Свои-чужие Пэтчетт Энн
— Это доктор Уилкинсон. Я звоню из Мемориального медицинского центра Торранса. Миссис Мета, примите мои соболезнования, ваша мачеха скончалась.
— Марджори умерла? — Франни рывком села в кровати, окончательно проснувшись.
Как же так? Когда она попала в больницу? Кэролайн выбралась из-под одеяла и включила лампу на столике между их кроватями. Умереть мог только один человек, и это был их отец.
— Что такое? — сказала Кэролайн.
— Кардиомонитор миссис Казинс, — продолжала врач, — подал сестре сигнал сегодня, сразу после четырех утра. Мы провели реанимационные мероприятия, но все было бесполезно.
— Миссис Казинс?
— Тереза умерла? — спросила Кэролайн.
— Мои соболезнования, — повторила врач. — Она была тяжелобольна.
— Подождите минутку, — прервала Франни. — Кажется, я не понимаю, что вы говорите. Не могли бы вы сказать все это моей сестре?
Франни передала трубку Кэролайн. Кэролайн задаст все вопросы, какие нужно. Электронные часы на тумбочке показывали четыре сорок семь утра. Франни задумалась, проснулся ли уже Элби, заводил ли он будильник. Он летел в Лос-Анджелес ранним самолетом — повидать мать.
8
За полгода до выхода на пенсию Тереза купила билет в Швейцарию — навестить Холли в ее дзен-центре. Купила, чтобы было чего ждать. Ей не очень-то хотелось уходить с так давно и горячо любимой работы, но она боялась, что станет обузой, и ею начнут тяготиться. За прошедшие годы она видела, как люди приходили и уходили, делали блестящие карьеры и губили их, иных увольняли, и перед уходом они укладывали в коробки содержимое своего стола. Рано или поздно ей придется сделать то же самое, и разве не лучше будет, если это произойдет до того, как ее начнут подталкивать к выходу? Ей семьдесят два года, у нее еще осталось время начать новую жизнь, хотя она толком не понимала, что это значит. Неплохо бы научиться играть в бридж или как-нибудь обустроить участок у дома. А может, и в Швейцарию съездить.
Через две недели после вечеринки в честь выхода на пенсию Тереза в красивых золотых часах на запястье и с билетом в сумочке вызвала такси до аэропорта.
Холли давно не приезжала домой. Когда двадцать пять лет назад она в первый раз уехала в Швейцарию, предполагалось, что ее не будет месяц. Вернулась она через полгода, и только для того, чтобы подать документы на постоянную визу. Она официально уволилась из банка «Сумитомо», где все это время для нее держали место. Холли закончила экономический факультет в Беркли, и на работе ее ценили, несмотря на ее молодость. Она расторгла контракт на аренду квартиры. Продала мебель.
— Ты что, влюбилась? — спросила мать.
По правде сказать, Тереза не думала, что Холли влюбилась, хотя все классические признаки были налицо: рассеянность, влажный взгляд, потеря аппетита. Свои темные волосы Холли остригла совсем коротко. Лицо у нее было чисто вымытое, без капли косметики, и впервые за годы Тереза увидела, что у нее остались еще кое-какие веснушки. Хоть Холли и сидела с ней за кухонным столом и пила кофе, Тереза испугалась, что ее старшую дочь похитили, что ее мозгом завладела какая-то секта, позволившая телу приехать ненадолго домой, чтобы разобраться с имуществом и сбить всех со следа. Но очень трудно было подобрать слова, чтобы спросить у Холли, не попала ли она в секту.
— Не влюбилась, — сказала Холли, сжав материнскую руку. — Не совсем.
Поначалу Холли время от времени наведывалась домой, сперва раз в год, потом раз в два-три года. Тереза подозревала, что билеты ей покупает Берт, но вопросов не задавала. Через какое-то время вялый ручеек случайных визитов высох. Холли сказала, что больше не хочет возвращаться домой в Штаты, и это прозвучало так, словно она оставляет страну, но не семью. Она сказала, что в Швейцарии она счастливее.
Тереза пламенно желала детям счастья, но не понимала, почему они не могут его найти поближе к Торрансу. Когда одного из них не стало, трое оставшихся могли бы сомкнуть ряды, но вышло как раз наоборот — смерть Кэла оторвала их друг от друга и расшвыряла по разным углам. Тереза скучала по всем своим детям, но сильнее всего — по Холли. Из всех детей Холли была наименее загадочной, единственной, кто иногда забирался ночью к ней в постель — поболтать.
«Ты в любое время можешь меня навестить», — отвечала Холли на материнские жалобы — сначала медленными аэрограммами, потом — электронными сообщениями, когда дзен-центр «Дзен-Додзё Тодзан», слава тебе господи, обзавелся наконец компьютером. Тереза все никак не могла запомнить, как именуется это место, но теперь название очень кстати маячило перед ней в обратном адресе каждого письма.
«Что мне делать в Швейцарии?» — писала она.
«Сидеть со мной», — отвечала Холли.
Невелика услуга. Сидела же она с Джанетт, Фоде и мальчиками в Бруклине. Сидела и с Элби — в самых разных местах, включая свою собственную гостиную. За годы Тереза преодолела предубеждение против буддизма и медитации. Холли, когда они виделись, была все той же Холли. Пока Тереза работала, у нее находилось множество причин, мешавших ей поехать, но теперь, когда работы не стало, Тереза могла сказать себе только, что она слишком стара, дорога слишком дальняя, билеты слишком дороги и очень уж пугают пересадки. Ни одна из этих причин не была достаточно серьезной, чтобы не повидаться с родной дочерью.
Перелет из Лос-Анджелеса в Париж длился двенадцать часов. Тереза брала бесплатное вино всякий раз, когда мимо нее по узкому проходу провозили тележку, спала урывками, привалившись к окну, и пыталась читать «Английского пациента». К моменту, когда самолет приземлился в аэропорту Шарля де Голля, она постарела на двадцать лет. Обвинителям надо бы добиваться, чтобы суды над убийцами и наркобаронами проводили в эконом классе на забитых битком трансатлантических рейсах, где любой подозреваемый признается в любом преступлении в обмен на обещание мягкой постели в темной тихой комнате. Сойдя с самолета, отекшая и заторможенная, Тереза вступила в реку жизни и послушно потекла по ней вслед за маленькими чемоданами на колесиках, которые бежали, будто послушные собачки за своими погруженными в телефонные беседы хозяевами; все двигались так уверенно, что Тереза просто не могла не пойти следом. Она слишком устала, чтобы думать самостоятельно, а когда сумела прийти в себя и вернуться к реальности, увидела прямо перед собой справочный киоск и там узнала, что ее выход находится в другом терминале, что туда можно добраться на автобусе-развозке и что рейс до Люцерна задерживается на три часа.
Тереза взяла карту аэропорта с отмеченным маршрутом у невероятно красивого справочного француза и двинулась обратно в том направлении, откуда пришла. В полете ноги у нее распухли и были теперь на целый размер больше туфель. Она не то чтобы ждала, что кто-нибудь появится и проводит ее к выходу, но не могла не вспомнить, как все было, когда пятьдесят лет назад она была в этом аэропорту — совсем другим человеком в совершенно других обстоятельствах.
В медовый месяц Берт повез Терезу в Париж. Готовил он это путешествие в глубочайшей тайне. Заказал номер в гостинице, поменял доллары на франки, позвонил Терезиной матери и попросил собрать дочке чемодан. Его родители отвезли молодоженов в аэропорт Далласа на следующее утро после свадьбы к самому самолету, а она даже не знала, куда они летят. Тереза окончила факультет французской литературы в Университете Виргинии и еще ни разу не была за границей. И ни разу не говорила по-французски за пределами аудитории.
По пути она остановилась возле маленького кафе, рухнула в белое пластиковое кресло и заказала кофе с молоком и круассан, это оказалось несложно. У нее не было ничего, кроме времени, зато времени было в избытке. Тереза высвободила пятки из обуви, хотя понимала, что не следовало бы этого делать. Ступни расползутся, как квашня, и ей ни за что не удастся затолкать их обратно. Впервые с тех пор, как ей было чуть за двадцать, она подумала, каким красавцем был Берт Казинс: высокий песочный блондин, с такими синими глазами, что она заново поражалась каждое утро, когда он открывал их, просыпаясь. Семья его богата, как Крезы, говаривала ее бабушка. По случаю окончания колледжа родители Берта подарили ему маленький зеленый «фиат».
Когда они познакомились, он учился на втором курсе юридического факультета в Университете Виргинии, был лучшим студентом в группе, а она заканчивала колледж. Как-то, торопясь на занятия снежным январским утром, она поскользнулась на обледеневшем пятачке и растянулась во весь рост; книги и тетради разлетелись веером, ледяной воздух сковал легкие. Она лежала на спине, на секунду ее так оглушило, что она могла только смотреть, как мимо проплывают снежинки, и тут перед ее глазами возник Берт Казинс и сказал: «Позвольте помочь вам». Она позволила. Он поднял ее, совсем незнакомый человек взял ее на руки и понес в медпункт, пропустил занятия, дожидаясь, пока ей перебинтуют лодыжку. Через год он сделал ей предложение и сказал, что ему бы хотелось, чтобы они переехали в Калифорнию, когда он закончит университет. В Калифорнии он сдаст экзамен в коллегию адвокатов, и там, на новом месте, где их никто не знает, они начнут совершенно новую жизнь. Он не хотел всю жизнь составлять контракты на сделки с недвижимостью, хотел всерьез посвятить себя юриспруденции. И еще он хотел детей — так он сказал тогда, — много детей. Берт был единственным ребенком и ужасно жалел, что у него нет ни братьев, ни сестер. Тереза переводила взгляд с Берта на красивое кольцо у себя на пальце и думала, что она, должно быть, вся светится от любви к нему. Теперь, в семьдесят два года, намазывая клубничный джем на круассан, воспоминать об этом — о том, как она любила Берта Казинса, — было тяжко. Просто в голове не укладывалось. Она любила Берта Казинса, потом привыкла к нему, потом разочаровалась в нем, а еще позже, когда он бросил ее с четырьмя маленькими детьми, возненавидела его всем своим существом. Но когда ей было двадцать два года, сидя в аэропорту Шарля де Голля, она так его любила, что даже мысли не допускала о том, что когда-нибудь перестанет любить. Взявшись за руки, они шли на выдачу багажа, и, стоя возле блестящего серебристого транспортера, он целовал ее, долго и страстно, не заботясь о том, что на них смотрят, потому что они поженились и они были в Париже.
Тереза смотрела на людей, шедших мимо ее столика в аэропортовской кофейне, и думала, сколько среди них молодоженов, приехавших провести тут медовый месяц, и много ли влюбленных, и кто из них вскоре разлюбит друг друга. По правде говоря, она почти забыла Берта. На это ушло много времени, но теперь она могла годами не спрашивать детей, как их отец, потому что просто не думала о нем. Она прожила на свете достаточно, чтобы и Берт, и вся любовь и ярость, порожденные им, ушли в прошлое. Кэл так и остался с ней, Джим Чен остался, но Берт, живой и здоровый у себя в Виргинии, исчез.
Немного отдохнув и взбодрив себя кофе, Тереза, поморщившись от боли, втиснулась обратно в туфли и медленно побрела к своему выходу. Может, остаться в Швейцарии навсегда и стать буддисткой? Она даже думать сейчас не могла о том, чтобы повторить весь путь.
Холли не удосужилась заглянуть в комнатушку, бывшую когда-то чуланом для швабр, и проверить по компьютеру, как там мамин рейс из Парижа. Только сейчас, стоя перед табло прилета в аэропорту Люцерна, она увидела, что самолет опаздывает на три часа. Конечно, ей нечасто приходилось ездить в аэропорт, но дорога туда занимает час — и какой нужно быть идиоткой, чтобы не проверить перед выездом, вовремя ли прилетает самолет? Поскольку правила предписывали, что тот, кто берет машину, должен взять и телефон, она смогла отправить Михаилу сообщение и объяснить, что произошло. Она знала, что он не будет сердиться. Он сказал, что машина им не нужна, но ей все равно было неловко, она чувствовала, что причиняет общине неудобства, забрав машину так надолго. Если предположить, что самолет приземлится в указанное на табло время, вернутся они не раньше двух. Она говорила матери ехать из Парижа поездом. Никто не летает из Парижа в Люцерн. Поездом она была бы уже тут. Но мать побоялась электричкой добираться из аэропорта на Лионский вокзал, а потом искать поезд до Люцерна. Возможно, ей и впрямь это было бы не по силам, учитывая багаж и усталость. Холли сама могла бы сесть на поезд и встретить мать в Париже, но предлагать этого не стала. Ей не хотелось уезжать так надолго.
Холли рано закончила утреннюю работу на кухне: вымыла и почистила десять фунтов картошки, крупно ее нарезала и залила холодной соленой водой, каждую секунду изо всех сил стараясь сосредоточиться на своем задании. Она зашла в гостевую комнату, приготовленную для матери, — удостовериться, что рядом с раковиной есть полотенца и мочалка, а у кровати стоит бутылка воды и стакан. Чтобы приехать в аэропорт, она рано ушла с утренней медитации, осторожно пробиралась между сидящими, стараясь их не потревожить, а теперь думала о том, что могла бы и не уходить. Могла бы досидеть до конца. Холли разозлилась на себя так нелепо, так несоразмерно причине, что пришлось остановиться и задуматься: не в том ли дело, что она просто не хочет, чтобы мать приезжала? Понимая, как важно позволить мысли возникнуть, увидеть ее и отпустить без осуждения, Холли решила, что эту мысль она, пожалуй, просто подавит.
В газетном киоске она купила шоколадку «Тоблерон» и окинула зал ожидания взглядом в поисках брошенных газет. В ее нынешней жизни ей не хватало только двух вещей: шоколада и новостей. И секса. Секса не хватало тоже, но Холли хватало ума не искать его в аэропорту. Она приметила «Матэн», «Блик» (правда, по-немецки Холли читала не очень хорошо) и — вот и не верь после этого в чудеса — полный «Нью-Йорк таймс» за вторник. Она внезапно успокоилась. Провести три часа в аэропорту с тремя газетами и «Тоблероном» — это тоже просто сказка. Холли развернула фольгу, отломила кусок шоколадки, сунула в рот, чтобы растаял на языке, а потом стала читать раздел науки в «Таймс»: тасманийские дьяволы вымирали от рака ротовой полости; были основания полагать, что бегать лучше без беговых кроссовок; бедные дети из гетто имели одинаковые шансы с детьми из зон военных действий заболеть астмой. Холли попыталась осмыслить эту информацию. Как ей спасти дьяволов, что сделать, чтобы они перестали друг друга кусать, раз именно таким образом, судя по всему, распространяется рак, и почему она беспокоится о мелких злобных тасманийских сумчатых и почти не переживает по поводу детей-астматиков? Почему она прочла статью о беге целиком, хотя никогда не бегала, а статью о геотермальной энергии пропустила? Не становится ли она поверхностной? Она свернула газету и положила ее на колени, немного посидела, размышляя о жизни. Подумала, что ей надо чаще выходить из «Дзен-Додзё Тодзана», а может быть, и вовсе из него уйти, а может, наоборот, ни в коем случае не покидать его, уподобиться Ши-вон, которая, насколько Холли могла заметить, никогда не заходила дальше почтового ящика в конце подъездной аллеи.
Если вспомнить жизнь в Калифорнии, Холли в то время постоянно сравнивала: кому досталось меньше, чем ей, а кому больше, кто красивее, кто умнее, кто удачливее в личной жизни (как правило, все были удачливее ее), кто быстрее пошел на повышение, потому что, сколько бы ее ни хвалили в банке, ей все казалось, что ее задвигают. Она без конца пыталась понять, как стать лучше, как поступить правильней, и от чрезмерных стараний стала скрежетать зубами по ночам. Изгрызла до ран левую щеку изнутри, до крови обкусала ногти и кутикулы на больших пальцах обеих рук. Наконец, записалась к терапевту, рассказала ему о своих проблемах и показала раны во рту.
Подсвечивая себе тоненьким фонариком, врач осмотрел ее рот и зубы, потом взглянул на руки и сказал, что ей потребуется медитация. По крайней мере, так ей показалось.
Стоило Холли услышать «медитация», как сердце у нее затрепетало в груди, словно всю жизнь ждало именно этого мгновения. «Свершилось! — воскликнуло сердце. — Наконец-то!»
— Медитация? — переспросила Холли. — А этому можно где-то научиться?
Она попробовала слово «медитация» на вкус, и это доставило ей неизъяснимое удовольствие.
Доктор коротко и хмуро глянул на нее, словно подозревая, что у пациентки не все дома.
— Ме-ди-ка-ция, — повторил он громко и раздельно. — Успокоительные таблетки. Я выпишу вам ативан. С дозой определимся в процессе, посмотрим, как у вас пойдет.
Но, отдав в регистратуре двадцать долларов за визит, Холли бросила листок с рецептом в мусорную корзину. Пусть и сам того не желая, хмурый врач подсказал ей путь к исцелению. Холли тогда толком и не знала, что такое медитация, но знала, что выяснит. Прочла несколько книг, послушала в машине кассеты с записями бесед о дхарме, а потом нашла группу, которая собиралась вечерами по средам и утром в субботу. Она потихоньку начала упражняться в медитации дома, вставала рано, чтобы успеть до отъезда в банк. Через полгода участники группы, собиравшейся по средам, пригласили ее на выходные в духовное убежище. Потом она неделю медитировала в молчании в духовном центре на северной окраине Беркли. Там она и увидела рекламку «Дзен-Додзё Тодзана» на пробковой доске объявлений. Сердце Холли учащенно забилось, как в тот момент, когда она в первый раз не расслышала врача. «Вот оно», — подумала она, глядя на фотографию шале, стоявшего на пологом склоне среди горных цветов. Она вытащила кнопку из буклета, и тот упал ей в руку.
С Холли такое бывало. Временами у нее возникало ощущение, будто кто-то ее ведет, и тогда она думала, что это Кэл.
Много лет после смерти Кэла Холли жалела (среди всего прочего) о том, что они с братом не были ближе. Но с тех пор как она приехала в Швейцарию, Холли начала понимать, что для пятнадцатилетнего мальчика и тринадцатилетней девочки, оказавшихся в трудной жизненной ситуации, они неплохо справлялись. Они орали друг на друга, но не таили зла. Пихались, но не били друг друга и не щипали. Кидались друг в друга диванными подушками, но не посудой. Холли, не важничая и не задаваясь, правила домашнюю работу Кэла, а Кэл однажды оттащил от нее в школьном коридоре двух девчонок, — одну за хвостик, а вторую за шиворот, — девчонки пытались затолкать Холли в шкафчик. «Ну-ка, отстали от моей сестры, сучки», — сказал он, и сучки попятились, а потом помчались по коридору, размазывая по щекам слезы. Он сделал им больно и до смерти их напугал. Холли, взявшая себе за правило всех опекать, на одно золотое мгновение сама оказалась под опекой. Под опекой брата.
Как старшие дети, Холли и Кэл вместе присматривали за Элби и Джанетт, когда те были маленькими, не подпускали их к плите и ножам. И за матерью они присматривали тоже, пусть и не вместе, но прилагали все усилия, чтобы облегчить ее груз, если была такая возможность. Чем больше Холли сейчас ощущала присутствие Кэла в своей жизни, тем лучше понимала, что он любил ее и простил. Чем легче ей давалась покойная жизнь, чем внимательней она становилась к неброской красоте мира вокруг, тем явственнее слышала Кэла. Это не был голос в полном смысле слова, как у сумасшедших, с ним нельзя было поболтать о политике, а просто возникало у нее некое приятное чувство, чаще — в «Дзен-Додзё Тодзане», хотя можно было его ощутить даже здесь, в аэропорту Люцерна. Холли считала, что большая часть человечества не использует свой духовный потенциал. Люди живут в умственном раздрае — как тут сосредоточишься, когда на тебя с утра до вечера сыплются товары, услуги, информация и вечно надо куда-то бежать? Они не узнают своего настоящего счастья, даже наступи оно им на ногу. Холли почти не слышала брата ни в Беркли, ни в банке «Сумитомо», ни в Лос-Анджелесе, а вот в Швейцарии, где он никогда не был, — в Швейцарии пожалуйста, сколько угодно.
Холли вернулась к своим газетам. Прочла о бродвейских постановках. Прочла рецензию на книгу и колонку о наводнении в Айове. Почитала о положении женщин в Афганистане. Съела половину шоколадки и убрала остаток в сумочку, на потом. Увидев, который час, встала и подошла к стойке, где толпились родственники и водители с написанными от руки плакатиками. Когда она увидела идущую в ее сторону Терезу, — такую крошечную! так постаревшую! сколько же лет прошло? десять? больше? — в ней поднялась могучая волна любви, — ее собственной и любви ее брата. Она протянула руки.
— Ох, мама, — сказала Холли.
С чего начать рассказ о чудесах? Во-первых, конечно, Холли, коротко остриженная, черноволосая, с проблесками седины, обутая в кожаные шлепанцы на шерстяные носки, сияющая. Такая толпа по ту сторону контроля безопасности, столько людей, сливающихся в единую неразличимую массу, а потом — бац! — Холли. Она была совершенно другая, ее нельзя было не заметить. Когда Тереза упала в ее объятия, ей показалось, что они никогда не расставались. Внезапно вспомнилось, как в палату, в то утро, когда родилась Холли, зашла медсестра, и на руках у нее был идеальный младенец, младенец, который сейчас стал этой прекрасной женщиной. Тереза поцеловала ее в шею, прижалась щекой к ее груди.
— Прости, что тебе пришлось так долго ждать, — сказала она, сама не твердо понимая, что имеет в виду: трехчасовое опоздание или все те долгие годы, что она никак не могла сюда доехать.
— Я хорошо провела время, — сказала Холли, проводя рукой по голове матери.
Она забрала у Терезы и дамскую сумочку, и дорожную сумку, так легко подхватила и повесила их на плечо, словно и Терезу в случае надобности могла бы понести. Отвела ее прямо к туалету, не спросив, нужно ли, — а было действительно нужно. Такой Холли была всегда: отвечала за все, принимала решения, помогала, не дожидаясь просьбы. Когда Тереза указала на свой багаж у транспортера, Холли подхватила его и рассмеялась.
— Ты путешествуешь, как истинная калифорнийка! — восхитилась она чемоданчиком матери. — Я тоже.
— А как путешествуют калифорнийцы? — Тереза улыбнулась, хотя не поняла шутки, улыбка вышла широкая-преширокая, во весь рот, давненько у нее так не получалось.
Холли подняла ее черный чемоданчик на колесиках — маленький и неприметный, лилипут в сравнении с ярко-розовыми жесткобокими, обвязанными специальными тросами для надежности великанами, что проплыли по транспортеру перед Терезиным багажом.
— Европейцы собираются, будто уезжают навсегда. Думаю, это из-за войны.
Воздух снаружи был ясным и холодным, хотя на календаре стояло только первое сентября. Когда Тереза улетала из Лос-Анджелеса, там было тридцать пять градусов. Холли помогла ей надеть пальто. Какая Тереза молодец, что захватила пальто. Дома, в гостиной, она надела его, потом сняла, заперла парадную дверь, пошла было к такси, но вернулась в дом и снова надела пальто. Со стоянки можно было различить далекие Альпы. Из самолета их заснеженные вершины тоже было видно. Альпы, ну надо же. Она запахнулась поплотнее. Кто бы мог подумать, что Тереза Казинс когда-нибудь увидит Альпы?
Ситроен «Дзен-Додзё Тодзана», на котором приехала Холли, напоминал скорее консервную банку, чем автомобиль. Хлипкий металл содрогался, когда Холли спускалась по серпантину, длинная ручка переключения передач торчала из пола, будто палка. Дома, на Четыреста пятом шоссе, такую машину снесло бы выхлопом проезжающего мимо внедорожника, но похоже, что на этой опасной горной дороге все ездили на таких же консервных банках — и могли задевать друг друга без особого вреда, как люди, толкающиеся на оживленной улице. И никто не повышал ставки в надежде уберечься, не пересаживался в танк, чтобы уничтожить конкуренцию. Дорога на всех одна. Ограждение, отделявшее их от падения в пропасть, казалось, никого не способно было уберечь от гибели, но какая разница? Все равно все умрут, все до единого. Они еще даже не приехали в дзен-центр — как он там назывался, — а Тереза уже чувствовала, что начинает постигать суть этой философии. Кому нужны подушки безопасности? Кому нужна стальная клетка, отделяющая от мира? Тереза опустила стекло — вручную, крутя ручку! — и вдохнула чистый швейцарский воздух.
— До чего красиво, — сказала она.
Они нырнули в каменный туннель, прорезанный в склоне горы: свет, потом тьма, потом сосны.
— Погоди, то ли еще будет, — сказала ее дочь.
— Должна тебе сказать, Холли, я до сих пор не понимала. То есть я за тебя радовалась, но в глубине души все время спрашивала себя: «А с Торрансом-то что не так?»
Они проехали мимо двух лохматых горных коз на обочине, их закрученные рога казались коронами. Наверняка они ждали Хайди и дедушку, чтобы те отвели их обратно в горы. Тереза взглянула на Холли:
— С чего кто-то захочет жить в Торрансе?
— Ничего в нем нет дурного, — сказала Холли, радуясь материнскому одобрению. — Но здесь тише. Мне здесь лучше.
— Я все думаю про Джанетт и Фоде с мальчиками. По-моему, ей нравится весь этот шум и эта ее тесная квартирка. По-моему, это мобилизует ее. И Элби, он вечно снимается с места и уезжает куда-то, вечно ищет что-то новое. Наверное, это как-то ему помогает. Он сейчас в Новом Орлеане.
— Он пишет мне иногда по электронной почте, — сказала Холли и внезапно ощутила острую тоску по брату и сестре — как бы ей хотелось, чтобы все они оказались сейчас здесь, рядом с ней и с матерью.
— Это хорошо.
— А тебе?
— А что мне? — спросила Тереза, вытягивая шею, чтобы еще раз взглянуть на исчезающий из вида пейзаж.
— Хорошо ли тебе в Торрансе? Не жалеешь, что ты там осталась?
Теперь они ехали через лес. Деревья с моховой опушкой становились все толще и выше, они уже заслоняли свет, а по земле потянулись папоротники. Повсюду виднелись огромные камни, валуны, казалось разбросанные вокруг хлопотливого ручья художником-постановщиком. «Мне нужен зачарованный лес!» — наверное, сказал ему продюсер.
— Когда твой отец уезжал с Беверли, он хотел, чтобы мы все переехали в Виргинию и жили бы там неподалеку от них. Честно говоря, я и помыслить об этом не могла. А может, надо было. Вам, детям, так было бы проще. Но я не сумела, во мне было недостаточно жертвенности.
— Какое идиотское предложение, — сказала Холли и безрассудно отвела на секунду глаза от дороги, чтобы взглянуть на мать. — Я и не знала, что он такое говорил.
— А потом не стало Кэла. — Тереза пожала плечами. — Ну, что я тебе про это буду рассказывать. Как бы мы поехали в Виргинию после смерти Кэла? Хотя, скажу тебе честно, меня огорчило, что его похоронили там. В те дни для меня главное было — идти вперед, шаг за шагом, только бы не упасть в себя, на самое дно. Мне было не до перемен. Моя жизнь и так уже изменилась дальше некуда. Мне нужно было просто ее вынести.
— Ты вынесла.
Холли переключилась на вторую передачу. Они ехали за каким-то грузовиком, все вверх и вверх.
— Наверное, мы все вынесли, каждый по-своему. Поначалу всегда кажется, что ничего не получится, а потом вдруг оказывается, что получилось. Жизнь продолжается, твое сердце бьется. За это я в конце концов и уцепилась: за ощущение, что мое сердце все-таки бьется. И у тебя бьется, и у Элби, и у Джанетт. Но это не навсегда, значит, с этим надо что-то делать.
Тереза накрыла руку Холли ладонью и ощутила басовитую дрожь ручки переключения передач.
— Ты только меня послушай! Как разоткровенничалась, совсем на меня не похоже.
— Это все швейцарский воздух. — Холли замолчала и задумалась. — Я бы сказала, на меня он тоже так действует. Вообще-то, большинство из тех, с кем я здесь встретилась, довольно замкнутые.
Тереза улыбнулась и кивнула:
— Что ж, это хорошо. Мне нравится.
«Дзен-Додзё Тодзан» находился не в Зарнене и не в Туне, а где-то между ними, не в деревне, а среди высокой травы и голубых цветов. Центр занимал большое шале, выстроенное высоко на склоне горы. Шале принадлежало цюрихскому банкиру. Летом банкир с женой и пятью детьми плавали в озере, зимой катались на лыжах, а в промежутках, о чем не подозревали ни в Зарнене, ни в Туне, ни в Цюрихе, они всемером сидели на подушках зафу, закрывали глаза и очищали свой разум так же споро, как бодрящий горный воздух очищал их легкие. Дом был предоставлен «Дзен-Додзё Тодзану» с уговором, что дети семьи, а также дети детей и все будущие дети навсегда останутся здесь желанными гостями. Катрина, четвертая дочь, которой теперь было за семьдесят, постоянно жила в маленькой комнате в задней части дома, где спала еще ребенком. С Катриной выходило четырнадцать постоянных жильцов. Дважды в год они устраивали духовные убежища, гоняли нанятый автобус между шале и гостиницей в Туне, но основную часть дохода составляла выручка от продажи тростей.
В изготовлении и торговле принимали посильное участие все обитатели: или искусство, или бизнес — говорили здесь. Трости пользовались большим спросом, особенно у американцев и австралийцев, понимающих, что им никогда не добраться до Швейцарии. Холли, у которой не оказалось способностей к резьбе по дереву, занималась бухгалтерией. Как оказалось, за длинную палку из швейцарской каменной сосны с резной рукоятью в виде рыбки можно запрашивать сколько душе угодно. А если вставить рыбке в спину компас за пять евро, цену можно смело удваивать, и неважно, что сейчас, похоже, никто уже не ориентируется по компасу. Дерево они покупали на лесопилке в Лозанне, и, хотя возить сырье из Германии получилось бы дешевле и удобнее, решено было, что трости останутся швейцарскими. Так говорилось на их сайте: швейцарские трости, вырезанные в Швейцарии из швейцарской каменной сосны. Каждый день после медитации и домашних дел несколько часов посвящалось тростям: Пол выстругивал из дерева палки, Лелия большим ножом вытесывала начерно фигурки рыб, а потом Хайла приступала к тонкой работе над чешуей. Эти трости, наряду со скромными пожертвованиями, позволяли чинить крышу, платить налоги и ставить на стол хлеб и сыр. У них был восьмимесячный лист ожидания на трости. Лист ожидания на проживание стал слишком длинным, а потому бесполезным, его засунули в ящик стола и забыли о нем.
— Тебе повезло, что комната для гостей свободна, — сказала Холли, беря мать за руку, чтобы помочь ей подняться по крутым деревянным ступеням.
Матери, хоть и довольно твердо стоявшей на ногах, все же пригодилась бы трость. Иногда здесь поднимался такой ветер, что сбивал с ног.
— Гости приезжают на месяц, а потом отказываются уезжать. У нас три гостевые комнаты, и мы вечно выпадаем из расписания. Людей отсюда просто не выгонишь. Думают, что один из нас уйдет и освободит место им.
Шале окольцовывала широкая деревянная веранда, выступавшая над сказочным альпийским пейзажем. По ней были расставлены вырубленные небрежным топором тяжелые деревянные стулья, чтобы члены общины и гости могли отдыхать, любуясь видом. Альпы казались пейзажем с конфетного фантика, картинкой для привлечения туристов. Терезе пришлось остановиться и отдышаться, из-за открывшегося вида, из-за разреженного воздуха, из-за того, что она и впрямь сюда добралась.
— Ну, тебе место освободили, — сказала она, слегка запыхавшись.
Холли остановилась и оглядела все глазами матери.
— Вообще-то, когда я дожидалась, чтобы кто-нибудь уехал, один человек умер. Тогда я и вернулась в Калифорнию и уволилась с работы. Он был француз, его звали Филипп. Это он много лет назад придумал делать трости, деньги тогда были на исходе, и все боялись, что придется продать дом. Славный был старикан. Я так и живу в его комнате.
— А других матери навещают? — спросила Тереза, стараясь, чтобы ее слова не прозвучали так, словно она пытается помериться с кем-то, хотя она именно что мерилась. Она очень собой гордилась.
— Иногда. Реже, чем можно ожидать.
Едва добравшись до кровати в своей комнате, Тереза прилегла поспать. Потом, перед обедом, беседой о дхарме и последней медитацией, Холли, как могла, изложила матери краткий вводный курс в медитацию. Вдох-выдох, следить за дыханием, позволять мыслям приходить и уходить, не оценивая их.
— Ты просто начни, — сказала она, в конце концов испугавшись, что от ее объяснений будет больше вреда, чем пользы. — Ничего сложного тут нет.
И Тереза, облачившись в спортивный костюм, который надевала по утрам, когда они с соседкой занимались ходьбой, села на подушку рядом с дочерью и закрыла глаза.
Сначала ничего особенного не происходило. Она думала о боли в левом колене. Потом пришла мысль, что здешние люди, похоже, очень славные. Ей понравился Михаил, русский, которого она назвала Майклом. Он тут всем ведает? Очень гостеприимный. У всех волосы короткие, как у Холли. А почему бы нет? Какая разница? Здесь не перед кем красоваться. Видно, что Холли тут счастлива, но настоящая ли это жизнь? И что с ней будет, когда она доживет до Терезиных лет? Эти люди будут о ней заботиться? Можно спросить у женщины постарше, например у той, которая выросла в этом доме. Подумать только, это место было настоящим жильем, домом для одной семьи. Сколько же нужно было держать прислуги, чтобы поддерживать тут порядок? Обе ступни онемели.
Тут она себя одернула. Чем только у нее голова набита! Терезу поразила и раздосадовала праздность ее ума — она будто просеивала мусор на обочине шоссе, и замирала, завороженная каждой блестящей бумажкой от жевательной резинки. Она вернулась на один вдох, но обнаружила, что размышляет о салате из бобов, который был на обед, какие-то розовые бобы в нем, она таких с детства не видела. Тереза не могла вспомнить, как они называются. Мать просила ее перебирать бобы, прежде чем замачивать, не попался бы кому камешек, и она тщательно трудилась, пока ей не делалось скучно, тогда она бросала неперебранные бобы поверх тех, что уже перебрала, и все портила. Интересно, кому-нибудь из родных хоть раз попался камешек?
Ну же, один вдох! Она что, и этого не может? Не может хоть разок втянуть не обремененный мыслями воздух? Она попробовала. Так. Хорошо. У нее заболела спина. Неожиданно она уронила голову вперед и на мгновение крепко уснула. Издала короткий испуганный звук, как собака или свинья, которой что-то снится. Снова села прямо, приоткрыла глаза, чтобы посмотреть, не заметил ли кто. Огляделась: мирные лица соседей и дочери словно отражали ясность их безмятежного ума. Ей стало стыдно за себя.
Когда медитация закончилась, Холли помогла ей встать. Все подошли обнять ее и пожать ей руку. Они все были так милы с Холли. И все были так рады Терезе.
— Не переживайте из-за медитации, — сказала женщина по имени Кэрол, с мирными, как заледеневшее озеро, глазами. — Поначалу всем сложно разобраться.
— Перед тем как приехать сюда, я много лет медитировал самостоятельно, — сказал Пол, мастер по вырезыванию тростей. — Но медитировать здесь впервые в жизни? Это как впервые выйти на пробежку на Олимпийских играх.
Он похлопал ее по плечу:
— Вы можете собой гордиться.
Лежа без сна на односпальной кровати в гостевой комнате, Тереза рассматривала потолок, чередование желобков на центральной розетке; желобки напоминали редкие, но ровные зубы. И ради этого она пролетела полмира? Посидеть на подушке? Она полжизни просидела за столом. Сидела в машине, в самолете. О чем она думала? Она хотела увидеть дочь. Интересно, Берт хоть раз приезжал сюда повидать Холли? И тоже медитировал? Почему она не додумалась спросить? Свет огромной луны заливал ее маленькую комнатку, окрашивал стены, освещал постель. Тереза подумала обо всех женщинах и мужчинах (мужчин было больше), которых с ее небольшой помощью отправила в тюрьму окружная прокуратура Лос-Анджелеса. Обо всех делах, над которыми работала, готовя документы для того, чтобы этих людей осудили и они проводили ночи в узких кроватях, а дни в тишине. Как вышло, что она никогда раньше не интересовалась, что с ними сталось? За годы через нее прошли сотни дел. Тысячи. Эти люди тоже пялились теперь в потолок камеры, пытаясь освободить свой разум?
Так все оно и шло — день за днем, три раза в день. Она вместе со всеми строем шла в комнату для медитации, кто-нибудь закладывал в синюю керамическую печку уголь, а потом все садились в кружок на темно-зеленые подушки и ждали, когда Михаил ударит в маленький гонг, подавая сигнал к началу. Безумие. Она бы ушла со своим «Английским пациентом» на балкон второго этажа или отправилась бы гулять в одиночестве по высокой траве, пока остальные ищут внутренний покой, не будь Холли так горда ею. Дочь все время брала ее под руку, подтаскивала подушку поближе, чтобы быть с ней рядом. Остальные обитатели центра смотрели на них с глубоким одобрением — на кухне, за столом, во время медитаций (Тереза иногда жульничала и ненадолго открывала глаза, заставляя остальных тут же зажмуриться), — другие матери сюда не приезжали, а если и приезжали, то уж точно не сидели на подушках.
А Тереза сидела и сидела.
Лелия однажды провела духовную беседу, посвященную освобождению от самоопределения: мол, это я не могу из-за того, что случилось со мной в детстве; то я не могу, потому что стесняюсь; туда я не пойду, потому что боюсь клоунов, грибов или полярных медведей. Группа тихо хохотнула — все узнали себя. Во время медитаций Тереза предавалась постоянно возобновляющемуся внутреннему диалогу о том, как безнадежно семидесятилетние женщины из Торранса потеряны для буддизма, и ей беседа о самоопределении помогла. Потом хорошенькая Хайла — отсутствие волос только подчеркивало тонкость ее черт — повела ее гулять и называла по имени каждый кустик и каждое дерево, мимо которых они проходили. Они увидели издали горного козла. Хайла растерла в ладонях кусочек можжевельника и дала Терезе понюхать свои руки, руки, умевшие ловить рыбок в рукоятях тростей. Хайла сказала Терезе, что ее мать умерла пять лет назад и что ей очень одиноко. Потом взяла Терезу за руку, и они пошли обратно в шале. «Хорошо, — подумала Тереза, — сегодня я побуду тебе матерью». Они вернулись в кухню и стали резать яблоки для пирога.
— Я хочу, чтобы ты меня остригла, — сказала Тереза Холли перед обедом.
— Правда?
Холли вытянула руку и погладила волосы матери. Волосы были густые, седые, Тереза носила их до плеч и подкалывала с двух сторон невидимками, не умея придумать ничего интереснее.
— Я уже привыкла к вашим бритым головам и думаю, это мне поможет вписаться.
Тереза не решилась бы на такое, если бы ей предстояло вернуться на работу. На работе о новой прическе стали бы шептаться, но теперь, когда она приедет домой, это станет приметой новой жизни. Ее увидят соседи, кассиры в магазине и поймут, что теперь она другая.
Холли сходила и достала из небольшой пластмассовой коробки, которую держали в ванной на первом этаже, электрическую машинку для стрижки. Вывела мать наружу, на веранду, и обернула ей шею полотенцем. Здесь все стригли друг друга. Могли бы и самостоятельно, но так приятно, когда к голове каждый месяц прикасаются дружеские руки.
— Ты точно этого хочешь? — спросила Холли, прежде чем включить машинку.
Тереза решительно кивнула:
— В Швейцарии жить…
И вот Терезины волосы плотными седыми клоками легли у ее ног, словно рассеявшиеся грозовые тучи. Закончив, Холли обошла ее, оценивая свою работу.
— Ну, и на кого я похожа? — с улыбкой спросила Тереза, проводя рукой по бархатному «ежику».
— На меня, — ответила Холли, и это было правдой.
Иногда Холли ночами приходила в гостевую комнату, в ту самую комнату, где спала, когда впервые приехала сюда двадцать лет назад. Ей здесь нравилось. Тереза как могла ужималась в узкой кровати, чтобы освободить место для Холли. Они обе ложились на бок, только так и можно было поместиться, и разговаривали — две женщины, которые много лет ни с кем не разговаривали в постели.
— Ну так что, ты тут и останешься? — спросила Тереза, натягивая одеяло им на плечи.
Ночами было очень холодно.
Холли исполнилось сорок пять. Может, сейчас ей и было чудо как хорошо, но, если потом вдруг захочется чего другого — мужа ли, работу ли, — надо бы уже об этом задуматься.
— Навсегда не останусь, — сказала Холли. — Не думаю, что останусь. Но я даже не начинала думать, как уйти. Как будто я надеюсь, что однажды судьба распахнет дверь «Додзё» и скажет: «Холли! Пора!»
— Позвони, когда это произойдет, — ответила ей мать.
— Ты бы видела, как здесь хорошо, когда снег.
Какое-то время они молчали, возможно, обе уже засыпали, а потом Холли сказала:
— Ты не думала остаться? Могла бы, как все те, кто приезжает в гостевые комнаты, и мы думаем, что они уедут, а они не уезжают.
Тереза улыбнулась в темноте, хотя понимала, что тоже не вполне представляет себе, как отсюда уехать. Она обняла Холли за талию и подумала, что это тело сотворила она, и вот оно стало чем-то совершенно отдельным.
— Не думаю, — сказала она, и они обе уснули.
На восьмой день своего одиннадцатидневного пребывания в дзен-центре Тереза пришла на утреннюю медитацию, села на подушку рядом с Холли, закрыла глаза и увидела своего старшего сына. Увидела так ясно, словно он все это время был с ней в каждой комнате, в которой она побывала за свою жизнь, просто она вечно смотрела не туда. Тереза не спала, ее дух не покидал тела. Она понимала, что она по-прежнему в шале, по-прежнему сидит на подушке, но в то же время она была с Кэлом и его сестрами. С дочками Китинга, Кэролайн и Франни. Она видела их всех пятерых, видела, как они выходят из кухонной двери в доме родителей Берта, из двери, через которую она ходила множество раз, когда Берт ухаживал за ней и когда они планировали свадьбу.
Эрнестина, кухарка, говорит им, чтобы не мешали Неду в амбаре, чтобы слушались его, и девочки отвечают «да, мэм». Она дает Джанетт полпакета подвядшей морковки, которую нашла внизу в холодильнике, и два яблочка, и девочка благодарно ей улыбается в ответ. Обычно никто ничего не дает Джанетт. Кэл уже спускается с крыльца. Он не разговаривает с Эрнестиной. Не ждет девочек.
— Кэл! — зовет Эрнестина из-за сетчатой двери. — Чем занят твой брат?
Он не останавливается. Не оборачивается. Пожимает плечами и поднимает руки, спиной к Эрнестине. «Кэл, — хочет крикнуть Тереза, — ответь ей!» Но ничего не кричит. Она наблюдает за тем, что случилось тридцать пять лет назад за полмира отсюда. Она не может заставить Кэла послушаться. Не может изменить исход событий. Ей позволено только сидеть и смотреть, и это уже чудо.
Дети впятером идут по асфальтовой дорожке позади дома, потом сворачивают на грунтовую дорогу, которая в конце концов превращается в две колеи, разделенные травяной полосой. Холли и Кэролайн болтают, Джанетт и Франни слушают. Кэл ушел вперед, он шагает довольно быстро, так что девочкам иногда приходится пускаться рысцой, чтобы не отстать от него. Они хотят быть вместе, но не рядом с ним, все пятеро хорошо знают, насколько близко можно подходить к Кэлу. Кэл высокий, светловолосый, как его отец, глаза у него такие же голубые, кожа потемнела за лето, проведенное на свежем воздухе. На лице выражение тихой ярости, но он всегда такой. Ему не нравится в Виргинии, не нравится с сестрами, с Китинговыми дочками, с мачехой, с дедом и бабушкой. Ему не хочется чистить лошадей, не хочется, чтобы его кусали мухи и комары, не хочется стоять среди вонючего навоза и сена, но больше заняться все равно нечем. В этом и беда пятнадцатилетних: они могут думать только о том, чего им не хочется. На Кэле футболка и джинсы, хотя сегодня жарко. Если Кэл в длинных штанах, значит, он опять взял револьвер. Все дети это знают.
Джанетт сказала Терезе, что Кэл привязывал револьвер к ноге банданой. Джанетт давно все рассказала матери, в тот год, когда они вдвоем жили в доме в Торрансе. Холли и Элби рядом не было, и она могла спокойно поведать о том дне, когда умер Кэл, о том, как они израсходовали весь бенадрил, чтобы усыпить Элби, какой дорогой пошли к амбару, как не смотрели на Кэла, пока он умирал, думая, что он притворяется нарочно, чтобы они подошли поближе и он мог бы до них дотянуться. Они долго-долго ждали, сидя в траве и плетя венки из маргариток, чтобы показать ему, что он их не одурачит. Джанетт рассказала ей все, но тогда Тереза этого не видела. Она ничего раньше не видела.
Вот Холли — из всех девочек у нее самый красивый голос, у нее самый красивый голос в школе — начинает петь, раскачивая руками взад-вперед:
— Мы пойдем в часовню, пусть нас…
— Пусть нас поженят, — вступают Кэролайн и Франни.
— Мы пойдем в часовню, пусть нас…
— Пусть нас поженят.
Снова Кэролайн и Франни. Джанетт поначалу не поет, но у нее шевелятся губы.
— Я тебя люблю так сильно, и…
— Вы не можете заткнуться хоть на минуту? — спрашивает Кэл, оборачиваясь на ходу.
Он уже ушел далеко вперед, в высокую траву, так далеко, что пение не должно бы выводить его из себя, но выводит.
— Да е-мое, я что, слишком многого прошу?!
Это последние слова ее сына.
«Пусть нас поженят». Теперь все четверо, даже Джанетт заголосила, и внезапно Кэл бросается на них. Непонятно, на самом деле он разозлился или просто дурачится, но девочки с визгом разбегаются в разные стороны. Кэл мог бы поймать любую, но теперь ему надо выбрать, и он останавливается. Что-то не так, он чувствует острую боль в шее, пока его сестры и несестры бегают вокруг него кругами. Он останавливается и прижимает руку к груди, высоко, под самым горлом. Тереза на своей подушке в Швейцарии чувствует удушье, у нее самой перехватывает дыхание, потому что она смотрит на него, и она — это он. Девочки поют и бегают, и она хочет, чтобы они перестали. Он хочет, чтобы они перестали, но не может выговорить ни слова. Пчела все еще сидит у него на шее сзади, ползет по ней. Он это чувствует, но не может ее стряхнуть. Он чувствует, что падает, не просто в траву, а куда-то дальше, голоса девочек смывает приливом крови, у него колотится сердце, футболки девочек теряют цвет; солнце, и небо, и трава — все теряет. Язык распухает во рту. Он пытается сунуть руку в карман, поискать бенадрил, если еще остался, но не может найти руку. Земное тяготение берет свое, он падает навзничь, и земля крепко и глухо бьет его, загоняя пчелу внутрь, и забирает остатки воздуха, остатки света. Ему пятнадцать, десять, пять. Он только родился. Он летит обратно к ней. Он снова ее. Она чувствует его тяжесть у себя в груди, когда он падает ей на руки. Он ее сын, ее ненаглядное дитя, и она принимает его обратно.
9
К Рождеству того года, когда умерла Тереза Казинс, Фикс был еще жив. Такого и представить себе нельзя было, а вот поди ж ты. Рождество это должно было стать для него последним, но, с другой стороны, два предыдущих Рождества тоже считались последними, и прошедший День благодарения был последним. Франни не хотелось опять оставлять Кумара и мальчиков на праздники, но и брать их с собой в Санта-Монику не хотелось тоже. Слишком гнетущая там была атмосфера. К тому же Франни и Кэролайн думали о матери, которой, по мере того как умирал их отец, они уделяли все меньше и меньше времени.
— Сейчас не только папино состояние вызывает беспокойство, — сказала Кэролайн, думая о муже матери.
Мать теперь доверялась Кэролайн едва ли не больше, чем на Франни. Должно быть, в этом и заключается прелесть долгой жизни: кое-какие бури постепенно затихают сами собой. Теперь Кэролайн с матерью были очень близки.
— Я брошу монетку, — сказала Кэролайн. — Тебе придется мне поверить.
— Я верю тебе, — сказала Франни.
Никому в мире она не верила больше, чем Кэролайн.
— Орел — на Рождество к папе едешь ты, решка — еду я.
Вот до чего они дожили: до исполненной ожидания тишины, за которой следует звон монеты, упавшей на кухонный стол Кэролайн в Сан-Хосе.
Самолет сорок пять минут кружил над Далласом, пока не получил разрешения приземлиться и не высадил Франни, Кумара и мальчиков в снег и непроглядную тьму. Четырнадцатилетний Рави и двенадцатилетний Амит забрались на заднее сиденье взятой напрокат машины, поглубже засунули в уши маленькие наушники и теперь легонько кивали головами каждый в такт своей музыке. Мальчики не испугались, когда самолет при посадке занесло, не напугало их и шоссе до Арлингтона — адская смесь из льда и битых машин. Уберегшиеся от аварии автомобили побитыми собаками ползли сквозь пригороды, развозя тех, кто прибыл на каникулы и мечтал побыстрее сесть за стол, и тех, кто уезжал и пытался поскорее отсюда удрать. Франни позвонила матери — сказать, чтобы та не ждала с обедом. Непонятно, насколько они опоздают.
— Опаздывайте на сколько хотите, — сказала мать. — Если уж совсем будет плохо, мы съедим ваш луковый соус.
Она всегда делала луковый соус для Рави, любителя солененького, и карамельный торт для сладкоежки Амита.
— Можно подумать, мама когда-нибудь ела луковый соус, — сказала Франни Кумару, закончив разговор.
Она вела машину с черепашьей скоростью, пока Кумар просматривал последние рабочие письма. Кумар работал в отделе слияний и поглощений громадины «Мартин и Фокс». И прямо сейчас, покуда его жена заставляла автомобиль ползти сквозь слепящий снег, он составлял план защиты клиента от рейдеров. Все честно. Навещай они его мать в Бомбее, за рулем был бы он.
— Я вообще ни разу не видел, чтобы твоя мать что-нибудь ела, — сказал Кумар, бегая пальцами по светящемуся экрану телефона. — Я считаю, это лучшее доказательство того, что она богиня.
Когда Беверли и Джек Дайн поженились, им уже было за шестьдесят: ей слегка, ему сильно. Кумар знал мать Франни только женой Джека Дайна, императрицей арлингтонской автомобильной торговли, и потому почитал ее счастливой и могучей, словно драгоценный сияющий источник. Кумар считал свою тещу человеком, свободным от прошлого, и за это Беверли любила его как сына.
Дом Джека Дайна когда-то принадлежал четырехкратному сенатору от Пенсильвании. Его — дом — окружала стена с воротами, но ворота никогда не запирались, а стену на Рождество убирали сосновыми ветками вперемешку с огромными венками. Шедшая по кругу широкая подъездная дорожка была заставлена машинами. Во всех окнах горел свет, на деревьях искрились лампочки, и все это великолепие отражалось от снега, озаряя целый мир. Из машины видны были высокие окна и люди в них, будто куклы в огромном кукольном домике.
— Она пригласила гостей ради нас? — спросил Амит с заднего сиденья.
В бабушкином доме было возможно все. На подъездной дорожке почти не осталось мест для стоянки, и им пришлось волочить чемоданы по сугробам.
— С Рождеством! — воскликнула Беверли, распахнув дверь.
Сперва она обняла Амита, потом Рави, потом сгребла мальчиков в охапку и еще раз обняла обоих. В свои семьдесят восемь Беверли дала бы фору любой шестидесятипятилетней. Она осталась худощавой и светловолосой, но ей хватило ума не переусердствовать ни с тем ни с другим. До сих пор было видно, как изумительно хороша она была когда-то. Дом за ее спиной был полон — люди, огоньки, гирлянды, бокалы с шампанским. Елка в гостиной верхушкой упиралась в потолок и, казалось, была усыпана бриллиантами и розовыми сапфирами. Где-то в дальней части дома кто-то играл на рояле. Откуда-то доносился женский смех.
— Ты не сказала, что у тебя гости, — сказала Франни.
— Мы всегда собираем гостей в канун Рождества, — ответила Беверли.
На ней было маленькое красное платье и три нитки жемчуга.
— Заходите, что вы стоите на крыльце, как свидетели Иеговы!
Кумар и Франни втащили в дом вещи, помотали головами, стряхивая снег. Хорошо хоть Кумар в костюме. Франни и мальчики забрали его с работы по дороге в аэропорт. Сами они выглядели изрядно потрепанными странниками — впрочем, ими они и были. Увидев гостей, разгуливающих по дому с полными тарелками еды, мальчики бросили сумки и устремились в гостиную к буфету. Они постоянно умирали с голода.
— Сегодня же не канун Рождества, — сказала Франни.
— Семья Мэтью уезжает на Рождество в Вейл кататься на лыжах, так что я устроила прием пораньше. Всем так удобнее. Я вот думаю всегда теперь праздновать Рождество двадцать второго числа.
— Но ты нас не предупредила.
Кумар наклонился и поцеловал Беверли в щеку.
— Вы изумительно выглядите, — сказал он, чтобы сменить тему.
— Франни! — Грузный немолодой мужчина в красном жилете в ломаную клетку обхватил Франни и стал раскачивать из стороны в сторону, упоенно порыкивая. — Как поживает моя любимая сестричка?
— Это просто Кэролайн не приехала, — заметила Беверли. — Ты бы видела, как он обхаживает Кэролайн.
— Кэролайн меня бесплатно консультирует, — сказал Пит.
— Если на праздниках на вас подадут в суд, я с радостью помогу, — вставил Кумар.
Пит повернулся и окинул Кумара недоуменным взглядом, пытаясь сообразить, кто это. Сообразил и просиял.
— Точно, — сказал он Франни. — Я забыл, что он у тебя тоже юрист.
— С Рождеством, Пит, — ответила Франни.
Она сегодня точно расплачется рано или поздно. Вопрос лишь в том, сколько ей удастся продержаться.
— Пит с семьей едет в Нью-Йорк, навестить Кейти и ее новорожденного, — сказала Беверли. — Я тебе говорила, что Кейти родила?
— Рождество в Нью-Йорке. — Пит улыбнулся. Его зубы напомнили Франни слоновую кость, они были похожи на бивни, уменьшенные до размеров человеческих зубов. Он пил эгг-ног из хрустальной чашечки. — Можешь себе представить? Конечно, можешь. Ты у нас горожанка. Так и живешь в Чикаго?
— Дай им подняться и привести себя в порядок, — сказала Беверли Питу. — Поговорите через минуту. Они же только с самолета.
Но тут появился Джек Дайн, на его жилете маленькими стежочками был очень убедительно вышит прыгающий олень. Джек всегда был таким большим, высоким и широким, но сейчас казался не крупнее жены.
— Кто эта милая девушка? — спросил он, указывая на Франни.
Беверли обняла мужа.
— Джек, это Франни, моя Франни. Ты же помнишь.
— Похожа на тебя, — сказал Джек.
— И Кумар. Помнишь его?
— Пусть займется вещами, — сказал Джек, отмахнувшись. — Давай. Неси это наверх.
Кумар улыбнулся, хотя непонятно было, как ему это удалось. Но он был великодушен, и, к счастью, рядом не было мальчиков.
— Джек, — сказала Франни, положив ладонь на дрожащую руку отчима, — это Кумар — мой муж.
Но перед Кумаром забрезжил выход, и Кумар намерен был им воспользоваться.