев, монофизиты против халкидонян (никейцев и халкидонян, победивших в конечном итоге на центральных римских землях, с тех пор чаще называли католиками на западе Европы и православными на востоке). Но и здесь «варвары» просто принимали ту или иную сторону. Вандалы-ариане, в частности, время от времени преследовали «еретиков» – представителей никейского большинства в римской Северной Африке – с тем же рвением, с каким преследовал ариан любой никейский император, и руководствовались теми же законами[40]. Романизация упрощала притирку. От провинции к провинции местная римская знать, получавшая все меньше военной поддержки извне, попросту находила способы ужиться с соседями-«варварами», будущими правителями этих земель, устраивалась при дворе (как Сидоний у Теодориха II, хоть тот и противостоял Эйриху) и участвовала в управлении – разумеется, в максимальном соответствии с римским обычаем. Таким образом, сближение наблюдалось с самого начала почти повсеместно, даже в вандальской Африке, где по вышеупомянутым религиозным причинам обстановка была более напряженной[41]. Военные перевороты стали для Римской империи обычным делом начиная с I века, римские войска давно превратились в многонациональные, и львиную долю их составляли провинциалы из приграничных земель, так что пока коренные перемены заключались лишь в том, что военачальники этих территорий по обе стороны границы начали объявлять себя королями.

А значит, можно считать, что в событиях V века ничего сверхъестественного не было. Король остготов Теодорих (474–526) правил Италией и землями к северу от старой римской границы по Дунаю. Он одолел вестготов в Испании, пользовался мощным влиянием в королевствах вандалов и бургундов, и органы управления при нем мало изменились по сравнению с прежними римскими. Ему ничто не помешало бы называться римским императором, и в наших источниках он нередко именно в этом качестве и выведен[42]. После его смерти император восточной части Юстиниан (527–565) явно не рассматривал западные провинции как утраченные безвозвратно, поскольку попытался отвоевать сперва вандальскую Африку в 533–534 годах, а затем, в 534–540 годах, Италию. Восстание в Италии вернуло остготским правителям власть, и заново подчинить Апеннинский полуостров Юстиниану удалось только в 554 году, но к тому времени он успел завоевать заодно немалую часть испанского побережья. В руках Рима вновь оказалось почти все Средиземноморье, а среди крупных провинций из прямого подчинения выпадали только Галлия и центральная часть Испании[43].

Однако при всей романизации «варварских» королевств в первое столетие их существования некоторые принципиальные перемены все же происходили, причем, как покажет история, необратимые. Первая состояла в том, что германские народы уже не называли себя римлянами. Они явно обособлялись от тех, кого завоевывали и кем правили, отличаясь в этом отношении от всех прежних военачальников и организаторов переворотов, включая Рицимера и других полководцев V века, у которых можно проследить родственные «варварские» связи. Да, покоренные остготы и вандалы, судя по всему, сливались с населением римских провинций, поскольку больше они в наших источниках не появляются – и то же самое относится почти ко всем завоевываемым «варварским» народам, – но германцы, одержавшие верх, к римлянам себя причислять не собирались. В устойчивых королевствах, таких как вестготское в Испании и франкское в Галлии, происходило прямо противоположное: римляне начинали воспринимать себя готами и франками. Иными словами, менялась самоидентификация, и звание римлянина, столетиями выступавшее надежным показателем положения и культуры, это свойство утрачивало[44]. Вторая перемена заключалась в том, что прежнее единство Запада, от Адрианова вала до Сахары, исчезло безвозвратно. Даже Юстиниану – и тем более никому после него – не удалось завоевать Средиземноморье целиком (на побережье Галлии он не посягнул вовсе, а в Мавритании властвовал с переменным успехом). Возникали обособленные политические образования с собственными политическими центрами: Парижский регион у ранних франков (и этот центр, возникший около 500 года, своего статуса не утрачивал ни разу), Толедо в центральной Испании у вестготов, область Павия – Милан у еще одних захватчиков, лангобардов, вторгшихся в Италию в 568–569 годах, после повторного завоевания Юстинианом[45]. Все три центра были для римлян окраиной. И хотя Милан соперничал за звание столицы империи в IV веке, на закате римского правления центрами в Италии считались Рим и Равенна.

Третья перемена была, пожалуй, самой важной. Римской империей управлял разветвленный чиновничий аппарат, финансируемый за счет развитой налоговой системы, включавшей множество сборов, первостепенным среди которых был высокий и сложно формируемый земельный налог. Система работала – несмотря на поразительную коррумпированность, непопулярность среди подданных империи и множество возможностей для злоупотреблений. У нас имеется масса указов, изданных императорами, которые были недовольны нерадивостью традиционных сборщиков податей – членов городского совета, из чего следует, что, даже если со сбором налогов возникали заминки, надзор и контроль над ним был строгий. Это подтверждают, в частности, итальянские и египетские исторические источники – методичный учет передачи прав собственности на землю, обеспечивавший государству возможность исправно взимать налог с нового хозяина. Судя по египетским документам, даже богатые и влиятельные землевладельцы налоги действительно платили. В основном эти сборы шли на содержание армии – самая большая расходная статья для римского государства (гражданский чиновничий аппарат занимал второе место с большим отрывом), а это означало регулярную переправку денег и товаров через Средиземное море из богатых южных провинций вроде Африки и Египта в северные приграничные области, где в основном сосредоточивались войска, а также в Рим и Константинополь – крупные столичные города, которые кормились за счет остальной империи. Наемная армия частично обособлялась во всех землях империи от других основных высших слоев – имперской (сенаторской) знати, а также городских и провинциальных властей, представители которых были, прежде всего, землевладельцами, а кроме того, гражданскими.

Таким образом, налогово-бюджетная система структурировала все римское государство, и в начале V века ей ничто не угрожало. Однако, когда западная часть империи начала дробиться на королевства, резко оборвалось перераспределение налоговых поступлений, что серьезно сказалось на Риме как городе и на многих северных армиях. Более того, интересы новой германской элиты не совпадали с интересами ее предшественников – римских военачальников-бунтарей. Те гнались в основном за деньгами, которые давала политическая власть, а сменившим их германцам нужно было другое – владеть землей, как владела ею та самая провинциальная знать, с которой они теперь соседствовали и над которой властвовали. Это вполне римское желание имело самые неблагоприятные для Рима последствия: постепенно исчезала необходимость содержать осевшую на землю армию. Отпадала потребность в налогообложении, а поскольку сбор налогов и так вызывал трудности и неприятие, рано или поздно власти от него отказывались. Впрочем, «варварские» короли собирали налоги до тех пор, пока им это удавалось. Об этом свидетельствуют источники, относящиеся к остготскому правлению и дошедшие до нас в «Вариях» – сборнике посланий правителей и должностных лиц, составленном долго служившим готским королям государственным деятелем Кассиодором Сенатором (ум. ок. 580 года), а также многочисленные случайные упоминания и жалобы в хрониках той эпохи. Но даже Юстиниан, отвоевавший земли вандалов и остготов, решил, что восстанавливать прежнюю систему налогообложения трудно и чревато недовольствами. Во франкской Галлии к 580-м годам, когда появились сочинения историка Григория Турского, налоги уже заметно сократились, а короли использовали освобождение от податей как стандартную политическую привилегию. К 640-м земельный налог исчез почти по всей Галлии и лишь в долине Луары собирался время от времени. Короли начали рассчитывать на доход со своих земель – весьма обширных (как и положено при имперском землевладении), а не на сборы и налоги (за исключением торговых пошлин). Экономической основой политической деятельности перестало быть налогообложение, и на смену ему пришло владение землей[46]. Эти перемены знаменовали разрыв не только с прошлым, но и с настоящим – с современными этим королевствам государствами Восточного и Южного Средиземноморья, Византией и арабами, о которых пойдет речь в следующей главе. К этому разрыву мы еще не раз вернемся в нашем повествовании, ведь, как нам уже известно из предыдущей главы, политика, опирающаяся на землевладение, менее стабильна и обычно менее доходна, чем опирающаяся на налоги. Кроме того, в главе 11 мы увидим, что даже возрождение налоговых режимов в Западной Европе позднего Средневековья последствия этой перемены не преодолело. Справиться с ней полностью на Западе удалось лишь в совершенно иных экономических условиях эпохи промышленной революции.

Одно из важных последствий заключалось в упрощении экономики западных провинций. Даже короли – разве что кроме франкских – не могли тягаться богатством с прежними властями (впрочем, и расходы у них были существенно ниже). Вельможам раннего Средневековья тоже было далеко до богатейшей сенаторской аристократии Рима, владевшей обширными имениями по всему Средиземноморью (тем более что в этом раннесредневековой знати препятствовал политический раскол империи). В большинстве регионов – опять же за исключением франкской Галлии – мало кто из землевладельцев обладал собственностью более чем в одной-двух городских областях. Система налогообложения отчасти компенсировала расходы на торговые сделки в поздней Римской империи, а без этого межрегиональный торговый обмен стал неуклонно сокращаться и к началу VIII века почти во всем западном Средиземноморье ограничивался предметами роскоши. В то же время, поскольку аристократия стала беднее, а торговля внутри регионов и вся торговля предметами роскоши опиралась на спрос среди знати, торговые обороты снизились на всех уровнях почти повсеместно. Во всех западных провинциях, как свидетельствуют археологические раскопки, сокращался товарообмен и материальные запросы знати становились скромнее. Так происходило и в Италии, разоренной военной кампанией Юстиниана, хотя остготское государство по своему устройству было близко к Римской империи. В Британии же, сильно зависевшей от системы военного снабжения, экономический кризис после ухода римских войск в начале V века – то есть еще до прибытия англов и саксов – ощущался особенно остро: города и сельские виллы пришли в запустение, кустарное производство сохранилось только на уровне натурального деревенского хозяйства. Ни в Галлии, ни в Испании, ни в Италии такого упадка не наблюдалось, однако и они не избежали упрощения экономики. Это не значит, что обеднение высших слоев имело исключительно пагубные последствия. Если земли и богатства знати сокращались, а крестьян-арендаторов (в том числе юридически несвободных, о чем я писал в главе 1) по-прежнему хватало, крестьяне-землевладельцы, менее зависимые или вовсе независимые от высшего сословия, должны были стать многочисленнее – и зажиточнее. Однако товаров они приобретали меньше и экономику от упрощения не спасали. Каждому, кто пытается доказать преемственность между Римской империей и новыми государствами, придется учесть эти резкие экономические перемены, о которых свидетельствует археология. Любая преемственность (а она существовала в разных областях и направлениях) накладывалась на гораздо менее сложную систему производства и обмена, которая упростилась в результате политического дробления на Западе и «оседания» армии на земле. Структурными причинами падения Западной Римской империи эти перемены назвать нельзя – однако на структурные результаты они могут претендовать со всей определенностью[47].

Итак, падение западной части империи свидетельствовало о кризисе, а также о резких социально-экономических переменах. Но не только. В оставшейся части главы мы рассмотрим три основных государства-преемника Римской империи, сформировавшихся после краха неофициального владычества остготского правителя Теодориха в начале VI века, – франкскую Галлию (все чаще и тогда, и сейчас называемую Франкским государством, Франкией), вестготскую Испанию и лангобардскую Италию. (Британию мы оставим для главы 5.) И каждый раз будем разбирать, что осталось от римского уклада и что появилось нового[48]. Однако начнем с некоторых общих культурных и социополитических структурных особенностей римского прошлого, которые, перейдя к преемникам почти полностью, определяли функционирование раннесредневековых политических образований. В число этих особенностей входят устройство римского провинциального общества, христианская Церковь, а также культура и ценности государственной власти.

Римская империя начиналась как сеть самоуправляемых, по сути, государств, связанных, прежде всего, армией. К концу ее существования этот уклад ощутимо изменился. Городские советы постепенно утратили свое значение и перестали действовать в V–VI веках почти повсюду, как на востоке, так и на западе Европы; власть стала более централизованной примерно после 500 года не только в Восточной Римской империи, но, как ни странно, и в более слабых западных королевствах. Однако верность городскому укладу сохранилась везде, где были города, – то есть по всему Западу, за исключением Британии, северо-западной Испании, а также галльских и южногерманских областей вдоль старой границы империи[49]. Сплоченные объединения местной знати существовали в городах южной Галлии, восточной и южной Испании и Италии, они составляли сохранившееся римское общество, которым теперь правили пришлые германцы, и, как мы уже имели возможность убедиться, две эти стороны притирались друг к другу достаточно быстро. Представителями городских сообществ – как во внутренней политике, так и перед королевской властью – все чаще выступали епископы. На всей территории бывшей Западной Римской империи христианизация завершилась к VI веку; особняком стояли только еврейские общины в некоторых областях Галлии, Италии и в первую очередь Испании. Какое преломление получало христианство у местных жителей – это уже другой вопрос. Как отмечалось выше, церковные авторы, почти все до единого несгибаемые в своих взглядах, постоянно сетовали на «языческую» составляющую в местных культах, то есть на элементы, которые им казались языческими, а местному населению – самыми что ни на есть христианскими, как, например, встреча Нового года или пьянство на церковных празднествах[50]. Но повсеместно признавалось, что во главе Церкви стоят епископы, институт которых в каждом городе империи учреждали еще римляне, и среди них существовала своя иерархия, на верхней ступени которой находились митрополиты (позднее их стали называть архиепископами), а выше всех – пять патриархов империи, одному из которых, папе римскому, принадлежала духовная власть над всем Западом. Падение Римской империи эту структуру почти не затронуло, разве что влияние папы на протяжении нескольких столетий почти не ощущалось за пределами Италии.

Епископы обладали авторитетом и на закате империи, но крупными политическими игроками они стали именно в начале Средневековья. Кафедральные соборы обрастали землями, приносимыми в дар прихожанами, и потому сан епископа давал могущество. Кроме того, духовным авторитетом епископов наделял культ святых реликвий, складывавшийся с V века, поскольку именно епископы являлись настоятелями соборов, в которых эти святыни хранились. Епископы не только возглавляли городские религиозные церемонии, их все привычнее воспринимали как местных политических руководителей (в большинстве случаев они происходили из местной знати), и их назначение нередко давало повод для соперничества[51]. Они представляли свои общины перед королем и придворными, короли относились к ним как к руководителям этих общин и были готовы внимать критике со стороны епископов, к которой тех обязывал сан. Политическое возвышение епископов отчасти объяснялось исчезновением светских муниципальных институтов, а отчасти тем, что как к организованной влиятельной группе в более слабых по сравнению с рухнувшей империей королевствах к ним прислушивались больше, чем в прежде существовавшем государстве.

Наглядным примером активности и роли епископов может служить Григорий Турский (ум. в 594 году), происходивший из знатного рода города Клермон в центральной Галлии, но имевший родственников в Туре на Луаре, где он и стал епископом в 573 году. (Местные претенденты на епископскую кафедру считали его чужаком, его же такое отношение возмущало.) По объему оставленных свидетельств, как исторических, так и житийных, с Григорием Турским не может сравниться почти никто из остальных авторов раннего Средневековья. В основном он описывает события, в которых сам принимал участие, и рисует на редкость подробную, пусть и однобокую, картину королевской и местной политики, общества и культуры 570–580-х годов. Григорий Турский был епископом во Франкском королевстве и, несмотря на римское происхождение, хранил верность франкским правителям (в его сочинениях не чувствуется ностальгии по римскому прошлому, а своих королей он считал законными преемниками римской власти). Однако в то время государство франков было поделено между тремя королями – братьями, а затем дядей и племянниками. Григорий служил при дворе одного из братьев, Сигиберта (561–575), был близок к другому, Гунтрамну (561–593), и враждебно настроен по отношению к третьему, Хильперику (561–584). Таким образом, его едва ли можно считать нейтральной политической фигурой. Хильперик, как и следовало ожидать, питал к нему ответную неприязнь и осыпал угрозами – которые во Франкии тех времен были далеко не пустыми, поскольку короли запросто расправлялись с противниками, зачастую самыми изощренными способами. Один из ярких эпизодов этой конфронтации, произошедший в 577 году, описан Григорием с нетипичным вниманием к месту действия: Хильперик, с двумя епископами по бокам, стоял у шалаша, сплетенного из ветвей, перед ним находился стол с яствами, и через этот стол король и епископ обменивались словесными выпадами. Из того, в каких подробностях это запомнилось Григорию, видно, насколько он был тогда напуган. Куда больше по душе ему был Гунтрамн, всегда готовый внимать ему за обеденным столом. Григорий был снобом, врагов своих он часто характеризовал как пришедших к власти из низов – например, харизматичную супругу Хильперика Фредегонду, правившую королевством от имени их сына Хлотаря II (584–629). При этом он всячески расхваливал свой город, в том числе принятые в нем налоговые послабления, и превозносил местного святого и своего предшественника, епископа Мартина (ум. в 397), подробно описывая чудеса, происходившие на могиле последнего у границы римского города. Кроме того, как мы видели в предыдущей главе, он брал на себя роль миротворца в междоусобицах, а также поддерживал других епископов, если у них возникали разногласия с королями – даже тех, кого недолюбливал, – и готов был защищать их перед самим Хильпериком (именно это он и делал в 577 году). Наконец, Григорий был нравоучителем – сан обязывал, а короли и другие политические деятели понимали, что должны, по крайней мере, прислушиваться к нему. Несмотря на отсутствие военной поддержки (свита для епископов тех времен была редкостью, хотя позже стала делом обычным), он действительно обладал политическим весом в глазах королей, поскольку Тур имел стратегическое значение и часто переходил из рук в руки при территориальном переделе, в котором все эти короли участвовали. Возможно, устоять как политической фигуре Григорию помогла и бесспорная наблюдательность («История франков» поражает подробностью описаний). И при всей его предвзятости, на которую приходится и приходилось делать скидку и нам, читателям, и королям, имевшим с ним дело, он явно умел улаживать проблемы. В этом и заключалась роль епископов, и он с нею справлялся, зачастую в очень непростой обстановке, в течение 20 лет – долгий срок для франкского политического деятеля[52].

Еще один элемент римского наследия, о котором нужно упомянуть отдельно, – понятие политической легитимности, которое можно назвать культурой «публичного». Во времена империи в сферу publicum попадало налогообложение, имперская собственность, чиновничий аппарат, общественные блага – все то, что сейчас относится к «государственному сектору». Исчезновение налоговых поступлений, на которые этот сектор опирался, не означало исчезновения самого понятия. Короли по всему послеимперскому Западу пользовались этим термином регулярно, подразумевая принадлежащие им права, а также своих чиновников, суды, дорожную сеть и так далее. Поддерживаемое новой властью разделение на публичное и частное (тоже римский и послеримский термин) подтверждает, что мы не ошиблись, назвав послеримские королевства государствами, пусть зачастую и слабыми. В этот период к образу общественного блага короли в своих указах апеллировали нечасто, этим займутся Каролинги в VIII–IX веках, как мы увидим в главе 4. Но отождествление королевской власти с публичной сферой было явным – и временами наглядным: в частности, правосудие отправлялось publice, «публично», на глазах у всех.

Публичность на постримском пространстве имела большое значение. Здесь publicum бывшей империи соединялось с одной совершенно неримской особенностью всех раннесредневековых королевств – общественным собранием. Собрания политических представителей, общенациональные или местные, были неотъемлемым элементом легитимизации королевской власти, указов и судов по всей постримской Европе, к северу и югу от римской границы. Назывались они по-разному – conventus, placitum, в англосаксонской Англии – гемот, в Скандинавии – тинг – и существовали как в кельтских и славянских общинах, так и в германо- и латиноязычных. Начало им положило бытовавшее к северу от границы представление об ответственности короля перед всеми наделившими его законной властью свободными мужчинами (не женщинами) своего народа и о коллективной основе политической деятельности. В большом постримском государстве все это было неосуществимо (да и прежде всегда граничило с условностью), но даже тогда короли правили – по крайней мере номинально – «в присутствии всего народа, в общем совете с нами» (как выразился лангобардский король Лиутпранд в 713 году), и с 500 года образ обширного народного пласта, легализующего верховную власть и устраивающего публичные собрания, был уже достаточно распространен[53]. То есть сама идея принадлежала не Риму, однако она вполне естественно слилась с римским понятием публичности, и эти концепции подпитывали друг друга. Пусть практическая власть правителей постримских государств была временами сильно ограничена, однако в публичной сфере они господствовали безраздельно, и это в корне отличало их от альтернативных сил в любом королевстве. Такая картина наблюдалась по всему Западу до самого конца правления Каролингов и даже позже, а когда – начиная с X века – культура публичности стала исчезать вместе с законодательными народными собраниями, характер политической власти резко изменился, что мы увидим в последующих главах.

Культура публичности, политика собраний, христианство и епископат, исчезновение налоговой системы и становление феодальной политики, обеднение аристократии и рост независимости крестьянства, упрощение экономики – вот что отличало постримские королевства. А еще осевшая на земле армия, которой командовала уже не гражданская аристократия, и значит, аристократические ценности становились крайне военизированными и оставались такими до конца Средневековья и далее. Гуманитарное же образование римской гражданской знати утрачивало значение. Римского происхождения не имели только собрания, хотя и они во многих случаях появились благодаря расколу империи и краху налоговой системы: иными словами, они сильно отличались от римского уклада, хотя из него и вырастали. Вот из таких составляющих складывались условия, в которых действовали правители на постримском пространстве, и таковы были параметры этого пространства. Давайте посмотрим, какие формы они принимали в тех или иных постримских королевствах.

Франки входили в число наименее романизированных германских племен, отвоевавших себе в V веке кусок римской территории, а северная Галлия, которой они завладели, была сильно разорена. Поначалу ни о какой сплоченности между ними не было и речи, и до конца V века разрозненные франкские королевства перемежались землями независимых военачальников, правивших по римскому обычаю. Однако королю Турени Хлодвигу (481–511) удалось завоевать владения остальных франков, а также алеманнов в долине среднего Рейна. В 507 году он двинулся на юг, где, разгромив и уничтожив вестготского короля Алариха II, сына Эйриха, занял и юго-западную Галлию. Перед кончиной Хлодвига его земли простирались от Рейна до Пиренеев. Его сыновья завоевали Бургундское королевство (в Галлии неподвластными франкам остались только Бретань и пока еще вестготский Лангедок на средиземноморском побережье) и контролировали обширные области центральной Германии, никогда не входившей в Римскую империю. К 530-м годам они уже вторгались в Италию, пользуясь войной Рима с готами, и в течение столетия с переменным успехом удерживали господство над северными частями полуострова. Благодаря этим впечатляющим завоеваниям двух поколений франкских королей их государство оказалось самой могущественной державой постримского Запада. Кроме того, в результате этих завоеваний франки стремительно приобщались к укладу более романизированных областей бывшей империи. Еще Хлодвиг успел стать католиком (не арианином, в отличие от готов) и начал издавать указы на латыни. К середине VI века различия между франками и другими преуспевшими германскими племенами начали сглаживаться, и теперь основная разница заключалась в том, что лишь франки правили землями по обе стороны старой римской границы. Помимо этого, Хлодвигу удалось провозгласить собственный род – династию Меровингов – единственными законными королями франков. В этом статусе Меровинги – с небольшим перерывом – продержались четверть тысячелетия, до 751 года. Начиная с 670-х годов они были не более чем фигурами, легитимизирующими стоявших за их спинами могущественных сановников-майордомов, но все равно обладали достаточным для этой легитимации весом. Хлодвиг разделил свое огромное королевство между сыновьями, и в дальнейшем эта практика (непривычная для постримского пространства) продолжилась. За 150 лет правления Меровингов достаточно долгий промежуток без дробления наблюдался лишь единожды, с 613 по 639 год, при Хлотаре II и его сыне Дагоберте. Каролинги, сменившие Меровингов у власти в 751 году, также делили земли между наследниками. Тем не менее Франкское государство не раз действовало как единая держава, братья и кузены оказывали друг другу политическую и военную поддержку, и со стороны оно виделось единым. Эта территория сохраняла статус ведущей европейской державы, пока в конце X века результаты дальнейшего дробления не закрепились окончательно[54].

На королей конца VI века мы уже имели возможность посмотреть – глазами Григория Турского. Богатые и могущественные, они отличались буйством и своенравием, и никто из перешедших им дорогу на этом свете не задерживался. Вся политика знати и епископата вращалась вокруг их двора. Законность власти Меровингов означала, что король мог взойти на престол и ребенком, и в 580-х таких детей было двое. За каждого правила мать-регент – невзлюбившая Григория Фредегонда, а в старом королевстве Сигиберта – его вдова Брунгильда, Григорию покровительствовавшая. Брунгильда правила и за внуков после ранней гибели сына, и даже за правнука, пока в 613 году ее не убил вновь объединявший франкские земли сын Фредегонды Хлотарь II, единственный на тот момент взрослый представитель мужского пола в династии Меровингов. Королевы-регенты правили от имени внуков и правнуков Хлотаря в 640-х и 650-х годах. Для сильной династии средневековой Европы правление королевы-матери было в порядке вещей, однако в рассматриваемый период подобная сильная династия имелась лишь у франков, поэтому их пример наиболее нагляден. Женская власть традиционно вызывала противоречивое отношение. Григорий, например, явно ее не жаловал и очень скупо отзывался о своей покровительнице Брунгильде – по принципу «если не можешь сказать ничего хорошего, лучше помолчать» (пожалуй, единственный раз, когда Григорий его придерживался), – но при этом упоминал, что правила она viriliter, «по-мужски»[55].

Размеры Франкского государства обеспечивали богатство и могущество не только королям, но и крупной знати. У богатейших ее представителей было больше земель, чем у аристократов любого другого европейского государства того периода, включая Восточную Римскую империю, то есть Византию. Для франкской знати само собой разумеющимся было превосходство не только в могуществе, но и в благочестии: святые меровингского периода в основном имели благородное происхождение; подкрепляло образ благочестивого аристократа и преобладание выходцев из местной знати среди епископов. Знатные семьи основывали богатые монастыри – чтобы укрепить могущество рода и привлечь пожертвования, но также и потому, что подобное покровительство было закономерным с точки зрения добродетелей высшего сословия. Так, основательницей монастыря в Нивеле (нынешняя Бельгия) в 640-х годах была Итта, вдова Пипина I, представителя Пипинидов – одного из влиятельнейших франкских родов, а первой настоятельницей – Гертруда, его дочь. Меровингские монастыри VII века – под покровительством королей и знати – составляли политический костяк на сельских землях Франкского государства до появления новой опоры в середине Средневековья[56]. Кроме того, представители знати превращались в самостоятельных политических игроков. Когда Хлотарь заново сплачивал Франкию, он объединил только земли, а не три королевских двора, и каждый из них – в частности северо-восточное королевство, называвшееся Австразией, и северо-западное под названием Нейстрия – стал отдельной ареной политических маневров местной знати вокруг самого могущественного местного вельможи, выступавшего, по сути, вице-королем, – майордома. Одним из таких майордомов и был Пипин I.

После очередного раздела земель – между сыновьями Дагоберта в 639 году – могущество майордомов усилилось еще больше. К середине VII века они конкурировали за власть с королевами-регентами, пока короли были еще детьми, и временами даже выбирали, кого из Меровингов сажать на трон. Тягаться с ними могла лишь небольшая группа по-настоящему могущественных епископов, тоже в большинстве своем аристократов, таких как Аудоин Руанский (ум. ок. 684), один из ставленников Дагоберта, и Леодегарий Отёнский, низложенный и убитый в 678 году майордомом Эброином. Последний из самостоятельных Меровингов, Хильдерик II, был убит в 675 году, и, когда его гибель поставила печальную точку в этой череде событий, знати оставалось только сражаться. В битве при Тертри в 687 году победили Пипиниды, и с тех пор Франкское королевство возглавляли майордомы из их рода. Битвой завершился пришедшийся на середину столетия период смуты, который в итоге продлился всего четверть века. Но победитель битвы при Тертри Пипин II (ум. в 714 году) уже не мог тягаться могуществом со своими предшественниками. За время смуты франки утратили владычество над германскими племенами – баварами, алеманнами и тюрингами, а также герцогами Аквитании на юго-западе Галлии. Даже некоторые из епископов начали выкраивать себе полуавтономные территории. После смерти Пипина междоусобица началась и в его семье: в 715–719 годах вдова Пипина Плектруда, ставшая регентшей при своем внуке-майордоме, выступила против незаконного сына Пипина Карла Мартелла, и, казалось, все вернулись в 670-е. Однако победа Карла продемонстрировала, что это не так. Как единственный майордом (717–741) с единственным двором он отвоевал изрядную долю недавно отколовшихся земель до самого Прованса, а его сыновья Пипин III и Карломан I, династия которых впоследствии стала называться Каролингами, вернули под власть франков Аквитанию и Алеманнию. Таким образом, франкские земли и господство, несмотря на перипетии предыдущего периода, снова сосредоточились в одних руках, а значит, фундамент Франкского государства был достаточно прочным[57].

Эта прочность отчасти объяснялась развитыми структурами управления. У нас имеется больше исторических данных по Франкии, особенно VII века, чем по другим постримским политическим образованиям, и эти данные свидетельствуют о том, что деятельность королей охватывала всю территорию государства, простираясь далеко за пределы политических центров, а сановникам нередко приходилось перебираться с места на место. Так, крупный аристократ с юга Дезидерий Кагорский (ум. в 655 году), прибывший на север служить казначеем у Хлотаря II, был затем назначен управлять Провансом, а в 630 году стал епископом в своем родном городе. Правительственная структура при Меровингах была сложной и по римскому обычаю опиралась на письменную документацию. Аудоин, до того как стать епископом, служил у Дагоберта референдарием – ответственным за составление официальных королевских бумаг. При Пипине II и даже в какой-то степени при Карле Мартелле от этой практики частично отошли, но Пипин III начал возрождать ее, и к 800 году, когда правил его сын Карл Великий, правительство стало еще более многосоставным. Это был, без сомнения, важный фактор, причем, как уже говорилось, опиравшийся на внушительную римскую (государственную) традицию[58]. Однако устойчивость франкского политического устройства объяснялась также ограниченностью выбора у аристократии. Политические притязания знати, при всей их необузданности и своекорыстии, сосредоточивались вокруг короля (а затем майордомов), которые превосходили знать богатством и обеспечивали как покровительство (землю и деньги), так и легитимность – по крайней мере преуспевшим. Самостоятельность долгое время была немыслима, и даже после 670-х на такое замахивались только крупные аристократы, как правило герцоги, в подчинении которых находились целые области. У представителей знати, разумеется, имелись оплоты на подвластных землях, и во многих случаях не обходилось без соперничества на местном уровне. Однако в большинстве областей знать – за исключением тех же герцогов или епископов, облеченных официальными полномочиями, – местной политикой не занималась. Мало того, состав их владений внутри Франкского королевства мог меняться – и в некоторых случаях количество для политического успеха было более значимо, чем расположение[59]. Этот порядок сохранился и при Каролингах, как мы увидим в главе 4, а когда он изменился, существенные сдвиги произошли и в структуре политической власти.

Ключевой фактор мне видится таким: франкское политическое устройство было на постримском Западе самым крепким и, несмотря на свою кажущуюся ненадежность и ставку на насилие, сохраняло устойчивость. Как уже отмечалось, во многом эта устойчивость объяснялась опорой на римскую управленческую традицию. Но, несмотря на беспримерное, по меркам постримской эпохи, богатство, государство франков обеспечивало себя не за счет налогов, а его армия все больше складывалась из военных дружин знати. Королям приходилось согласовывать свои действия с этой знатью, а те, кто этого не делал – как Хильдерик II в 675 году и Брунгильда в последние годы правления, – могли поплатиться жизнью. Как правило, поддержкой знати заручались напрямую, поскольку у той не было альтернативного политического контекста для приложения сил, а королевский двор в любом случае всегда был богатым и притягательным. То есть козыри все равно оставались на стороне централизованной власти. Однако необходимость заручаться согласием существовала; в основе политики уже лежало землевладение, и даже если верховная власть еще не была шаткой, то могла стать таковой. Вот тут и приходили на помощь собрания, поскольку у франков они выступали инструментом легитимности аристократической и королевской власти. Короли и другие правители регулярно выносили решения на рассмотрение собрания – как в 585 году, когда Фредегонда созвала 300 представителей знати присягать на верность своему сыну Хлотарю. И наоборот: в 673 году майордом Эброин не пригласил нейстрийскую знать на коронацию Теодориха III, точнее, велел не являться, и нейстрицы, заключив, что Эброин собирается править без их участия, предпочли поддержать брата Теодориха Хильдерика II[60]. Эта особенность останется отличительной чертой раннесредневекового Запада.

С такими же проблемами сталкивалась вестготская Испания – но решала их иначе. Когда Хлодвиг захватил большую часть вестготских земель в Галлии, вестготы еще не успели установить полное господство над Испанией, и во второй половине столетия им пришлось тяжко. Им предстояло пережить борьбу за престол, сепаратистские восстания в крупных южных городах – Кордове, а затем Севилье – и даже в сельских областях, а также завоевание Византией средиземноморского побережья. Тем не менее Леовигильду (569–586) удалось объединить почти всю Испанию – за исключением прибрежной полосы, которую отвоевали только в 620-х годах, и баскских земель в Западных Пиренеях. Леовигильд занимался объединением на всех уровнях: он издал свод законов, наиболее проникнутый римским влиянием в сравнении с законами других «варварских» королевств, и пытался справиться с религиозными распрями между католиками и арианами, менее ожесточенными в Испании, чем в вандальской Африке, однако достаточно острыми, то преследуя католиков (в частности, католиков-готов), то пробуя смягчить арианскую доктрину, чтобы сделать ее более приемлемой для их соперников. Аналогичные (и, возможно, послужившие Леогивильду примером) попытки предпринимались в Византии с целью преодоления раскола между монофизитами и халкидонянами, но точно так же закончились неудачей: религиозные споры по поводу божественной природы не терпят компромиссов. Сын Леовигильда Рекаред (586–601), не мудрствуя, крестился в католичество и на Третьем Толедском соборе в 589 году объявил арианство вне закона: в дальнейшем все готы должны были стать католиками (римляне в протоколах собора почти не фигурируют; в политическом отношении почти все население Испании уже считалось готским). С тех пор тяга к объединению в Испании – в отличие от Франкского государства и Италии – была заметно проникнута религиозными мотивами, и почти к каждому крупному политическому событию на протяжении последующих ста с лишним лет приурочивался очередной Толедский собор, число которых к 702 году достигло 18. Результатом стали, среди прочего, королевские указы о преследовании иудеев – единственного оставшегося крупного религиозного меньшинства, – и на протяжении столетия это преследование только ужесточалось. Хотя суровостью с этими указами не могли сравниться никакие другие антииудейские законы стран Европы до самого позднего Средневековья, свою функцию по порабощению и насильственной христианизации они все же не выполнили, поскольку и в последующие века иудеев в Испании хватало. Многочисленные прочие указы королей были столь же жестки. Так, в 683 году Эрвиг (680–687) считал огромные недоимки по налоговым поступлениям признаком скорого конца света, а в 702 году Эгика (687–702) полагал, что в каждом городе, селении и имении укрываются беглые рабы и любой свободный человек обязан сообщать о них, если не хочет получить 200 плетей. Вестготы не давали спуску никому и нигде, любой намек на разобщение или неповиновение казался им фатальным[61].

Обреченности, которой проникнуты, в частности, готские законы конца VII века, историки придают слишком большое значение. Они-то знают, что в 711 году, после того как вестготский король Родерих погиб в сражении (см. следующую главу), большую часть Испании завоевали арабы и берберы и полуостров был раскроен на части, поэтому неудивительно, что они видят признаки грядущего распада задолго до его наступления. Данные испанской археологии свидетельствуют, что экономика становилась крайне локализованной, изменчивой и во многих областях сильно упрощалась. Немногочисленные письменные источники, созданные вне королевского двора, также указывают на ощутимый социальный разрыв, например между романизированным югом с его многочисленными городами и сельским севером, где уклад действительно был крайне прост[62]. В таких условиях королям не удавалось поддерживать фиктивное единство, сидя в столице – Толедо, и суровость законов, возможно, свидетельствует о том, что они это осознавали. Не исключено. Однако с таким же успехом короли могли попросту следовать церковным постулатам своей крайне морализаторской эпохи – а также находиться под влиянием риторики законов Римской империи, поскольку вестготы до самого конца придерживались римского стиля правления, придавая большое значение букве закона, даже когда на деле в политике царил сумбур. В действительности Испания конца VII века была достаточно прочной. После Рекареда, которому, как и его предшественникам начиная с 507 года, не удалось основать династию, в Испании снова начался период насильственной смены власти, которому положил конец последний из мятежников, старик Хиндасвинт (642–653), казнивший всех потенциальных соперников. В дальнейшем правители сменялись хоть и часто, но не насильственно: короли умирали своей смертью, а мятежи терпели фиаско – почти до самого конца существования королевства. Как и во Франкском государстве, знать вращалась при королевском дворе, превосходившем любой другой пышностью и приверженностью церемониям, а также, как свидетельствует указ Эрвига, сохранявшем практику сбора налогов. Хоть размеры их и неизвестны – возможно, подати были невелики, – служили они в первую очередь обогащению короля, поскольку армия, как и на всем Западе, уже не была наемной[63]. Однако аристократия, насколько мы можем судить, была гораздо беднее франкской, что отражалось и в растущей примитивизации материальной культуры, наблюдаемой археологами. В этом случае богатый королевский двор обладал для приближенных еще большей привлекательностью, не в последнюю очередь потому, что престол редко передавался по наследству и королем мог стать кто-то из них. Таким образом, в конце VII века, как свидетельствуют исторические источники, Испании даже лучше, чем Франкскому государству, удавалось успешно сохранять устойчивость и сформированные по римскому образцу механизмы правления без опоры на характерную для Римской империи систему сбора налогов. Впоследствии были модернизированы и эти механизмы, поскольку что-то вестготы перенимали и у современной им Византии.

Лангобардская Италия держалась примерно посередине. Лангобарды вторглись в разоренную римско-готской войной 568–569 годов Италию, защитой которой Восточная Римская империя не особенно озаботилась, но, поскольку сплоченности между захватчиками не было, после убийства двух королей подряд в 572–574 годах они распались на несколько политических союзов, возглавляемых герцогами. Под властью единого правителя они объединились в 584 году, и первый их по-настоящему могущественный король Агилульф (590–616), разгромив большинство соперников, основал столицу в Павии. И все равно, когда в 605 году был заключен мир с византийцами, которые сохранили за собой прежнюю столицу Италии, Равенну, Италия была разделена на несколько частей. Под властью византийцев осталась значительная часть побережья, а также крупные города – Равенна, Рим и Неаполь, однако между византийскими землями вклинивались три крупных участка лангобардских владений – центрально-северное королевство, занимавшее Паданскую равнину и Тоскану, и два независимых центрально-южных герцогства со столицами в Сполето к северу от Рима и в Беневенто к северу от Неаполя. И лангобардов, и византийцев такое положение дел устраивать не могло, но изменить его никак не удавалось – окончательное объединение Италии произошло только в 1870 году. И хотя в последующие 150 лет лангобарды постепенно расширяли свои владения, занять Рим или Неаполь, а также объединить три отдельные политические единицы, считавшие себя лангобардскими, не получилось даже при двух самых честолюбивых и преуспевших королях – Лиутпранде (712–744) и Айстульфе (749–756), присоединивших Сполето и на какое-то время Равенну. У лангобардов не наблюдалось ни Хлодвиговой тяги к завоеваниям, ни Рекаредовой потребности в сплочении. Если против византийцев им еще удавалось выстоять, то с франками приходилось труднее: в конце VI – начале VII века те периодически брали верх над лангобардами и трижды разбивали лангобардское войско в 750-х и 770-х, пока в 773–774 годах Лангобардское королевство (за исключением Беневенто) не завоевал Карл Великий[64].

Казалось бы, ничего впечатляющего, однако среди трех основных государств-преемников Лангобардское королевство отличалось наибольшей крепостью верховной власти. Оно сильно уступало Франкии размерами, поэтому связи между Павией и общинами в других городах были теснее. Кроме того, в нем не было такого регионального расслоения, как в Испании; экономика, разумеется, сильно упростилась и приобрела более районированный, чем при империи, характер, однако такого резкого отката назад, как в некоторых областях Испании, не наблюдалось, да и городская культура – пусть на непритязательном материальном уровне – на большей территории полуострова сохранилась. Италию составляли мелкие, но устойчивые провинциальные общины, верхушка которых почти без исключения проживала в городах. Как и в Испании, в Италии не было достаточно богатой аристократической прослойки, которая могла бы представлять систематическую угрозу для королей (исключение, как и в Испании, составляли отдельные личности уровня герцога крупного города, захватывавшие престол силой), и ни одному представителю этой прослойки не удалось бы выстроить себе крепкий оплот на провинциальных землях, учитывая количество соперников в каждом городе. В Лангобардском королевстве, как и во Франкии, сильна была приверженность собраниям, однако здесь – как при дворе, так и на местах – в их ведении находилось, скорее, правосудие, чем политика. По крайней мере, такую картину рисуют нам источники VIII века, куда более изобильные, чем в предыдущий период. Подданные искали в Павии справедливости, и королевский суд оправдывал их ожидания. О его решениях мы знаем из судебных документов, а также из внушительного свода очень ситуативных и детальных законов, в частности изданных Лиутпрандом. С последним не мог тягаться дотошностью ни один из современных ему законодателей: кто еще стал бы расписывать, какое наказание следует мужчине, который украл одежду купавшейся в реке женщины и вынудил ее возвращаться домой в чем мать родила? (Вердикт: он должен полностью выплатить вергельд, компенсацию за убийство, как если бы и в самом деле лишил кого-то жизни, поскольку в противном случае все равно не избежать кровной мести.) Это была прагматичная, достаточно приземленная и простая модель управления – но, судя по всему, она работала. После 774 года лангобардские методы правления стали перенимать и франки[65].

Масштабность, сплоченность и богатство поздней Римской империи остались далеко в прошлом. К VIII веку ни одно из описываемых государств не собирало сколько-нибудь серьезных налогов, поэтому модели управления стали намного примитивнее. Экономика также упрощалась (хотя Северной Галлии лучше других удавалось поддерживать систему производства и обмена товаров, что было закономерно, учитывая богатство ее знати) – в VIII веке в средиземноморских королевствах она переживала, пожалуй, наибольший упадок. Однако европейское пространство не было замкнутым – между королевствами всегда существовали взаимосвязи и происходили перемещения. В период обострения отношений с франками лангобардские короли даже разработали систему паспортов для тех, кто прибывал в королевство через Альпы[66]. И самое главное, это было управляемое пространство. Все три государства-преемника опирались в управлении на документацию разного рода – принцип, унаследованный от Рима, – а также на традицию собраний (во Франкском государстве и в Италии в большей степени, в Испании в меньшей), от Рима не унаследованную. Кроме того, у них формировались собственные отличительные черты: во Франкском государстве – собрания, определявшие политику государства, а также эффективная и, как правило, имевшая регулярную основу военная машина; в Испании – сильная морализация верховной власти и приверженность церемониям; в Италии – тип «всепроникающего» правления, для которого характерны вникание в детали, действие на опережение и быстрая ответная реакция. Как нам предстоит увидеть в главе 4, все эти принципы, в основном складывавшиеся в самом начале Средних веков, позже будут взяты на вооружение Каролингами.

Глава 3

Кризис и преобразования на Востоке

500–850 / 1000 гг.

Если бывшая Западная Римская империя в начале VI века пребывала в неопределенности, то Восточная переживала экономический подъем. В богатых селениях северной Сирии среди оливковых рощ строились крепкие каменные церкви, в странах Леванта благодаря орошению возделываемые земли теснили пустыню; на холмах нынешней южной Сербии, на родине императора Юстиниана (527–565), рос город Юстиниана Прима (ныне Царичин-Град), который, как показали недавние раскопки, мог похвастаться не только множеством великолепных общественных зданий, но и довольно значительным населением и налаженным ремесленным производством, хотя находился, как и сейчас, в стороне от наезженных дорог. Тот же император Юстиниан в 532–537 годах возвел в Константинополе «великую церковь» – собор Св. Софии, до XIII века остававшийся крупнейшей крытой постройкой в Европе[67]. По торговым путям, расчертившим все Восточное Средиземноморье и Эгейское море, в Константинополь и другие крупные города поступало вино из Газы, оливковое масло из Сирии и Анатолии, египетские зерно и папирус, египетский и сирийский лен, керамика с Кипра и островов Эгейского моря. В основе этого товарообмена лежала система податей, в рамках которой продовольственную и другую продукцию везли на север, в Константинополь и к военной границе на Балканах, а также на восток, к персидской границе по Евфрату, однако распространение товаров не ограничивалось маршрутами транспортировки натуральных налогов[68]. Величайшие богатства Восточной империи сосредоточивались вне ее европейской территории, преимущественно в Египте и странах Леванта, однако причастность к ним сохранялась и на юго-востоке Европы, а когда Юстиниан отвоевал ряд западных территорий, к этим богатствам приобщились Северная Африка, Сицилия и юг Италии (в отличие от центра и севера, разоренных римско-готской войной). Система товарообмена VI века не знала себе равных в европейской истории до XIII столетия, когда – на совершенно иной экономической почве – начался пик производства и торговли во Фландрии и Италии (см. главу 7). На ней почти не отразилась обрушившаяся на Константинополь и другие восточные области в 541–543 годах эпидемия болезни, вероятно бубонной чумы[69].

Таким образом, для Константинополя средневековое тысячелетие начиналось в достатке – сопряженном, что неудивительно, с политическим главенством. Получив от своего предшественника Анастасия (491–518) преимущество в виде прочной налоговой базы, Юстиниан в 528–533 годах пересмотрел весь свод законов и разработал корпус текстов, на котором в дальнейшем строилось все римское право; реформировал имперский чиновничий аппарат, издав законы, оберегающие от произвола властей предержащих; вел войны с вандалами и остготами, сражался на северных границах империи и с особым упорством противостоял персам. Кроме того, он безжалостно преследовал религиозные меньшинства, вносившие хотя бы малейшую смуту, не щадя, впрочем, и те, что вели себя тихо. Юстиниан был и остается фигурой противоречивой. Своей бескомпромиссной суровостью и огромными амбициями, зачастую получавшими необычное воплощение – и собор Св. Софии, и законодательные реформы не знали себе равных по размаху, – он вызывал и критику, и открытую враждебность. Опальный отставной чиновник Иоанн Лид поносил главного императорского министра-реформатора Иоанна Каппадокийского, не стесняясь в выражениях, и называл не только губителем административного устройства, но и омерзительным, порочным, жадным до еды и питья (его аппетиты истощили все рыбные промыслы в Черном и Мраморном морях), неумеренно жестоким двуполым хищником, который валяется голым в спальне в луже собственных испражнений. Весь доступный классической риторике набор клише одним залпом. Императора Иоанн Лид не критиковал, но критиковали другие – не в последнюю очередь современный ему историк Прокопий Кесарийский, считавший Юстиниана демоном, а его властную супругу Феодору – блудницей. Налоговая система, надо признать, действительно не могла выдержать несколько войн одновременно и масштабное строительство в придачу, а административные реформы Юстиниана не обеспечили предполагаемого радикального преобразования. Видимо, вследствие этого преемники его на грандиозные проекты уже не замахивались. Однако правление этого императора бесспорно демонстрирует возможности, которые целеустремленный властитель мог рассматривать и частично воплощать в жизнь[70].

И все же необходимо учесть, что, пожалуй, самой главной из стоявших перед Юстинианом проблем – или, по крайней мере, неотделимой от остальных его политических деяний – была религиозная рознь. Теологические споры V века о божественной природе Христа привели к возникновению монофизитства (утверждавшего, что божественное и человеческое в Иисусе неразделимо), которое противоречило учению, принятому в столице, но имело достаточно адептов среди населения восточных провинций. Для Юстиниана, воспринимавшего себя прежде всего христианским императором, религиозное единство было не менее важно, чем позже будет для вестготов. И он готов был добиваться этого единства гонениями, однако и компромиссов не чуждался (монофизиткой была, в частности, сама императрица Феодора) – в 553 году на церковном соборе в Константинополе он попытался выработать примирительную доктрину, приемлемую для обеих сторон. Однако замысел провалился, и монофизиты за время его правления только сплотились, чем обрекли на провал последующие попытки найти равновесие. Христианские церкви Армении, Ливана и Египта по сей день причисляются к монофизитским[71].

Проблеме монофизитов в IV веке придавалось большее значение, чем борьбе ариан и никейцев, потому что теперь христианизация Восточной империи, как и западных территорий, успешно завершилась – в очередной раз оставив за бортом иудеев. Однако христианство на Востоке отличалось от западного. Епископат действовал не менее активно, и власть над городами епископы, как и на Западе, получали все чаще. Но на более широкой политической сцене они – за исключением глав епархий крупнейших городов – сильными игроками не числились. Церковь на Востоке зачастую уступала западной в богатстве земельных владений, и при этом византийские императоры гораздо активнее вмешивались в духовные вопросы. Кроме того, религиозная деятельность не всегда подчинялась строгой церковной иерархии. Стремительно увеличивалось число автономных монастырей, которые не всегда были так тесно связаны с властью аристократии, как на Западе. Они являлись средоточием доморощенной народной религиозности, а монахи – там, где они были особенно многочисленны, например близ Иерусалима или в южном Египте, – выступали фанатичной религиозной полицией. Выдающимися личностями, несмотря на гораздо меньшую численность, были и аскеты, «духовные подвижники», такие как Симеон Столпник (ум. в 592), простоявший на башне в окрестностях Антиохии 44 года, – он обладал немалым авторитетом, пророчествовал и выступал духовным наставником даже для императоров, а также творил чудеса. Кроме того, аскеты изгоняли бесов – как Феодор Сикеот (ум. в 613) в центральной Анатолии, житие которого изобилует подвигами такого рода. Складывались культы местных святых, мучеников ранней Церкви, епископов, аскетов – как и на Западе, большую ценность для таких культов имели реликвии и мощи. Святынями, как правило, распоряжались церковные иерархи, однако в VI веке империю отличала религиозность, идущая от низов и неподвластная не только епископам, но и императору[72].

В VI веке после долгого перерыва возобновились войны с Персией, где возрождалось – особенно при Хосрове I (531–579) – былое могущество Сасанидов. Поскольку Персия была не менее сильной империей с опытной армией и персидская граница проходила в непосредственной близости от богатейших земель Римской империи, соседство было опасным. Юстиниан развязал несколько войн, и впоследствии, в 570–580-х, конфликт стал почти постоянным – закончился он лишь во времена соперничества двух персидских шахов, когда император Маврикий (582–602) поддержал вышедшего победителем Хосрова II и тот в 591 году заключил с Византией мир. Перемирие позволило Маврикию перебросить силы на Балканы, где со времен Юстиниана шло нашествие новых захватчиков – славяноязычных племен (византийцы обобщенно называли их склавинами – так их буду называть и я), которых поддерживали авары, тюркский народ, бывшие кочевники, обосновавшиеся с 560-х годов к северу от Дуная. Войска Маврикия, изнуренные зимней войной, в 602 году подняли мятеж, двинулись на столицу и, убив императора, возвели на престол своего главнокомандующего Фоку – это был первый успешный переворот в Восточной Римской империи почти за 250 лет, однако далеко не последний. Воспользовавшись гибелью своего покровителя Маврикия, Хосров II возобновил войну – с новыми силами и куда большим размахом. Когда Фока пал жертвой следующего переворота, совершенного сыном экзарха Африки Ираклием (610–641), междоусобица в византийском стане дала персам возможность совершить прорыв: в 611–619 годах они захватили Сирию, Палестину и Египет, экономические центры империи. В 626 году, выступив по всем канонам военного искусства, персы атаковали Константинополь с одного фланга, а авары со склавинами – с другого, однако взять город им не удалось. Эта осада стала наивысшим их достижением. Ираклий зашел со своим войском персам в тыл, объединился в 627–628 годах с тюркскими племенами из степей к северу от Кавказа и вторгся в самое сердце шахских земель – Месопотамию, нынешний Ирак. Хосров II был убит, персидская держава пришла в упадок, и к 630 году Ираклий получил назад все захваченные у Римской империи владения. Однако не прошло и половины десятилетия, как все вновь изменилось. И на ромеев, и на персов к тому времени уже наседал новый враг – арабы. В 634–642 годах мусульманские арабские войска в череде стремительных кампаний и победоносных сражений и осад вновь завоевали все провинции, которые Хосров в свое время отнял у римлян, и этим не ограничились: за тот же короткий период они отобрали у персов Ирак, а в 640-х – весь Иран. Последний сасанидский шах Йездигерд III был убит в 651 году, и к тому времени вся его империя находилась в руках арабов. Эти завоевания, оказавшиеся необратимыми, определили всю дальнейшую геополитику Европы и Азии[73].

Что же означали все эти события? Давайте рассмотрим их с позиций римлян, а затем – арабов. Для римлян это была величайшая военная катастрофа за более чем 600 лет существования империи, причем почти непостижимая: до тех пор арабы всегда считались малозначимыми пограничными племенами, в лучшем случае годящимися в наемники, но существенной угрозы не представлявшими (на проходящей в основном через пустыню аравийской границе даже не строили вооруженных укреплений). Возможно, римляне надеялись, что все еще можно исправить, но, когда первая гражданская война среди арабов в 656–661 годах не привела к расколу нового халифата и набеги арабов на Анатолию только усилились, стало ясно, что новый политический расклад не изменится. Римляне пока не понимали, что такое ислам – поначалу он казался упрощенной формой христианства, а не иной религией, – но в любом случае, учитывая тогдашний политический образ Восточной Римской империи, катастрофа воспринималась не только как военная, но и как религиозная, поскольку победоносных арабов никак нельзя было назвать православными. Одна из реакций на такую катастрофу – крепить устои православия, бесспорно подрываемые внутренними врагами. Соответственно 640–650-е годы характеризовались усилением гонений на всех, кто не признавал последний религиозный компромисс Ираклия под названием монофелитство. На этот раз преследования коснулись и монофизитов, и католиков (и иудеев), а папа Мартин I (649–655) был в 653 году арестован в Риме и после суда сослан в Херсонес Таврический за отказ поддерживать императорскую политику. Другая реакция – заключить, что на этот раз тревога не ложная, как бывало неоднократно, и конец света действительно грядет. Так называемое «Откровение Мефодия Патарского», сирийский апокалипсис, вскоре переведенный на греческий и даже латынь, был написан в исполненные новых надежд годы второй гражданской войны в Аравии в 680-х и получил широкое распространение. Но конца света не случилось, и апокалиптические картины утратили остроту. Как ни странно – после всех духовных битв середины века – утихли и христологические споры. В 680 году Константин IV (668–685) официально отказался от искусственной монофелитской доктрины, и христологические разногласия с тех пор почти не напоминали о себе. Новая жизнь, где приходилось держать круговую оборону, снижала значимость ученых споров о божественной природе, а когда в более спокойном VIII веке религиозные расхождения наметились вновь, камень преткновения был уже иным, о чем я расскажу ниже[74].

Военная обстановка тем временем оставалась напряженной. За восемь лет Римская империя уступила две трети своей территории и три четверти ресурсов, а оставшуюся часть обороняла от богатого и активного врага. Чтобы выстоять, нужно было меняться, и она менялась. (С этого момента, чтобы обозначить рубеж, я буду использовать название, которым нарекли все еще римскую империю историки, – Византия, от первоначального названия Константинополя, Византий. В интересующий нас период византийцами называли только жителей столицы[75].) Для этого империи пришлось организовать оборону гораздо дальше Центральной Анатолии, за Таврскими горами, наискось пересекающими нынешнюю Турцию, создав военные округа (фемы) в Западной Анатолии, где войска кормились с земли, на которую были посажены в качестве компенсации за урезанное жалованье. Оно выплачивалось по-прежнему, но к тому времени почти полностью натурой, поскольку монетная система в центральных областях империи – на Эгейском море и в Анатолии – была на грани развала. Угроза сопротивления, которое способны были оказать эти войска, свела на нет продолжавшиеся целый век арабские набеги на скудных землях Анатолийского плоскогорья. Исключение составляли единичные организованные атаки, которых, впрочем, Константинополь мог не бояться, поскольку был надежно защищен с запада, а с востока его оберегал от любых нападений, кроме морских, пролив Босфор. Последним крупным посягательством была великая осада Константинополя арабами с моря и суши в 717–718 годах: о походе было известно заблаговременно, и византийцы успели подготовиться, поэтому осада, как и в 626 году, закончилась неудачей[76].

Таким образом, худшие времена для империи остались позади. Поразительно и примечательно, что она выстояла под всеми этими ударами, когда Западная Римская империя двумя столетиями раньше не вынесла гораздо более слабой, по военным меркам, угрозы. Дело не в крепкой руке; военное и политическое руководство было очень неуверенным и шатким и в 640-х, и в 660-х годах, и в десятилетие после смерти Константина IV. Отчасти это объяснялось тем, что организационная инфраструктура империи, сложившаяся в тучные годы начала VI века, оказалась достаточно прочной и в то же время способной на стремительную адаптацию (чиновничий аппарат VIII века, уже полностью грекоязычный не в пример Юстиниановым временам, структурно очень сильно отличался от аппарата VI столетия). Земельная аристократия, порядком обедневшая, утратила статус, растворившись в государственной иерархии, и до IX века знатные семейства фактически перестали упоминаться в источниках[77]. Однако основная причина заключалась в том, что скорость и размах катастрофы просто не дали ей отразиться на местном укладе, как это часто бывало на Западе. Не было относительно мирных периодов, за время которых местные военачальники или население провинций с византийской стороны границы могли привыкнуть к арабским соседям, как западные римляне привыкали к германским племенам. Все знали, что альтернативой радикальным мерам будет поражение. Однако важно также, что среди этих радикальных мер не было отказа от земельного налога и, как следствие, окончательного оседания армии на земле. Налоговая система Римской империи уцелела, хоть и в упрощенной форме. При этом в некоторых частях империи – в Константинополе и ближайших окрестностях, а также на Сицилии – она функционировала почти так же, как прежде, на основе монетной системы. Этого оказалось достаточно, чтобы найти опору и возродиться, когда положение дел в империи улучшилось.

К 700 году Византийская империя сильно отличалась от империи образца 600 года. Центр тяжести к этому времени сместился на запад, политическое «сердце» теперь находилось на Эгейском море, к которому имел выход Константинополь. Последний хоть и сократился в размерах (остальное государство его больше не кормило), по-прежнему был крупным и экономически активным городом. В кризисные годы северный рубеж обороны истощился полностью и Балканский полуостров постоянно осаждали склавинские племена, часть из которых добралась до нынешней южной Греции. Подлинное владычество Византии ограничивалось восточной кромкой греческого побережья и несколькими отдельными городами на западной стороне и на Адриатике, защищенными с моря. В 680–681 годах сеть мелких склавинских поселений и византийских анклавов на Балканах была разорвана появлением новых тюркских кочевников – булгар, которые после 626 года взбунтовались против аваров. Византийцы (после поражения) готовы были принять их в лоно империи, чтобы перестало лихорадить хотя бы часть Балкан, и кочевники, осев в северной части нынешней Болгарии, в конце концов вывели ее из-под номинального византийского господства. Экономика Греции и Западной Анатолии значительно упростилась, большинство городов – за исключением крепостей – были заброшены, однако не все, и какой-то уровень товарообмена на побережье Эгейского моря сохранялся[78].

В результате главенствующее положение обретали западные области империи – ось Равенна – Рим – Неаполь, а также Сицилия и север Африки. Все они, за исключением Северной Африки, были меньше подвержены арабской угрозе. И действительно, к 700 году Сицилия стала богатейшей из провинций империи. (Африка в 690-х полностью отошла завоевателям.) Товарообмен на берегах Италии не уступал эгейскому – хоть и менее сложный и разнообразный, чем при Юстиниане, он по-прежнему был активным[79]. Поэтому не так уж удивительно, что Констант II (641–668) решил под конец своего царствования перенести столицу в Сиракузы, главный город Сицилии, хотя другим крупным политическим игрокам это показалось слишком радикальным и вскоре император был убит. Рим тоже долгое время сохранял связи с Востоком. Папа, еще не ставший официальным правителем города, но уже обладавший большой властью, по-прежнему был главой имперской Церкви, и с его взглядами приходилось считаться в религиозных диспутах. Кроме того, он владел обширными землями в южной Италии и на Сицилии, поэтому не испытывал недостатка в ресурсах. Авторитет папы у императоров этого периода действительно вырос. Если Григорий Великий, на современный взгляд самый выдающийся папа раннего Средневековья, крупный богослов и активный политический деятель, не был влиятельной фигурой в Константинополе при Маврикии, то Мартин I много значил для Константа II (к несчастью для него). Голос Рима был учтен и когда Константин IV отказывался от монофелитства, и с тех пор папы более полувека были преимущественно грекоязычными – притом что в городе было много южноитальянских и восточных священников[80]. Таким образом, Византийская империя теперь была ориентирована по оси Константинополь – Сицилия, а не Константинополь – Египет, как в VI веке. Соответственно владычество над Северным морским путем через Средиземноморье византийцы обороняли от посягательств арабов как можно тщательнее[81].

Так пережили кризис середины VII века римляне. У арабов, как у победившей стороны, картина была, разумеется, совершенно иной. Поскольку книга посвящена Европе, у нас нет возможности подробно анализировать новый мир, построенный арабами, однако сравнить его с римским необходимо, чтобы получить представление об историческом контексте. Как бы то ни было, в следующей половине тысячелетия арабские халифаты стали богатейшими и сильнейшими политическими образованиями в Средиземноморье, которые оказывали значительное влияние на европейскую сторону региона, поэтому внимания они, несомненно, заслуживают. Начнем с успеха арабов: залогом его стало объединение Мухаммедом (ум. в 632 году) и его последователями многочисленных аравийских племен под эгидой ислама. Каким был ислам на заре своего существования, мы никогда не узнаем, хотя крепнет уверенность, что Коран, его основное священное писание, примерно к 650 году был уже близок к своей окончательной форме, как всегда и утверждала мусульманская традиция. Это, разумеется, не означает, что учение исповедовали или хотя бы знали повсеместно. Как и у христиан, представление о своей религии у ранних мусульман сильно варьировалось[82]. Однако самое главное, что воины в арабских войсках считали себя единоверцами, и этого было достаточно хотя бы для того, чтобы одержать первые победы, которые в качестве сплачивающего фактора добавляли к общей вере общие интересы. Успех, конечно, объяснялся не только религиозностью: с дурными военачальниками и слабой дисциплиной сражения не выигрывают, тем более что численность арабских войск поначалу была невелика[83]. Их полководцы определенно знали свое дело. Как и в германских племенах двумя столетиями ранее, многие арабы, скорее всего, получили военный опыт в римских и персидских войсках (пусть даже основное состоявшее на службе у римлян племя Гассанидов сражалось на стороне Ираклия). Кроме того, недавняя римско-персидская война, истощившая и разорившая армии обоих противников, тоже не способствовала устойчивости ни той ни другой империи. Однако на этом поиски причин придется завершить: наши источники, при всей своей многочисленности с арабской стороны, в основном относятся к более поздним временам и большего нам не расскажут.

Гораздо лучше документировано то, как арабы распорядились своими успехами. Преемники Мухаммеда, халифы (араб. «халифа» означает «заместитель» – имеется в виду Господа) правили богатейшими землями к западу от Индии и Китая и обладали несметным ресурсным потенциалом, который, насколько мы можем судить, не пропал даром. Начиная с 640-х годов халифы, видимо, предпочли не сажать войска на землю (как это происходило ранее в германских племенах), а расквартировывать в городах и платить жалованье за счет налогов, которые уже существовали и в Римской империи, и в Персии и которые еще долго будет собирать и распределять сложившаяся римская и персидская элита. Практика финансирования армии, правящего класса и государства за счет разветвленной системы налогов в арабском мире не сдавала позиций[84]. Она обеспечила арабам существенное изначальное преимущество, отделив их от значительно более многочисленного местного неарабского и немусульманского населения, которому в результате так и не удалось арабов поглотить. В конечном итоге верх одержали арабский язык и мусульманская религия – на всей территории Халифата, за исключением Ирана. (В этом тоже состояло отличие от большинства германских племен на Западе: в Галлии, Испании и Италии будущее осталось за языками на основе латыни, а не германскими.) Примерно до X века ислам был религией меньшинства на всех захваченных землях, за исключением, возможно, Ирака. И тем не менее, по крайней мере с конца VIII века, новая культура арабо-мусульманской элиты медленно, но верно завоевывала господство в главных центрах мусульманского мира. В ней сохранялись отголоски литературы и философии более раннего периода (прежде всего, классической греческой философии и науки), однако основу ее к этому времени составляли иные образцы летописания, богословия, поэзии, географии, наставлений, беллетристики, почти ничего общего не имевшие с прежними традициями. Созданный в этих жанрах в IX и X веках огромный массив текстов (гораздо более обширный, чем где бы то ни было в Европе в любой период Средневековья) до сих пор составляет костяк исламской культуры[85]. В XII–XIII веках некоторые из достижений арабской культуры, особенно в области медицины и философии, стараниями переводчиков на латынь добрались и до Западной Европы.

Таким образом, благодаря действенной налоговой и административной системе Халифат сохранял политическую функциональность и – в течение долгого времени – баснословное богатство. Эта система гораздо медленнее отделялась от своих римских (и персидских) корней, чем фискальные структуры не только западноевропейских королевств, но и Византии. На территории бывшей Римской империи оказавшиеся под властью арабов Египет и Левант также подверглись наименьшим по сравнению с другими землями экономическим изменениям – при археологических раскопках вычленить период арабских завоеваний и вправду нелегко, и благополучие VI века, утраченное византийскими провинциями, здесь довольно долго сохранялось неизменным[86]. Новые исламские города, такие как Фустат (сейчас часть Каира), а после 762 года Багдад, могли разрастаться до огромных размеров. Когда в XI–XIII веках оживились торговые отношения в Средиземноморье, Египет как центр производства и торговли стал еще более влиятелен, чем во времена Рима. Иными словами, в Халифате далеко идущие культурно-религиозные перемены компенсировались и окупались меньшей изменчивостью экономического и политического устройства, что представляло собой почти полную противоположность происходившему в Европе, как Восточной, так и Западной.

Впрочем, политическая жизнь Халифата не отличалась такой стабильностью, как государственные структуры. Непосредственные преемники Мухаммеда сохраняли право централизованно определять военную стратегию и распоряжаться ресурсами, что было эффективно, но вызывало недовольство войск, избалованных победами и достатком. Убийство халифа Усмана повстанцами в 656 году привело к междоусобице, приостановившей арабскую экспансию. В 661 году кузен Усмана Муавия из династии Омейядов, дальний родственник Мухаммеда, одержал в этой войне верх и стал халифом (661–680). Омейяды, назначившие своей столицей сирийский Дамаск, правили почти столетие. Но, когда после смерти Муавии стало понятно, что он и его преемники рассчитывали на династическое правление, вспыхнули мятежи и началась вторая гражданская война, в которой Омейяды терпели поражение, пока в 692 году Абдул-Малик (685–705) не занял священную Мекку. Он придал Халифату гораздо большую внешнюю религиозность; Абдул-Малик, как и его сын Аль-Валид I (705–715) вслед за ним, строил монументальные мечети и повелел чеканить на монетах цитаты из Корана вместо своего портрета. Омеяйды властвовали над Сирией и Палестиной, и египетские войска до самого конца хранили им верность, однако в Ираке, а иногда и в Иране династия встречала сопротивление. Начавшееся в 747 году в Иране восстание под религиозными лозунгами поддержали и в других областях; в 750 году Омейяды пали и были почти уничтожены как род, а к власти в Халифате пришла новая династия – Аббасиды, потомки дяди Мухаммеда, считавшиеся более законными правителями с точки зрения мусульманской религии. (Полагали, что в результате восстания власть получат Алиды, потомки самого пророка Мухаммеда по линии его дочери Фатимы, однако этого не случилось, и с тех пор Алиды, хоть и окруженные почетом, считали себя ущемленными.) Аббасиды носили халифский титул еще не один век, пока в 1517 году его не отобрали османские султаны, хотя реальная власть Аббасидов продлилась всего два столетия, до 940-х годов. Оплот их находился в Ираке, а не в Сирии, которая до XII века не могла вернуть себе статус крупного политического центра. Второй халиф Аббасидов, аль-Мансур (754–775), основал Багдад, а его преемники способствовали расцвету арабской литературы в течение последующих столетий[87].

Дальнейшая история халифов – равно как и многочисленных династий, пришедших на смену свергнутым Аббасидам, – останется за рамками этой книги. Но важно подчеркнуть, что к 940-м годам подвластная халифам территория распалась на множество отдельных государств в Египте, Ираке, Иране и так далее, которые воедино больше никто не собирал. Только Османам в XVI веке удалось объединить мусульманские земли в Средиземноморье и Ирак, но Иран они подчинить не смогли. До этого самым могущественным из государств-преемников Аббасидского халифата на Средиземноморье был независимый халифат Фатимидов (969–1171) с центром в Египте, но распространявший свою власть и на Сирию, и, по крайней мере номинально, на Тунис и Сицилию. Фатимиды, что нехарактерно, были по происхождению Алидами – по крайней мере, считали себя таковыми, – и в своем правлении эта преуспевающая династия опиралась на шиизм, а не на суннизм, преобладающее направление ислама в Средние века[88].

Внутренние междоусобные войны притормозили экспансию Халифата, однако после их завершения посягательства арабов на соседей возобновились с новой силой, свидетельствуя о возрождении единства и целеустремленности. В результате Халифат постепенно прирастал землями Северной Африки и Центральной Азии. К концу VII века ему покорились берберские королевства на алжирском и марокканском берегу, а также византийская Северная Африка. Оттуда в 711 году берберско-арабская армия вторглась в вестготскую Испанию и к 718 году завоевала ее почти целиком. Но дальше в глубь Европы арабы не продвинулись (хотя около века спустя им удалось присоединить Сицилию) – совершавшиеся затем набеги на Галлию не носили экспансионистского характера. К тому времени Халифат разросся максимально, простираясь от Атлантики до границы с Китаем. Поддерживать по-настоящему долгосрочное единство было невозможно и теоретически, и, как показал постаббасидский период, практически – хотя удерживать под своей властью территорию от Египта до Самарканда в течение 300 лет было само по себе логистическим и организационным достижением. Если халифы и желали что-то завоевать после 700 года, то Константинополь, однако тут они потерпели неудачу в те же годы, когда одержали победу в Испании – в 717–718-м. Испанию, впрочем, они присоединили попутно; в 740 году она, как и большая часть Северной Африки, была охвачена мятежами, поэтому после 755–756 годов с готовностью приняла последнего уцелевшего представителя династии Омейядов, Абд ар-Рахмана I (756–788), в качестве независимого эмира[89]. Однако эмират Аль-Андалус был единственной частью Европы, напрямую преобразованной арабскими завоеваниями, и в конце этой главы мы к нему еще вернемся.

На арабские завоевания, как и на падение Западной Римской империи, западная историческая школа смотрит в большинстве своем через призму морализаторства, рассуждая о крахе цивилизации и имперских амбиций, а также о триумфе варварства. И в том и в другом случае это лишено смысла, но, учитывая высокое развитие Халифата, применительно к нему это бессмысленно вдвойне. Смотрели на них и через ориенталистскую призму: в этот период Восточное и Южное Средиземноморье перестало быть частью той же цивилизации, что и северное побережье, и стало чужеземьем, где под палящим солнцем плелись непостижимые интриги и раз за разом происходила жестокая – при этом, по сути, нецелесообразная – смена власти. Это тоже ошибочный подход, но более коварный, потому что тут есть доля истины: арабоязычная культура была действительно непроницаема для латино- и грекоязычной Европы, за исключением одной-двух точек соприкосновения – Аль-Андалуса, затем Сицилии, а позже – великих итальянских торговых городов, которым необходимо было налаживать взаимодействие с богатыми областями Средиземноморья. Кроме того, христианским государствам слишком легко было увидеть в мусульманах экзистенциальную угрозу – и иногда именно этим они руководствовались в своих действиях, самым драматичным примером чего служат крестовые походы. И конечно, христианским государствам гораздо сложнее оказывалось учиться у мусульманских, даже если научиться можно было многому. Учитывать эти подходы мы должны, но брать их на вооружение не будем.

Тем не менее одно из таких представлений нуждается в дополнительном пояснении: неужели Европу как таковую действительно создали арабы, расколов единство римского и постримского Средиземноморья и отделив европейское побережье от азиатского и африканского (с некоторой размытостью на окраинах, самыми очевидными примерами которой в тот период были Аль-Андалус и византийские земли в Анатолии)? Именно так полагал великий бельгийский специалист по экономической истории Анри Пиренн в начале XX века. С его точки зрения, Средиземноморье представляло собой единое экономическое целое – до арабских завоеваний, которые разрушили торговые связи Римской империи, после чего европейский товарообмен сместился к северу, своему естественному средоточию, которым Пиренн считал Бельгию[90]. Здесь имеется фактическая неувязка: Западное Средиземноморье к VII веку уже успело утратить экономическое единство, а к X веку торговцы из исламских государств, наоборот, воссоздавали средиземноморскую торговую сеть от Аль-Андалуса до Египта и Сирии, к которой Византия и итальянские города впоследствии попросту подключились[91]. Однако нельзя отрицать, что с тех пор южный рубеж христианского мира проходил по Средиземному морю, а не по Сахаре, как в 500 году. И все же в этой соблазнительной теории имеется прокол – постоянное упоминание Европы, понятия, ничего не значащего сейчас и совершенно беспомощного в Средние века, как мы знаем из главы 1. Более того, огромные политические и культурные различия между севером и югом Европы были и остаются до сих пор даже острее, чем различия между тремя крупнейшими западноевразийскими политическими игроками – Франкским государством, Византией и Халифатом. Такое положение сохранялось до позднейшего Средневековья, когда на окраинах началась еще большая неразбериха – османы к тому времени подобрались к границе Венгрии, а русские князья готовились покорять Сибирь. Я же, пожалуй, не буду пускаться в поверхностные и обычно исполненные самодовольства размышления о мировой истории и скажу просто: в результате арабских завоеваний в Западной Евразии появился третий крупный игрок, более могущественный, чем главенствовавшая прежде (Восточная) Римская империя, и такой, с которым впоследствии пришлось взаимодействовать всем. От этого уже вполне можно отталкиваться.

После великой осады Константинополя в 717–718 годах византийцам уже не нужно было действовать в кризисном режиме, и они довольно скоро это поняли. Император Лев III (717–741), вышедший победителем из мясорубки военных переворотов предыдущего десятилетия, на фундаменте этой победы возвел прочную структуру верховной власти, которую унаследовал и развил его сын Константин V (741–775). Лев III издавал законы, Константин перестроил главный акведук, подававший воду в Константинополь, – жизненно важное для водоснабжения предприятие. Кроме того, он реформировал армию, создав специализированные ударные отряды, и, впервые за столетие перейдя в наступление, раз за разом шел войной на булгар и склавинов, вернул господство над нынешней Грецией и землями к северу от нее и даже напал на арабов. Западная часть империи Константина интересовала гораздо меньше, поэтому он не особенно заботился о том, чтобы предотвратить потерю Равенны и других земель в центральной Италии – включая Рим, где папы в его правление благополучно отстаивали независимость. Однако на востоке последствия его военных побед будут ощущаться еще долго. Совместными усилиями Лев III и Константин V заложили основы сильной Византийской империи середины Средних веков, ориентированной на Эгейский регион. По сравнению с прежними временами она сократилась в размерах, однако была едина в военном и фискальном отношении и, уступая площадью другому крупному европейскому государству, Франкскому, превосходила его сплоченностью внутренней организации вокруг сохранившей размах и вновь разраставшейся столицы и определенно имела более долгую историю. Позже император Никифор I реформировал и налоговую систему, и начиная с его правления становится больше свидетельств возврата монетного обращения, а затем – расширения экономического обмена и ремесленного производства[92].

Здесь мы впервые с VI века наблюдаем политическую уверенность в своих силах. Не всегда она была полностью оправданной, по крайней мере к тому моменту. При хане Круме (ок. 800–814) болгары собрались с силами и нанесли поражение Никифору I. Сам император погиб в битве. А в 828 году, спустя два переворота и одну междоусобную войну, стратегически важный остров Крит заняли арабские войска. К 902 году увенчалась успехом затянувшаяся на 75 лет попытка арабов отвоевать Сицилию, и та вышла из-под византийского владычества окончательно. Но при Феофиле (829–842), который, как и Константин V, активно отстраивал Константинополь, империя сохранила единство, а затем натиск арабов ослаб. Империя оказалась в выгодном положении и смогла воспользоваться и первым крупным кризисом Аббасидов в 860-х годах, и более длительным, начавшимся в X веке, как мы еще убедимся в главе 9[93].

В таком историческом контексте (достаточно благоприятном, если не считать 810–820-х годов) развивался один из самых интересных христианских конфликтов Средневековья – спор о религиозных изображениях. Начиная с 680-х годов наряду с отсылками к давнему культу реликвий возникают упоминания о поклонении образам – они тоже существовали издавна, однако с означенного времени многие стали воспринимать их по-новому, как окно в бытие изображенного святого (или Иисуса). Веру эту поддерживали не все, многие считали, что нельзя поклоняться рукотворному изображению на деревянной доске, однако почитание образов распространилось достаточно широко, чтобы некоторые его элементы были канонизированы Трулльским собором в 691–692 годах. Возникло оно – именно в Византии, не на Западе, – скорее всего, потому что в конце VII века византийцы пытались примириться с поражением и соприкасаться с божественным как можно теснее многим казалось утешительным. Однако это стремление сразу же смешалось с потребностью клира контролировать детали религиозных обрядов, которые, по сути, в основном и обсуждались на Трулльском соборе. На смену опасности ошибиться насчет природы Христа пришла опасность нарушить чистоту обряда – и для многих поклонение образам не просто подлежало контролю, но само по себе выступало прегрешением. Споры о том, грешно или не грешно молиться иконам, были связаны и с кросс-культурной щекотливостью вопроса об изображениях в целом, поскольку именно в этот период халифы начали порицать изображение человеческого лика как такового, по крайней мере в общественном и религиозном контексте. Усматривать здесь мусульманское влияние на византийское христианство (или наоборот) оснований нет, однако вопрос, считать человеческие изображения благом или злом, святыней или грехом, звучал повсюду, у представителей разных стран и религий[94].

Вопросы такого рода объясняют начавшееся в VIII веке иконоборчество, упоминания о котором впервые появляются в 720–730-х годах в связи с действиями двух анатолийских епископов. Около 750 года ту же политику начал проводить сам Константин V, написав два иконоборческих трактата под названием «Изыскания», а в 754 году он созвал Иерийский собор, осудивший почитание икон. Несколько изображений в церквях были уничтожены и заменены распятиями, которые Константин считал вполне приемлемыми – в силу символичности – предметами для поклонения. (Насколько мы сегодня можем судить, основная масса икон уничтожению все же не подверглась.) Важнее, что на смену непосредственному, неконтролируемому соприкосновению со священным, которое обеспечивали иконы, приходило посредничество церковников и церковных обрядов, предполагающих причащение. В этом и состояло «иконоборчество» Константина (уточню, что термин современный, в Византии его не знали). Насколько ему сопротивлялись, сложно сказать. Противники у Константина, несомненно, имелись, хотя достоверно нам известно лишь о римских папах. Армия же, напротив, его поддерживала, равно как, скорее всего, и столица, и – когда до них докатилась молва – богословы Франкского государства, где в силу того, что поклонение образам и без того было не в ходу, действия Константина воспринимались как естественные. Достоверно известно другое: после смерти Константина, а затем его сына Льва IV вдова последнего Ирина, правившая как регент при своем сыне Константине VI (780–797), повела иную политику и на Втором Никейском соборе в 787 году восстановила иконопочитание, осудив Константина V и его религиозные взгляды[95]. Ирина была женщиной жестокой – впоследствии, ослепив и свергнув сына, она стала единственной в средневековой европейской истории правительницей, захватившей власть силой, и царствовала самодержавно, пока сама не была свергнута в ходе переворота 802 года Никифором I. Второй Никейский собор был нужен, возможно, лишь для того, чтобы назначить на высокие должности сторонников самой Ирины, а не ее свекра Константина, а также чтобы вновь привести византийские религиозные обряды в соответствие с римскими. Успех Ирины свидетельствовал и о том, что в Византии правительница обладала подлинной властью. Она встала в один ряд с такими крупными политическими деятельницами, как Феодора, влиятельные София (вдова Юстина II) в VI веке и Мартина (вдова Ираклия) в VII столетии, правящие императрицы Зоя и Феодора в 1040–1050-х годах, несмотря на то что ее свержение говорит и о непрочности женской власти[96]. Но иконоборчество переворот 802 года не вернул, тем самым, возможно, доказывая, что религиозные взгляды Константина V уже не встречали того отклика и поддержки, которые прослеживаются в более ранних исторических источниках.

Однако на этом иконоборчество не прекратилось. Гибель Никифора I в сражении взбудоражила империю и всколыхнула – особенно в войсках – память о победах Константина V. В 815 году новый император Лев V вновь обратился к иконоборчеству в надежде вернуть тем самым и военный успех. Однако вторая волна иконоборчества, как ее часто называют, судя по всему, была, скорее, культом власти и армии, который со всей истовостью насаждался лишь Феофилом в 830-х и военных успехов все равно не обеспечил. Не прошло и года после смерти Льва, как регенты, правившие от имени его малолетнего сына Михаила III, от этой политики отказались, а в 843 году возродилось формализованное поклонение образам, гораздо более основательное, поскольку к тому времени у него имелось подробное богословское обоснование, отсутствовавшее в середине VIII века. Почитание священных образов – икон – с тех пор стало ключевой составляющей православного христианства и отличало византийскую религиозную культуру до последних дней империи. Не исключено, что именно этим объяснялась независимость мышления некоторых византийских богословов: в какой-то степени они начинали все заново. Византийское государство классического Средневековья было детищем Константина V, дело которого продолжили Никифор I и Феофил, но православная религия сформировалась в противостоянии всем троим (даже Никифору, который, хоть и не был иконоборцем, сверг Ирину, героиню Никейского собора). В будущем мирянам Византии предстояло искать новых героев.

В завершение этой главы обратимся к Аль-Андалусу. Не будучи в буквальном смысле «восточным» государством, поскольку географически (как и Ирландия) он представлял собой самую западную окраину Европы, Аль-Андалус испытывал сильнейшее влияние политического уклада, формировавшегося в Египте и Ираке. В Аль-Андалус входила не вся Испания, арабам не удалось завладеть гористой северной кромкой полуострова, где в VIII–IX веках сохранялись разрозненные христианские королевства, в X веке ставшие несколько более сплоченными[97]. Кроме того, своим оплотом арабы сделали юг со столицей в римской Кордове, а не центральное плоскогорье вокруг прежней столицы, Толедо. Толедо и другие крупные северные города вроде Сарагосы считались, скорее, крупными пограничными областями, которые, разумеется, тоже требовалось контролировать, но о полноте централизованной власти речь не шла. Эмират Омейядов формировался непросто, Испания после завоевания была очень раздробленной, и отношения разных частей полуострова с верховной властью складывались неодинаково. Кроме того, там, в отличие от большинства других завоеванных арабами территорий, отсутствовала устоявшаяся система налогообложения, и, хотя арабские правители стремились наладить ее как можно скорее, добиться той эффективности, которая на Ближнем Востоке до X века воспринималась как должное, им не удавалось. Это, впрочем, не мешало Кордове как столице стремительно расти. На пике своего расцвета в X веке она, пусть ненадолго, оказалась крупнейшим городом Европы. Абд ар-Рахман I в 756 году стал основателем династии Омейядов, которая правила без перерывов до 1031 года, почти не встречая препятствий при передаче власти по наследству. Тем самым закладывались надежные предпосылки для стабильного роста государства под властью эмиров, которое, несмотря на независимость Аль-Андалуса, развивалось в основном благодаря заимствованиям правительственных механизмов у Аббасидов. Параллельно шла исламизация правящего класса, а затем, уже медленнее, испанского населения в целом, которая к IX веку была заметна в Кордове, а к началу X века, вероятно, достигла решительного перелома на всей остальной территории эмирата[98].

Это политическое образование чуть не рухнуло под натиском первой большой волны междоусобных войн, в 880–920-е годы, когда по всему Аль-Андалусу начали восставать местные политические деятели – один из них, Омар бен Хафсун (ум. в 917), претендовавший на вестготское происхождение, даже обратился в христианство (верный признак слабости владычества Омейядов). Однако Абд ар-Рахман III (912–961) быстро обратил эту волну вспять, разгромив почти всех новоявленных местных властителей и впервые связав свои владения единой налоговой системой. Поскольку ему приходилось противостоять экспансии и халифским притязаниям Фатимидов, в 929 году он объявил себя халифом и выстроил близ Кордовы новый дворцовый комплекс – Мадина аз-Захра, призванный производить впечатление на приезжих и успешно с этой задачей справлявшийся. Это был век наивысшего расцвета Аль-Андалуса, когда Альмерия развивалась как средиземноморский порт, а сложная экономика и материальная культура распространялись далеко за пределы столицы. В последние годы столетия аль-Мансур, могущественный хаджиб (майордом) халифа, управлявший государством в 981–1002 годах, пошел в наступление на северные королевства, разросшиеся за время первой междоусобицы, и разгромил их главные города, Леон и Сантьяго-де-Компостела. Казалось, что Аль-Андалусу теперь хватит сил поглотить весь полуостров[99].

Этого не произошло. После 1009 года никчемные наследники аль-Мансура позволили стране погрязнуть в междоусобной борьбе за престол. В 1013 году была разгромлена Кордова, в 1031 году упразднен халифат, и страна распалась почти на три десятка отдельных тайф (буквально «общин») с центрами в Толедо, Севилье, Валенсии, Гранаде и так далее. Как мы увидим в главе 8, это дало христианским королевствам возможность расширяться дальше и впервые превзойти военной мощью раздробленные теперь мусульманские эмираты, в чем те и убедились, когда Альфонсо VI Кастильский взял Толедо, ставший в 1085 году первой крупной территориальной потерей Аль-Андалуса. Это, впрочем, отнюдь не означало падения мусульманской Испании. Тайфы, долго считавшиеся признаком ее слабости, поскольку вели к раздробленности, на самом деле зачастую процветали как мелкие эмираты. В них сохранялась политическая и фискальная организация, сформированная при Абд ар-Рахмане III, и вырабатывалась сложная политическая культура. Богатством и интеллектуальной активностью они напоминали позднесредневековые итальянские города-государства, а в том, что им плохо удавалось защититься от превосходящих войск христианской Кастилии и затем от прибывших к ним же на помощь в конце 1080-х Альморавидов из мусульманского Марокко, они мало отличались от итальянских городов, вынужденных с 1490-х годов противостоять французам и немцам. Благодаря тайфам появился на свет один из самых интересных политических трактатов средневековой Европы «Ат-Тибьян» правителя Гранады Абдаллаха бен Зири (1073–1090), уступившего тайфу Альморавидам и впоследствии писавшего свое сочинение в марокканской ссылке. Трактат Абдаллаха – нечто среднее между «Государем» Макиавелли и «Я, Клавдий» Роберта Грейвза: автобиографическое повествование проигравшего правителя, чей политический успех начался и закончился восхождением на престол, однако достаточно умного, чтобы увидеть, где он оступился, и осмыслить свои ошибки. Его описание применяемого Альфонсо принципа «разделяй и властвуй» и вымогательство «платы за защиту» у соперничающих тайф, в результате разоряющее их всех, вошло в анналы. Об отступных деньгах Абдаллах знал из собственного горького опыта: сперва он отказался платить Альфонсо, но потом, когда Севилья заплатила тому больше, вынужден был откупаться повышенной суммой. Необычайным изяществом слога отличаются его замечания насчет следования советам – распространенная тема в литературе, посвященной управлению государством: «Я слушал собеседников ушами, когда следовало бы слушать разумом». Его рассуждения о том, почему он потерял власть (включая разбор причин, по которым его отвергла каждая из социальных прослоек Гранады), – образец запоздалой мудрости. Другого примера подобной практической рефлексии у политического деятеля европейская литература не увидит до XV века, как нам предстоит убедиться в главе 12[100].

После падения Толедо Аль-Андалусу удалось собраться с новыми силами под властью берберских династий – причем дважды, при Альморавидах (1086–1147), как мы только что видели, а затем, начиная с конца 1140-х годов, при Альмохадах. Лишь в 1212 году, когда Альмохадов разбили кастильцы, существование Аль-Андалуса действительно оказалось под угрозой, но даже после этого понадобилось почти 300 лет, чтобы он окончательно исчез с лица земли. В XII веке в значительной степени возродилась и присущая халифату Омейядов высокая культура. Интеллектуальная и образовательная среда, финансируемая Альмохадами, послужила почвой, в частности, для трудов по аристотелевской философии и других научных работ Ибн Рушда (ум. в 1198), который, под латинизированным именем Аверроэс, будоражил умы преподавателей Парижского университета в XIII веке[101]. Поддерживался этот уровень и в Гранадском эмирате, о чем свидетельствует дошедший до нас высочайший образец средневековой архитектуры – дворец Альгамбра XIV века.

Тем не менее на взлете, которым мы заканчиваем эту главу, Аль-Андалус удержаться не сумеет, каким бы триумфальным ни был разгон. Но этот этап подчеркивает, что в X веке Кордовский халифат вместе с Византией составляли пару самых эффективных политических образований Европы, и оба они опирались на систему налогообложения, не знающую современных им аналогов. В том столетии богатство и могущество тяготело к юго-западу и юго-востоку континента, что прекрасно сознавали оставшиеся посередине христиане-католики. Они восторгались Византией (иногда с примесью досады) и боялись Аль-Андалуса, но чувствовали мощь обеих держав. И когда Аль-Андалус все же распался, каждая из воюющих тайф сохранила политический уклад, сформировавшийся при халифате, благодаря моделям, заложенным на востоке в VII веке и усовершенствованным в дальнейшем Аббасидами и Фатимидами. Христианские королевства Кастилия, Арагон и Португалия, поделившие между собой завоеванные богатые земли, внакладе не остались.

Глава 4

Эксперимент Каролингов

750–1000 гг.

Амбиции Каролингов уже больше четверти века будоражат умы историков: именно эта династия предприняла масштабную попытку пересмотра политики всего Средневековья. В определенном смысле действовать с размахом было на самом деле легче: Франкская империя Карла Великого (768–814) и его сына Людовика Благочестивого (814–840) существенно превосходила размерами любое другое политическое образование средневековой Европы, поскольку включала в себя территории современной Франции, Германии и Нидерландов, частично захватывая северную Италию, Каталонию и Австрию. Это не значит, что политические начинания, которые мы наблюдаем у ряда западноевропейских государств после 1200 года, были менее радикальными: достаточно вспомнить, например, инновационные политические институты североитальянских городов XIII века или гуситов в Богемии (Чехии) XV столетия. Однако эти преобразования были фрагментарными и мелкомасштабными. Не стоит, однако, думать, будто каролингские правители и знать сознавали, к чему ведут их действия. Свою задачу они видели в основном как нравственную, даже теологическую, черпая императивы из глубины веков (образцами для подражания Каролингам служили библейский Израиль и христианская Римская империя), и избранные ими политические методы имели не менее давнюю историю – Каролинги просто пытались соответствовать. Да, нередко их постигали неудачи, поскольку политические амбиции и чаяния слишком многих участников, включая самих моралистов, были слишком своекорыстными, жестокими и порочными: как нередко бывало в истории, грандиозный замысел обычно разбивался о сиюминутные политические задачи. Но, несмотря на это, понимать мотивы Каролингов необходимо, поскольку они действительно пытались создать нечто новое, пусть неосознанно, причем на основе, довольно сильно отличавшейся от той, которой располагал любой более поздний государственный строй. В дальнейших главах именно с правлением Каролингов станут сравниваться другие страницы будущей западноевропейской истории, поэтому его нужно проработать тщательно. Кроме того, этот период хорошо документирован; если о Меровингах нам известно больше, чем о других западных постримских королевствах, то о Каролингах мы знаем еще больше, чем о Меровингах. Наш интерес к ним, как видно, не праздный, тем более что применительно к Франкскому королевству мы выйдем за рамки основного каролингского периода, заканчивающегося 887 годом, и рассмотрим также образовавшиеся после его распада государства X века.

Начнем с краткого экскурса в политику VIII–IX веков, а затем, прежде чем перейти к идеологии, которой руководствовались Каролинги, посмотрим, как протекало их правление[102]. Карл Мартелл, майордом, получивший власть над Франкским королевством в 710-х годах, положил начало завоеваниям, которыми для Каролингов характеризовался VIII век, как мы видели в главе 2. Он же стал основоположником династии, которую более поздние средневековые авторы назвали в его честь. Номинально он по-прежнему правил от имени меровингских королей, однако к тому времени действительной властью они уже не обладали, и в промежуток с 737 года до своей смерти в 741 году Карл даже не позаботился возведением на трон нового монарха. Точно так же поступили двое его сыновей, Пипин III и Карломан I, наследовавшие Карлу как майордомы, но уже к 751 году Пипин, оставшийся единовластным правителем, счел возможным короноваться самому. Однако, как ни ослабли Меровинги, их правление насчитывало 250 лет, и династия обладала сакральностью, качеством трудноуловимым, но требующим с ним считаться, поэтому коронация по сути представляла собой переворот. Пипин и его наследники старательно маскировали это обстоятельство – равно как и их летописцы. Не исключено, что согласие заранее дал сам папа римский; вполне вероятно, что помазание Пипина архиепископом Майнца Бонифацием поддержала знать. Однако достоверно известно, что папа Стефан II (752–757), прибывший во Франкское государство в 754 году просить Пипина о помощи в отражении атаки лангобардов (первый случай появления папы римского к северу от Альп), собственноручно миропомазал Пипина. Процедура эта была для франков беспрецедентной – хотя у вестготов прежде обряд помазания применялся[103]. Он определил характер последующей политики Каролингов, поскольку без поддержки Церкви они оставались бы обычным знатным родом, пусть и самым выдающимся во Франкской державе. Религиозная подоплека сохранилась и в дальнейшем; церковные соборы созывали еще Пипин и Карломан в 740-х годах, эта практика продолжилась и в 750-х, и в следующем столетии.

Карл Мартелл совершал военные походы почти ежегодно – точно так же поступали его сыновья, и до смерти Пипина Каролинги успели завоевать большинство основных независимых областей, когда-то находившихся под властью Меровингов. Карл Великий, сын Пипина, к 771 году оставшийся единовластным правителем, действовал с еще большим размахом. В 773–774 годах он молниеносно захватил лангобардскую Италию, однако в сражениях с саксами на северной границе такой же стремительной победы добиться не удалось. На то, чтобы покорить их и силой обратить в христианство, ушло 12 лет – с 772 по 804 год. (Саксов трудно было победить именно в силу их раздробленности – с той же проблемой сталкивались и римские императоры в северных кампаниях столетия назад; однако саксы обеспечили франкам возможность непрерывных военных учений.) В 787 году Карл Великий вторгся в Баварию, последнюю из когда-то принадлежавших Меровингам земель, и взял ее без боя. Затем франкская армия двинулась дальше на восток и в 795–796 годах атаковала аварскую столицу на территории нынешней Венгрии. Хотя аваров подчинить не удалось, франки неслыханно обогатились за счет трофеев – сами авары, вероятно, добыли их во время набегов на Византию. Карл Великий предпринял поход и в Испанию, но наступление на Аль-Андалус оказалось предприятием гораздо более сложным, и тем не менее к 801 году на землях вокруг Барселоны надежно утвердилась власть франков. В общем и целом к 804 году, когда закончилась масштабная завоевательная кампания, владения франкского короля увеличились вдвое со времен Карла Мартелла и границы оставались нерушимыми. Это была уже империя, а не королевство, поэтому современные историки подчеркивали, что в 800 году папа римский короновал Карла Великого именно как императора, и, хотя на самом деле никакой кардинальной перемены не произошло, носить этот титул и ему, и его наследникам, несомненно, было лестно[104].

В 790-х Карл Великий выстроил себе новую резиденцию в Ахене. К 814 году, когда престол унаследовал единственный из его оставшихся в живых сыновей Людовик Благочестивый, Ахен превратился в настоящую столицу. Людовик сделал его своим основным оплотом – там он разрабатывал кампании, оттуда руководил империей. К тому времени приграничная война свелась к охране рубежей, но Людовик создал на востоке, от Балтики до Адриатики, обширную буферную зону из племен-данников, в большинстве своем славяноязычных, и мог быстро мобилизовать войска, как в 817 году, когда подавлял мятеж, поднятый его племянником, королем Италии[105]. Тихими выдались 820-е годы – пик правления Людовика, а в 830-х вновь начались бури: именно тогда ему пришлось бороться с двумя крупными восстаниями (830-го и 833–834 годов), организованными тремя его старшими сыновьями – Лотарем, Пипином и (в 833 году) Людовиком Немецким. Второе из восстаний обернулось для императора временной потерей власти. Эта смута – классический пример того, как политическая идеология Каролингов функционировала на практике, и мы к ней еще вернемся. В конце десятилетия Людовик вернул себе власть и без помех передал ее трем оставшимся наследникам (умершего Пипина сменил младший сын Людовика Карл Лысый), которые после непродолжительной междоусобицы 841–842 годов в 843 году официально разделили франкские земли по Верденскому договору.

Для Каролингов, как когда-то и для Меровингов, раздел земель был в порядке вещей: такие разделы уже проводились в 741 и 768 годах. То же самое произошло бы и в 814 году, если бы оставались в живых братья Людовика. В 843 году Лотарю (840–855) как старшему из братьев и уже соправителю императора отошли центральные земли вокруг Ахена и узкая полоса, связывавшая его владения с политическим оплотом в Италии. Людовику (840–876) досталось Восточно-Франкское королевство – то есть в основном земли к востоку от Рейна, а Карлу (840–877) – Западно-Франкское, примерно соответствующее двум третям нынешней западной Франции. Затем каждый из них троих делил земли уже между своими сыновьями. Это вело к раздробленности, и Каролинги всегда беспокоились, как бы наследников не оказалось слишком много. Они исключали наследников по женской линии и бастардов, получавших по этой причине некоролевские имена, такие как Гуго или Арнульф. (Из-за скудного набора королевских имен у Каролингов в ходу были прозвища, как правило присваивавшиеся монарху при жизни или вскоре после смерти.) Однако в результате им пришлось столкнуться с противоположными проблемами – когда слишком многие представители династии умирали, не оставив законного наследника мужского пола. К концу 870-х годов Каролингам грозил уже не избыток наследников, а нехватка, и в 876–884 годах все королевства унаследовал единственный законнорожденный взрослый представитель династии король-император Карл Толстый. Однако вернуть централизованную власть времен Людовика Благочестивого ему было нелегко. После 843 года в основных королевствах сложились отдельные политические образования (в Италии, где еще со времен завоевания Карлом Великим почти непрерывно правили собственные короли, это произошло еще раньше), поэтому претендующему на единовластие монарху пришлось разбираться с ними по очереди. Карлу на это времени не хватило; в 887 году он был свергнут собственным племянником Арнульфом – незаконнорожденным, как ни парадоксально[106]. После этого, как мы еще увидим далее, каждое королевство развивалось по-своему.

Начало этим разным путям развития уже было положено. Италия, особенно при сыне Лотаря Людовике II (840–875), была самой централизованной: относительно небольшие размеры позволяли королю придерживаться принципов «всепроникающего» правления, характерного для лангобардского прошлого. Сложнее всего поддавалось централизации Восточно-Франкское королевство, поскольку оно почти никогда не было римским и связи в нем были налажены плохо: в него входили те области Франкии, где идеологические преобразования Каролингов приживались хуже всего – однако оно обладало наибольшей военной мощью, поскольку Людовик Немецкий поддерживал боеготовность в войсках за счет постоянных приграничных войн, не в последнюю очередь с Моравией, набирающим силу королевством на территории современной Чехии. Наибольшим вниманием историков пользуется Западно-Франкское королевство при Карле Лысом. Его правление лучше всего документировано, а сам он отличался наибольшими политическими амбициями, однако в военном отношении это королевство было слабейшим из трех, так как постоянно подвергалось набегам скандинавов-викингов с моря (см. главу 5), начавшимся в 830-х и продолжавшимся почти непрерывно до 880-х годов[107]. Людовик II мог утверждать в письме византийскому императору Василию I, что империя по-прежнему едина, поскольку правители Каролинги принадлежат к одному роду[108], и во многом он был прав: Верденский договор, как и предыдущие разделы земель, не предполагал постоянства и окончательности – о чем свидетельствует наследование престола Карлом Толстым. Однако взаимовыручки между братьями и кузенами (в борьбе с викингами, например) было мало. Наоборот, как и следовало ожидать, время от времени вспыхивали войны: например, в 858 году Людовик Немецкий пытался захватить Западно-Франкское королевство, а Карл Лысый в 876 году напал на Восточно-Франкское. После 887 года в королевствах-преемниках правителями становились в основном не Каролинги, поэтому границы сохраняли постоянство.

Утверждают, что трудности у Каролингов начались вскоре после того, как перестала расширяться их империя, поскольку отсутствие постоянных военных побед поколебало верность аристократии королю. Но дело было не в этом. Мятежи знати против Карла Великого были характерны для 780–790-х годов, не позже, а против Людовика и его наследников почти во всех случаях выступали его августейшие братья и сыновья. Поддержка королевских повстанцев знатью крайне слабо вяжется с масштабным недовольством политикой Каролингов как таковой[109]. Наоборот, франкской аристократии, особенно старинным знатным родам, владевшим обширными землями в самом сердце королевства – нынешней северной Франции, Бельгии и западной Германии, – очень много досталось от королевских щедрот за столетие завоеваний и после, так что в их верности Каролингам, по крайней мере в общем смысле, сомневаться не приходилось. В знак милости от короля можно было рассчитывать на пожалования в виде земель и должностей (сюда включались монастырские и королевские земли и даже власть над самими монастырями). Пожалования не всегда были пожизненными и не всегда наследовались, однако на практике приближенный, сохранявший верность королю, мог надеяться передать их своим сыновьям, как и должность, пусть и не обязательно на том же месте. В результате знатные семейства расселялись очень широко, как, например, род, который мы называем Гвидонидами, происходивший из окрестностей Майнца на Рейне. К 840-м годам в нем имелись графы и герцоги, владевшие землями как в устье Луары, так и в центральной Италии за тысячу километров оттуда. Гвидониды действительно могли представлять угрозу для каролингских правителей, однако сохранить такой уровень власти вне хотя бы частично сплоченной империи им бы не удалось, и они это знали[110].

Богатыми землевладельцами и короли, и знать – как светская, так и духовная – были еще при Меровингах, но теперь их богатство умножилось. Наряду с этим росла экономическая активность на франкских землях, особенно коренных – в северных областях, между Рейном и Сеной. (В каролингской Италии такой активности не наблюдалось, и аристократия, как свидетельствуют исторические данные, была не такой богатой.) Отчасти этот рост мог иметь более широкие предпосылки; по некоторым признакам в IX веке население Европы в целом начало постепенно увеличиваться, хотя этот фактор обретет значение лишь в последующие века, как мы увидим в главе 7. Однако немалую роль здесь сыграла и интенсификация возделывания земель. В IX веке особенно активно осваивали свои угодья некоторые крупные землевладельцы, в частности северные монастыри, тщательно документировавшие процесс в полиптихах, специальных описях земель и доходов с них. Эти описи гораздо подробнее любых аналогов, которые имеются у нас применительно к Европе до XIII века. По крайней мере, церковные землевладельцы, как и короли, заботились о том, чтобы систематизировать получение дохода со своей собственности. Излишки они продавали – скорее всего, чтобы покупать что-то взамен: имеющиеся письменные источники говорят о наличии сети рынков во Франкской державе IX века, а также о том, что вино и ткани перевозились на достаточно дальние расстояния. Это подтверждают и археологические находки: широко распространялись не только монеты и искусно сработанные гончарные изделия, но и более специализированный товар, например стекло и базальтовые жернова из Рейнской области[111]. На Рейне одни города, такие как Кёльн, сохраняли статус важных центров торговли, а другие, например Майнц, развивались в этом направлении. Не меньшее значение имел и расцвет портов на франкском побережье, таких как Дорестад в дельте Рейна близ современного Утрехта. Активная торговля шла на международном уровне – аналогичные порты имелись в Англии и Дании[112]. (И именно этими путями прибывали к франкам викинги.) В этот период экономическая активность дает представление о спросе – а значит, и достатке – в первую очередь высшего сословия, и все же средоточие подобной активности в северной части Франкской державы о чем-то да говорило. И это вело к дальнейшему усилению политического протагонизма того периода.

Необходимым условием политического признания для любого аристократа или церковного иерарха было участие в созываемых королем съездах. Не участвующего могли счесть врагом – или, хуже того, пустым местом. Приезжать полагалось с подарками – настолько щедрыми, что во времена Карла Великого преподнесенных в дар лошадей приходилось клеймить, обозначая, кем они были подарены. Значение собраний не только не снизилось, а, пожалуй, даже повысилось по сравнению с меровингским периодом; крупные государственные вопросы решались на placitum generale – съездах, проводившихся дважды в год в разных городах основных франкских земель (и отдельно в Италии) и собиравших крупнейшую светскую и духовную знать. Там же разрешались и политические конфликты каждого царствования: так, Людовик Благочестивый предпочел публично покаяться на съезде в Аттиньи в 822 году в причастности к ослеплению и последующей смерти взбунтовавшегося короля Италии Бернарда, чтобы подвести черту под своим скандальным поступком. Таким образом, собрания помогали не только франкской знати снискать расположение короля, но и королю узаконить свою власть. Как и в предыдущие столетия, они по-прежнему служили для принародной – «публичной» – демонстрации королевской власти и деяний (ярким примером служит пресловутое покаяние Людовика Благочестивого в Аттиньи), пусть даже этот «народ» был представлен исключительно тонкой прослойкой высшей знати[113]. Слово «публичный» здесь заимствовано из исторических текстов, поскольку у Каролингов publicus используется часто и относится (кроме прочего) к судебным собраниям, placitum, и в более общем смысле к res publica, подразумевавшему нечто приближенное к нашему понятию государства. Короли и их верховные сановники прилагали все усилия, чтобы удержать полемику на этих собраниях в цивилизованных рамках, однако важно сознавать, что полемика действительно имела место и непопулярные мнения действительно высказывались – примером тому отличавшийся прямолинейностью архиепископ лионский Агобард (ум. в 840), своей речью против владения церковной землей мирянами вызвавший сильное негодование на том же съезде в Аттиньи. На более мелких placitum – собраниях fideles, самого узкого круга приближенных короля, – споры нередко возникали бурные, однако последнее слово оставалось за королем. В противном случае – как в примере с Людовиком Благочестивым в 833 году, к которому мы сейчас подойдем, – им приходилось очень туго[114].

Еще раз подчеркну, что знать в основном вращалась на королевской орбите, поскольку альтернативы пока были не столь заманчивы, как в более поздние столетия. Как и применительно к эпохе Меровингов, мы не располагаем свидетельствами об отмежевании сеньоров – то есть о наличии земель под властью одного хозяина, который пользовался бы там безоговорочным господством, а жители состояли бы у него в подданстве, и потому данная территория могла служить ему автономным оплотом. Ни один из трех политических центров Гвидонидов, в частности, такой автономией не располагал – даже издавна находившееся под их властью герцогство Сполето в центральной Италии, – поскольку назначением по-прежнему ведал король и земельного держания можно было лишиться. Как и прежде во Франкской державе, политическая власть аристократа не имела постоянного территориального сосредоточения, так как приближенный к королю мог получить дополнительные земли где угодно – а после 843 года, когда соперничающие короли пытались заручиться исключительной поддержкой подданных, мог с такой же вероятностью какие-то владения потерять. Так, например, в противостоянии Людовика Немецкого и Карла Лысого в 858 году некоторые члены династии Вельфов, состоявшие в родстве со второй супругой Людовика Благочестивого Юдифью и положившие начало одному из влиятельнейших родов Европы классического Средневековья, поддержали Карла и лишились своих владений в Восточно-Франкском королевстве – что обернулось для семьи расколом[115]. У каждого аристократа (в том числе, к тому времени, аббата или епископа) имелась дружина, состоявшая из присягнувших ему на верность как сеньору. Войска Каролингов формировались в первую очередь из таких личных дружин. Отношения вассального подчинения были для той эпохи основополагающими. Однако каждый свободный мужчина также приносил клятву верности королю – в 802 году Карл Великий составил особенно подробный текст присяги, – и король действительно считал присягнувших «своими» – в той же степени или в большей, чем людьми их непосредственного сеньора. Когда, например, в 860-х годах епископ Ланский Гинкмар отнял земли у недостаточно верных подданных, те обратились с жалобой к самому Карлу Лысому[116]. У воинов, самых состоятельных свободных мужчин в любой местности, могло быть сразу несколько благодетелей. Эйнгард (ум. в 840), биограф Карла Великого и крупная фигура при дворе унаследовавшего трон Людовика Благочестивого, располагавший обширным кругом благодетелей, писал архиепископу Майнца Рабану Мавру об одном из людей Рабана, Гундхарте, которого местный граф призвал в дружину, вероятно в Рёнском регионе центральной Германии. Однако, поскольку с графом он находился в состоянии кровной вражды, сражаться под его началом было бы смерти подобно. Гундхарт собирался отказаться, выплатив отступные за отказ от несения военной службы, и Эйнгард просил Рабана дать свое согласие. Таким образом, Гундхарт был связан обязательствами перед королем – через графа; перед своим собственным сеньором Рабаном; перед своим родом (отсюда и кровная вражда); но при этом у него имелся еще один совершенно отдельный благодетель в лице Эйнгарда[117].

Страницы: 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Иви-Ардена Левингстон – аристократка и богачка, представительница древнего и славного рода. Ее жизнь...
Этот мир осквернен демонами. Отряды лиги охотников и широкие стены приграничных городов защищают люд...
В ту зимнюю ночь Дженни Маески потеряла все. Ее дом сгорел, и огонь уничтожил фотографии, дневники и...
Юная Хэл Вестуэй едва сводит концы с концами, а потому письмо с сообщением, что умершая бабушка оста...