Перевод с подстрочника Чижов Евгений
На следующий вечер они услышали с улицы крик. Выглянув в окно, увидели, как двое в форме волокут из-под тутовника к машине козопаса, а третий тянет за собой на верёвке упирающуюся козу. Пастух то сопротивлялся и вырывался, то повисал у них на руках. Дотащив наконец до машины, один из милиционеров схватил козопаса за волосы и дважды ударил головой о капот. С окровавленным лицом пастуха затолкали в заднюю дверь, туда же засунули и козу. Хотели взять и вторую, но она сорвалась с привязи, ринулась, наклонив голову, прямо на милиционера и, когда он расставил руки и ноги, чтобы остановить её, проскочила у него между ног и унеслась, подкидывая на бегу зад, по пустой улице.
Олег вспомнил, как рассказывал Касымову, что козопас, похоже, наблюдает за ним, и Тимур сказал: «Разберемся». Стало не по себе. Точно сквозь жару потянуло ледяным сквозняком, и пот на спине и под мышками сделался холодным.
После четвёртого или пятого пива в кафе на бульваре Печигин обычно утрачивал потребность удерживать зрение в фокусе, и оно расплывалось, теряясь в ярусах пронизанной светом, сочившейся солнцем листвы, дающей слабую сквозящую тень. Изредка эта тень приходила в движение, и тогда его распаренной кожи прохладной невидимой рукой касался ниоткуда возникающий ветер, настолько неожиданный в каменной неподвижности жары, что безо всякого усилия верилось в присутствие в воздухе незримых существ, задевавших Печигина на лету. Во всяком случае, блаженство, приносимое этим прикосновением, было совершенно неземным, и Олег подумал, что только почти невыносимой жизнью – такой, как в жару в Коштырбастане, – можно наслаждаться самой по себе, не нуждаясь ни в каком смысле. Для счастья здесь достаточно лёгкой тени, ветра и холодного пива. Или горячего чая с сахаром вприкуску, как пили старые коштыры. Он достал свою тетрадку и, положив её на столик, записал, что климат решает здесь за правительство задачу сведения к минимуму потребностей населения. Закрыв тетрадь, поймал на себе взгляды двух сидевших по соседству девиц студенческого вида. После появления на телевидении его теперь часто узнавали на улицах, особенно молодые. Ту передачу несколько раз повторяли по разным программам. Как-то, переключая ночью каналы, Олег сам попал на неё и не сразу узнал себя в свободно говорящем по-коштырски человеке, успевавшем между ответами на вопросы уминать большие куски халвы. Он с удивлением всматривался в себя, озвученного закадровым переводом, и хотел даже разбудить лежавшую рядом Зару, чтобы она обратно перевела ему его слова на русский, но пожалел её: завтра ей было вставать в первую смену.
Девушки за соседним столом косились в его сторону, отчего их миндалевидные глаза выглядели ещё более узкими, и обменивались такими многозначительными улыбками, что Печигин подумал: ни одна из них, похоже, не отказалась бы очутиться на месте Зары. И была бы, возможно, ничем не хуже. Любое их движение, будь то скольжение облизывающего губы языка или пальцев по выбившейся пряди, не говоря уже об этих улыбках, этих взглядах, было словно бы не их собственным, а унаследованным от длинной вереницы предков по женской линии и отшлифованным веками до предельно возможного совершенства. Но после ночи, проведённой с Зарой, Печигин мог думать о девушках только абстрактно, безотносительно к себе. И так же абстрактно (а всё-таки…) Олегу подумалось: почему бы ему, в самом деле, не внять просьбе Касымова и, женившись на Заре, не остаться в Коштырбастане навсегда?! Она нарожает ему уйму кучерявых коштырят, его жизнь получит незнакомую ему прежде устойчивость, он врастёт в эту щедрую землю, сделается отцом, станет надёжным звеном в цепи коштырских поколений, превратится, вероятно, в совсем другого человека и постигнет тогда изнутри глубинную связь коштыров с Народным Вожатым. А когда в его жене, похожей одновременно на девочку и на старушку, второе сходство станет заметней первого, ничто не помешает ему, последовав примеру Касымова, взять ей в помощь вторую жену, вроде любой из этих студенток. Потом, глядишь, дело дойдёт и до третьей, лепящей пока куличи в песочнице, а там – почему нет? – до четвёртой, которая сейчас, возможно, ещё и на свет не родилась. И тогда, может быть, прожив здесь годы и годы, он обретёт тот прищуренный равнодушный взгляд сквозь людей и вещи, который завораживал его в коштырах. Ну, ещё одно пиво на дорожку…
Возвращаясь в сумерках домой, Олег увидел, что в кустах у входа кто-то стоит. Он был слишком пьян, чтобы испугаться или хотя бы просто обдумать ситуацию, и шагнул вперед, навстречу вынырнувшей из зелени фигуре. Одетый в какой-то рваный плащ наголо стриженный мужчина заговорил по-коштырски и, прежде чем Печигин успел сказать, что ничего не понимает, сунул ему в руку сложенный лист бумаги, после чего быстро ушёл, почти убежал, оставив за собой в густом воздухе сумерек сильный запах прогорклого пота. Бумага оказалась исписанной с одной стороны непонятными словами на коштырском, и Олег решил, что это письмо или записка, адресованная, скорее всего, кому-то из прежних обитателей дома. Когда придёт Зара, он попросит её перевести.
Но до появления Зары Печигин успел о письме забыть, она сама наткнулась на него уже после того, как, придя с работы, приняла душ и вышла к нему, как обычно, завёрнутая в белое полотенце, с мокрыми волосами, с которых на её выжидательно улыбающееся лицо падали капли. Увидев исписанный листок на тумбочке у кровати, спросила Олега, что это, он рассказал о странном человеке, передавшем ему письмо. Сдвинув брови, Зара принялась за перевод:
– Дорогая Салима, дорогие Юсеф, Адиля, Наильчик! Дорогие мои! Каждый день и каждую ночь, прежде чем уснуть, я думаю о вас. А когда не спится, вспоминаю вас всю ночь напролёт. Кстати, хотел попросить, пришлите мне какое-нибудь сильное снотворное, последнее время со сном что-то совсем плохо. А ещё пришлите мне, пожалуйста, мои запасные очки. Они должны быть во втором ящике письменного стола в кабинете.
Пока Зара переводила, с паузами подбирая слова, Олег следил, как сорвавшаяся с её волос капля скользит по подбородку, потом по шее, а вторая, обогнавшая, сползает с шеи на ключицу, и думал, что, когда Зара закончит, он слизнет эти капли языком одну за другой.
– Те очки, что были на мне, разбились. Я теперь почти ничего не вижу. Может, оно и к лучшему: на то, что меня здесь окружает, лучше бы не смотреть. Хотя среди воров, убийц и грабителей встречаются здесь и приличные люди, так же, как и я, не понимающие, за что они тут оказались. И таких людей не один и не два – нас много. Но я стараюсь не падать духом. Верю, что наши дела будут пересмотрены и судебные ошибки исправлены. Многие ждут сейчас новой амнистии. Так или иначе, я уверен, скоро мы с вами снова встретимся и всё будет, как прежде. Будем все вместе есть большой красный арбуз и смеяться. Не беспокойтесь обо мне! Меня уже больше не допрашивают и не бьют. Но сладостей и вообще ничего съестного слать сюда не нужно – всё равно всё отнимают. Кроме того, зубов спереди у меня почти не осталось…
Зара остановилась и испуганно поглядела на Олега, точно ждала, чтобы он объяснил её, что это она читает. Он молчал. Она вернулась к переводу.
– Очень давно не получал от вас писем. Что у вас? Как Наильчик окончил учебный год? Что у Адили с её мальчиком? Да, ещё забыл попросить, пришлите мне мои сердечные капли, они в шкафчике над раковиной в ванной. До свидания, мои дорогие! Мы непременно, обязательно увидимся.
Олег встал с постели и пошёл в ванную. Ни письменного стола с ящиками, ни комнаты, хоть отдаленно напоминавшей кабинет, в доме не было – очевидно, всю мебель, кроме самой необходимой, вынесли до приезда Печигина, – но шкафчик в ванной был. Это была аптечка, и среди множества склянок Олег обнаружил в ней пузырёк с валокордином. Больше сомневаться не приходилось: старший референт министра путей сообщения Коштырбастана был отправлен не советником посла в Бельгию, как говорил Касымов, а в тюрьму или лагерь, где его допрашивали и били, разбили очки и вышибли зубы. Что сталось с его семьёй, которая, как он надеялся, ждёт его дома, оставалось только догадываться…
Зара сидела на кровати, поджав под себя ноги, накинув на плечи простыню. Олег подошел к окну и, глядя в подвижную, дышащую тьму, думал о том, что над бывшим хозяином дома измывались, возможно, как раз тогда, когда он занимался с Зарой любовью в его постели. Земля уходила у Печигина из-под ног, и всё, за что можно было попытаться удержаться, само висело над пропастью на границе необъятной, затопившей мир тьмы.
– Скажи, а ты… – раздался за спиной голос Зары, – когда ты сидел в тюрьме, тебя тоже били?
Он обернулся к ней.
– Я не сидел в тюрьме – откуда ты это взяла?
– Вот тут же написано! – Она достала из сумочки его сборник на коштырском и показала ему предисловие.
– И за что же я, интересно, сидел? Что ещё там обо мне написано?
– За твою – как это? – протестовательную деятельность. Ну, демонстрации там, пикеты, голодовки…
– Зара, я ни разу в жизни не ходил ни на одну демонстрацию.
– И в психиатрическую больницу тебя тоже не клали?
– Я лёг туда сам всего однажды, когда косил от армии.
– Но ведь тут же сказано, вот, подвергался принудительному лечению… шёл до конца, отстаивая убеждения… И в газетах я об этом тоже читала, и по телевизору…
– Думаю, что я знаю, кто автор этих статей и телепередач.
– Да, Касымов, но не он один. Я видела и другие. И везде говорили то же самое…
– Зара, поверь мне, я никогда не занимался политикой. Не мог разбудить в себе ни малейшего к ней интереса. Всегда стыдился этого, винил себя, давал себе слово разобраться, занять позицию, пытался выжать из себя возмущение, чувство протеста – ничего не получалось. Я всегда видел долю правоты и у тех, и у других, и у третьих…
– Значит, Касымов говорил и писал неправду?
– Не знаю, для чего ему это понадобилось. Понятия не имею.
– Понимаю… – Зара кивнула, внимательно на него глядя. – Понимаю…
Очевидно, она считала, что Олег из скромности отказывается от приписываемых ему подвигов. Единственный близкий ему здесь человек не верил Печигину, и, заглядывая в её глубокие глаза, он видел, что ничего не может с этим поделать. Она согласится со всем, что он ей скажет, но её внутренней уверенности ему не поколебать: в какой бы своей слабости, трусости, даже низости он ей ни признался, Зара всё равно будет видеть в нём борца и героя. Обнимая её этой ночью – на короткое время это представилось ему единственным способом обрести что-то вроде доверия, – он ни на минуту не забывал, что она принимает его за кого-то, кого он не мог себе даже вообразить.
На следующий день Олег был у Касымова. Была суббота, у Тимура выдался редкий выходной, он только что отобедал и, развалясь на курпачах, курил чилим. В воздухе висел едкий терьячный запах. Предложил закурить Печигину, тот отказался – сейчас ему было не до этого.
– Почему ты мне не сказал, что бывший хозяин дома арестован?!
Касымов сделал глубокую затяжку, потом не спеша выдохнул дым, окутав свою большую, блестящую от пота голову клубящимся облаком.
– Арестован? Надо же! Какая неприятность. Только мне-то откуда об этом знать? Думаешь, мне докладывают обо всех арестованных в Коштырбастане?
– Он был старшим референтом министра. Арест такого человека не мог пройти незамеченным, тем более тобой. Когда на границе задержали моего попутчика в поезде, ты знал об этом уже на следующий день!
– Ну хорошо, допустим, я знал, что бывший жилец твоего дома был отдан под суд как один из организаторов заговора двенадцати, о котором ты, кстати, мог читать в газетах. Что с того? Тебе-то это зачем?
– Я читал о каком-то заговоре семерых… Или шестерых? Уже не помню…
– Это был совершенно другой заговор, гораздо раньше! Видишь, ты ни черта в этом не понимаешь!
– Что стало с его семьёй?
– Тебе-то какая разница? Все живы-здоровы, можешь не переживать. Отправлены в специальное поселение, где содержатся семьи государственных преступников. Ты забываешь: идёт скрытая безжалостная война, не затухающая ни на минуту! Или они, или мы – побеждённые будут уничтожены! Действительной расстановки сил до конца не знает никто: вчерашний союзник завтра может оказаться врагом. Я же ещё в первый день твоего приезда сказал тебе: мы находимся на передовой. Она проходит повсюду, тыла здесь нет, и спрятаться некуда!
В комнату, рассекая шёлковыми рукавами халата голубые пласты дыма, вошла с тарелкой плова Лейла. Улыбнулась Печигину, поставила перед ним тарелку и задержалась, ожидая, что муж предложит остаться, но Тимур только поймал её маленькую руку, вытер потный лоб рукавом её халата, поцеловал в ладошку и сделал пальцами едва заметный жест, достаточный, чтобы она поняла, что мужской разговор не нуждается в её участии. Не сказав ни слова, Лейла вышла, и взвихренный её движением дым скоро вновь распластался плавными волнами.
– Ты, однако, неплохо на этой своей передовой устроился! Лежишь себе тут, покуриваешь, дыню с персиками наворачиваешь…
Касымов улыбнулся, пододвинул Олегу вазу с персиками.
– Правильно организованный человек может чувствовать себя легко и даже беспечно и на передовой, ни на секунду не забывая о боевых действиях, тогда как человек заурядный о войне не помнит, а то и вообще не догадывается, но лёгкость для него всё равно недостижима: заботы и тревоги снедают его постоянно.
– Ты, значит, правильно организованный человек, а я, выходит, неправильно?
– Не ты один. Всякий человек – существо из элементов, созданное их ненадёжным и временным сочетанием. Известно ли тебе, что ангелы испытывают отвращение, приближаясь к человеку, из-за того, что вынуждены воспринимать своим ангельским обонянием исходящий от него смрад непрерывного гниения? Так пишет ибн Араби, которого ты, конечно, не читал.
– А приближаясь к тебе, ангелы, значит, чувствуют одно благоухание?
– Напрасно иронизируешь. Я правильно организованный человек, потому что понимаю значение Народного Вожатого, смысл его слов и дел, его роль в наше время. Это понимание несёт с собой внутренние перемены, о которых ты даже не подозреваешь…
Пухлая рука Тимура с перстнями на безымянном и указательном зависла в задумчивости над вазой, выбрала один из шести громадных персиков, и Касымов впился в его розовый бок, с хлюпаньем втягивая в себя стекающую густым соком по подбородку персиковую плоть.
– Ладно, может быть, и не подозреваю…. Но сейчас меня интересует совсем другое. Скажи, это ты был автором предисловия к моему сборнику на коштырском?
Тимур молча кивнул с таким видом, точно об этом и спрашивать было нечего: кто ещё, кроме него, мог написать в Коштырбастане предисловие к стихам Печигина?
– Тогда ответь, для чего тебе понадобилось сочинять обо мне все эти небылицы?
Касымов глядел непонимающе, даже жевать перестал.
– Зачем было писать, что я ходил на демонстрации, сидел в тюрьме, лежал в дурдоме? Для чего было делать из меня революционера?
– Ах, ты об этом…
Тимур засмеялся, колыхаясь всем телом, зашёлся таким довольным смехом, что недожёванный персик едва не выскользнул у него изо рта.
– Да просто так, – сказал, с трудом успокоившись. – Мне так интересней. Захотел – сделал революционером, а мог бы и контрреволюционером. Ты кем больше хочешь быть: революционером или контрреволюционером?
– Самим собой. И больше никем. Чужая биография мне не нужна. Ни на чьи гражданские подвиги я не претендую.
Новые взрывы безудержного смеха, точно в глубинах содрогавшегося Тимурова тела детонировали один от другого склады залежавшегося хохота. Очевидно, воздействие терьяка заключалось в том, что стоило ему взглянуть на упорно сохранявшее серьёзность лицо Печигина, и он вновь начинал покатываться. Чем серьезнее был Олег, тем веселее становилось Касымову.
– Самим собой! Не могу! Уморил! Самим, говорит, собой! На лучше, поешь персик…
Дым терьяка проникал в Олега с воздухом и, видимо, незаметно как-то действовал и на него, щекоча ноздри, гортань. Внутри возникали муторная подвешенность и неприятное ощущение незамкнутости. Хотелось увидеть себя со стороны, чтобы понять, что же такого смешного находит в нём Касымов. Собственная серьёзность и в самом деле начинала казаться Печигину комичной, но он понимал, что, если засмеётся с Тимуром или хотя бы только улыбнётся, это будет его капитуляцией. Касымовский хохот отзывался в нём щекочущим эхом, губы сами расползались в соглашательскую усмешку, но он крепко сжал их, как на допросе.
– А ты не задумывался, кому ты сам по себе нужен – хоть здесь, хоть там, у себя в Москве? И что это вообще значит – «самим собой»? Когда мы с тобой, помнишь, стёкла на стройке били, ты уже был самим собой или ещё нет? А когда с этим своим гением – забыл, как его звали, всех вас, гениев, не упомнишь – нажирался в стельку, в этот момент ты собой был или не собой?
– Это всё казуистика, Тимур, не имеющая значения.
– Ещё как имеющая! Ещё какое значение! Потому ты и не можешь понять Народного Вожатого, что вцепился зубами в своё жалкое «я», которое в действительности есть лишь нажитый за жизнь случайный хлам, мусор памяти, прилипший к тебе и тянущий назад!
– Ну хорошо, пусть так, и всё-таки: для чего ты выдумал все эти мои подвиги?
– Для чего? Думаешь, кто-нибудь стал бы без этого покупать твои стихи? Если бы я не написал предисловия, не сделал телепередачу, не представил тебя как переводчика Гулимова, после чего статьи о тебе посыпались уже без моего участия – хотя и под моим наблюдением, – если б не это, ни один экземпляр твоего сборника не был бы продан! Все эти твои сны и прочее нужны здесь не больше, чем в Москве. Стихи без биографии вообще никуда не годятся! Людям подавай страдания, политику, драму, борьбу, тогда в придачу они проглотят и стихи. И даже решат, что они им нравятся.
– Зачем тебе вообще приспичило делать из меня известного поэта?
– А как же?! Разве поэзию Народного Вожатого может переводить непонятно кто, никому неведомый ремесленник? И ладно бы на какой-нибудь суахили, но на русский, язык нашего важнейшего геополитического партнёра… Нет, братец, ты не осознаёшь всей значимости события. И потом, разве мне трудно? Хотел быть великим поэтом – пожалуйста! Чего для друга не сделаешь? Да и дело яйца выеденного не стоит. Захотел – получи. У нас в Коштырбастане с этим просто.
– Я никогда не хотел быть непременно великим… Мне даже слово это как-то неприятно.
– А кем же ты, интересно, хотел быть?
На языке Олега вновь вертелось «самим собой», но он чувствовал, что это вызовет новый взрыв хохота. Касымов уже смотрел на него с неявной усмешкой, прячущейся пока в подвижных ямочках жующего очередной персик лица.
– Просто…
Слова ускользали, мысли сделались слишком быстрыми – не уследить. Вместе с запахом терьяка подозрительная, предательская лёгкость вплывала в Печигина, и вот уже само собой подумалось: Тимур, конечно, написал в своём предисловии чушь, но какое значение имеет здесь, в Коштырбастане, то, что он делал или не делал в Москве? Москва с её толпами и политикой, с её нескончаемой давкой людей, идей и честолюбий была отсюда так далеко, и Олегу казалось сейчас, будто он покинул её настолько давно, что происходившее там было словно бы не с ним, – так стоило ли из-за этого переживать? Развалившийся на курпачах Касымов, поглаживая шёлковый пояс чапана, всем своим видом показывал, что переживать вообще не стоит.
– Что значит «просто»?! Даже приблизительное представление о подлинном величии не способно возникнуть в твоей голове! Все вы там, что в Москве твоей, что в Европе, живёте так скученно и тесно, стираясь друг о друга от тесноты до полной неразличимости, что истинному величию негде между вас поместиться: всё у вас рядится в серое и прячется в обыденность, даже власть. Только на коштырских просторах ещё осталось место для величия!
Касымов поднял чилим и предложил Олегу:
– На, затянись. Это расширит твои горизонты.
Рука Печигина потянулась к антикварному инкрустированному чилиму, но он остановил себя: это было бы сдачей последней позиции, окончательным отказом от себя, признанием того, что он во всём согласен с Тимуром. Олег отстранил резной мундштук.
– Как хочешь, – Тимур пожал плечами. – Кстати, забыл сказать: наша несравненная, бесподобная и единственная зовет нас к себе на дачу. Специально просила, чтобы я передал тебе.
– Ты это о ком?
– Наша знаменитая певица. Или ты уже забыл концерт, где она пела песни на стихи Народного Вожатого? Кстати, дачу на новом водохранилище подарил ей он. Имей в виду, от таких предложений не отказываются.
– Что ж, поехали.
– Возьмёшь с собой Зару?
Олег посмотрел на Касымова и понял, что отпираться бесполезно, да и незачем: тому давно всё известно. Он кивнул.
– Если, конечно, она сможет поехать.
Тимур весь расплылся в довольной улыбке.
– А у тебя губа не дура! От Динары, профессионалки, отказался, а Зару, наше заглядение, гордость редакции, солнышко наше, взял да и прибрал к рукам. Половина моих журналюг ей вслед засматривались, да и сам я, грешным делом, бывало, о ней подумывал, а она, видишь, тебя выбрала. И за что только вас, поэтов, женщины любят?
Касымов наклонился к Олегу и, смеясь, обнял за плечи. Из-под чапана на Печигина дохнуло густым, настоявшимся, горячим коштырским духом, которого не скрыть никаким одеколоном. Но этот запах был ему уже привычен.
Выехали рано утром. Ни детей, ни жен Тимур с собой не взял. Олег спросил, почему, Касымов в ответ ударил себя ребром ладони по короткой толстой шее.
– Допекли! Лейла вчера после твоего ухода истерику закатила, я не выдержал, сорвался на Зейнаб, та в слёзы… В общем, надоели. Пошляки говорят, что все женщины одинаковы, – на то они и пошляки. Женщины, конечно, все разные и по-разному прекрасны – но одинаково невыносимы! Имею я, вкалывая на четырех работах, право на отдых? Имею или нет?
Откинувшись на сиденье рядом с водителем, Тимур полуобернулся к сидевшим сзади Печигину и Заре. Близость и непривычная откровенность начальника, на которого она привыкла смотреть снизу вверх, как на небожителя, спускавшегося в редакцию с заоблачных вершин власти, где определялся ход истории, стесняли Зару, она явно чувствовала себя скованно. Олег обнял её, чтобы ободрить.
Сверкающая на солнце дорога шла через пыльные селения поселкового типа. Несколько раз Олег замечал проносившуюся мимо надпись на глиняной стене: «Продаётся дом» – последние русские уезжали из Коштырбастана. Потом начались разделённые арыками поля, и в каждом – одна или несколько затерянных в пространстве женских фигур с кетменями, равномерно сгибавшихся над грядками. Ни одного работающего в поле мужчины Олег не увидел. Попадалась скотина на привязи, но если коровы и овцы, как им и подобает, тупо жевали траву, то одинокие грязноватые ослики поразили Олега тем, что часто стояли на раскалённом солнце неподвижно, в остолбенелой задумчивости, словно, упёршись в невозможность быть дальше ослом, упорно ждали перемены своей участи.
Пустыня началась незаметно, просто постепенно исчезло всё, что было до этого: и дома, и поля, и женщины с кетменями, и ослики. Остались только мелкие серые камни, режущие глаз острым блеском, и пыль. Пыли становилось всё больше, пока не оказалось, что это уже не пыль, а песок, расстилающийся по обе стороны дороги, – и, кроме него, ничего больше нет.
Сначала пустыня была совсем плоской, потом одна за одной стали наплывать волны невысоких барханов. Касымов воодушевился:
– Вот она, родная! У меня каждый раз прямо горло перехватывает, когда в пустыню въезжаю! Тебе этого не понять, для этого нужно родиться коштыром. Её трудно полюбить, на первый взгляд тут и любить нечего, и, только прожив рядом с ней годы, постигаешь, что она живая, она движется, дышит! Здесь всё постоянно меняется, она только кажется всегда одинаковой. А какие здесь ночи, закаты, рассветы! Но главное не это, главное – в ней никогда не бываешь одиноким! Не то что среди людей! Ты не поверишь – я могу с ней разговаривать! Мысленно, как с самим собой. Когда устаю от всего, я иногда приезжаю сюда один – побродить, подумать. И она мне всегда отвечает! Самые важные мысли открывались мне в пустыне!
Касымов говорил, обращаясь к Олегу, но краем глаза поглядывал на Зару, отмечая, какое впечатление производит на неё. Зара смотрела на него так, точно стремилась запомнить наизусть каждое его слово.
– Ты знаешь, Коштырбастан – моя родина, – закончил Тимур, – но иногда мне приходит в голову, что подлинная моя родина она – пустыня!
– Я и не подозревал, что ты такой романтик, – сказал Печигин.
– Ошибаешься, я не романтик. Я реалист. Просто реальность у нас тут другая.
Между барханами попадались иногда бетонные колодцы, пару раз мелькнули вдали буровые вышки, однажды машина проехала мимо оазиса с плоскими низкими постройками и обращённым к дороге огромным плакатом с изображением Народного Вожатого и его высказыванием (что-то об орошении пустынь как первоочередной задаче правительства) на трёх языках – коштырском, русском и английском. В монотонном желто-буром пейзаже, с которым почти сливались глиняные дома, плакат сверкал свежими красками, точно был нарисован только вчера, и Печигину подумалось, что обитатели оазиса живут здесь лишь для того, чтобы постоянно обновлять плакат, – чем ещё они могут тут заниматься, трудно было представить.
Около полудня остановились заправиться. Возле дороги под замасленным брезентовым тентом лежал на ржавой раскладушке парень лет пятнадцати в одних шортах и сандалиях. Он лениво поднялся, взял у водителя деньги и пошел в бетонную будку шагах в двадцати, откуда вернулся с канистрой бензина. Кроме этой будки с прислоненным к ней велосипедом, вокруг не было ничего. Олег и Зара вышли размять ноги, водитель заглушил мотор, и раскалённая тишина пустыни мягко взяла голову Печигина в ватные тиски. Эту резко воняющую бензином тишину нарушал только едва различимый посвист ветра, сдувавшего с ближнего бархана песчаную позёмку. И брезентовый тент, и раскладушка, и сам заправщик были насквозь пропитаны бензиновой вонью. Олег подумал, что, даже если он сумеет когда-нибудь найти другую работу и выбраться отсюда, от этого запаха ему не избавиться до конца жизни. Заливая бензин в бак, парень поглядывал на Олега и что-то говорил Касымову. Тимур подозвал Печигина.
– Он хочет, чтобы ты его сфотографировал.
Олег пожал плечами:
– У меня обычная цифровая камера. Я не смогу отдать ему снимок.
– Это неважно. Снимок ему не нужен. Коштыры просто любят, когда их фотографируют иностранцы. Это бескорыстная любовь, они не ищут для себя в этом никакой выгоды. Щёлкни его, трудно тебе, что ли?
Олег достал камеру, парень заулыбался во весь рот, подтянул шорты, подбоченился. Потом взял канистру и водрузил себе на плечо. Очевидно, он гордился своей работой и хотел, чтобы незнакомые люди в далёкой неизвестной стране увидели его не с пустыми руками, а с орудием его труда.
Когда, попрощавшись с заправщиком, Олег с Зарой вернулись в машину и водитель вновь завел мотор, он снова улёгся на свою раскладушку и сощурился в белёсое небо, где над его головой медленно плавилось на жаре большое блеклое облако.
После долгой езды по пустыне густая зелень на подъезде к даче певицы сперва показалась Печигину ненастоящей: только что не было ничего, кроме песка, и вдруг сразу деревья, трава, кусты, лабиринты тени и света – это было избыточно, неправдоподобно. Он даже сорвал с ближайших кустов несколько листьев и растёр между пальцами: твёрдые листья пахли непривычно и едко. В воздухе плавали распаренные запахи разогретых солнцем цветов с громадных клумб вдоль ведущей от ворот дороги, но главное – ещё прежде, чем увидели водохранилище, они почувствовали пронизывающий, проникающий сквозь все прочие запах воды, вызывавший желание как можно скорее избавиться от одежды. Тимур так и поступил: стянул с себя рубашку и, широко шагая впереди, вытирал ею содрогавшиеся при ходьбе бока и вспотевшую шею. Олег хотел последовать его примеру, но постеснялся вышедшего навстречу на все пуговицы застегнутого мужчину, который, обменявшись с Касымовым несколькими коштырскими фразами, проводил их в отведённые им комнаты.
Из комнаты, доставшейся Олегу и Заре, водохранилище было как на ладони – гигантское блюдо, до краёв полное солнечным блеском, сияющее овальное зеркало, предложенное небу. Несколько яхт обугленными силуэтами пересекало его поверхность, по краям которой, едва различимые у дальнего берега (ближний скрывали купы деревьев), копошились, черня золотую гладь, купальщики. Вдоль берегов виднелись белые корпуса пансионатов, куда отличившиеся на производстве коштыры получали путёвки, по словам Касымова, за четверть цены, но с той точки, где находилась дача певицы, бросалось в глаза, как мало места занимают люди на водной поверхности, кажется, вовсе не для них предназначенной. Возможно, подумалось Олегу, с помощью водохранилища Народный Вожатый выяснял свои отношения с пустыней, показывая ей свою власть, и ему предстояло сыграть решающую роль в провозглашённом орошении песков. А может, оно задумывалось как гигантская линза, способная собрать в себя весь солнечный свет без остатка, сконцентрировав его до почти невыносимого сверкания, чтобы выжечь дотла всё тёмное в людях, не оставив в них ничего, кроме пустой просветлённой ясности. Несколько минут Печигин и Зара, обнявшись, молча стояли у окна, на их лицах дрожали отражённые водой блики. Зара щурилась, улыбаясь, точно свет щекотал ей ресницы.
Постучался Касымов, сказал, что певица ждёт их внизу, на пляже. Переодевшись, они вышли в неосвещённый коридор. После слепящей водной глади перед глазами плавало тёмное пятно, точно блеск надавил на сетчатку, оставив на ней что-то вроде синяка, но Олег всё же разглядел в глубине коридора смутное движение и, присмотревшись, увидел небольшую настороженную пепельно-серую кошку. Когда Тимур открыл дверь на улицу, её глаза, поймав проскользнувший внутрь отблеск, коротко вспыхнули в полутьме. Олегу показалось, что это та самая кошка, которую певица держала на коленях, когда он расспрашивал её о президенте, его любимица, к которой она даже ревновала Народного Вожатого. Пройдя наискось по коридору, кошка вошла в приоткрытую дверь напротив. Сказав: «Подождите меня, я сейчас», Печигин шагнул за ней следом. Да, это была, без сомнения, она: короткошерстная, с маленькой узкой головой, нервными движениями, опасливой манерой оглядываться. Олег прошел за ней через две смежные комнаты (в одной стоял белый рояль, на нём высокая ваза с цветами) и заглянул в третью. Середину её занимала просторная постель под свисающим с потолка махровым балдахином, на ней лежали, развалясь на шёлковом покрывале, ещё две кошки, рядом плескался в тишине маленький фонтан. Олег вспомнил сразу, едва переступил порог: огромная, чуть не во всю комнату, кровать, колышущийся балдахин, фонтан – так выглядела спальня матери Касымова. И полки с безделушками и статуэтками там были такие же, как у певицы. Правда, здесь были ещё книги, например, целую полку занимали разные издания стихов Народного Вожатого. Были ли книги у матери Тимура, Олег забыл, зато хорошо помнил, как, собираясь в Коштырбастан, думал, что рано или поздно ему непременно встретится подобие той заворожившей его в детстве комнаты. И вот он стоял посреди этого внезапного дежавю и не понимал, к чему оно. Может, и нет в нем ничего особенного, может, у любой немолодой обеспеченной коштырки спальня выглядит точно так же, и такую же кровать с балдахином он мог бы найти в каждом богатом доме… И всё-таки… Кисейные занавески шевелились, хотя в комнате не чувствовалось никакого движения воздуха. Обе кошки – рыжая и палевая – вопросительно смотрели на него с постели, очевидно, недоумевая: что он здесь делает? В самом деле, что? В чужой стране, в чужом доме, в спальне едва знакомой женщины? Комнату своей матери Касымов показал Олегу, когда им было лет по двенадцать или тринадцать, и сейчас Печигин вдруг ощутил в себе того растерянного подростка, его тогдашнее тревожное любопытство. Как и в детстве, оно было направлено не на саму комнату, не на разбросанные по ней там и сям вещи певицы, а на то, что в ней происходило. Бывал ли здесь Народный Вожатый? Лежал ли он в этой постели? Поднимали они полог или оставляли опущенным? Выгоняли кошек или позволяли им смотреть на то, чем занимались? И если кошки оставались в спальне, то – что они видели?
Пепельная, любимица Гулимова, вспрыгнула на фонтан, попила, деликатно выгибая голову, потом соскочила вниз и прошла мимо Печигина, коснувшись походя его ноги. Он присел, осторожно протянул руку, и она дала ему себя погладить. Она была уже старой – в шерсти попадались седые волоски, зубы были гнилыми и неровными, а слишком большие для маленькой головы глаза смотрели с тяжёлой печалью. Народный Вожатый, вспомнил Олег рассказ певицы, случалось, плакал, лаская её. В красоте этой кошки действительно было что-то щемящее, изъян, делающий её еще более трогательной. Но ведь не до слёз же… Для этого надо было обладать недоступной Печигину остротой чувств. Когда-то Касымов читал ему из старой арабской книги наставлений правителям: повелитель должен быть настолько жестоким, чтобы усекновение главы преступившего закон было для него подобно убийству воробья, но при этом обладать такой мягкостью и милосердием, чтобы быть не в состоянии решиться даже воробья убить. Попробуй пойми такого повелителя! Нащупывая сквозь шкуру кошкины лопатки и рёбра, подвижные комочки мускулов, Печигин подумал, что его пальцы в точности повторяют движения Народного Вожатого, гладят то же тело, которое гладил он, так что сейчас Олег ближе к нему, чем когда бы то ни было. Кошка громко мяукнула, обернувшись на него, как будто пыталась что-то донести до Олега, потом ещё раз, досадуя на его непонятливость. Умей она говорить, она бы наверняка поведала ему о Гулимове то, чего не знал никто. Впрочем, и тогда бы он всё равно ничего не понял, потому что разговаривала бы она, конечно, по-коштырски. Если б только он знал язык, подумал Печигин, ему было бы гораздо проще… Взял с полки возле кровати небольшой, как раз помещавшийся в карман сборник Народного Вожатого, решив при случае попросить Зару прочесть ему стихи Гулимова в оригинале. Рыжая кошка, неуклюже плюхнувшись с кровати, подошла сзади и потёрлась о его лодыжку. Обернувшись на неё, Олег увидел, что она беременна. Пора было уносить ноги из этого кошачьего царства – Тимур с Зарой его уже, наверное, заждались. Когда закрывал дверь в спальню, в руке ещё сохранялось ощущение мягкости, гладкости шерсти, хрупкости кошачьего тела.
– Где ты пропадаешь? Сколько можно тебя ждать?!
Тимур от нетерпения раскачивался с носков на пятки, но Зара не упрекнула Печигина ни словом. По мраморной лестнице с прохладными на ощупь перилами спустились на пляж. Его участок, прилегающий к даче певицы, был закрыт для посторонних, так что на широкой полосе раскалённого песка не было ни души, только, отбрасывая струящуюся тень, колыхался на слабом ветру тент, под которым стояли шезлонги. Певица плавала у берега и, увидев гостей, вышла навстречу, вся закованная в блеск, как римский легионер в сверкающих латах. Предложила располагаться, угощаться фруктами, разноцветными соками в графинах на столе, шампанским из ведёрка со льдом. Касымов ещё заканчивал, отдуваясь, говорить ей свои витиеватые комплименты, когда сперва Олег, за ним Зара, не найдя сил дослушать, скинули одежду и вошли в воду.
Вода, наконец-то вода! Чужая человеку стихия, после коштырского пекла ставшая самой родной, самой желанной! Превращающая тело в единую воспринимающую поверхность, ни один сантиметр которой не остаётся без своей доли наслаждения прохладой, подкатывающего к горлу сжатым комком восторга. Парная сверху, она быстро остывала при погружении, похоже, со дна действительно, как говорил Олегу старик в поезде, били источники. Вставши в воде вертикально, он уже доставал ступнями до холодных слоёв. Хотелось туда, в глубину, в мутную придонную темноту, куда не доходит солнце, где идёт совсем другая жизнь, свободная от пекла снаружи. Печигин нырял, Зара за ним следом, и, оглядываясь на неё, он видел, как, утрачивая четкость, её тело рассыпается в зеленой воде роем мерцающих бликов. Выныривали, отфыркивались, выплёвывали воду, Олег смеялся над Зарой, хлопающей глазами, смаргивая мешавший видеть блеск с мокрых ресниц, и, глядя на него, она начинала смеяться тоже. Вышли на берег перевести дух, мгновенно обсохли, выпили по бокалу шампанского и хотели уже обратно, когда певица подозвала Олега. Показав на противоположный берег, она сказала, что там, напротив её дачи, летняя резиденция Народного Вожатого.
– А вон плывёт его яхта. Хотите посмотреть поближе? – Она протянула Печигину бинокль. – Вполне возможно, что он сейчас там. Если повезет, вы его увидите.
Олег навёл бинокль: по борту яхты с подносом в правой руке спешил человек в белом кителе. Достигнув кормы, он склонился, протягивая поднос лежащему на шезлонге полному мужчине в одних плавках. Неужели Гулимов? Лица было не разглядеть даже в бинокль, но в выжидающем поклоне человека в кителе было столько подобострастия, что предназначаться он мог лишь обладателю бесконечно высокого статуса. Впервые Печигин видел Народного Вожатого не на фотографии или телеэкране, а живьем, в обыденной, не рассчитанной на зрителя ситуации. Президент протянул руку и взял с подноса бокал, ещё два официант поставил на стол рядом с ним. Когда Гулимов поднёс свой бокал к губам, Олег почувствовал, что и у него в горле пересохло, и налил себе шампанского. Пока пил, думал о том, сколько биноклей устремлено сейчас на корму трехпалубной яхты и сколько (десятков? сотен?) рук непроизвольно потянулось в эти минуты к напиткам.
– Это он? – спросил Олег у певицы, возвращая бинокль.
Она перенастроила его под себя, вгляделась.
– Нет, что вы! Это даже не капитан – с капитаном я знакома. Наверное, один из его помощников.
– Но ведь если президентская яхта вышла в плавание, он должен быть на борту?
– Не будьте наивны. Это вовсе не обязательно. Его может даже не быть в летней резиденции. Где находится Народный Вожатый, не знает в точности никто и никогда, кроме тех, кто в этот момент с ним рядом. Но и они, скажу вам по секрету, вполне могут заблуждаться.
Ну что же, нет так нет. А жаль. Хотя, может, оно и к лучшему. Близость Народного Вожатого создавала бы ненужное напряжение – вдруг ему вздумалось бы нагрянуть в гости и, познакомившись со своим переводчиком, поинтересоваться, как продвигается его работа? А так этого можно не опасаться и спокойно расслабиться, хотя бы на день, хоть на несколько часов забыв о проклятом переводе, не желающем сдвигаться с мёртвой точки. Печигин налил шампанского певице, потом себе и Заре. Зара после каждого глотка поднимала глаза на Олега, точно спрашивала у него позволения на следующий. Она стеснялась певицы ещё больше, чем Касымова, и держалась как можно ближе к Олегу, при этом не решаясь его касаться, похоже, охотнее всего она спряталась бы ему за спину. Печигин заметил, что и сам в присутствии певицы избегает обнимать Зару. Это показалось ему смешным, он привлёк её к себе, она с благодарностью прижалась мокрым купальником и сохранявшей прохладу воды кожей. А Печигин поймал себя на мысли: что, если Народный Вожатый всё-таки сейчас в своей летней резиденции и занят тем, что рассматривает в такой же, как у певицы, бинокль дачу своей бывшей любовницы, пляж перед ней – и именно в тот момент, когда пальцы Олега гладят покрывшееся мурашками бедро Зары, взгляд президента сосредоточен на нём?
Касымов плескался у берега – он неуверенно держался на воде и не решался заплывать далеко. Сквозь прозрачную воду было видно, как он перебирает по-собачьи руками и ногами. Иногда Тимур садился на корточки, позволяя мелким волнам раскачивать себя, и расплывшаяся на его лице улыбка выражала блаженство освобождения от изнурительной тяжести тела. Наслаждаясь лёгкостью, он плавал на спине, широко взмахивая руками, поднимая уйму шума и брызг. Его живот, блестя на солнце, походил на огромный надувной круг, удерживающий его на воде.
Выйдя на песок, Тимур попрыгал сначала на одной, потом на другой ноге, вытряхивая воду из ушей, и его облитое влажным блеском незагорелое туловище сотрясалось при этом двумя встречными волнами: одна шла снизу, от живота, вторая сверху, от грудей; сталкиваясь, они порождали новые колыхания, более мелкие, расходящиеся по корпусу зыбкой дрожью. Печигину вдруг бросилось в глаза то, на что он прежде не обращал внимания: тело Касымова было совершенно безволосым. Ни на ногах, ни на руках, ни на груди, где многие коштыры покрыты особенно густой растительностью, нигде у Тимура не росло ни волоса. Это делало его похожим на гигантского новорожденного младенца.
– Ну и что?! – возмутился Касымов, когда Олег сообщил ему о своем открытии. – Повышенное оволосение свойственно примитивным мужским особям. А я, между прочим, принадлежу к одному из древнейших коштырских родов, восходящему к самому Кусаме ибн Аббасу, двоюродному брату Пророка – да благословит его Аллах и приветствует! Отсутствие волос на теле – верная примета подлинно аристократического происхождения. Подтвердите ему, дорогая, – обратился Тимур к певице, – что я говорю абсолютную правду.
Улыбнувшись, певица подняла вместо ответа свою жилистую ногу и провела ладонью по совершенно гладкой, кремами и мазями пропитанной коже.
– Видел?! То-то! Чистота кожи есть признак чистоты крови, которую наши предки веками хранили от смешения с инородцами и плебсом. Это для тебя прошлое – череда безразличных или страшных дат, а для меня оно – ряд деяний моих предков, всегда игравших важную роль в коштырской истории. Для меня они не умерли, они живут во мне и смотрят на меня, и я чувствую свою ответственность перед ними за то, что происходит в этой истории сегодня!
Когда Тимур заговорил об истории, перед глазами Печигина мелькнуло окровавленное лицо козопаса, которого милиционеры заталкивали в машину, и тут же вспомнились строки из письма арестованного хозяина дома, что его больше не бьют, но еду присылать не нужно, потому что зубов не осталось, жевать нечем. Олег закрыл глаза, но свет проникал и сквозь сомкнутые веки, сгущаясь под ними в красно-золотое пульсирующее сияние. Он нашёл руку лежавшей на соседнем шезлонге Зары, взял её пальцы в свои.
– Это для тебя жизнь заключена в узкие рамки твоего существования от рождения и до смерти, а для меня вся история Коштырбастана – это история моего рода, то есть, по сути, моя личная история!
Наверное, он прав. Касымов вообще гораздо чаще оказывался правым, чем хотелось бы Олегу. Пусть так, пускай рамки от рождения до смерти. Многим и этот недолгий срок сильно сокращают… Олег почувствовал запах хурмы. Открыв глаза, увидел, что Зара взяла свободной рукой большой оранжевый плод, откусила, потом, заслушавшись Касымова, забыла о нём и спохватилась только тогда, когда кусок мякоти упал ей на грудь. Она потянулась к полотенцу, но Олег остановил её, наклонился и не спеша слизал с её теплой кожи сладкое волокнистое желе. Захотелось выкинуть какой-нибудь жест в направлении резиденции на том берегу, хотя бы просто помахать предполагаемому наблюдателю рукой, но сдержался. От шампанского в голове немного шумело, точно плеск и шорох волн отдавались эхом где-то в затылке. Певица предложила ему маску с трубкой и ласты. Он надел их, вошёл спиной в воду, помахал лежащим под тентом, набрал побольше воздуха и нырнул.
Теперь он мог свободно погружаться до самого дна сквозь незаметно темнеющие и мутнеющие слои. Они становились то прохладнее, то теплее – очевидно, Олег вплывал в зоны циркуляции течений, порождённых источниками. Холодные струи скользили вдоль тела, отвечавшего на их прикосновение замиравшей в солнечном сплетении щекочущей радостью. Водохранилище было не таким уж глубоким, и даже у дна вода оставалась всё-таки достаточно прогретой, но иногда стоило протянуть в сторону руку, и она входила в невидимый ток инородной прохлады. Оттого, что в ластах Олег плыл гораздо быстрее, водная среда ощущалась более плотной. Он набрал воды в рот, и она показалась ему в самом деле густой, как кисель. Вынырнул, отдышался, изумился царившему над водохранилищем звуковому хаосу (доносившимся с берега голосам, детскому визгу, дребезжанию коштырской музыки), которого прежде не замечал, разглядел сквозь запотевшее стекло маски Зару с недоеденной хурмой в руке, обращённую лицом к Касымову, продолжавшему развивать свои мысли о коштырской истории, – вдохнул поглубже и нырнул обратно в тишину.
Длинные придонные травы щекотали ему живот, усики подводных папоротников шевелились, густые леса буро-зелёных водорослей плавно ходили из стороны в сторону. В замедленном движении этих лесов становились видны течения, раскачивавшие их, как сильный ветер. Проплывая над этой беззвучной растительной жизнью, Олег ощутил вдруг глухонемую нежность, с которой тянулись к нему и за ним следом бессчётные гибкие стебли. Травы и водоросли переплетались, льнули друг к другу, к валунам и песку со слепой безотчётной лаской. Вся эта безвольно стелющаяся по течению первоначальная неисчислимая жизнь была полна нежности…
Когда он вышел, ощущение близости невидимых течений не исчезло. В воздухе, прозрачные в прозрачном, они могли существовать, как и в воде, и так же, как на дне водохранилища, земная жизнь скрыто следовала их незримому коловращению. Он чувствовал их тягу, двигался, кажется, в русле одного из них, это сулило удачу, можно было больше ни о чём не беспокоиться, всё сложится само собой, только бы не потерять его…
В этот день Олег купался ещё множество раз, то один, то с Зарой, выходя на берег, много пил (ближе к вечеру от шампанского перешли к сухому), но всякий раз плавание сбивало с него хмель, и он возвращался обратно под тент уже трезвым. Певица удивлялась его неутомимости, а Тимур говорил, что уже различает у него на боках жабры, а на спине – зачатки плавников. Печигин и сам улавливал в себе какую-то перемену, незаметный плавный сдвиг, будто из режима существования твердого тела благодаря долгому пребыванию в воде он перешёл в режим волны – зыбкой упругой субстанции, до предела наполнявшей каждое его движение. Он казался себе чем-то вроде жидкости из кувшина, которая чудесной силой внутреннего натяжения сохраняла бы форму после того, как кувшин разбился. Особенностью этого состояния было то, что любой пустяк доставлял ему теперь удовольствие. Зарина улыбка, с трудом пробившаяся сквозь стеснительную серьёзность, капли воды на её ключице, влажный блеск льда в ведёрке, шершавый бок персика, лучи морщин вокруг глаз певицы, цвет неба, к вечеру незаметно насыщавшегося синевой, – любая из этих вещей вызывала в нем мягкий толчок поднимавшейся из глубины волны наслаждения, плавно выплескивавшейся наружу, навстречу всему, на чём останавливался взгляд. Эта открывшаяся в нём глубина была бездонна, запас наслаждения не имел конца, ничто не могло насытить его и приесться. Разве что запахи – фруктов, воды, Зариной кожи, духов певицы – отвечали ему своей неисчерпаемостью, в них можно было погружаться бесконечно. «Жизнь в основе своей – это наслаждение, – вспомнились Олегу слова Касымова. – Нужно только достичь этой основы». Вечером, когда солнце из раскалённо-белого сделалось пунцовым, Печигин заплыл дальше, чем обычно, и, плавая среди колеблющихся на воде отсветов заката, наблюдал за коштырами на соседнем пляже. Он уже наполовину опустел, над костром, где жарили шашлык, поднимался голубоватый дым, полная женщина, облокотившись на руку, смотрела на угли, мальчик на корточках шевелил их прутиком. Рядом играли в нарды, на другом конце пляжа компания приземистых, но на удивление прыгучих коштыров лениво перекидывалась мячом, прыжки давались им, кажется, безо всяких усилий. Несколько пар молча глядели в пространство или наблюдали за яхтами, одна коштырка задумчиво чертила пальцем на спине лежащего ничком мужчины. Неужели все они, думал Печигин, постоянно, привычно, ничем этого не обнаруживая, испытывают такое же, как он сейчас, до дна души пронизывающее удовольствие от прохлады и солнечного жара, запаха шашлыка и убывающего света? Основа жизни, говорил Тимур, забыта и замусорена на Западе, иное дело здесь… Что, если то, что для него открытие, для коштыров – простая и каждодневная обыденность?
Когда он вернулся под тент, прислуга уже собирала вещи и посуду. Певица, очевидно, выпила лишнего. Не обращая внимания на слуг, она положила голову на плечо Тимура и остекленелым, отсутствующим взглядом смотрела на закат. Деликатно застывший Касымов свободной левой рукой методично отправлял в рот зерна граната и, разжевав, осторожно сплёвывал в ладонь. Один из слуг предложил певице её шёлковый халат, но Тимур забрал его у слуги и стал сам помогать ей одеться. Она всё никак не могла попасть в ускользавший рукав, разгневанно топала ногой, едва не расплакалась. По лестнице поднималась, спотыкаясь и опираясь на руку Тимура, но его попытки поддержать её за талию отвергала, очевидно, сочтя приставанием. Днём она говорила, что будет вечером петь для гостей, но, добравшись до дачи, взмахнула, не оглядываясь, на прощание широким рукавом халата и ушла к себе. До утра она больше не появлялась.
Олег и Зара, придя в свою комнату, свет зажигать на стали. Зара никогда не казалась Печигину как-то особенно красивой, но в этот вечер, когда она обернулась и вопросительно на него взглянула, его сердце расширилось, поднялось вверх, к горлу, и целую секунду там стояло. Она повесила сушиться мокрый купальник, подошла к шкафу переодеться в сухое, и её движущийся по освещённой остатками заката комнате силуэт виделся Олегу вырезанным из тусклого напряжённого света, словно погружённым в свою собственную глухую тень. Этой ночью в их близости возникло что-то непривычное, чего Олег никогда прежде не испытывал. Всё происходило как будто само собой, почти без слов. Мыслей тоже не было. Переполнявшая каждое движение нежность возникала не из слов или мыслей, а из встречных движений, встречной захлебывающейся ласки. Соединённое с Зариным тело Олега словно бы обходилось без него, предоставляя ему из какого-то тайного наблюдательного пункта внутри себя отстранённо смотреть на происходящее. Оргазм был таким, что он ощутил себя занимающим в собственном теле не больше места, чем человек на склоне чудовищного вулкана, извергавшегося в эти бесконечные секунды через Олега. Столько же места, подумалось ему через минуту, когда восстановилось дыхание и немного успокоилось сердце, занимает в человеке собственно «человеческое». Неужели коштыры всегда испытывают от секса такое же немыслимое, невозможное наслаждение?!
Уснуть он не мог. Осторожно ворочался, чтобы не разбудить Зару, пока не обнаружил, что она смотрит на него широко раскрытыми в темноте глазами.
– Ты что не спишь?
– Не знаю… Не спится.
– Может, тогда почитаем?
Он вспомнил про сборник стихов Народного Вожатого, который взял из спальни певицы. Зажёг ночник и, открыв наугад, протянул книгу Заре.
– Я хочу услышать, как это звучит по-коштырски. Читай вслух, а потом переводи.
Она начала сперва про себя, подняла глаза на Олега.
– Может, лучше другое?
– Почему?
– Это про войну.
– Ну и что?! Начинай, я слушаю.
– Может, всё-таки другое? Тут много стихов… хороших…
– А это что, плохое?
– Нет, это тоже хорошее.
– Тогда в чём дело?
Коштырские слова зазвучали на её губах так естественно и в то же время непривычно, точно приоткрыли в ней другую Зару, которой он прежде не знал. Она была рядом, но отделена от него незнакомой речью, и, чтобы приблизиться к ней, Олег стал, пока Зара обдумывала перевод, повторять за ней каждую строку по-коштырски.
Это война, ребята, кто там не был, тот не поймёт.
Счастливое, сытое время
для волков, медведей, бродячих собак, камышовых котов,
жирующих от человечины, не успевающих пожирать
свежие трупы, брезгующих лежалыми,
хоть немного подгнившими, охотящихся за деликатесами,
такими, как человечья печенка, кишки или сочный мозг
из простреленного черепа молодого солдата, ещё вчера
писавшего матери: «Не бойся за меня. Я скоро вернусь».
Ничего, война, наша страшная мать, нарожает ещё.
Из её разорванной матки лезут и лезут
сквозь родильную кровь, грязь и слизь
дети войны, начинающие стрелять раньше, чем говорить:
человек с миномётным стволом во лбу,
боец с гранатой вместо головы,
солдат с пистолетом заместо члена,
в одиночку насилующий целый кишлак,
ещё один – живот набит динамитом, в задницу вставлен взрыватель,
и другой, зубами способный вырыть окоп, зубами порвать горло врагу.
Несчастные дети войны! Они тянулись
к материнской груди, прося молока, —
она наполнила их рты свежей кровью. Они хотели
колыбельной на ночь – она дала им песни,
которые поют на марше.
Их кровь закипела от ненависти. Их ненависть чище любви.
Из всей этой грязи, смерти и боли рождается ненависть
наивысшей пробы. Она не даст им
отлежаться в госпиталях, укрыться в могилах.
Оторванные ноги маршируют ночами
по обочинам дорог войны, за ними, цепляясь
за корни и стебли, сдирая ногти и кожу с ладоней,
отрезанные руки ползут – в них живёт ещё ненависть,
не дающая им гнить в земле.
Они вцепятся в глотку врагу, они вырвут победу.
Я знаю, мы победим.
Но кто вернёт им тела, когда мир
хлынет на них щебечущим светом нового дня?
Слова незнакомого языка распирали Печигину рот, как мелкие камни. Многие звучали странно, иные даже смешно, но в них оставался привкус того, о чём они рассказывали, ощутимый привкус крови, страха и боли. Прежде чем Зара придавала им однозначный смысл, они походили на заклинание, составленное из слепо пригнанных друг к другу слогов и звуков, не предназначенных для человеческих ушей. Зара переводила медленно, неуверенно подбирая русские слова, иногда вопросительно взглядывая на Олега, как будто он мог помочь ей. В её передаче дикий коштырский ужас этих стихов делался приемлемее, словно она вставала между ними и Олегом, оберегая его. Её мягкие пальцы втиснулись между пальцами Олега и соединили их руки в замок. После того как она закончила, они ещё какое-то время лежали с сомкнутыми ладонями, потом так и уснули.
Наутро Печигин проснулся со сложившимся началом перевода в голове. Пока записывал его, пришло продолжение. Строки рождались готовыми, он едва успевал заносить их на бумагу. Пошло, понял Печигин, наконец-то пошло!
Обратной дороги Олег не заметил. Мысли были полны вариантами перевода, слова кипели в голове, расталкивали друг друга, разумней было бы отложить работу, пока не вернется домой, где под рукой будут подстрочники, но остановить этого кипения он уже не мог. Тимур заметил перемену в Печигине и, наблюдая искоса за его шевелящимися губами, не стал навязываться с разговорами. Только спросил, когда приехали: «Ну что, складывается?» – и в ответ на молчаливый кивок обнял Олега на прощание, прижался лбом к плечу (а животом к животу). Очевидно, он тоже начал уже опасаться, что у Печигина ничего не получится, и теперь радовался, что дело, кажется, сдвинулось. «Ну-ну», – похлопал он Олега по спине, прежде чем вернуться в машину, внезапно преисполнившись деликатности, спеша оставить его одного. Зара была, похоже, не против заночевать у Печигина, но Тимур решительно усадил её на заднее сиденье, чтобы отвезти домой.
За вечер и ночь, проработав до утра, Олег перевел три больших стихотворения Народного Вожатого. Теперь ему не надо было мучительно подбирать нестыкующиеся слова – течение, которое он уловил, погружаясь на дно водохранилища, не покидало его, принося нужные слова, как будто и вовсе без его участия ложившиеся в размер. Подчиняясь его вязкой силе, длинные периоды стихов Гулимова разворачивались, словно гибкие подводные травы. Всё выходило само собой, укладывалось в самом естественном и единственно возможном порядке, и Печигин уже не мог понять, почему перевод не давался ему прежде. Постоянно хотелось пить, за ночь Олег выпил не меньше литра, и никогда ещё простая холодная вода не была такой вкусной. Спать лёг на рассвете, проснулся в двенадцать отдохнувшим и лёгким. Заглянул в холодильник – пусто: приготовленное Динарой было съедено ещё до отъезда на водохранилище. Оделся, вышел на улицу.
День был, как обычно, жарким, но солнце заслоняли низкие, большую часть неба скрывавшие облака. Многослойные, мутно-серые со дна и сияющие по краям, они медленно разворачивались, оставляя синеве всё меньше места. Коштыры то и дело задирали головы, гадая, не будет ли дождя. Быстро вспотевшей кожей Печигин ощущал нисходившие с высоты токи прохлады и одновременно тяжесть громоздившихся над городом облаков, нагруженных влагой. Ему вспомнилось сказанное в Коране об Аллахе: «Он выращивает облака тяжёлые». Таким должен был видеть их Мухаммад перед впадением в транс, в котором Бог посылал ему очередное откровение (от которого он и сам становился настолько тяжелым, что его верблюдица падала под ним на колени). Монументальные глыбы облаков вдавливали в землю низкие строения по обе стороны улицы, задавая масштаб восприятия, заставляющий всё человеческое выглядеть пустяковым. Коренастый рябой коштыр с папиросой во рту проехал на скрипучем велосипеде, женщина в хиджабе поспешно отвела глаза от Печигина, небритый старик на скамейке, ковыряя пальцем в остатках зубов, наоборот, настырно проводил его подозрительным взглядом – и все они оставляли в нём след, против его воли запоминаясь навсегда, потому что некому будет вспомнить о них (точнее, об этой минуте в их жизни), кроме него. Он сохранял сейчас всё за всех, и чем незначительнее, чем обреченнее на забвение было то, что он видел, тем больше Олег был уверен, что оно не забудется. Он не станет помнить об этом постоянно, но сейчас он видел окружающее с такой остротой, что не сомневался: как только понадобится, оно само всплывёт в памяти. Ощущая затылком маневры облаков за спиной, Печигин шёл по бульвару, и ему не нужно было даже всматриваться во встречных – достаточно было беглого взгляда, чтобы любой из них сделался ясен ему до дна. Это понимание не нуждалось в словах, просто открытой для каждого пустотой чувства он воспринимал интенсивность чужого существования, угадывал его напряжение по движениям, походке и выражению лиц. Ему ничего не стоило увидеть, какими были попадавшиеся навстречу коштыры в детстве и какими они станут в старости: они ведь почти не менялись, храня слепую верность тем скуластым, узкоглазым подросткам, о которых сами давно забыли.
Олег сел за столик уличного кафе, подошедшей официантке было под пятьдесят, но она записала его заказ с усердием школьницы. Тушь и помада были нанесены на её темное помятое лицо с неумелой щедростью восьмиклассницы, дорвавшейся до маминой косметики. Большой милицейский начальник прошел не спеша мимо кафе: штаны с лампасами, загнутые кверху острые носки ботинок, руки заложены за спину, хозяйственный взгляд из-под бровей – вылитый ханский визирь, в чьих руках жизнь и смерть всего живого на подведомственной территории. Ворот его форменной рубашки был небрежно расстегнут, тогда как трое идущих следом подчинённых, с автоматами и налитыми важностью лицами, были застёгнуты на все пуговицы. Но даже и в этой четвёрке Печигин без труда разглядел шайку дворовой шпаны, хозяев микрорайона, или, как здесь говорят, махалли. Только походка у главного была прежде, наверное, поразвязней, а подчиненные не успели ещё заплыть жиром и обходились без автоматов, ножами и кастетами. От того, что ему так легко давалось представить коштыров детьми (этой сентиментальной проницательности сильно способствовало то, что в них для него по-прежнему было куда больше сходства, чем различия, отчего и проглядывавшие сквозь взрослых подростки были примерно на одно лицо), Олег почувствовал, что может увидеть окружающее их глазами. На старые чинары, дома с айванами и потрескавшиеся дувалы они смотрели из года в год, десятилетиями, эти ослепшие от солнца камни, деревья и блеклая глина впитали в себя прошедшее долгое время, они были насыщены минувшим, нагружены своей неизменностью, едва ли не вечностью, настолько стёртой от привычности, что её и замечать-то не стоило. Всё это было здесь до сегодняшних прохожих и останется после. Разве не так? И Печигин тут же понял, что нет, не так, местные, если они правда так думают, ошибаются. Стоило применить к окружающему иной масштаб, например масштаб пустыни, поглотившей не один такой город, чтобы осознать, что это с виду неколебимое постоянство держится ни на чём, висит над пропастью и в один день всё может перемениться до неузнаваемости. Достаточно одной серьёзной войны с использованием тяжёлых вооружений (в последней коштырской войне до авиации дело не дошло), чтобы стереть этот район в пыль. А новая война может начаться в любую минуту: у одних соседей территориальные претензии к Коштырбастану, у других экономические, внутри страны пятая колонна не оставляет попыток прорваться к власти…
«Стоп, – подумал Печигин. – Стоп, чьи это мысли: мои или президента Гулимова?» Разве он, чужой в Коштырбастане, может увидеть здесь что-либо, кроме вековой неизменности, мозолящей глаза на каждом углу? Шаткость, неустойчивость момента открываются лишь тем, кому известно всё, происходящее в стране. Чем выше пост, тем полнее информация и, значит, больше тревога. Никто лучше президента не знает о хрупкости мира, ненадёжности всей пирамиды власти. Боится ли он? «Я понятия не имею, что он там думает или чувствует», – сказал себе Печигин – потому что, вопреки всему, его распирала уверенность, что страх и тревога – бесполезные эмоции, от которых Гулимов давно освободился. Откуда взялась эта уверенность? Печигина она не удивляла: разве впервые он думает мыслями переводимого им автора? Кто сказал, что наши мысли на самом деле наши? И с замирающей радостью, с какой человек осознал бы, что умеет летать – и уже летит, – Олег понял, что смотрит вокруг глазами Рахматкула Гулимова. Это ему коштыры должны казаться детьми во время прогулок инкогнито по столице, ему ложится на плечи тяжесть облаков, а всё человеческое неизбежно видится пустяковым, для него мир висит на волоске, не гарантированный ничем, кроме его, Гулимова, безошибочности. Но поскольку он знает, что не ошибается, бояться ему нечего.
Официантка принесла наконец заказанный Олегом лагман, о котором, уйдя в свои (точнее, чужие) мысли, он успел начисто забыть. Ему казалось, что он сидит в кафе уже давно, но, взглянув на часы, обнаружил, что не прошло и десяти минут. Вот, значит, как течёт теперь для него время: оно замедлилось до того, что придётся проталкиваться сквозь него, как через толпу в московском метро (Олега передернуло от воспоминания). Если бы не обретённая способность отвлекаться, полностью выключаясь из окружающего, скука ожидания его, наверное, убила б.
Наевшись, он откинулся на спинку стула и увидел в небе крошечный крест самолёта, пересекавший синеву между двумя облачными громадами. Это он, оказывается, был источником вспухавшего в голове гула, на который Олег не обращал внимания. Самолёт занырнул в облако, и его звук стал меняться, делаясь то выше, то глуше, словно он пробирался по сжимавшейся, а потом опять расширявшейся кишке. Вслушиваясь в колебания гула, Олег ждал, пока самолёт возникнет вновь, и, когда это произошло, почувствовал в нём небольшое, но существенное, напрямую к нему относящееся событие, не менее значимое, чем севшая за соседний столик пара молодых коштыров (девушка, наверное, видела Олега по телевизору и, уверенная, что он на них не смотрит, кивнула на него своему спутнику – но от Печигина сейчас ничего не ускользало). Самолёт плыл в синеве не в своём отдельном, страшно далёком заоблачном пространстве, а обозначал верхний предел жизненного пространства сидевшего за столиком кафе Печигина и был поэтому важен и даже каким-то образом близок ему. Тучи были гораздо ниже и ещё ближе, они были «внутри», между Олегом и самолётом, чей гул наполнял их так же, как голову Печигина. А под ними, редко взмахивая крыльями, пролетела небольшая рыжеватая коштырская птица, мгновенно обуглившаяся, оказавшись на фоне сияющей окраины облака, и, проводив её взглядом, Олег безо всякого усилия воображения увидел то, что должна была видеть под собой она: плоские крыши Старого города, пыльные трещины его узких улиц, тёмные взрывы зелени среды камней, грозно блестящие синие изразцы куполов, минареты, тянущиеся вверх за новостройками, не доставая им даже до пояса, геометрически расчерченные новые районы, а дальше пригородные поля с затерянными в них женщинами с кетменями, и дороги, и мелкие мутные реки, а ещё дальше с одной стороны открывались горы, с другой – пустыня, которая, какой бы далёкой ни казалась, всегда была рядом, дыша в лицо горячим ветром, полным песчаной пыли. И со всем этим бедным красками пыльным простором возникала тянущая душу связь, наполнявшая её до последнего предела его мелко дрожащей от зноя пустотой, как наполняет лёгкие воздух при вдохе. Расширившаяся душа Печигина вмещала теперь всё – от темного блеска глаз коштырки за соседним столом до блеска крыльев уже едва различимого самолёта – и во всём, что в неё входило, был повод для вдохновения. Он мог бы сейчас играючи написать стихи о чём угодно, любой предмет вызывал в нём отзвук, тянущий за собой цепочку образов и сравнений, каждая вещь спешила поведать свою сущность. Мороженое в вазочке перед девушкой открывало ему изнемогающую нежность таяния, проехавший на велосипеде коштыр давал почувствовать встречный ветер, наполнявший вздувшуюся красную футболку, а вяло бродившая между столиками собака с густой свалявшейся шерстью показывала, что такое настоящая жара: её мокрый розовый язык свисал почти до земли, точно она пыталась вывернуться через рот из своей невыносимо душной шкуры, но застряла в самом начале безнадёжного усилия. Олег протянул ей недоеденный кусок жилистого мяса, собака, скалясь, взяла, недоверчиво заурчала, и в ответ ей, как низкое эхо, заурчало в утробе надвинувшейся тучи. Печигина эта перекличка не удивила – всё было связано со всем, пахнущий горячим асфальтом помутневший преддождевой воздух был полон соответствий. Олег достал было тетрадь, чтобы начать записывать, но вспомнил про неоконченный перевод. Он не должен отвлекаться, и так он уже неизвестно как долго сидит в этом кафе (взгляд на часы показал, что прошло всего полчаса). Печигин расплатился и пошел домой; когда свернул в свой переулок, начался наконец дождь. Сперва посыпались отдельные тяжелые капли, и каждая, падавшая на Олега, пронизывала его счастливым холодом насквозь. Коштыры не прятались от дождя, смеющиеся женщины убирали со лба и щёк намокшие пряди, старик на скамейке, беззубо улыбаясь, запрокинул голову, чтобы вода текла ему на лицо. Когда Олег подходил к двери, лило уже стеной. Человека, караулившего за кустами у входа и шагнувшего навстречу, Печигин узнал сразу и даже обрадовался ему, как будто давно ждал его появления.
– Я вообще-то за своей книгой, – сказал Алишер, переступив порог. – Она у вас?
Он улыбался, не разжимая губ, отчего скашивавшая прямые углы его тяжёлого лица улыбка выглядела искусственной, но, пока он говорил, Печигин успел заметить, что сверху у него не хватает двух или трех зубов.
– Да, конечно. А что это у вас с зубами?
