Полуденный бес. Анатомия депрессии Соломон Эндрю

Страдающие депрессией женщины, как правило, не слишком хорошие матери, хотя те, кому удается функционировать, иногда ухитряются скрыть свою болезнь и выполнять родительскую роль. И хотя некоторых женщин в депрессии легко расстраивает поведение детей и они слишком резко на него реагируют, многие такие женщины просто не взаимодействуют со своими детьми: они отстранены и непроницаемы. Они не устанавливают правила и не контролируют их исполнение. Они не в состоянии ответить на запросы своих детей. Их поведение непредсказуемо: они могут страшно рассердиться без видимых причин, а потом в пароксизме раскаяния выказывать чрезмерную любовь, и тоже без всякого повода. Они не могут помочь ребенку справиться с его проблемами. Их реакции не адекватны тому, что делает ребенок или чего он требует. Их дети плаксивы, раздражительны и агрессивны. Они часто и сами неспособны заботиться о ком-то, но иногда они чересчур заботливы и ощущают ответственность за страдания целого мира. Маленькие девочки особенно склонны к сверхэмпатии и от этого часто несчастны; не видя своих матерей в хорошем настроении, они и сами теряют эластичность душевного настроя[179].

Самые ранние проявления детской депрессии – у совсем маленьких, трехмесячных детей – чаще всего случаются у потомства депрессивных матерей. Такие младенцы не улыбаются и отворачиваются от людей, в том числе и от родителей, им, по-видимому, спокойнее никого не видеть, чем видеть своих депрессивных матерей. Таких детей легко определить по линиям ЭЭГ; если мать успешно лечить от депрессии, эти линии начинают улучшаться. У детей постарше проблемы, возникшие вследствие приспособления к жизни с депрессивными матерями, снимаются не так легко. У детей школьного возраста тяжелые изменения наблюдались даже через год после того, как исчезали симптомы у матерей. Дети родителей, страдающих депрессией, повержены риску. Чем сильнее депрессия матери, тем вероятнее развитие тяжелой депрессии у ребенка; при этом некоторые дети перенимают материнскую депрессию более остро и чутко, чем другие. В целом в детях не только отражается, но и усугубляется состояние матери. Даже через десять лет после первичного обследования такие дети страдают значительной социальной ущербностью, у них втрое выше риск заболеть депрессией и впятеро выше риск получить фобию или алкогольную зависимость[180].

Для улучшения психического состояния детей иногда важнее лечить не их самих, а матерей[181]. Изменив негативную матрицу семьи, можно добиться развития у детей гибкости, стойкости, цельности, умения решать проблемы[182],[183]. Родители, даже если между ними не очень хорошие отношения, должны сплотиться перед лицом депрессии у детей, потому что тут можно победить только единым фронтом. Детям депрессивных матерей даже сложнее уживаться в мире, чем детям шизофреничек: депрессия непосредственно и быстро влияет на механизм исполнения родительской роли[184]. Дети депрессивных матерей страдают не только депрессиями, но также синдромом дефицита внимания[185], тревожностью, связанной с возможностью разлуки и расстройствами поведения. Им трудно жить со сверстниками, трудно учиться, даже если они достаточно умны и обладают привлекательными личными качествами. У них также высок риск развития физических недугов: аллергии, астмы, простудных заболеваний, головных болей, болей в области желудка. Они часто не чувствуют себя в безопасности. Очень часто они параноидально подозрительны[186].

Арнольд Самерофф из Мичиганского университета, детский психиатр, убежден, что экспериментировать можно и нужно со всем, что только можно вообразить; что все события взаимосвязаны и что ничего нельзя понять до конца, не постигнув всех тайн Божьего творения. Самерофф предположил, что, хотя жалобы многих людей похожи, опыт у всех разный, с определенным набором симптомов и индивидуальной сеткой причин. «Знаете ли, все эти гипотезы одного гена… – говорит он. – У тебя есть ген или его нет – как это привлекательно для нашего падкого на быстрые решения общества. Но это никогда не работает». Самерофф наблюдал детей родителей, страдающих тяжелой депрессией. Он обнаружил, что эти дети, даже если поначалу интеллектуально развиваются вровень со сверстниками, в возрасте двух лет начинают отставать. К четырем годам они очевидно «более печальны, хуже общаются и хуже функционируют». Он предложил пять возможных объяснений этого, причем считает, что справедливы все и что каждый раз они составляют новую мозаику: генетика; эмпатическое отражение – дети повторяют то, что испытали сами; приобретенная беспомощность – снижение попыток к общению, потому что родители не поощряли эмоциональную открытость; исполнение роли – ребенок видит, как один из родителей использует свою болезнь, чтобы не выполнять неприятную работу, и решает играть роль больного; отстраненность вследствие наблюдения того, что общение несчастливых родителей не доставляет им удовольствия. Есть и дополнительные объяснения: например, депрессивные родители чаще, чем здоровые, злоупотребляют алкоголем или наркотиками. Как обращаются с ребенком те, кто злоупотребляет всем этим, какие травмы он получает? И тут мы приходим напрямик к стрессу.

Недавние исследования выявили, что к повышению кровяного давления приводят 200 факторов[187]. «На биологическом уровне, – отмечает Самерофф, – кровяное давление – очень простая вещь. И если на него способны повлиять 200 факторов, вообразите, сколько факторов могут повлиять на такую сложную вещь, как депрессия». По мнению Самероффа, основу депрессии составляет комбинация нескольких факторов риска. «Тех, на кого несколько факторов риска воздействуют одновременно, и получают то, что мы называем расстройствами, – отмечает он. – Мы считаем, что наследственность предопределяет депрессию далеко не так сильно, как социально-экономическое положение. Самой сильной предпосылкой является сочетание наследственности и социально-экономического положения, но что же определяет низкое социально-экономическое положение, обусловливающее сильную депрессию у детей? Плохо образованные родители? Нехватка денег? Недостаточная социальная поддержка? Большое количество детей в семье?» Ученый составил список из 10 таких факторов и провели параллели со степенью депрессивности. Он выяснил, что каждый их этих факторов по-своему влияет на снижение настроения, но любые их сочетания с большой вероятностью приводят к серьезным симптомам болезни (а также к снижению IQ). Затем Самерофф провел исследование, которое показало, что дети тяжело больных родителей чаще чувствуют себя лучше, чем дети больных средней степени тяжести. «Выяснилось, что если человек по-настоящему болен, кто-то берет на себя заботу о нем. Если родителей двое, то здоровый понимает, что должен выполнять обязанности за двоих. И у ребенка появляется шанс понять, что происходит в семье, он понимает, что один из его родителей психически болен, и его вопросы не остаются без ответа, как это случается с детьми больных менее серьезно. Понимаете? Тут нет простой линейной связи. У каждой депрессии своя история».

В то время как невнимательные или депрессивные родители могут стать причиной депрессии у детей, хорошие родители вполне могут ослабить или устранить депрессию. Старый принцип Фрейда «вини во всем мать» отброшен, однако мир ребенка по-прежнему зависит от родителей, и дети усваивают ту или иную степень устойчивости или уязвимости от матерей, отцов или опекунов. Многие современные методики лечения включают обучение родителей технике терапевтического воздействия на детей. Основана эта техника на вслушивании. Дети – совершенно другие, их нельзя считать взрослыми небольшого размера. В отношении к депрессивным детям родители должны вооружиться твердостью, любовью, последовательностью и смирением. Ребенок, который видит, как родитель решает проблему, черпает из того огромную силу.

Особый вид депрессии, так называемая анаклитическая депрессия, возникает у детей первого года жизни после шести месяцев, если они слишком часто и надолго разлучаются с матерями[188]. Симптомами такой депрессии выступают в разных сочетаниях и разной степени тяжести настороженность, тоскливость, плаксивость, отторжение окружения, замкнутость, задержка развития, ступор, отсутствие аппетита, бессонница, несчастное выражение лица. Анаклитическая депрессия в возрасте четырех-пяти лет может развиться в спад жизнедеятельности[189]; дети с таким диагнозом отличаются слабой эмоциональной реакцией, плохо вступают в общение. В возрасте пяти или шести лет могут развиться капризность, раздражительность, нарушения сна и аппетита. Такие дети не заводят друзей и имеют необъяснимо низкую самооценку. Они постоянно писают в кровать, что указывает на тревожность. Некоторые становятся замкнутыми, другие все сильнее капризничают и отличаются тягой к разрушению. Поскольку, в отличие от взрослых, дети не имеют обыкновения задумываться о будущем или корректировать свои воспоминания, вопрос о бессмысленности жизни их редко беспокоит. Их абстрактное мышление еще недостаточно развито, и дети не чувствуют безнадежности и отчаяния, которые терзают взрослых. Но и они страдают от постоянно присутствующего негатива.

Последние исследования показывают до смешного разные цифры: одни утверждают, что доказанной депрессией страдает около 1 % детей[190]; другие доказывают, что примерно 60 % детей подвержены различным аффективным расстройствам. Оценить детей посредством личных интервью гораздо труднее, чем взрослых. Во-первых, вопросы нужно формулировать так, чтобы они не подводили к «ожидаемым» ответам; терапевт должен быть достаточно умным, чтобы задать вопрос о самоубийстве так, чтобы он не предлагал его как возможный выход. Один психотерапевт разработал такую формулировку: «Раз ты так ненавидишь все здесь, разве ты не задумывался о том, чтобы сделать так, чтобы тебя здесь больше не было?» Одни дети возмущались: «Что за дурацкий вопрос?», другие говорили «да» и сообщали все детали, третьи молчали и глубоко задумывались. Терапевту следует изучить язык тела детей. Кроме того, он должен убедить ребенка в своей готовности услышать все что угодно. В таких обстоятельствах дети с тяжелой депрессией начинают разговаривать о самоубийстве. Я знаком с одной страдающей депрессией женщиной, которая изо всех сил старается держаться перед своими детьми. Она рассказала о своем отчаянии, когда пятилетний сын сказал ей: «Знаешь, жизнь такая плохая, я часто жить не хочу». В двенадцать лет он предпринял серьезную попытку самоубийства. «Обычно они говорят, что хотят быть с кем-то, кто уже умер, – говорит Парамджит Т. Джоси, глава детского психиатрического отделения больницы Джона Хопкинса. – Говорят, что хотят заснуть навсегда; иногда пятилетний заявляет: “Я хочу умереть, я бы хотел никогда не рождаться”. А потом на смену словам приходят действия. Кто-то глотает пять таблеток тайленола и считает, что этого хватит, чтобы умереть. Кто-то режет себе вены, пытается удавиться или повеситься. Многие маленькие дети вешаются на поясах в собственных шкафчиках. Кое-кто из них заброшен или подвергается издевательством, но некоторые делают все это без всяких видимых причин. Благодарение небесам, большинство просто недостаточно умелы, чтобы убить себя». Однако в действительности дети бывают на удивление умелыми; между началом 1980-х и серединой 1990-х годов число самоубийств в возрасте от 10 до 14 лет выросло на 120 %[191]. Причем «успешные» самоубийства совершаются с использованием средств насилия: огнестрельное оружие и повешение стали причинами примерно 85 % смертей. И это число растет, потому что дети, как и их родители, испытывают все нарастающий стресс.

Детей можно лечить и все чаще лечат жидким прозаком или жидким нортриптилином, разведенными в стакане сока. Это помогает. В то же время нет надежных исследований ни о том, как именно эти медикаменты воздействуют на детей, ни об их безопасности в плане побочных эффектов. «Мы превратили детей в терапевтических сирот», – замечает Стивен Хайман, директор Национального института психического здоровья. Только немногие антидепрессанты прошли испытания на безопасность применения для детей, и почти никакие не исследовались на эффективность. Результаты отдельных экспериментов комически противоречивы. Например, одно показывает, что препараты класса SSRI лучше действуют на маленьких детей и на взрослых, чем на подростков; другое – что для маленьких детей наиболее эффективны MAOI[192]. Все они недостаточно надежны, однако все указывают на то, что, по всей вероятности, лечение детей отличается от лечения подростков и что лечение как детей, так и подростков отличается от лечения взрослых.

Депрессивным детям нужна и психотерапия. «Им важно показать, что ты тут, с ними, – отмечает Дебора Кристи, обаятельный детский психолог, консультант Университетского колледжа в Лондоне и больницы в Миддлсексе. – И нужно добиться, чтобы они тоже были с тобой. Я использую такую метафору: надо взобраться на высокую гору. Мы обдумываем, как это сделать, мы сидим в лагере и обсуждаем, какие вещи взять с собой, сколько человек составит отряд, нужно ли нам привязаться друг к другу веревкой. И вот мы решаем пуститься в поход или же решаем, что мы еще не готовы к походу, но, может быть, стоит обойти вокруг горы и посмотреть, нет ли более легкого пути наверх. Ты внушаешь им, что придется карабкаться, и ты не можешь взять их на руки и нести, но ты будешь рядом на каждом сантиметре пути. Здесь и нужно начинать: нужно возбудить в них мотивацию. По-настоящему депрессивные дети не знают, что сказать, с чего начать, но знают, что хотят перемен. Я не встречала страдающего депрессией ребенка, который отказался бы от лечения, если бы поверил, что есть шанс переменить жизнь. Одна маленькая девочка была столь подавлена депрессией, что не могла говорить, однако могла писать, и вот она писала отрывочные слова на листочках-стикерах и наклеивала их на меня, так что к концу сеанса я напоминала целое море слов, через которые она хотела пробиться ко мне. Я переняла ее язык и тоже стала писать на стикерах, приклеивая их на нее, и вот так мы разрушили стену молчания». Есть и другие техники, доказавшие свою эффективность; они помогают детям разобраться в своем душевном состоянии и улучшить его.

«У детей, – говорит Силвия Симпсон, психиатр из больницы Джона Хопкинса, – депрессия не дает развиваться личности. Вся энергия уходит на борьбу с депрессией; социальное развитие также отстает, что не способствует отсутствию депрессии в будущем[193]. Ты оказываешься в мире, который ожидает от тебя умения строить отношения, а ты этого не умеешь». Например, дети с сезонными депрессиями годами плохо учатся и попадают в неприятности; при этом никто не понимает, что это болезнь, потому что она случайно совпадает с учебным годом. Никто не знает, когда и насколько интенсивно надо лечить подобные расстройства. «Я работаю на основе истории семьи, – говорит Джоси. – Бывает очень трудно распознать, с чем имеешь дело: с дефицитом внимания с гиперактивностью (ДВГ), или настоящей депрессией, или у ребенка с ДВГ развилась депрессия; это расстройство адаптации на фоне издевательств или депрессия»[194]. Многие дети с ДПГ отличаются страстью к разрушению, и порой лучше всего приструнить ребенка; однако если такое поведение обусловлено глубокими когнитивными или нейробиологическими проблемами, ребенок просто не в состоянии контролировать себя. Разумеется, поведенческие расстройства отталкивают от таких детей даже их собственных родителей, а это в свою очередь усугубляет депрессию – закручивается спираль перерастания одной депрессии в другую[195].

«Я с порога предупреждаю родителей таких детей, – говорит Кристи. – Ну хорошо, мы уберем эту агрессию, однако в течение некоторого времени у вас будет очень грустный ребенок». Дети сами никогда не приходят. На терапию их приводят. У них нужно выяснить, зачем, по их мнению, они пришли и что, по их мнению, не так. Это гораздо труднее, чем с людьми, которые сами обращаются за психологической помощью. Один из важнейших элементов психотерапевтической работы с маленькими детьми – создание альтернативного фантастического мира, безопасного пространства для психодинамической терапии. Вопросы о заветных желаниях часто помогают выяснить истинные причины заниженной самооценки. В самом начале очень важно разговорить замкнутого молчаливого ребенка. Большинство таких детей не в состоянии описать свои чувства, кроме как словами «все нормально» или «все плохо». Им нужно привить новый словарный запас; объяснить на конкретных примерах разницу между мыслями и чувствами, с тем чтобы они научились контролировать чувства при помощи мыслей. Один психотерапевт рассказывает, что попросил десятилетнюю девочку в течение двух недель записывать в дневник свои мысли и чувства, а потом показать ему. «Ну, например, ты подумала: “Мама сердится на папу”, при этом почувствовала: “Мне страшно”». Девочка принесла дневник. На каждой странице стояло: «Мысли: мне грустно», «Чувства: мне грустно». Для нее оказалось просто невозможным отделить мысли от чувств. Позднее она научилась разбираться в своей тревожности, нарезая ее на куски, точно пирог: вот эта большая тревога – по поводу школы; эта – из-за того, что делается дома; эта – из-за людей, которые ее ненавидят; эта – из-за того, что она некрасивая, и так далее. Дети, умеющие обращаться с компьютерами, обычно хорошо воспринимают метафоры из области технологии; один психотерапевт рассказал, что таким детям он говорит, что у них в мозге запустилась программа страха и тоски, а терапия состоит в том, чтобы удалить из этой программы вирусы. Хороший детский психотерапевт работает с пациентами, отвлекая их; как заметил однажды Кристи, «нет ничего более напрягающего для ребенка, чем предложить ему расслабиться».

Острая депрессия нередко настигает детей, страдающих каким-либо физическим недугом, и детей-инвалидов. «Поступают дети, больные раком; их все время мнут, подключают к приборам, колют иголками, и они начинают винить родителей в том, что те таким образом их наказывают; это очень расстраивает родителей, в результате все в депрессии, – рассказывает Кристи. – Болезнь скрывают от ребенка, и это тоже приводит к депрессии. Пришла ко мне мамаша с сильно депрессивным сыном. Спрашиваю: “Ну-ка скажи, зачем ты ко мне пришел?” И тут мать громким шепотом произносит, лишь чуть отвернувшись от маленького мальчика: “У него лейкемия, но он об этом не знает”. Ну и положение. Потом я попросил позволения поговорить с ребенком наедине и снова спросил, почему он ко мне пришел. Потому что у меня лейкемия, говорит, только матери не говорите. Он не хотел, чтобы она знала, что он знает. Значит, депрессия развилась в результате огромных и все нараставших сложностей в общении по поводу лейкемии и необходимости ее лечить».

Ныне установлено, что из депрессивных детей обычно вырастают депрессивные взрослые. 4 % подростков, перенесших детскую депрессию, совершают самоубийства. Огромное их число совершает попытки самоубийства, и очень многие испытывают тяжелые проблемы в социальной адаптации. Значительное число детей болеют депрессией до периода полового созревания, однако пик приходится на подростков – клинической депрессией страдают около 5 % тинейджеров. В этой возрастной группе депрессии, как правило, сопутствуют различные токсикомании и тревожные состояния. Родители подростков обычно недооценивают опасность[196]. Действительно, депрессию можно просто не распознать, потому что нормальное поведение многих подростков очень напоминает депрессивное, это возраст чрезмерных эмоций и неоправданных переживаний. Около 50 % студентов высших учебных заведений «подумывали о том, чтобы покончить с собой»[197]. «По крайней мере 25 % подростков, содержащихся в детских колониях, страдают депрессией, – говорит Кей Джеймисон, ведущий эксперт в области маниакально-депрессивных заболеваний. – Если их лечить, они могут потерять склонность к совершению противоправных поступков. К моменту совершеннолетия их депрессии по-прежнему сильны, но лечить их уже недостаточно, потому что привычка совершать преступления прочно интегрируется в личность». Важную роль играет и социальное взаимодействие, потому что появление вторичных половых признаков вызывает эмоциональный кризис. В настоящее время ученые активно ищут способы отсрочить появление депрессивных симптомов – чем раньше начинается депрессия, тем чаще она плохо поддается лечению[198]. Одно из недавних исследований установило, что те, кто перенес депрессию в детстве или отрочестве, болеют депрессией в дальнейшей жизни в семь раз чаще остальных[199]; другое предполагает, что около 70 % таких людей[200], скорее всего, ожидают рецидивы. Необходимость раннего диагностирования, лечения и профилактической психотерапии совершенно очевидна. Родители обязаны чутко улавливать самые ранние признаки отсутствия контактов, нарушения аппетита, сна, чересчур критичного отношения к себе. Детям, у которых появляются такие симптомы, следует оказывать профессиональную помощь.

Подростки (и в особенности подростки мужского пола) часто не могут ясно выразить свои чувства, а система психотерапии уделяет им слишком мало внимания. «Я имел дело с подростками, которые приходят, забиваются в угол и говорят: “Со мной все в порядке”, – рассказывает психотерапевт. – Я им не противоречу. “Отлично! Это просто фантастика, что у тебя нет депрессии, потому что она есть у очень многих ребят, которые ко мне ходят. Расскажи, каково это – так прекрасно себя чувствовать. Вот, например, что именно значит твое прекрасное самочувствие прямо сейчас, в этой комнате?” Я пытаюсь дать им возможность думать и чувствовать вместе с кем-то еще».

Не вполне ясно, депрессию при сексуальном насилии вызывают непосредственно физические процессы или она становится следствием ненормальной домашней обстановки, которая, как правило, и делает возможным сексуальное насилие[201]. У детей, ставших жертвами сексуального насилия, укореняются тенденции к деструктивному поведению, наблюдается высокий уровень неблагополучия. Они нередко растут в постоянном страхе: их мир нестабилен, и это разбалансирует их личность. Психотерапевт рассказывает, что его пациентка, молодая женщина, пережившая в детстве сексуальное насилие, никак не могла поверить, что кто-то заботится о ней, что можно на кого-то положиться. «Ей было нужно от меня одно – последовательность во взаимоотношениях», только это могло разрушить автоматическое недоверие, с которым она привыкла относиться к людям. Дети, лишенные в раннем возрасте любви, которых не поощряют к когнитивному развитию, нередко навсегда остаются инвалидами. Супружеская пара, усыновившая сироту из России[202], рассказывает: «Этот малыш в пять лет совсем не понимал причинно-следственных связей, он не знал, что растения живые, а мебель – нет». Они изо всех сил пытались компенсировать этот дефицит, но вскоре узнали, что полное восстановление невозможно.

Для многих из тех, для кого невозможно восстановление, возможна аккомодация. Кристи рассказывает о лечении девочки, страдавшей невыносимыми головными болями («В моей голове словно молотом бьют») и вследствие этого отказавшейся почти от всего. Она не могла ходить в школу. Не могла играть. Не могла общаться с людьми. Впервые оказавшись у Кристи, она заявила: «Вы не сможете прогнать мою головную боль». Кристи на это ответила: «Ты права, не смогу. Но давай попробуем загнать эту боль в какое-то одно место в голове и посмотрим, не сумеешь ли ты пользоваться остальной головой, даже если в ней колотят молотками». «Первый шаг, – отмечает Кристи, – поверить в то, что говорит ребенок, даже если это звучит абсолютно неправдоподобно. Поверить, даже если ребенок использует свой бессмысленный язык, потому что для него этот язык имеет смысл». После экстенсивной терапии девочка, о которой идет речь, сообщила, что может пойти в школу, несмотря на головную боль, потом она, несмотря на головную боль, завела друзей, а еще через год ее головные боли прошли.

Депрессии у пожилых людей упорно не лечат, потому что в обществе господствует представление о старости как о депрессивном времени[203]. Представление о том, что пожилые люди по определению несчастны, не дает нам толком вглядеться в это несчастье, оставляя множество людей доживать последние дни в совершенно необязательных эмоциональных страданиях. А ведь еще в 1910 году Эмиль Крепелин, отец современной психофармакологии, назвал депрессии стариков инволюционной меланхолией[204]. С тех времен стало еще хуже вследствие разрушения традиционной структуры здравоохранения и лишения стариков ощущения собственной значимости. Обитатели домов престарелых впадают в депрессию вдвое чаще, чем те пожилые люди, что остаются в обычных жилищах[205]; предполагается, что более трети постояльцев этих благотворительных учреждений страдают серьезной депрессией[206]. Удивительно, но на пожилых гораздо сильнее, чем на другие категории, действует эффект плацебо. Это позволяет предположить: таким людям больше пользы приносит сам факт, что им нечто дают, чем психосоматический эффект от веры в целительную силу препарата. Беседы с пациентами, являющиеся частью обследования, соблюдение режима и сосредоточение внимания на мозге приносят значительную пользу. Пожилые люди чувствуют себя лучше, когда им уделяют внимание[207]. Вероятно, старики в нашем обществе ужасно одиноки, если такая малость дает подобный эффект.

Но, хотя на депрессии среди пожилых людей очень сильно влияют социальные факторы, выясняется, что и изменения в организме также действуют на душевное состояние. В преклонном возрасте снижается содержание всех нейромедиаторов[208]. У 80-летних уровень серотонина составляет половину от их же уровня в возрасте 60 лет[209]. Разумеется, в эти годы в организме существенно меняется метаболизм, нарушается химический баланс, и поэтому снижение содержания нейромедиаторов сказывается не так быстро и резко (насколько нам известно), как сказалось бы на людях помоложе, если у них он вдруг упал вдвое[210]. Возрастные изменения функций и пластичности мозга выражаются также и в том, что им приходится дольше ожидать эффекта от антидепрессантов. Тот же препарат SSRI, который на человека среднего возраста начинает действовать через три недели после начала приема, старикам начинает помогать лишь через 12 недель или даже позднее[211]. Но вот процент успешности лечения не зависит от возраста, он примерно одинаков среди пожилых и молодых людей[212].

Пожилым людям часто показана электросудорожная терапия – по трем причинам. Первая: в отличие от медикаментов, она действует быстро; оставлять больного месяцами ожидать, когда начнет действовать лекарство, а тем временем его депрессия ухудшается, неконструктивно. Кроме того, ЭСТ не вступает в нежелательные реакции с другими лекарствами, которые часто принимают пожилые люди, а возможность таких реакций существенно сужает круг препаратов, которые можно прописывать больным. Наконец, страдающие депрессией старики часто отличаются плохой памятью и могут забыть принять лекарство или, наоборот, забыть, что уже приняли, и выпить слишком большую дозу. С этой точки зрения контролировать ЭСТ гораздо легче. А короткая госпитализация – очень часто наилучший способ присмотреть за пожилым человеком, страдающим тяжелой депрессией[213].

У этой части населения депрессию трудно обнаружить[214]. Половое влечение, снижение которого является важным признаком депрессии у молодых, в жизни пожилых не играет такой роли. Пожилые реже испытывают чувство вины. Депрессия делает их не сонливыми, а наоборот, лишает сна, и они лежат ночь напролет, нередко в тисках паранойи. Для них характерны катастрофические реакции на незначительные события. Пожилые от многого начинают плохо себя чувствовать и жалуются на огромное количество всевозможных болей и недомоганий, а также на метеочувствительность: этот стул ужасно неудобный; напор в душе слишком низкий; правой рукой я чашку с чаем не могу поднять; свет в моей комнате слишком яркий; свет в моей комнате слишком тусклый, и так далее до бесконечности. У них развивается раздражительность, они становятся мрачными, нередко проявляют бесчувственность к окружающим, иногда демонстрируют «эмоциональную неустойчивость»[215]. При таких симптомах часто помогают препараты класса SSRI. Депрессии пожилых, как правило, являются следствием изменений в системах организма (в том числе более слабого кровоснабжения мозга) либо развиваются из-за боли и унижения от того, что тело увядает. Часто депрессией сопровождаются сенильная деменция (старческое слабоумие) и маразм, и хотя они часто идут рука об руку, протекают по-разному. При деменции снижаются способности мозга автоматически реагировать; ослабляется память, особенно краткосрочная. У больных депрессией блокируются процессы, требующие психологических усилий: долгосрочная память становится недоступной, затруднено усвоение новой информации. Большинство пожилых людей ничего не знает об этих различиях, и симптомы депрессии они относят на счет возрастного несильного маразма, поэтому так редко предпринимают шаги для улучшения ситуации.

Одна из моих двоюродных бабушек, когда ей было уже за 90, упала в собственной квартире и сломала ногу. Нога срослась, и она вернулась из больницы с целой командой сиделок. Поначалу ходить ей было трудно, и она с огромными усилиями делала упражнения, предписанные физиотерапевтом. Через месяц нога вела себя гораздо лучше, но она все равно боялась ходить и сопротивлялась попыткам заставить ее двигаться. Она привыкла к судну со стульчаком, которое подавали ей прямо к кровати и отказывалась сделать 15 шагов до туалета. Всю жизнь ее крайне заботило, как она выглядит, теперь это улетучилось, она отказывалась посещать парикмахера, к которому ходила дважды в неделю чуть ли не столетие. Она вообще отказалась покидать дом и все время откладывала визит к педикюрше, хотя ее мучил вросший ноготь. Проходили недели, а она все сидела в четырех стенах своей квартиры. Тем временем сон сделался нерегулярным и беспокойным. Она отказывалась разговаривать с моими двоюродными сестрами, когда они ей звонили. Она всегда отличалась щепетильностью в личных делах и ни с кем не делилась подробностями, теперь же она просила меня вскрывать и оплачивать ее счета, потому что перестала в них разбираться. Она потеряла способность воспринимать какую бы то ни было информацию, переспрашивала меня по восемь раз, что я собираюсь делать в выходные, и эта когнитивная деградация очень походила на сенильную деменцию. Она стала повторяться и, хотя не была печальна, но как-то увяла. Лечащий врач настаивал, что она просто переживает посттравматический стресс, но я видел, что бабушка готовится к смерти, и был убежден, что это неадекватная реакция на перелом ноги, сколько бы лет ей ни было.

В конце концов я уговорил моего психофармаколога прийти и поговорить с бабушкой; он немедленно диагностировал тяжелую старческую депрессию и прописал целексу. Через три недели я отвез ее к педикюрше. Я заставил ее сделать это не только потому, что считал, что ее ноги нуждаются в уходе, но и потому, что был уверен: ей необходимо вернуться в привычный мир. Она смутилась и до смерти перепугалась. Еще через две недели мы отправились к врачу, который лечил ее перелом. Заехав за бабушкой, я увидел ее в нарядном платье, тщательно причесанной, с подкрашенными губами; она даже приколола маленькую жемчужную брошку, которую всегда очень любила. Она спустилась по лестнице, ни разу не посетовав ни на что. Выход был для нее стрессом, в ожидании врача она нервничала и капризничала, но когда пришел хирург, говорила с ним вежливо и старалась быть обаятельной. После приема мы с сиделкой на кресле-каталке отвезли бабушку к выходу из здания. Ее очень обрадовало, что нога совершенно восстановилась, она благодарила всех и каждого. Я ловил каждый признак ее пробуждения, но совсем не был готов к тому, что она сказала, когда мы отъезжали: «Дорогой, а не пообедать ли нам где-нибудь?» И мы отправились в ресторан, который раньше любили, она с моей помощью даже прошла небольшое расстояние от машины до двери, мы болтали и смеялись, и она снова была живой. Я не хочу сказать, что она все время ходит куда-то обедать, но с тех пор раз в пару недель она не прочь погулять, здравый смысл и чувство юмора полностью вернулись.

Полгода спустя с бабушкой случилось, как выяснилось потом, неопасное внутреннее кровотечение, и ее на три дня положили в больницу. Я очень беспокоился о ней, однако ее душевное состояние осталось стабильным настолько, что она справилась с переездом в больницу, не впала в панику и ничего не перепутала. Через неделю после ее возвращения домой я приехал проверить, достаточно ли лекарств, и обратил внимание, что содержимое пузырька с целексой почти не уменьшилось по сравнению с прошлой проверкой. «Ты это принимаешь?» – спросил я. «Ах, нет, – ответила она. – Врач сказал мне прекратить». Я подумал, что она, наверно, что-то не так поняла, но сиделка, которая присутствовала при том, как врач инструктировал бабушку, все подтвердила. Я искренне поразился и пришел в ужас. Целекса не оказывает побочных эффектов на гастроэнтерологическую область, и вряд ли можно было предположить, что она вызвала внутренне кровотечение. Никаких разумных причин резко отменять лекарство не было, и даже более молодой и здоровый человек должен отказываться от антидепрессантов постепенно и в соответствии с разработанной программой. А тот, кому лекарства хорошо помогают, вообще не должен отменять их. И вот геронтолог, наблюдавший бабушку, принял волевое решение, что ей пойдет на пользу отказ от «необязательных» препаратов. Я позвонил этому врачу и спустил на него всех собак, написал гневное письмо главному врачу его больницы и велел бабушке снова пить лекарство. Она до сих пор жива и счастлива, и вскоре мы собираемся отпраздновать ее столетний юбилей. Через две недели мы пойдем к парикмахеру, чтобы она выглядела на все сто к небольшой вечеринке, которую мы собираемся устроить. Я навещаю ее каждый четверг, провожу с ней послеобеденные часы, и если раньше это было тяжкой обязанностью, то теперь мы от души веселимся, а когда несколько недель назад я сообщил ей кое-какие хорошие семейные новости, она захлопала в ладоши и запела. Мы говорим обо всем на свете, и я многое черпаю из ее мудрости, которая вернулась к ней вместе с радостью жизни.

Нередко депрессия – предвестник тяжелого повреждения рассудка. Ее появление заставляет опасаться прихода старческого маразма и болезни Альцгеймера, и наоборот, эти болезни могут сосуществовать с депрессией или предшествовать ей[216]. Болезнь Альцгеймера понижает уровень серотонина даже сильнее, чем возраст[217]. В нашем распоряжении почти нет возможностей компенсировать нарушение ориентации и когнитивной функции, которые и являются сутью маразма и болезни Альцгеймера, однако мы можем устранить острые душевные страдания, часто сопутствующие этим заболеваниям. Многие пожилые люди несколько дезориентированы, однако не испытывают ни страха, ни глубокой тоски, и этого состояния мы сегодня можем добиться, однако обычно не добиваемся. Были проведены эксперименты с целью замерить, является ли маразм следствием падения серотонина[218], однако более вероятным кажется, что деменция становится следствием повреждения различных отделов мозга, в том числе тех, которые отвечают за выработку серотонина. Другими словами, маразм и понижение серотонина – это разные следствия одной причины. Выяснилось, что препараты класса SSRI практически не действуют на моторику или интеллект[219],[220], которые поражает деменция; однако хорошее настроение позволяет пожилым людям лучше использовать способности, заложенные в них природой, что на практике дает некоторые улучшения когнитивной функции. Старики с болезнью Альцгеймера и с депрессией хорошо поддаются лечению атипичными медикаментами, например тразодоном (Trazodone), не входящими в первый эшелон средств борьбы с депрессией[221]. Они хорошо откликаются на бензодиазепины, но у последних слишком сильное седативное действие. Они хорошо откликаются на ЭСТ. То, что эти люди несколько дезориентированы, не должно обрекать их на жалкое существование. Тем пациентам с болезнью Альцгеймера, кто проявляет сексуальную агрессию – не такая уж редкая ситуация, – может помочь гормональное лечение[222] (правда, это кажется мне не совсем гуманным, разве что эти сексуальные чувства причиняют неприятности тем, кто их испытывает). Наконец, пациенты с деменцией практически не поддаются психотерапии.

Часто депрессия развивается после инсульта. В первый год после инсульта вероятность заболеть вдвое выше[223]. Это может быть результатом физиологических повреждений некоторых участков мозга; ряд исследований выявил, что левосторонний инсульт особенно влияет на разбалансирование эмоций[224]. В первое время после выздоровления многие пожилые люди часто плачут по самым незначительным поводам, причем как отрицательным, так и положительным. Один пациент, переживший инсульт, ударялся в слезы от 25 до 100 раз за день, при этом каждый приступ длился от одной до десяти минут и совершенно выматывал его[225]. Лечение SSRI быстро привело в норму эту непрошеную плаксивость, но стоило пациенту прекратить прием препаратов, как плаксивость вернулась; с тех пор он постоянно принимает лекарство. Другой пациент был вынужден на 10 лет оставить работу, потому что постинсультная депрессия вызвала неудержимую плаксивость; лечение SSRI привело его в порядок, и ближе к 70 годам он вернулся к работе[226]. Нет сомнений, что повреждение вследствие инсульта определенных участков мозга имеет тяжелые последствия для душевного настроя, однако обнаружено, что во многих случаях эти последствия удается контролировать.

В отличие от пола и возраста, этническая принадлежность биологически не определяет депрессию. Однако культурные коды заставляют людей по-разному проявлять депрессивность. В замечательной книге «Безумные путешественники» (Mad Travellers) Иэн Хакинг описывает синдром (физическое перемещение в бессознательном состоянии), наблюдавшийся у многих в конце XIX века и исчезнувший несколько десятилетий спустя. Сейчас никто ничего подобного – физически передвигаться, не подозревая об этом – не испытывает. Определенные психические синдромы поражают те или иные исторические периоды или слои общества. «Преходящими душевными болезнями, – объясняет Хакинг, – я называю такие, которые возникают где-то или когда-то, а потом исчезают. Они поражают избирательно какой-то социальный слой или пол, предпочитая бедных женщин или богатых мужчин. Я не говорю, что они приходят и уходят у одного конкретного пациента, но этот тип безумия существует только в определенное время и в определенном месте»[227]. Хакинг развивает гипотезу Эдварда Шотера о том, что один и тот же человек, который в XVIII веке страдал от обмороков и приступов рыданий, а в XIX – от истерического паралича или контрактуры, в наши дни испытал бы депрессию, хроническую усталость или анорексию.

Взаимосвязи между этнической принадлежностью, уровнем образования и общественным положением слишком трудно систематизировать даже применительно к депрессивным американцам. И все же некоторые общие выводы сделать возможно. Хуан Лопес из Мичиганского университета – приятный жизнерадостный человек, участливый и с хорошим чувством юмора. «Я кубинец, женатый на пуэрториканке, – рассказывает он. – Наша крестница – мексиканка. Недолгое время я жил в Испании. Поэтому я достаточно подкован в культуре латиносов». Лопес плотно занимается мигрантами на территории Мичигана, и вместе со священниками, единственными, кто о них заботится, он взял на себя задачу наблюдать их психологические нужды. «Удивительно, – отмечает он, – в США одна и та же болезнь развивается на фоне самых разных культур». Лопес выяснил, что латиноамериканцы предпочитают не распознавать свои психологические проблемы, а переводить их в соматические. «Ну вот, например, приходят женщины, с некоторыми я знаком, и стонут: ах, спина болит, живот болит, ноги не ходят, и так далее. И вот что меня интересует: они все это говорят, чтобы не допустить меня к их психологическим проблемам, или у них таким образом, без привычных симптомов, проявляется депрессия? И если им становится лучше после проповеди Уолтера Меркадо – это пуэрториканский мистик, нечто среднее между Джерри Фолуэллом и Джин Диксон, – то что при этом происходит с ними в биологическом плане?» Депрессии у более образованных латиноамериканцев меньше отличаются от депрессий основного населения.

Мой друг доминиканец, ему 40 с небольшим, пережил внезапный и очень тяжелый нервный срыв, когда они со второй женой решили разойтись. Она съехала, а ему все труднее давалась его работа управляющего зданием. Самые простые дела переутомляли его; он перестал есть, стал плохо спать. Выпал из круга общения, не виделся с друзьями и даже собственными детьми. «Я не считал, что это депрессия, – рассказал он мне позже. – Мне казалось, что у меня какая-то физическая болезнь, что я умираю. Наверно, я понимал, что расстроен, но не знал, что с этим надо бороться. Как доминиканец, я очень эмоциональный, но при этом я – мачо, и хотя у меня много разных чувств, я не так-то легко выражаю их и никогда не позволю себе заплакать». После того как два месяца он безвыходно просидел в подвале того здания, где работал – «Не понимаю, как мне удалось сохранить работу. К счастью, ни в одной квартире не случилось серьезной протечки или чего-то в этом роде», – он отправился в Доминиканскую Республику, где жил до десяти лет и где у него по-прежнему много родственников. «Я стал пить. В самолете я напился допьяна, потому что очень боялся, даже ехать домой боялся. В самолете я начал плакать и проплакал всю дорогу. Я стоял и плакал в аэропорту, когда увидел дядю, который приехал, чтобы меня встретить. Это было плохо. Было стыдно, мерзко, страшно. Но я хотя бы выбрался их этого проклятого подвала. А через несколько дней на пляже я встретил женщину, мою нынешнюю подругу, красивую женщину, которая считала очень гламурным, что я приехал из Штатов. И каким-то образом я стал смотреть на себя ее глазами и начал чувствовать себя лучше. Я продолжал пить, но плакать перестал, ведь не мог же я плакать перед ней, и, наверно, это принесло мне пользу. Знаешь, мне, доминиканцу, женское внимание по-настоящему необходимо. Кто я такой без этого?» Несколько месяцев спустя они с женой вернулись в США, и хотя он по-прежнему тосковал, тревожность улетучилась. Когда я спросил о лекарствах, друг-доминиканец покачал головой. «Знаешь, это не для меня, – сказал он, – пить таблетки от чувств».

У афроамериканцев депрессия сопровождается собственным набором трудностей. В прелестной и трогательной книге «Поплачь по мне, ива» (Willow Weep for Me) Мэри Данква так описывает проблему: «В сфере моих возможностей клинической депрессии просто нет, да и в сфере возможностей любой черной женщины в любой стране мира. Для меня как для черной женщины всегда имела и имеет огромное значение иллюзия собственной силы. Главный миф, с которым я должна жить всю жизнь, – миф о врожденной силе. Черные женщины обязаны быть сильными – сиделки, кормилицы, целительницы, и еще чертова уйма вариаций на тему няни-негритянки. Считается, что эмоциональные трудности – неотъемлемая часть нашей жизни. Это прямое следствие того, что ты черная и ты женщина»[228]. Чаще всего Мэри Данква ничуть не депрессивна: красивая, стильная, выразительная женщина с аурой царственной властности. Ее рассказы о потерянных неделях и месяцах жизни поражают. Она никогда не забывает о цвете своей кожи. «Я так рада, – как-то сказала она мне, – что у меня дочь, а не сын. Мне противно думать о том, что в наши дни представляет собой жизнь черного мужчины и каково придется ребенку, в чьей семье есть депрессия. Мне ненавистна мысль, что я воспитала бы этого ребенка и он очутился бы за решеткой, при нашей тюремной системе. У черной женщины с депрессией шансов немного, а у черного мужчины их просто нет».

Описания типичной депрессии у чернокожих не существует. Часто большую роль играет отраженный расизм – неуверенность в себе на почве доминирующих в обществе отношений. В этой книге есть несколько рассказов депрессивных афроамериканцев, хотя я основывался на этнической принадлежности только в тех случаях, когда был уверен, что именно она сформировала особенности их страданий. Среди многих услышанных мною историй особенно запал в душу рассказ Дьери Прюдена, афроамериканца гаитянского происхождения; пережитая им депрессия укрепила его дух, но смягчила его общение с другими людьми. Уж он-то знает, как глубоко цвет кожи влияет на эмоциональную жизнь. Младший из девяти детей в семье, он рос в Бедфорд-Стайвесанте, обнищавшем районе Бруклина, а потом, когда родители вышли на пенсию, в Форт-Лодердейле. Его мать работала несколько часов в день сиделкой на дому, отец был плотником. Оба родителя были набожными адвентистами седьмого дня и установили высокие стандарты поведения и нравственности, и Дьери, несмотря на то что жил на едва ли не самых жестких и опасных улицах мира, вынужден был этих стандартов придерживаться. Он натренировал силу, физическую и духовную, и она помогла ему выживать и балансировать между тем, что ожидали от него родители, и ежедневными опасностями внешнего мира. «Мне всегда казалось, даже когда я был совсем маленький, что я аутсайдер, избранный для наказаний и унижений. В моем детстве в нашей округе жило очень мало гаитянцев, и уж точно мы были единственными адвентистами на много миль окрест. Меня дразнили за то, что я не такой, как все, ребята из моего квартала прозвали меня “кокосовая голова”. Мы были одной из немногих семей, кто жил не на пособие по безработице. Во всей округе я был самым темнокожим и поэтому самым одиноким ребенком. В семье, где считалось, что дети должны быть покорными и не задавать лишних вопросов и где свято блюли религиозный принцип «почитай отца своего и мать свою», я выучил, что злиться – плохо, по крайней мере плохо это показывать. Очень рано я научился делать непроницаемое лицо и держать чувства при себе. По контрасту, улица была полна злобы и насилия; но когда на меня нападали, я, как учили в церкви, подставлял другую щеку, и люди смеялись. Я жил в постоянном страхе. Начались затруднения речи.

Когда мне было около 12 лет, мне надоело, что меня постоянно обижают, грабят и бьют те, кто старше, круче и лучше умеют жить жизнью улицы. Я начал тренироваться, занялся боевыми искусствами. Мне нравилось, что я выдерживаю самый тяжелый и выматывающий режим, который сам выбрал. Мне пришлось сделаться физически крепким, но я жаждал также эмоциональной крепости. Я дрался все школьные годы, переносил расизм и грубость полиции – я начал читать журналы “Черных пантер”, которые приносил брат, – и не пристрастился к наркотикам, и не попал под арест. Будучи на девять лет моложе младшего из моих братьев, я понимал, что мне предстоит множество похорон, начиная с родителей, которые были уже немолоды, когда я родился. Я думал, что ничего особенно хорошего от жизни ждать нечего. Страх смешался с глубокой безнадежностью; я часто тосковал, хотя старался не показывать этого. Моя ярость не имела выхода, поэтому я тренировался, часами лежал в обжигающей ванне и без конца читал, чтобы поменьше думать. К шестнадцати годам моя злость стала прорываться наружу. Я культивировал мистическую формулу камикадзе: делай со мной что хочешь, но если ты меня достанешь, я тебя убью. Я пристрастился к дракам, к выбросам адреналина, мне казалось, если я научусь выдерживать боль, никто мне ничего не сможет сделать. И я изо всех сил старался скрыть свое ощущение безнадежности».

Дьери выдержал физическую и психологическую боль своего отрочества и покинул гетто, поступив в Массачусетский университет, где специализировался на французской литературе. Один семестр он учился в Париже; там он встретил женщину, свою нынешнюю жену, и решил остаться еще на год. «Хотя я был еще студентом, – вспоминает он, – моя жизнь там казалась мне роскошной. Я работал манекенщиком в рекламе и на показах мод, подвизался в джазе, путешествовал по Европе. Но я совсем не был готов к неприкрытому расизму французской полиции». За год его не менее двенадцати раз задерживали и обыскивали во время полицейских проверок и наконец публично избили и арестовали за хулиганство, потому что он начал спорить с особо ретивыми парижскими полицейскими. Скрытая злость Дьери выплеснулась в симптомы острой депрессии. Он продолжал функционировать, но все время чувствовал на себе «невероятную тяжесть».

Дьери вернулся в Соединенные Штаты, закончил университет и в 1990 году поехал в Нью-Йорк делать карьеру. Ему довелось поработать в отделах связей с общественностью нескольких компаний. Однако через пять лет он понял, что его профессиональные перспективы очень ограничены. «Я видел, что многие мои коллеги гораздо успешнее, чем я; они гораздо быстрее делали карьеру, перед ними открывались лучшие перспективы. И, что еще важнее, я чувствовал, что упускаю что-то и моя депрессия углубляется».

В 1995 году Дьери организовал Prudent Fitness, собственную небольшую школу самовоспитания, оказавшуюся очень успешной. Он учит клиентов целительной силе физических тренировок, и некоторые ездят к нему на занятия в его новехонький бруклинский дом, в котором он живет с женой и дочерью. Его подход – холистический по духу и жестко дисциплинарный на практике. Его умение переносить трудности стало образцом для клиентов. «Я предпочитаю общаться с клиентами на очень глубоком уровне. Своим главным достоинством как тренера я считаю умение предложить мотивацию самому неорганизованному и строптивому клиенту. Это требует большой эмпатии, такта и умения правильно выбрать стиль общения. Эта работа позволяет мне помогать людям, задействуя самые лучшие стороны моей натуры. Мне это очень нравится. Недавно я познакомился с женщиной; она – социальный работник и хочет сочетать социальную помощь с фитнесом, чтобы у клиентов добавлялось жизненных сил. По-моему, это великолепная идея. Тут вот что главное: взять контроль над тем, что можно контролировать – над собственным телом».

Дьери испытывает трудности и из-за мира бедноты, откуда он вышел, и из-за более благополучного мира, в котором он сейчас обитает. Его элегантность, с которой он носит самую простую одежду, далась ему нелегко, он твердо стоит на ногах, потому что придирчиво следит за собой в мире, который всегда готов придраться к нему. Когда о депрессии Дьери узнали члены его семьи, пришлось пережить тяжкие времена. Он не был уверен, что они сумеют понять его отношение к болезни, хотя и у отца, и у некоторых других членов семьи наблюдались те же симптомы. Временами ему трудно играть роль жизнерадостного младшего родственника, и хорошую мину держать удается не всегда. К счастью, одна из сестер, доктор философии и психолог-клиницист, имеющая частную практику в Бостоне, помогла ему найти правильный путь, когда он впервые попросил о помощи. Жена сразу же прониклась сочувствием и стала надежной опорой, но и ей поначалу было трудно понять, каким образом в ее муже мужественность и уверенность в себе сочетаются с тем, что она знала о депрессии.

Со времен первой психотерапии в Париж Дьери регулярно проходил разговорную терапию, перемежая ее периодами приема антидепрессантов. Не так давно закончилось пятилетнее сотрудничество с женщиной-психотерапевтом, которая «помогла мне познать себя. Я понял, как тяжело мне справляться с гневом. Я боялся рассердиться на кого-нибудь из-за страха, что покалечу или уничтожу этого человека. Теперь я свободен от этого страха. Посредством психотерапии я приобрел множество новый навыков. Я стал уравновешеннее. Лучше разбираюсь в себе. Я легче беру паузу, чтобы разобраться в своих чувствах, вместо того, чтобы спонтанно реагировать». Дьери смягчили, во-первых, счастливый брак, во-вторых, рождение дочери. «Уязвимость, хрупкость моей дочки – ее самая сильная сторона. Это ее мощное оружие. Это изменило мои представления об уязвимости и хрупкости». И все-таки депрессия возвращается, хрупкость одерживает верх, приходится прибегать к лекарствам. «В один прекрасный день случилось несколько неприятностей сразу, и я почувствовал, что моя жизнь на мели. Если бы не любовь моей жены и дочки, которые помогают мне держаться, я давно уже сдался бы. Через психотерапию я понял, что запускает депрессию. С правильным лечением и поддержкой я начинаю управлять болезнью, а не позволяю ей управлять мной».

Дьери – объект постоянных расистских выпадок, которые усугубляются его впечатляющими размерами, физической силой и, как ни смешно, привлекательностью. Я сам видел, как от него шарахаются продавцы в магазинах. Я стоял с ним на нью-йоркских углах и наблюдал, как он по пятнадцать минут машет рукой, но ни одно такси не останавливается; когда поднял руку я, такси нашлось за десять секунд. Как-то раз полиция арестовала Дьери в трех кварталах от дома в Бруклине, потому что он подходил под описание какого-то преступника; он провел несколько часов в камере, прикованный к балке наручниками. Ни его поведение, ни документы не произвели никакого впечатления на тех, кто его арестовал. Постоянные унижения на почве расизма и дутого равноправия не помогают переносить депрессию. Когда на тебя на улице смотрят с подозрением, эта презумпция виновности очень выматывает. От того, что тебя не понимают так много людей, становится очень одиноко.

Когда Дьери хорошо себя чувствует, он, привыкший к этим постоянным уколам своей гордости, старается не обращать на них внимания, однако это «сильно осложняет жизнь», как он мне однажды сказал. «Сама депрессия цветов не различает. Когда ты в депрессии, ты можешь быть коричневым, синим, белым или красным. Когда мне плохо, я вижу вокруг счастливцев любой окраски, размера и формы и чувствую: “О господи! я один на всей планете так депрессивен. У всех у них что-то происходит, а у меня нет”.

А потом в игру снова попадает расовая карта. Кажется, что мир только и думает, как бы сбить тебя с ног. Я крупный, сильный черный мужчина, и никто не захочет потратить минутку, чтобы пожалеть меня. Если ты вдруг заплачешь в метро, что произойдет? Уверен, кто-нибудь спросит, что случилось. Если в метро заплачу я, решат, что я накачался дурью. Когда меня воспринимают совсем не таким, каков я на самом деле, – это всегда шок. Всегда шок – расхождение между тем, как я сам себя вижу, и тем, как меня видят другие, между моим внутренним миром и внешними обстоятельствами жизни. Когда мне плохо, это воспринимается как пощечина. Я часами простаиваю перед зеркалом, приговаривая: ты прилично выглядишь, ты чистый, ты хорошо причесан, ты вежлив и добросердечен. Почему же люди тебя не любят? Почему они всегда хотят тебя побить или достать по-другому? Почему тебя опускают, унижают? Почему? Я этого не понимаю. Как чернокожий я испытываю совсем другие трудности, не те, что у других. Мне ненавистна мысль, что раса имеет для меня значение – это вопрос не симптомов, а обстоятельств. Но знаешь, быть мной трудно, даже несмотря на цвет кожи. Но, хочу сказать, оно того стоит. Когда я в порядке, я доволен, что я – это я. И знаешь, тобой тоже трудно быть, хотя ты и не черный. Но расовые проблемы всегда тут как тут, всегда помечают меня своим значком, подкарауливают мою злость, замораживают меня изнутри. И это страшно меня угнетает».

Мы с Дьери познакомились через его жену, мою давнюю школьную подругу. Мы дружили лет десять, нас сблизило то, что оба пережили депрессию. Я не так-то легко справляюсь сам, и некоторое время Дьери был и моим тренером – такие отношения рождают близость, какая была у меня, например, с моим психиатром. Он не только разрабатывает для меня программу занятий, но также заставляет начать и продолжать. Поскольку он постоянно проверяет предел моих возможностей, то знает, на что я способен. Он знает, когда имеет смысл довести меня до предела моих физических возможностей, а когда – оттащить назад, не доходя до пределов эмоциональных. Он – один из первых, кому я звоню, когда начинаю раскисать, отчасти потому, что, стоит начать заниматься, как настроение быстро улучшится, а отчасти из-за его личного обаяния; отчасти потому, что он понимает, о чем я говорю, а отчасти из-за его глубокой проницательности, обретенной за годы упражнений. Он был среди тех, кто приходил ко мне, помогал мыться и одеваться, когда мне было совсем плохо. Он – один из героев повести о моей собственной депрессии. И он – воплощенное благородство, он работает, чтобы приносить людям пользу, получает удовлетворение от того, что делает добро. Это – очень редкое качество в мире, где полно людей, которых чужие страдания раздражают.

Весь спектр предрассудков по отношению к депрессии не поддается систематизации. Например, жители Восточной Азии избегают этой темы вплоть до отрицания ее существования. Примечательно, что недавняя статья о депрессии в одном из сингапурских журналов, перечисляя возможные методы лечения, заканчивалась так: «Ищите помощи специалиста, если она вам нужна, а пока – воспряньте духом!»[229]

Нью-йоркской психиатр Энн Хальберштадт, работающая исключительно с иммигрантами из России, разочаровавшимися в Соединенных Штатах, говорит: «Надо помещать слова этих людей в русский контекст. Русский пациент, рожденный при советской власти, пришел ко мне и ни на что не жаловался. Я отправила его в больницу. Если бы он начал жаловаться на все подряд, я бы решила, что с ним все в порядке. Я предположила бы у него депрессию, только если бы он проявлял ненормальную подозрительность или невыразимо страдал. Таковы нормы нашей культуры. “Как дела?” – “Не очень хорошо” – таков стандартный ответ у русских. И положенное в США “Прекрасно, спасибо, а у вас?” нередко очень смущает. Честно говоря, и для меня непросто, даже сейчас, слышать это “прекрасно”. У кого это все прекрасно?»

1970-е годы в Польше были временем немногих удовольствий и еще меньшей свободы. В 1980-е начало набирать силу движение «Солидарность», породив некоторые надежды и повысив настроение. Стало можно не бояться вслух говорить то, что думаешь. Люди, долгое время жившие в строгих рамках, установленных для них властью, наслаждались возможностью выразить себя, появились средства массовой информации, отражавшие эти настроения. Однако в 1981 году ввели военное положение, начались массовые аресты, большинство активистов отсидели по полгода в тюрьме. «Отсидку почти все они приняли, – объясняет Агата Билек-Робсон, в ту пору подруга одного из ведущих активистов и сама уважаемый политический философ. – А вот крушения надежд перенести не смогли». Публичная сфера, в которой они выражали себя, попросту перестала существовать. «Началось что-то вроде политической депрессии; эти люди утратили веру в возможность общения: не имея возможности говорить публично, говорить приватно они не желали». Те самые молодые люди, которые организовывали шествия и писали манифесты, потеряли работу или сами ушли с нее и сидели по домам, пялясь в телевизор или напиваясь. Они стали «мрачными, закрытыми, необщительными, говорили односложно, растеряли связи». Окружающая действительность не сильно отличалась от той, что была пять лет назад, однако сегодня на всем лежала тень 1980 года, и, приемлемая в прошлом, эта реальность стала местом поражения.

«В то время единственным местом, где можно было добиться успеха, стал дом, – вспоминает Белик-Робсон. Женщины, участвовавшие в “Солидарности” и оставившие домашнее хозяйство ради активной общественной деятельности, вернулись в дом и ухаживали за своими заболевшими мужьями. «В этом мы нашли нашу цель. Наша роль, ставшая такой важной, приносила нам огромное удовлетворение! Начало 1980-х стало временем, когда польские женщины болели депрессией гораздо меньше, чем во всей недавней истории, зато мужчины страдали от нее гораздо больше».

Шокирующе высокое количество больных депрессией среди геев[230]. Недавно было проведено исследование близнецов среднего возраста, один из которых гей, а второй – гетеросексуал[231]. Среди последних около 4 % совершали попытки самоубийства. А среди геев это число достигло 15 %. Другое исследование, в котором было задействовано почти 4000 мужчин в возрасте от 17 до 39 лет, выявило 3,5 % суицидальных попыток среди гетеросексуалов и почти 20 % среди гомосексуалов[232]. Еще в одном исследовании примерно десяти тысяч мужчин и женщин обнаружилось, что среди тех, кто за год, предшествовавший исследованию, имел сексуальные контакты с представителями своего пола, существенно повышен уровень депрессивности и панических расстройств. В Новой Зеландии в долговременном исследовании, продолжавшемся 21 год, приняли участие примерно 1200 человек[233]; результаты показали: те, кто был идентифицирован как гомосексуалисты, лесбиянки или бисексуалы, представляли собой группу риска большого депрессивного расстройства, общей тревожности, расстройств поведения, никотиновой зависимости, суицидальных мыслей и попыток[234]. Обследование 40 тысяч молодых людей, проведенное в Миннесоте, отмечает, что мужчины-геи в семь раз чаще переживали суицидальные настроения[235]. Совсем недавно были опрошены 3500 студентов, и снова мужчины-гомосексуалы показали семикратное превосходство в суицидальности по сравнению с гетеросексуалами[236]. И еще одно исследование на выборке в 1500 человек выявило, что гомосексуалы (обоего пола) в семь раз чаще совершали множественные (четыре и более раз) попытки самоубийства[237]. И наконец, исследование в Сан-Диего показало, что среди осуществленных самоубийств 10 % пришлось на мужчин-геев[238]. Если вы гей, ваши шансы быть награжденным депрессией увеличиваются самым устрашающим образом.

Этому предлагается немало объяснений; отдельные кажутся убедительнее других. Некоторые ученые приводят доводы в пользу генетической связи между гомосексуальностью и депрессивностью (это предположение я нахожу не только несостоятельным, но и опасным). Другие предполагают, что люди, чья сексуальная ориентация предопределяет невозможность иметь детей, начинают подумывать о смерти чаще, чем гетеросексуалы. Есть и другие теории, но самая очевидная причина высокого процента депрессии среди геев – это гомофобия. Геев гораздо чаще, чем гетеросексуалов, отвергают семьи. Они чаще имеют проблемы с социальной адаптацией. По последней причине их нередко исключают из школ. Во взрослой жизни они реже составляют стабильные пары. За ними реже хорошо ухаживают в пожилом возрасте. И главное – они чаще заражаются ВИЧ, но даже те, кто не заражается, в моменты депрессии часто практикуют небезопасный секс, и боязнь заразиться усиливает депрессию. Более того, они часто вынуждены вести тайную жизнь и испытывать в связи с этим чувство неполноценности. В начале 2001 года я поехал в Утрехт, чтобы встретиться с Тео Зандфортом, который первым начал исследовать депрессию у гомосексуалистов. Как и следовало ожидать, Тео выяснил, что уровень депрессивности выше у замкнутых людей, чем у открытых, и выше у одиноких, чем у тех, кто состоит в постоянных долговременных отношениях. Я бы сказал, что открытость и жизнь в паре – два фактора, избавляющие от жуткого одиночества, от которого страдает большинство геев. В целом Тео пришел к выводу, что уровень трудностей, которые испытывают геи в повседневной жизни, невероятно высок и касается иногда таких тонких материй, что они и сами их не всегда замечают. Например, геи реже делятся подробностями своей жизни с коллегами по работе, даже если у них сложились дружеские отношения. «И это в Нидерландах, – говорит Тео, – где к гомосексуализму относятся куда более демократично, чем где бы то ни было в мире. Но хотя мы терпимы к гомосексуализму, в целом мир гетеросексуален, и быть в таком мире геем крайне непросто. Ныне множество геев живет хорошо; многие, преодолев сложности, связанные с их ориентацией, выработали потрясающую психологическую стойкость, гораздо большую, чем у их соотечественников-гетеросексуалов. Но разброс в области душевного здоровья в сообществе геев гораздо шире – от той самой силы до полной инвалидности». Занфорт знает, о чем говорит. Он сам пережил тяжелое время, когда выходил из подполья; родители его осуждали. Семь месяцев он провел в психиатрической больнице; и это изменило отношение к нему родителей, породило между ними новую близость, инициировало новый уровень душевного здоровья, который свойствен ему и поныне. «Поскольку я развалился на куски и собрал себя заново, – говорит он, – я понял, как я устроен, а заодно как устроены и другие геи».

Но хотя ученые, такие как Занфорт, продолжают и расширяют хорошо продуманные исследования со множеством цифр и выводов, значение их результатов мало кому известно. В двух замечательных статьях – «Усвоенная гомофобия и негативная реакция на терапию» (Internalized Homophobia and the Negative Therapeutic Reaction) и «Внутренняя гомофобия и гендерно-определяемая самооценка в психоанализе пациентов-гомосексуалистов» (Internal Homophobia and Gender-Valued Self-Esteem in the Psychoanalysis of Gay Patients) – Ричард Фридман и Дженнифер Дауни аргументированно описали механизмы усвоенной гомофобии. Их аргументация строится на классическом фрейдистском понятии детской травмы – что пережитое в раннем возрасте формирует нас на всю жизнь. Однако Фридман и Дауни делают акцент не на раннем, а на позднем детстве, времени, когда, как установлено, усваивается гомофобия. Недавнее исследование социализации геев-мужчин указывает, что дети, которым предстояло в будущем стать взрослыми гомосексуалистами, воспитывались, как правило, в гетеросексуальном, отрицательно относившемся к гомосексуальности окружении и с раннего возраста впитали негативное отношение к гомосексуальности, свойственное их ровесникам и родителям. «В подобном положении, – пишут Фридман и Дауни, – развитие пациентов складывалось таким образом, что они с раннего детства испытывали ненависть к себе, которая переросла в более позднем детстве в усвоенную гомофобию»[239]. Усвоенную гомофобию также порождают заброшенность и оскорбления. «Еще до того, как будущие мужчины-геи становятся сексуально активными, – продолжают ученые, – их дразнят “девчонками”, “маменькиными сынками”. Другие мальчики их оскорбляют, запугивают, бойкотируют или даже бьют». И действительно, исследование 1998 года показало, что у мальчиков гомосексуальной ориентации статистически чаще крадут или портят имущество в школе[240]. «Такие травмирующие отношения могут привести к ощущению мужской неадекватности. Изоляция от мальчиков-сверстников происходит вследствие бойкота, собственной замкнутости или и того, и другого». Эти болезненные переживания могут породить трудно отслеживаемую «глобальную и устойчивую ненависть к себе». Проблема усвоенной гомофобии во многом напоминает проблему усвоенного расизма и различных иных усвоенных предубеждений. Меня всегда поражал высокий уровень самоубийств среди берлинских евреев в 1910-1930-е годы[241], который позволяет предположить, что жертвы предубеждений не уверены в себе, недооценивают свои жизнь и, в особенности, пасуют перед лицом всеобщей ненависти. Однако есть надежда. «Мы уверены, – пишут Фридман и Дауни, – что многие мужчины и женщины гомосексуальной ориентации окажутся способны перешагнуть через осложнения своего детства, а вхождение в субкультуру геев поможет им на этом радостном пути. Поддержка очень хорошо влияет на тех, что пережил травму, она воодушевляет их, повышает самооценку, облегчает самоидентификацию. Сложному процессу выработки позитивной самоидентификации способствует успешное межличностное взаимодействие с другими гомосексуалистами».

Несмотря на чудодейственное целительное воздействие сообщества геев, глубина проблемы не уменьшается, и наиболее интересная часть работы Фридман и Дауни посвящена пациентам, похожим своим «внешним поведением на тех, кто сумел перешагнуть травму», но на деле серьезно страдающим от ненависти к самим себе. Такие люди часто выражают, сознательно или бессознательно, сильную неприязнь к тем, чья гомосексуальность кажется им нарочитой, например к трансвеститам или женоподобным мужчинам, на который они переносят отвращение к собственной немужественности. Кроме того, им часто кажется, что их недооценивают в сферах, весьма далеких от их эротических пристрастий, – например, на работе, потому что им кажется, что те, кто презирает их как геев, считает их в целом неполноценными. «Негативный взгляд на себя как на неадекватного мужчину, – объясняют Фридман и Дауни, – действует как организующая бессознательная фантазия, которая становится частью сложного внутреннего монолога, главной темой которого является “я бесполезный, неадекватный, немужественный мужчина”». Люди, столкнувшиеся с таким отношением, часто все возникающие в их жизни проблемы относят на счет своей сексуальной ориентации. «Негативная самооценка как таковая может оказаться приписанной гомосексуальным желаниям, хотя она может корениться совсем в других явлениях, и тогда пациент совершенно сознательно убежден, что ненавидит себя из-за своей гомосексуальности».

Я всегда думал, что бравурные лозунги, которыми оперирует гомосексуальное лобби, являются следствием того, что реально большинство геев имеет совсем другой опыт. Стыд эндемичен геям. «Вина и стыд за свою гомосексуальность приводят к ненависти к себе и попыткам саморазрушения», – делают вывод Фридман и Дауни. Ненависть к себе отчасти «следствие защиты путем самоидентификации с теми, кто на него нападает, и это размывает в человеке принятие самого себя». Очень немногие люди в возрасте пробуждения сексуального сознания выбрали бы судьбу гомосексуалистов, и очень многие геи не раз мечтали о конверсии. Все это еще усугубляется проповедями гейского сообщества, что стыдиться быть геем стыдно. Если вы гей и не радуетесь этому, поборники гордости набросятся на вас за это, гомофобы набросятся на вас за гомосексуальность, и вы окажетесь полным изгоем. Мы действительно усваиваем отношение наших мучителей. Мы подавляем воспоминания о том, как болезненно подействовали на нас первые столкновения с гомофобией. У пациентов-геев нередко после длительной психотерапии на свет выходят такие, например, представления: «Отец (или мать) всегда ненавидел меня, потому что я гомосексуалист». Печально, но вполне может оказаться правдой. Журнал The New Yorker задавал самым разным людям такой вопрос: «Что бы вы выбрали для своего сына или дочери: быть бездетным и неженатым / несчастливо женатым гетеросексуалом или быть гомосексуалистом, состоящим в стабильных счастливых отношениях и имеющим детей?» Более трети респондентов выбрали «бездетного и несчастливого в браке гетеросексуала»[242]. Действительно, многие родители рассматривают гомосексуальность детей как наказание за собственные проступки, и речь тут не об идентификации их детей, а об их собственной идентификации.

Я сам прошел тяжкие испытания в связи с моей гомосексуальностью, знакомые многим мужчинам-геям. Насколько помню, пока мне не исполнилось семь лет, никаких проблем не было. А во втором классе началась пытка. Я был неуклюжим и неспортивным; я носил очки; я не был спортивным болельщиком; я вечно сидел, уткнувшись в книжку; мне было легче дружить с девочками. Я не по возрасту любил оперу. Мне нравились гламурные вещи. Одноклассники меня сторонились. В возрасте десяти лет я поехал в летний лагерь. Там меня дразнили, сучили, обзывали педрилой – это слово меня озадачивало, поскольку я еще не определился со своими сексуальными желаниями. Проблем стало больше в седьмом классе. В школе внимательный присмотр либеральных учителей обеспечивал какую-то защиту, там я был просто странным и непопулярным: слишком увлечен учебой, слишком неловок, слишком артистичен. Зато в школьном автобусе царила брутальность. Помню, я сидел, замерев, рядом со слепой девочкой, с которой подружился, а все остальные во весь голос горланили оскорбления, притопывая в такт ногами. Надо мной не просто смеялись, меня сильно ненавидели, и это было столь же непонятно, сколь и мучительно. Ужасный период продлился недолго; в девятом классе все забылось, и я перестал быть непопулярным (в школе, а на самом деле в автобусе). Но я многое узнал и об отвращении, и о страхе, и никогда больше не был от них свободен.

Я знал с самого начала, что моя семья не одобрит гомосексуальности. В четвертом классе меня отвели к психиатру; годы спустя мать призналась, что спросила его, являюсь ли я геем; он твердо ответил, что нет. Главный интерес этого эпизода для меня заключается в том, что еще до периода моего полового созревания мать беспокоилась о моей возможной сексуальной ориентации. Я не сомневаюсь, что этот косный психотерапевт получил бы просьбу как можно скорее решить проблему, если бы ее выявил. Я никогда не рассказывал дома о насмешках в лагере или в школьном автобусе. Однако кто-то, видимо, поделился со своей матерью тем, что ежедневно происходило в школьном автобусе, а та рассказала моей, и она хотела знать, почему я ей ничего не говорил. Но как я мог? Когда во мне проснулись сексуальные желания, я держал их в секрете. Когда во время какой-то увеселительной поездки очаровательный юноша начал вдруг делать мне авансы, я решил, что это ловушка, что он немедленно разболтает всем страшную правду обо мне, и, к собственной великой печали, презрел его попытки. Вместо этого я пожертвовал свою девственность незнакомцу, чьего имени так и не узнал, в неприглядном общественном месте. После этого я ненавидел себя. Несколько следующих лет эта тайна пожирала меня, и я раздвоился на беспомощного типа, творившего мерзости в общественных туалетах, и блестящего студента, окруженного толпой друзей и прекрасно проводившего время в колледже.

К моменту, когда в возрасте 24 лет я вступил в свои первые серьезные отношения, в мое сексуальное «я» уже интегрировалось море несчастливых переживаний. Отношения, которые, как я теперь понимаю, отличала не только глубокая привязанность, но и абсолютная «нормальность», способствовали выходу из полосы несчастья, и те два года, которые я прожил с этим парнем, заполнили светом темные закоулки моей души. Позднее, как я предполагаю, моя ориентация каким-то образом усугубила страдания матери во время ее последней болезни: она так ненавидела то, что я собой представлял, что эта ненависть стала для нее ядом, который проник и в меня, отравляя мои романтические радости. Мне трудно отделить ее гомофобию от моей, но знаю, что обе дорого мне обошлись. Удивительно ли, что, почувствовав тягу к самоубийству, я выбрал заражение ВИЧ? Это был способ перевести внутреннюю трагедию моих желаний в физическую реальность. Я думаю, что мой первый срыв был связан с публикацией романа, навеянного болезнью и смертью матери; кроме того, это была книга явно гомосексуального содержания, и это, конечно, тоже примешалось к срыву. Возможно, это стало главной мукой: заставить себя сделать достоянием публики то, что я так долго замалчивал.

Ныне я могу распознать элементы усвоенной гомофобии и менее подвержен ей, чем прежде; я пережил несколько значительных долгих связей, одна из которых длилась много лет. Однако дорога от знания к свободе длинна и извилиста, и каждый шаг давался мне с боем. Я понимаю, что так много делал при написании этой книги не в последнюю очередь для того, чтобы компенсировать гомофобное чувство собственной немужественности. Я занимался скайдайвингом, у меня есть пистолет, я выходил в открытое море – все это тоже компенсация за пристрастие к шмоткам, так называемый женский интерес к искусству, за эротическое и эмоциональное влечение к мужчинам. Хотелось бы верить, что теперь я свободен, но, хотя я получаю массу положительных эмоций от моей сексуальности, боюсь, мне никогда не удастся окончательно уйти от самоуничижения. Я часто называю себя бисексуалом, имел три длительные связи с женщинами, которые давали мне настоящее наслаждение, как эмоциональное, так и физическое, но если бы, наоборот, меня больше привлекали женщины, а не мужчины, я точно не стал бы экспериментировать с альтернативной сексуальностью. Предполагаю, я вступал в отношения с женщинами в большой степени для того, чтобы лишний раз доказать свою мужественность. И хотя это принесло немалую радость, усилия явно превосходили результат. Даже с мужчинами я устаю иногда играть доминантную роль (и не всегда соответственно себя чувствую), доказывать свою мужественность уже в гомосексуальном контексте – ведь даже продвинутое гей-сообщество смотрит на пассивных гомосексуалистов свысока. А если бы я не тратил так много времени в попытках убежать от того, что казалось мне немужественными качествами? Не избежал ли бы я и печального опыта депрессии? Не остался ли бы цельным, не разбитым на части? Возможно. По крайней мере, я насладился бы годами счастья, которые теперь безвозвратно потеряны.

В целях дальнейшего исследования вопроса о проявлении в депрессии культурных различий я исследовал жизнь гренландских инуитов (эскимосов)[243] – отчасти потому, что среди них широко распространена депрессия, отчасти потому, что их отношение к этому заболеванию весьма специфично. Депрессию испытывают до 80 % этих людей. Как организовано общество, в котором она достигла такого уровня? Будучи владением Дании, Гренландия сочетает в себе черты патриархального и современного устройства: африканские племенные общины живут среди более крупных этносов, кочевники расселились в городах, мелкие фермеры входят в крупные сельскохозяйственные объединения – и почти везде уровень депрессии одинаково высок. Даже несмотря на патриархальное окружение у инуитов высок уровень и депрессии, и самоубийств – в некоторых районах до 0,35 % населения в год кончает с жизнью[244]. Кто-то скажет, что это рука Господа указывает людям, что нечего жить в этом запретном месте, но инуиты все же не стремятся покидать свою ледяную родину и мигрировать на юг. Они приспособились к сложностям жизни за Полярным кругом. До поездки я предполагал, что главная проблема Гренландии – это сезонные аффективные расстройства (САР), возникающие вследствие того, что в течение трех месяцев солнце не появляется. Я ожидал, что люди впадают в угнетенное состояние поздней осенью и испытывают улучшение в феврале. Но ничего подобного. Главный месяц самоубийств в Гренландии – май. И хотя иностранцы, переехавшие на север Гренландии, действительно испытывают депрессивные состояние в полярную ночь, инуиты за века жизни в этих местах приспособились и демонстрируют в темный период вполне адекватный душевный настрой. Все любят весну, некоторым темнота внушает ужас, однако САР отнюдь не главная проблема населения Гренландии. «Чем пышнее, мягче и разнообразнее становится природа, – написал эссеист А. Альварец, – тем глубже кажется внутренняя зима, тем шире и невыносимее пропасть, отделяющая внутренний мир от внешнего». В Гренландии, где весна приходит вдвое резче, чем в более умеренных широтах, это самые жестокие месяцы.

Жить в Гренландии тяжело, и датское правительство ввело разнообразные программы социальной поддержки; там повсюду бесплатное здравоохранение, образование, велики льготы для безработных. В больницах не найдешь ни пятнышка, а тюрьмы больше напоминают гостиницы с завтраком, чем пеницетарные учреждения. Однако климат и природные условия в Гренландии невероятно суровы. Один из инуитов, с которыми я встречался, человек, побывавший в Европе, сказал: «У нас никогда не было великого искусства или высоких зданий, как у других народов. Но мы выживали здесь тысячи лет». Меня поразило, что это, по всей видимости, великое достижение. Охотники и рыболовы добывали достаточно, чтобы кормиться самим и кормить собак, они ели тюленей и продавали их шкуры, чтобы покрыть мизерные потребности своей жизни, чтобы чинить сани и лодки. Люди, живущие в поселениях близ древних путей, как правило, добросердечны; они любят рассказывать истории, в особенности об охотничьих подвигах и встречах со смертью; они очень терпимы. У них изумительное чувство юмора, они много смеются. Вследствие климата они часто переживают травмы: обморожение, голод, ранения, утраты. 40 лет назад эти люди жили в иглу; сейчас в их распоряжении датские сборные домики в две-три комнаты. Солнце полностью исчезает на три месяца в году. В течение этого периода темноты охотники в штанах из шкуры полярного медведя и куртках их тюленьих шкур бегут рядом с собачьей упряжкой, чтобы не замерзнуть насмерть.

У инуитов большие семьи. Нередко семьи из по крайней мере двенадцати человек месяцами остаются в домах, толкаясь в одной комнате. Для всех слишком холодно и темно, чтобы выходить наружу, кроме главы семьи, который дважды в месяц отправляется на охоту или подледную рыбалку, чтобы пополнить запас сушеной рыбы, сохранившейся с лета. В Гренландии не растут деревья, поэтому в домах не трещит веселый очаг; традиционно иглу освещались лишь тусклой лампой с тюленьим жиром, и, как сказал мне один гренландец, «мы все месяцами сидели вокруг коптилки, любуясь, как тают стены». В такой обстановке неизбежной близости нет места ни жалобам, ни разговорам о проблемах, ни гневу и обвинениям. У инуитов на жалобы наложено табу. Они молча мечтают или рассказывают смешные сказки, обсуждают, как там, снаружи, беседуют об охоте, но никогда или почти никогда не говорят о себе. За тесноту и скученность, в которой живут инуиты, они расплачиваются депрессивностью, которой сопутствуют истерия и паранойя.

Отличительные черты депрессии в Гренландии не являются прямым следствием температуры и освещенности; они – последствия запрета говорить о себе. Чрезмерная физическая скученность в этом обществе делает необходимой эмоциональную сдержанность. Это не отсутствие доброты, это не холодность, это просто другие отношения. Пол Бисгаард, крупный вежливый мужчина с выражением безмятежного спокойствия на лице, первым из коренных гренландцев стал психиатром. «Разумеется, если кто-то в семье заболевает депрессией, мы видим симптомы, – рассказывает он. – Но традиционно мы с ними не носимся. Если сказать кому-то, что ты видишь, как он депрессивен, это станет оскорблением его гордости. Мужчина в депрессии считает себя бесполезным, а раз от него нет пользы, то и беспокоить других незачем. И предполагается, что окружающие не станут вмешиваться». Датская психолог Кирстен Пильман, более десяти лет прожившая в Гренландии, говорит: «Нет смысла вводить правила, по которым нужно вторгаться в чье-то пространство. Никто никому не говорит, как нужно себя вести. Вы просто толерантны к тому, какие люди вокруг вас, и предоставляете им быть толерантными к самим себе».

Я приехал в светлое время года. Я не был готов к тому, как красива Гренландия в июне, когда солнце сияет над головой круглые сутки. В городок Илюмиссат с населением 5000 человек я прилетел на маленьком самолете. Там мы взяли маленькую рыбацкую моторку и отправились южнее, в крошечное поселение, которое я выбрал по совету главы здравоохранения Гренландии. Оно называется Иллиминак, в нем живут охотники и рыболовы, численность взрослого населения составляет 85 человек. В Иллиминак не ведут дороги, в самом Иллиминаке дорог тоже нет. Зимой жители ездят по ледяному насту на санях, запряженных собаками, летом туда можно добраться только на лодке. Весной и осенью жители остаются дома. Когда я приехал, вдоль берега плыли фантастические айсберги, некоторые величиной с офисное здание; они собирались у входа во фьорд Кангерлуссвак. Мы пересекли устье фьорда, петляя между округлыми подтаявшими, нередко торчавшими вверх из воды старыми льдинами и обломками ледника, иные размерами с жилой дом, гофрированными от старости и невероятно голубыми, – наша лодочка казалась жалкой на фоне этого волшебства природы. По мере продвижения вперед мы отпихивали небольшие айсберги, размером не больше холодильника, были и льдины размером с обеденные тарелки; все это так плотно покрывало воду, что если смотреть в сторону расплывающегося горизонта, казалось, будто мы движемся по сплошному льду. Свет был таким ярким, что обманывал глазомер, я не мог бы сказать, что находится рядом с нами, а что далеко. Мы плыли вдоль берега, но я не различал воду и сушу, и большую часть времени мы находились как бы в ущелье ледяных гор. Вода была такой холодной, что, когда кусок льда откалывался от айсберга и падал, она пружинила, будто была густа, и распрямлялась только через несколько секунд. Время от времени мы видели или слышали, как в ледяную воду плюхается тюлень. За исключением тюленей мы были одни среди этого света и льда.

Иллиминак стоит вокруг маленькой естественной гавани. Там насчитывается около 30 домов, школа, крошечная церковь и магазин, куда раз в неделю подвозят товары. При каждом доме есть собачья упряжка, и численность собак намного превышает число людей, обитающих в этом месте. Дома выкрашены в чистые яркие цвета, которые обожают местные, – бирюзовый, желтый, розовый, но это не производит никакого впечатления ни на угрюмые скалы, что высятся позади них, ни на белесое море, распростертое перед ними. Трудно представить себе место более уединенное, чем Иллиминак. В поселке есть телефон, а датское правительство оплачивает вывоз людей вертолетом в случае медицинской необходимости, если, конечно, погода позволяет приземлиться. Ни у кого нет ни водопровода, ни туалета с канализацией, но имеется генератор, и поэтому некоторые дома и школа располагают электричеством, а в некоторых домах даже есть телевизоры. Из всех домов открывается удивительно красивый вид; в полночь, когда солнце стояло высоко, а местные спали, я гулял среди молчаливых домов и спящих собак, будто во сне.

За неделю до моего приезда на дверях магазина повесили объявление, приглашавшее добровольцев побеседовать со мной о своем душевном состоянии. Моя переводчица – милая, образованная, энергичная инуитка, пользующаяся в Иллиминаке всеобщим доверием, – согласилась, несмотря на свои дурные предчувствия, попытаться помочь мне и уговорить местных побесседовать со мной о чувствах. И действительно, кое-кто, хотя и смущаясь, обратился к нам прямо в день приезда. Да, им есть что рассказать. Да, они решили рассказать это мне. Да, говорить об этом с иностранцем легче. Да, я должен поговорить с тремя мудрыми женщинами, теми, кто и затеял все это дело с разговорами об эмоциях. Насколько я могу судить, инуиты – добрые люди, они хотели помочь, даже если помощь требовала разговорчивости, несвойственной их обычаям. Благодаря присланным перед моим приездом рекомендациям, благодаря рыбаку, который привез меня на своей лодке, благодаря моей переводчице они включили меня в свою тесную общину, хотя и продолжали воздавать мне почести как гостю.

«Не задавайте прямых вопросов, – предупредил меня датский врач, отвечающий за район, в который входит Иллиминак. – Если вы спросите, что они чувствуют, они просто не смогут вам ответить». Однако селяне поняли, что я хочу узнать. Как правило, их ответы состояли всего из нескольких слов, поэтому вопросы должны были быть как можно конкретнее, и, хотя эмоции были недоступны для их словаря, концептуально они определенно присутствовали. Травма – регулярная составляющая жизни обитателей Гренландии; тревожность после травмы всем знакома, как и погружение в черные чувства, и неуверенность в себе. Старые рыбаки на причалах рассказывали мне, как уходили под лед их сани (хорошо натренированные собаки вытащат вас, если только лед не будет обламываться дальше, если вы прежде не захлебнетесь, если упряжь не порвется) и как потом приходилось долго идти в мокрой одежде при минусовой температуре. Рассказывали об охоте на подвижном льду, когда стоит такой грохот, что мужчины не слышат друг друга, а лед вдруг поднимается вместе с тобой и ты не знаешь, опустится ли он обратно или перевернется. Рассказывали, как трудно после всего этого вновь идти добывать пищу сквозь лед и тьму.

Мы отправились к трем женщинам-старейшинам. Каждая из них знала немало горя. Амалия Йольсон – повитуха, можно сказать, местный врач. В один год она родила мертвого ребенка, через год родила снова, но ребенок умер следующей ночью. Муж обезумел от горя и обвинил ее в убийстве ребенка. Для нее самой было невыносимо, что она помогает появляться на свет детям соседей, а сама остается без детей. Карен Йохансен, жена рыбака, оставила родной город и приехала в Иллиминак. Вскоре после этого один за другим умерли ее мать, дедушка и старшая сестра. Вскоре жена брата забеременела двойней. Одного она выкинула на шестом месяце. Второй родился здоровым, но в возрасте трех месяцев умер от синдрома внезапной младенческой смерти. У брата остался один ребенок – шестилетняя дочь, но она утонула, и он повесился. Амелия Ланге – староста в церкви. Она вышла замуж очень молоденькой за высокого охотника и родила ему одного за другим восьмерых детей. Но на охоте произошел несчастный случай – пуля рикошетом отскочила от скалы и раздробила ему правую руку между локтем и запястьем. Кость так и не срослась – если потрогать, почувствуешь острый угол. Пользоваться правой рукой он не мог. Через несколько лет в сильную бурю он вышел из дома, и его сбил с ног шквал ветра. Не имея возможности смягчить падение рукой, он сломал шею, и теперь лежит парализованный. Жена ухаживала за ним, возила его в коляске по дому, растила детей и ходила на охоту добывать пищу. «Я делала свою работу на улице и все время плакала», – вспоминает она. Когда я спросил, подходили ли к ней другие, видя, что она плачет, она ответила: «Они не вмешивались, пока я могла выполнять работу». Муж, понимая, какая он для нее обуза, перестал есть, надеясь уморить себя голодом, но она поняла, что он задумал; это сломало ее молчание и она уговорила его жить.

«Да, это правда, – сказала Карен Йохансен. – Мы, гренландцы, живем слишком близко друг к другу, чтобы быть близкими людьми. У каждого свои горести, и никто не хочет взваливать свои горести на плечи других». Датские исследователи начала и середины ХХ века выявили три главных душевных заболевания инуитов, описанные ими самими еще в незапамятные времена. Ныне их почти не осталось, разве что в самых отдаленных местах. «Полярную истерию» человек, страдавший ею, описал как «брожение соков, молодой крови, впитавшей кровь моржей, тюленей и китов, – тебя захлестывает тоска. Начинается она с возбуждения. Это значит – тебе жить надоело». Модифицированная форма «полярной истерии» существует по сей день, мы назвали бы ее ажитированной депрессией или смешанным состоянием, она похожа на малазийский амок. «Синдром горного бродяги» – так называли состояние того, кто поворачивался и уходил из общины; в прежние времена таким не позволяли возвращаться, и они так и бродили в абсолютном одиночестве, пока не умирали. «Байдарочная тревожность» – не основанная ни на чем боязнь, что байдарка наполнится водой и вот-вот утонет – наиболее распространенная форма паранойи[245]. И хотя сейчас эти названия упоминаются в основном ретроспективно, они все-таки иногда вызывают переполох в жизни инуитов. Не так давно в Уманааке, по свидетельству главы гренландского здравоохранения Рене Биргера Кристиансена, наблюдалась вспышка жалоб на то, что у людей якобы вода под кожей. Французский исследователь Жан Малори писал в 1950-е годы: «Часто возникает трагическое противоречие между индивидуалистическим в своей основе темпераментом эскимоса и его осознанным убеждением, что одиночество – синоним несчастья. Покинутый своими собратьями, он становится жертвой депрессии, которая всегда поджидает его. Может быть, общинная жизнь невыносима? Сеть обязательство привязывает людей друг к другу, и эскимос становится добровольным пленником»[246].

Каждая из трех женщин-старейшин в Иллиминаке долго держала свои страдания при себе. «Сначала, – вспоминает Карен Йохансен, – я пыталась говорить другим женщинам, что я чувствую, но они не обращали на меня внимания. Они не хотели говорить о плохом. Они просто не понимали, как вести такой разговор; они никогда не слышали, чтобы кто-то говорил о своих проблемах. Пока не умер брат, я тоже гордилась тем, что не становлюсь облаком в чьем-то ясном небе. Но после шока от его самоубийства я уже не могла не говорить. Людям это не нравилось. По-нашему, сказать кому-то: “Я сочувствую твоей беде” – это грубость». Своего мужа она называет «человеком молчания»; они так делают: она плачет, а он слушает, и столь чуждые ему слова просто не нужны.

Несчастья сблизили трех женщин, и по прошествии многих лет они начали разговаривать друг с другом о глубине их отчаяния, о своем одиночестве, обо всех своих чувствах. Амалия Йольсон поехала в илюлиссатскую больницу на курсы акушерок и узнала там про разговорную психотерапию. В разговорах с двумя другими женщинами она находила утешение, и она рассказала им об этом. Для местного общества идея оказалась совсем новой. В воскресенье в церкви Амелия Ланге объявила, что они организовали группу и приглашают желающих поговорить о своих трудностях – прийти к любой из них или ко всем вместе. Она предложила встречаться в кабинете Амалии Йольсон. Ланге обещала, что эти встречи останутся конфиденциальными. «Никому не нужно быть одному», – сказала она.

За последующий год их посетили все женщины поселка, одна за другой, причем ни одна не знала, что другие тоже приняли приглашение. Женщины, никогда не говорившие своим мужьям или детям о том, что у них на сердце, приходили и плакали в предродовом кабинете. Так зародилась новая традиция, традиция открытости. Приходили и некоторые мужчины, хотя убеждение в том, что мужчина должен крепиться, и удерживало их, особенно поначалу. Я провел немало времени в домах всех трех женщин. Амелия Ланге рассказала, каким откровением стало для нее то, что людям становилось легче после разговора с ней. Карен Йохансен пригласила меня к себе, налила миску свежего китового супа, который, как она сказала, отлично помогает при многих проблемах, и поведала, что нашла отличное лекарство от тоски – слышать про тоску других. «Я делаю это не только для тех, кто приходит ко мне, – заметила она, – но и для самой себя». Дома, рядом с близкими жители Иллиминака друг о друге не говорят, но они ходят к своим трем старейшинам и черпают у них силу. «Я знаю, что многих уберегла от самоубийства, – говорит Карен Йохансен. – Я рада, что удалось вовремя поговорить с ними». Конфиденциальность – дело первостепенной важности; крошечный поселок насквозь иерархичен, и нарушение этой иерархии может привести к проблемам похуже проблемы молчания. «Я встречаю на улице людей, рассказавших мне о своих проблемах, но никогда не упоминаю об этих проблемах и не спрашиваю о здоровье, – говорит Амалия Йольсен. – Единственно, если на вежливое “как дела?” они начинают плакать, я привожу их к себе домой».

О разговорной психотерапии на Западе часто говорят так, будто ее придумали психоаналитики. Депрессия – болезнь одиночества, тем, кто болел ею, знакомо острое чувство одиночества, даже если вы окружены любящими людьми; в последнем случае это одиночество в толпе. Три женщины-старейшины Иллиминака открыли чудесный способ облегчить свое горе и помочь это сделать другим. Люди разных культур по-разному выражают страдание, люди разных культур испытывают разные типы страдания, но чувство одиночества бесконечно пластично.

Три женщины-старейшины расспрашивали меня и о моей депрессии. Сидя у них дома и угощаясь сушеной треской в тюленьем жире, я чувствовал, как они добавляют к своему опыту мой. Когда мы покидали поселок, моя переводчица сказала, что это было самое выматывающее переживание в ее жизни, но сказала она это, сияя от гордости. «Мы, инуиты, сильные люди, – сказала она. – Если бы мы не умели решать наши проблемы, мы бы здесь умерли. Поэтому мы нашли наш способ бороться с этой проблемой, с проблемой депрессии». Гренландка Сара Линге, учредившая в большом городе горячую линию для самоубийц, рассказывает: «Сначала люди должны понять, как легко говорить друг с другом, потом – как это хорошо. Они этого не умеют. Мы, те, кто открыл это, должны изо всех сил стараться распространить новшество».

Сталкиваясь с мирами, где невзгоды – норма, видишь, как размываются границы между адекватными реакциями на трудности и депрессией. Жизнь инуитов тяжела – не морально унизительна, как в концентрационном лагере, и не эмоционально пуста, как в современных больших городах, а просто безжалостно изнурительна и лишена обычных удобств, которые большинство людей западного мира принимают как само собой разумеющиеся. До самого недавнего времени инуиты не могли себе позволить даже такой роскоши, как разговоры вслух о своих проблемах: они подавляли свои негативные эмоции, чтобы те не разрушили их общество. Семьи, которые я посетил в Иллиминаке, продирались сквозь свои невзгоды, храня обет молчания. В своем роде это эффективная система, и она помогла многим и многим пережить длинные холодные зимы. Мы на Западе верим, что проблемы легче решать, если вытащить их на свет, и то, что произошло в Иллиминаке, подтверждает эту теорию, но там разговоры о проблемах можно вести только в определенном месте и до определенных пределов. Вспомним, что никто из страдающих депрессией людей не обсуждал свои проблемы с теми, из-за кого проблемы возникли; никто не обсуждал свои проблемы даже с женщинами-старейшинами на регулярной основе. Часто говорят, что депрессия – болезнь, добычей которой становятся праздные люди в развитых обществах; и правда, это болезнь, которую праздные люди имеют роскошь артикулировать и лечить. Для инуитов же депрессия – такая мелочь по сравнению с другими трудностями жизни, такая очевидная часть жизни каждого, что, за исключением самых тяжелых случаев вегетативных состояний, они просто не обращают на нее внимания. Между их молчанием и нашей интенсивной вербализацией собственных ощущений лежат разнообразные пути познания психических страданий и разговоров о них. Окружение, раса, пол, традиция, национальная принадлежность – все это определяет, о чем следует говорить, а что оставить при себе, и до некоторой степени то, что будет преодолено, что усугублено, что следует перетерпеть, а что отринуть. Депрессия – ее опасность, ее симптомы, способы выхода из нее – определяется вовсе не нашей личной биохимией, а тем, кто мы, где родились, во что верим и как живем.

Глава шестая
Зависимость

Депрессия и зависимость от каких-либо веществ образуют порочный круг. Люди, страдающие депрессией, злоупотребляют алкоголем или наркотиками в надежде от нее освободиться. Злоупотребляющие алкоголем или наркотиками разрушают свои жизни до того, что впадают в депрессию. Становятся ли люди, «генетически склонные» к алкоголизму, пьяницами и вследствие этого заболевают депрессией или генетически склонные к депрессии люди используют выпивку как вид самолечения? Ответ на оба вопроса – да. Падение уровня серотонина играет существенную роль в формировании зависимости от алкоголя, поэтому усугубление депрессии является органической причиной усугубления алкоголизма. Существует обратная зависимость между содержанием серотонина в нервной системе и потреблением алкоголя. Самолечение запрещенными наркотическими препаратами часто контрпродуктивно: если легальные антидепрессанты поначалу дают побочные эффекты, а затем приносят желанное облегчение, то прием вызывающих зависимость веществ поначалу приносит облегчение, а побочные эффекты проявляются потом. Решение начать принимать прозак, а не кокаин – стратегия отложенного вознаграждения, а решение принимать кокаин, а не антидепрессанты продиктовано жаждой немедленного вознаграждения.

Все вызывающие зависимость вещества – никотин, алкоголь, марихуана, кокаин, героин и еще около 20, известных в настоящее время[247], – сильно влияют на дофаминовый обмен. Некоторые люди отличаются генетической предрасположенностью к употреблению подобных веществ. Вещества, вызывающие зависимость, действуют на мозг, и это воздействие трехэтапно[248]. На первом этапе воздействию подвергаются лобные доли, что затрагивает когнитивную функцию, это возбуждает ткани, ведущие к самым примитивным отделам мозга (таким, которые есть и у рептилий), а те, наконец, распространяют воздействие на остальные отделы, затрагивая и дофаминовый обмен. Кокаин, похоже, блокирует захват дофамина, поэтому в мозге циркулирует слишком много свободного дофамина[249]; морфий приводит к повышенной выработке дофамина[250]. Другие нейромедиаторы тоже подвергаются воздействию. Алкоголь влияет на серотонин[251], а некоторые вещества повышают уровень энкефалина[252]. Однако мозг – саморегулирующаяся система, склонная поддерживать постоянный уровень стимуляторов; если вы постоянно накачиваете его дофамином, он начинает сопротивляться, и в дальнейшем, чтобы получить его реакцию, дофамина требуется все больше и больше[253]. Мозг либо увеличивает число рецепторов дофамина, либо уменьшает чувствительность имеющихся рецепторов. Именно поэтому зависимым людям требуется все больше и больше вещества и поэтому те, кто отказался от приема, чувствуют «ломку» (все вокруг плоско, серо, депрессивно): уровень дофамина у них очень низок по сравнению с тем, что требует адаптировавшийся мозг. Когда мозг привыкает к возврату в нормальное состояние, «ломка» заканчивается[254].

Многие люди, принимающие достаточное количество вызывающего зависимость вещества достаточно долго, становятся зависимыми. Примерно треть тех, кто однажды попробовал сигарету, становятся заядлыми курильщиками; примерно четверть попробовавших героин, становятся наркоманами; примерно шестая часть пробовавших алкоголь становятся алкоголиками[255]. Скорость, с которой вызывающее зависимость вещество преодолевает барьер крови и мозга и отравляет употребляющего, часто зависит от способа введения его в организм[256]: быстрее всего действует инъекция, немного медленнее – вдыхание, медленнее всего – пероральный прием. Скорость, разумеется, у разных веществ разная, и она же определяет, насколько быстро вещество приносит ожидаемый эффект. «Попробовать вызывающие зависимость вещества – во многом дело случая, – говорит Дэвид Макдауэлл, директор службы исследования и лечения наркотической зависимости Колумбийского университета. – Это зависит от того, где человек живет и каков там социальный климат. Но дальше нет ничего случайного. Одни, раз попробовав, спокойно живут и в мыслях ничего не имеют, а другие сразу же попадаются на крючок». В случае с зависимыми, равно как и с депрессивными, генетическая предрасположенность идет рука об руку с внешними обстоятельствами. Люди с врожденной способностью стать зависимыми, принимая вещество достаточно долго, непременно приобретают зависимость. Депрессивные люди, склонные к алкоголизму, обычно становятся хроническими алкоголиками примерно через пять лет после первого эпизода депрессии. Склонные к кокаину – примерно через семь лет после первого эпизода[257]. На сегодня не существует возможности определить, кто и как долго может принимать то или иное вещество (и какое) и какова при этом степень риска зависимости, хотя разработки подобного теста, базирующегося главным образом на содержании определенных ферментов в крови, ведутся. Нет пока и ответа на вопрос, делают ли депрессивных людей более подверженными возникновению зависимости физиологические изменения или преимущественно психические.

Большинство депрессивных людей с зависимостью страдают сразу от двух одновременно протекающих заболеваний. Каждое из них усиливает другое, и каждое нуждается в лечении. Обе болезни взаимодействуют с системой распределения дофамина. Распространенное убеждение, что нужно освободить человека от зависимости, а потом уже заняться его депрессией, абсурдно: это означает, что человека, который чем-то забивает свое отчаяние, просят дать этому отчаянию расцвести пышным цветом, прежде чем вы начнете с отчаянием бороться. В свою очередь, идея не обращать внимания на зависимость и лечить в первую очередь депрессию – дескать человек почувствует себя лучше и перестанет испытывать потребность в наркотике – не учитывает реальности психической зависимости. «Если мы что-то и знаем о зависимости, – говорит Герберт Клебер, несколько лет проработавший заместителем «наркоцаря» США, а ныне возглавляющий Центр исследования наркотической зависимости Колумбийского университета, – так это то, что, став зависимым – не важно, каким образом, – человек приобретает заболевание, живущее своей собственной жизнью. Если вы начнете лечить антидепрессантами алкоголика с депрессией, вы получите алкоголика без депрессии». Если устранить изначальную причину, по которой человек обратился к веществам, вызывающим зависимость, он от зависимости не освободится.

Теоретики тщательно разграничивают душевный настрой и зависимость. Некоторые прямые показатели – семейная история депрессии, например, – помогают установить первичность депрессии, а семейная история зависимости – первичность этой проблемы. Но далее ясности нет. Алкоголизм вызывает симптомы депрессии. Мейнстрим терапевтической философии в настоящее время – зависимость нужно лечить в первую очередь, а если пациент продержится «чистым» или «трезвым» хотя бы месяц, придет в норму и его душевное состояние. Если пациент чувствует себя хорошо, то, вероятно, причиной депрессии была зависимость, и, устранив зависимость, мы устранили и депрессию. Все это хорошо звучит, но на деле тот, кто перестал употреблять вызывающие зависимость вещества, испытывает страшную встряску. Тот, кто после месяца воздержания чувствует себя хорошо, по-видимому, раздувается от гордости своим умением контролировать себя; у него изменилось содержание всех гормонов, нейромедиаторов, пептидов, ферментов и всего остального. Однако этот человек вовсе не обязательно освободился от алкоголизма или от депрессии. А тот, кто депрессивен по окончании месяца воздержания, возможно, обязан своей депрессией житейским обстоятельствам, и ни эмоциональное состояние, ставшее изначальной причиной его обращения к вызывающим зависимость веществам, ни его нынешнее эмоциональное состояние тут ни при чем. И уж совсем абсурдна мысль, что вещества маскируют подлинную личность того, кто употребляет их, и что его можно восстановить до полной чистоты. Более того, эмоциональные проблемы, связанные с тем, что человек перестает потреблять вызывающие зависимость вещества, могут проявиться гораздо позже месяца-двух трезвости. Организм, долгое время подвергавшийся воздействию таких веществ, восстанавливается медленно, некоторые изменения мозга, по словам Клебера, остаются навсегда, а некоторые исчезают лишь через год или два. Позитронно-эмиссионная томография (ПЭТ, англ. РЕТ) позволяет увидеть, как воздействуют на мозг различные вещества, и понять, что даже после трехмесячного воздержания выздоровление достаточно ограниченно[258]. Наблюдаются устойчивые патологические изменения, хронически злоупотреблявшие вызывающими зависимость веществами часто страдают невосстановимыми повреждениями памяти.

Заставлять депрессивного зависимого человека отказаться от употребления наркотика – это садизм. Так стоит ли давать ему лекарства? Если депрессия стала изначальной причиной алкоголизма, то лечение алкоголика антидепрессантами несколько уменьшит его тягу к выпивке[259]. Попробовать такой метод – начать с облегчения депрессии – гораздо гуманнее, чем отнять наркотическое вещество, чтобы вылечить человека, у которого то ли есть, то ли нет «настоящей депрессии». Антидепрессанты, вне всякого сомнения, полезны для снижения зависимости; недавние исследования показали, что лечение алкоголиков препаратами класса SSRI повышает их шансы отказаться от алкоголя[260]. Известно, что депрессию значительно облегчает психодинамическая терапия, и даже простое участие, внимание – даже то внимание, с которым относятся к участвующим в исследовании, – оказывает благоприятное воздействие, вне связи с предметом исследования. Алкоголики с депрессией обычно невероятно одиноки, и нарушение этого одиночества часто облегчает депрессивные симптомы.

«В том, чтобы технически разделить, какая из болезней первична, а какая вторична, что отнести на счет распущенности, а что – на счет душевной болезни, есть элемент вкусовщины, – утверждает Элинор Макканс-Кац из Медицинского колледжа имени Альберта Эйнштейна. – Однако как врачу, занимающемуся лечением людей и с наркотической зависимостью, и с психическими расстройствами, мне нужно это знать, потому что от этого зависит, как пациент поведет себя в дальнейшем. Мне это поможет правильно выбрать подход к нему и методы лечения, в том числе и в выборе медикамента и продолжительности курса лечения. Однако в сухом остатке: если человек страдает обоими заболеваниями, оба и надо лечить». Нередко больные, занимающиеся самолечением, прибегают к вызывающим зависимость веществам, чтобы облегчить ажитированную депрессию, которая, если ее не контролировать, может привести к суицидальным намерениям и даже действиям. Если отнять у такого больного алкоголь и не предложить взамен другие средства контроля депрессии, можно подтолкнуть его к самоубийству. «Если депрессия не диагностирована вследствие недостаточной абстиненции, – отмечает Дэвид Макдауэлл из Колумбийского университета, – продолжающаяся абстиненция может помешать лечению депрессии». Другими словами, если у человека депрессия, со стрессом вытрезвления ему не справиться.

Чтобы выстроить систему диагностики там, где знания о причинах заболевания составляют лишь незначительную часть умения его лечить, с данными нередко намеренно манипулируют. Так, например, в одном недавнем исследовании сна выявили, что сокращение латентной фазы быстрого сна (БДГ, англ. REM), т. е. времени от засыпания до первого вхождения в фазу быстрого сна, указывает на первичность депрессии, в то время как удлинение этого промежутка указывает на первичность алкоголизма[261]. Некоторые клиницисты утверждают, что ранний алкоголизм с большей вероятностью является последствием депрессии, чем поздний[262]. Другие проверяют метаболизм серотонина или уровень гидрокортизона и других гормонов в надежде, что результаты докажут наличие «настоящей депрессии», – но поскольку нередко настоящая депрессия никак не проявляется в метаболизме, такие замеры бесполезны[263]. Появляются все новые и новые статистические данные, однако похоже, что примерно треть всех зависимых страдают теми или иными депрессивными расстройствами, и совершенно очевидно, что большое число депрессивных больных чем-то злоупотребляет[264]. Часто зависимость от каких-либо веществ формируется в раннем отрочестве, в возрасте, когда предрасположенные к депрессии люди еще не испытывают симптомов[265]. Зависимость может развиться как защита от надвигающейся депрессии. Иногда депрессия вовлекает человека, употребляющего вызывающие зависимость вещества, в эту самую зависимость. «У людей, употребляющих что-то, потому что они испытывают тревожность или угнетенное состояние, гораздо легче развивается зависимость», – отмечает Клебер. А у тех, кто освободился от зависимости, депрессия часто вызывает рецидивы[266]. Р. Э. Мейер предложил пять возможных корреляций между наркотической зависимостью и депрессией: депрессия может вызывать зависимость; депрессия может стать результатом зависимости; депрессия может изменять или усиливать зависимость; депрессия может развиваться параллельно с зависимостью и не влиять на нее; депрессия и зависимость – симптомы одного заболевания[267].

То, что употребление вызывающих зависимость веществ, прекращение их употребления и депрессия часто выражаются в накладывающихся друг на друга симптомах, вызывает немалую путаницу. Транквилизаторы, такие как алкоголь или героин, снимают тревожность и усугубляют депрессию; стимуляторы, например кокаин, снимают депрессию и усугубляют тревожность. Больные депрессией, злоупотребляющие стимуляторами, нередко демонстрируют шизофреническое поведение[268], которое можно скорректировать или прекращением употребления вещества, или успешным лечением депрессии. Другими словами, симптомы комбинации болезней хуже, чем комбинация симптомов. При двух диагнозах нередко оказывается, что алкоголизм тяжелее среднего уровня, а депрессия проявляет себя более сурово, чем у других больных[269]. К счастью, страдающие двумя заболеваниями одновременно чаще обращаются за помощью, чем те, у кого одна проблема. Однако они более склонны к рецидивам. И даже если наркотическая зависимость и депрессия развились по отдельности, вне всякого сомнения, обе они оказывают влияние на мозг и способны существенно обострить одна другую. Некоторые вещества (кокаин, седативные препараты, снотворные, транквилизаторы) не вызывают депрессии, пока больной их принимает, однако попытка отказаться от них воздействует на мозг таким образом, что может развиться депрессия[270]. Другие вещества (амфетамины, опиумные препараты, галлюциногены) вызывают депрессию как элемент мгновенного одурманивающего эффекта. Третьи (кокаин, экстази) вызывают взлет, а потом компенсаторный провал. И это вовсе не пустяки. Все эти вещества, и в особенности алкоголь, повышают склонность к самоубийству[271]. Все они затуманивают мозг настолько, что нарушается режим приема лекарств, а человека, проходящего лечение антидепрессантами, это может ввергнуть в подлинный хаос.

Что бы там ни говорили, но у некоторых больных после детоксикации депрессия переходит в стадию более или менее постоянной ремиссии, и правильное лечение для них заключается в воздержании[272]. У других, стоит взять под контроль депрессию, исчезает тяга к алкоголю или наркотикам, и правильное лечение для них – это психотерапия и прием антидепрессантов. Большинство зависимых, как и большинство депрессивных, нуждаются в психосоциальной помощи, но не все и не всегда. К сожалению, клиницисты до сих пор плохо понимают, какие антидепрессанты и как взаимодействуют с вызывающими зависимость веществами. Алкоголь усиливает всасывание лекарств, а чрезмерно быстрое всасывание значительно повышает их побочные действия[273]. Трициклики, самые старые антидепрессанты, в сочетании с кокаином наносят удар по сердцу. Прописывая антидепрессанты человеку, покончившему с зависимостью, важно помнить о том, что он может вернуться к своему наркотику, и выбирать препарат, который в сочетании с этим веществом не принесет большого вреда. В некоторых случаях психодинамическая терапия может оказаться самым безопасным методом лечения депрессии у людей, страдающих зависимостью.

Понятие «зависимость» размылось за последние 20 лет, людей считают «зависимыми» от работы, от солнечного света, от массажа стоп. Некоторые «зависимы» от еды. Некоторые «зависимы» от денег – и в смысле заработка, и в смысле трат. Одной страдающей анорексией девице поставили диагноз «зависимость от огурцов» – трудно отделаться от мысли, что доктор Фрейд мог бы многое сказать по этому поводу. Говард Шеффер, директор отдела наркотической зависимости Гарвардского медицинского института, исследовал пристрастие к азартным играм и пришел к выводу, что пути зависимости пролегают через мозг, что объект зависимости не так уж и важен; для него пристрастие к определенному поведению ничем не отличается от пристрастия к наркотику. Беспомощная потребность делать что-то вредное приводит к зависимости, а вовсе не психологический отклик на то, что человек постоянно делает. «Вы же не назовете зависимостью то, что человеку нравится играть в кости», – говорит он[274].

Однако Берта Мадрас с гарвардского отделения психиатрии предупреждает, что вызывающие зависимость вещества проникают в проводящие пути мозга вследствие того, что сходны с теми, которые наличествуют там от природы. «Случается, что химическая структура наркотиков напоминает химическую структуру нейромедиаторов мозга, – говорит она. – Я называю их «великими самозванцами». Они нацелены на те же коммуникативные системы, что и естественные нейромедиаторы. Но коммуникативная и контрольная системы мозга не настроены на «самозванцев». В результате мозг приспосабливается к ненормальным сигналам, которые подают наркотики. Вот тут и начинается процесс формирования зависимости. В нем центральную роль играет адаптация к наркотикам мозга. И в случаях с наркотиками, вызывающими при отказе от употребления физическую или психологическую «ломку», существенно важно вернуть мозг к тому состоянию, в котором он был до введения наркотиков». Непреодолимое стремление к игре в кости и иные психические пристрастия активизируют проводящие пути мозга, ведающие формированием зависимости, а это может привести к физиологическим изменениям, ведущим к депрессии.

Люди, в семьях которых имелись случаи алкоголизма, часто отличаются низким уровнем эндорфина – эндогенного морфина, отвечающего за наши реакции удовольствия, – у них он гораздо ниже, чем у тех, кто генетически не предрасположен к алкоголю[275]. У людей, генетически не предрасположенных к алкоголизму, алкоголь немного повышает уровень эндорфина, а у предрасположенных – резко. Специалисты тратят уйму времени, выдвигая экзотические гипотезы по поводу наркотической зависимости. Большинство зависимых употребляют наркотики, потому что это приятно. Есть сильные мотивации избегать наркотиков, указывают специалисты, и столь же сильные – употреблять их. Те, кто утверждает, что не понимает, как это люди становятся зависимыми от наркотиков, вероятнее всего, никогда их не пробовали или же генетически к ним абсолютно не предрасположены.

«Люди очень редко правильно оценивают собственную восприимчивость, – говорит Герберт Клебер из Колумбийского университета. – Никто не собирается пристраститься. Главная проблема лечения – то что цели врача (полная ликвидация зависимости) и пациента (контроль над зависимостью) не совпадают. Зависимые от крэка хотят всего-навсего иметь возможность иногда затянуться. И главная проблема – они однажды делают это. Каждый зависимый переживает “медовый месяц”, когда он способен контролировать потребление. У алкоголиков он может длиться пять, а то и десять лет; а у зависимых от крэка – не дольше полугода». Желание сделать что-то, потому что это доставляет удовольствие, совсем не то же самое, что сделать это, потому что без этого невыносимо. Часто потребность возникает вследствие внешних обстоятельств, например депрессии; следовательно, депрессивный человек подвержен риску впасть в зависимость гораздо больше, чем недепрессивный. Если у вас депрессия, ваша способность получать удовольствие от жизни ограничена. Зависимых можно подразделить на тех, кто даже не думает о том, чтобы оставить свое пристрастие, тех, кто думает об этом, внутренне мотивированных и внешне мотивированных. Большинство проходят все эти четыре стадии, прежде чем освобождаются от зависимости.

Медицинская литература утверждает, что зависимость проистекает из проблем с «(1) эмоциями, (2) самооценкой, (3) взаимоотношениями, (4) чувством самосохранения»[276]. Рискну сказать: удивительно как раз то, как многие из нас ухитряются избежать зависимости. Нас мотивируют отчасти представления о том, какой вредной и неприятной может стать зависимость, страх потерять какие-то отношения, удовольствие от контроля над собой. При этом наибольшее влияние оказывают физические побочные эффекты зависимости. Не будь на свете похмелья, алкоголиков и кокаинистов было бы куда больше. Наркотики и награждают, и наказывают, и грань между уровнем употребления, когда награда превышает наказание и наоборот, весьма расплывчата. Успокаивающее воздействие алкоголя позволяет перестать нервничать и без гнетущей тревоги выносить какие-то жизненные обстоятельства; такой уровень потребления дозволен в большинстве немусульманских стран. Стимулирующее воздействие разового приема кокаина при депрессии сходно с воздействием алкоголя на тревожность, хотя незаконность кокаина делает его употребление социально некомфортным. Самые распространенные пристрастия в наши дни – к кофеину и никотину. Врач, специализирующийся на пристрастиях, описал мне свою поездку к друзьям за границу, когда в течение двух дней он испытывал парализующее похмелье и страшно угнетенное состояние, пока не сообразил, что у друзей в доме пьют только травяной чай и его проблема связана не с алкогольной обезвоженностью, а с отсутствием кофеина. Он выпил две-три чашки крепкого кофе и быстро пришел в норму. «Я никогда не задумывался об этом раньше, но кофе – это не только привычный вкус; это настоящая зависимость, и, когда приходится обходиться без кофе, испытываешь настоящую ломку». Как общество мы не возражаем против пристрастий, которые не ведут к потере дееспособности; зато возражаем против употребления, даже нерегулярного, некоторых веществ, пусть они даже не вызывают привыкания. Дебаты о легализации марихуаны и запрете табака наглядно показывают разброс мнений по этому поводу.

Гены – еще не судьбы. В Ирландии невероятно высок уровень алкоголизма. И вместе с тем там чрезвычайно высок процент трезвенников. В Израиле очень низкий уровень алкоголизма, но и трезвенников почти нет[277]. В обществе, в котором люди склонны к алкоголизму, они вполне могут перед лицом определенных обстоятельств демонстрировать высокую способность контролировать себя. «Алкоголизм, – говорил Клебер, – это не то что локоть заболел. Стакан ко рту подносит вовсе не мышечный спазм. У алкоголика всегда есть выбор. Но на этот выбор очень многое влияет, в том числе и психическое расстройство». Если вы принимаете наркотики, то делаете это сознательно. Вы прекрасно знаете, когда это делаете. Тут участвует воля. И разве у нас есть выбор? Если человек знает, что есть средство немедленно унять боль, есть ли смысл отказываться? «После знанья такого какое прощенье?»[278][279] – писал Т. Элиот в «Геронтионе». В темной ночи души не лучше ли не знать, что сотворит с тобой кокаин?

Во многом главный ужас депрессии, в особенности тревожности и панических состояний, в том, что воля тут ни при чем: эти чувства приходят к тебе безо всяких видимых причин. Один автор сказал, что зависимость от наркотиков – это замена «безрадостного и непостижимого страдания радостным и постижимым страданием»[280], вытеснение «неконтролируемого мучения, которого человек не понимает» «обусловленной наркотиком дисфорией, которую человек понимает». В Непале, когда слон занозит ногу, погонщик кладет перец на его глаз, и слон, занятый болью в глазу, перестает обращать внимание на боль в ноге, и можно вытащить занозу, не подвергаясь опасности быть затоптанным насмерть (затем очень быстро глаз слону промывают)[281]. Для многих страдающих депрессией алкоголь, кокаин или героин играют роль перца – чего-то невыносимого, что отвлекает от еще более невыносимой депрессии.

Кофеин, никотин и алкоголь – три легальных вызывающих зависимость вещества, в разной степени допускаемых нормами нашего общества и предлагаемых потребителям. На вред кофеина мы не обращаем внимания. Никотин, хотя и вызывает сильную зависимость, не одурманивает и поэтому почти не опасен в повседневной жизни; лидеров антитабачного движения тревожит в основном потребление смол вместе с никотином. Побочные эффекты никотина отложены во времени, и поэтому он – легкий наркотик: если бы люди испытывали тяжелое похмелье после каждой выкуренной сигареты, они курили бы гораздо меньше. Поскольку отдаленные последствия, среди которых наиболее значительны эмфизема и рак легких, – это все, к чему приводит долгое употребление табака, их также часто не берут в расчет. Высокий процент курильщиков среди больных депрессией связан скорее не с их особым пристрастием к никотину, а с общим безразличным отношением к себе, потому что будущее для этих людей выглядит блеклым и безрадостным. Более низкое обогащение крови кислородом, характерное для курильщиков, иногда оказывает сильное депрессивное влияние[282]. Курение, как выяснилось, снижает уровень серотонина, хотя возможна и обратная связь – люди с низким уровнем серотонина склонны к никотину и начинают курить[283].

Алкоголь – это вещество, вызывающее сильную зависимость, нередко приводящее к утрате дееспособности и вместе с тем прекрасно справляющееся с задачей «утопить» страдание. И хотя ничего необычного в выпивке при депрессии нет, многие во время приступов пьют меньше, потому что знают: алкоголь обладает седативным действием и может при неумеренном потреблении сильно усугубить депрессию. Мой собственный опыт свидетельствует, что алкоголь не слишком утешает, когда у вас чистая депрессия, однако сильно уменьшает тревожность. Проблема в том, что, снижая остроту тревожности, алкоголь одновременно усугубляет депрессию, и от чувства напряжения и страха вы переходите к ощущению заброшенности, бесполезности. И это ничуть не лучше. Я при таких обстоятельствах заглядывал в бутылку и выжил, чтобы сообщить истину: это не помогает.

Пройдя через разные уровни употребления алкоголя, я уверен: то, что следует считать зависимостью, определяет общество. Я вырос в доме, где к ужину подавали вино; для начала, когда мне было шесть лет, мне в стакан наливали два глоточка. Поступив в колледж, я обнаружил, что я знатный пьяница: я легко пил крепкие напитки. В то же время пьянство в нашем колледже не слишком поощрялось, считалось, что пьющие часто имеют «проблемы». Я соответствовал стандартам. В университете, а по стечению обстоятельств я получал высшее образование в Англии, пьянство было всеобщим, а тех, кто уклонялся, называли занудами. Мне не слишком нравится быть стадным животным, но этим новым стандартам я тоже соответствовал. Через несколько месяцев после начала учебы в Англии меня приняли в общество гурманов и в рамках дурацкого обряда инициации заставили выпить полгаллона джина. Это стало своего рода прорывом и уничтожило остатки жившего во мне страха перед алкоголизмом. В этот период жизни я не слишком страдал депрессией, однако испытывал нервозность и был подвержен приступам беспричинной тревоги. Несколько месяцев спустя на званом ужине меня посадили рядом с девушкой, которой я был сильно увлечен; веря, что алкоголь поможет преодолеть застенчивость, я радостно выдул почти две с половиной бутылки вина. Она, возможно, тоже из-за застенчивости выпила почти столько же, и мы вместе под утро проснулись на куче пальто. Никакого особого стыда мы не испытывали. Если ты не против расплачиваться головной болью и готов пробовать снова и снова, можешь напиваться до бесчувствия семь дней в неделю. Ни мне, ни моим друзьям и в голову не приходило опасаться превратиться в алкоголиков.

В возрасте 25 лет я начал работать над моей первой книгой, посвященной советским художникам-авангардистам. И если в Англии я пил много, но время от времени, то в России пил постоянно[284]. Никакого депрессивного действия это на меня не оказывало. Общество, в котором я жил в России, было обществом пьяного веселья. Воду в Москве было практически невозможно пить, и я, помню, шутил, что настоящим чудом было бы, если бы кто-то превратил вино в воду, а не наоборот. Лето 1989 года я прожил с компанией художников в чьей-то квартире в московском предместье и, думаю, выпивал не меньше литра водки в день. К концу первого месяца я перестал замечать, как много я пью, я привык, проснувшись в полдень, видеть компанию друзей, курящих сигареты, кипятящих воду для чая на маленькой электроплитке и пьющей водку из грязных стаканов. Чай был отвратительный – теплая вода, в которой плавала какая-то грязь, так что я выпивал утренний стакан водки и так начинал день, постепенно размякая от все новых и новых порций алкоголя. От этой постоянной выпивки я совсем не пьянел, и теперь могу сказать, что многому тогда научился. Ведь в США я рос в достаточно защищенной, изолированной среде, а чувство товарищества с моими русскими друзьями стало возможным из-за совместного житья и непрекращающегося пьянства. Разумеется, некоторые из нас пили слишком много даже по нашим стандартам. Один парень каждый вечер напивался до бесчувствия, бродил как потерянный, а потом вырубался. И храпел, как перкуссия в группе хэви-металл. Штука была в том, чтобы не дать ему пробраться в твою комнату и завалиться спать в твою кровать. Помню, как-то мы вшестером с трудом сгрузили на пол это бесчувственное тело, а в другой раз уронили его на лестнице, и он пролетел три пролета, даже не проснувшись. Пить в соответствии с моими американскими стандартами было бы в этом обществе не только невежливо, но и странно. Самое главное, алкоголь освобождал моих московских друзей от вынужденной общественной диеты из скуки и страха. В угнетающем обществе в запутанный исторический период они вели жизнь маргиналов; чтобы свободно выражать себя, чтобы танцевать и смеяться, им было необходимо пить. «В Швеции, – рассказывал один из моих русских друзей, побывавший в этой стране, – пью, чтобы избежать близости. Мы в России пьем, потому что очень любим друг друга».

Выпивка совсем не такая простая вещь: разные люди в разных местах пьют по разным причинам и с сильно различающимся результатом. Повышением цен на алкоголь в Скандинавских странах рассчитывали обуздать рост самоубийств[285]. Я читал немало работ, доказывающих, что превращение в алкоголика действует депрессивно, но я не верю, что все алкоголики страдают депрессией. Соотношение между депрессивностью и алкоголизмом сильно зависит от темперамента и окружения, и обе эти составляющие широко вариативны. Когда я нервничаю – неважно, вследствие обычных житейских причин или вследствие деперссивной тревожности, – я пью определенно больше, в трудные периоды я надеюсь на алкоголь. Переносимость алкоголя у меня то повышается, то понижается, и реакция тоже не одинакова. Иногда выпьешь, и напряжение отпускает, а иногда выпьешь совсем немного – и чувствуешь себя выбитым из колеи, слабым, испуганным и суицидальным. Я знаю, что не стоит пить, когда я в депрессии, и если я сижу дома, то и не пью. Но в общении часто трудно сказать «нет», и еще труднее ходить по тонкой грани между желанием снять напряжение и вероятностью впасть в тоску. Я часто промахиваюсь.

Чрезмерное пьянство, разумеется, становится причиной головной боли, чувства собственной неполноценности и никчемности, иногда к расстройству желудка. Серьезный и длительный алкоголизм может привести к расстройству когнитивной функции и даже к психозу[286], не говоря уже о серьезных физических заболеваниях, например к циррозу печени[287]. Алкоголики куда чаще, чем непьющие, умирают молодыми[288]. Выход из алкогольной зависимости может спровоцировать белую горячку, нередко смертельную. 90 % ныне живущих американцев так или иначе употребляли в течение жизни алкоголь[289]. В Соединенных Штатах 10 % мужчин и 5 % женщин подвержены физиологической алкогольной зависимости; это означает, что при попытке бросить пить у них учащается сердцебиение, возникает перевозбуждение и даже белая горячка. Физиология воздействия алкоголя на мозг понятна не до конца, как и физиологическая основа его потребления, хотя, кажется, серотонин повышает способность сопротивляться желанию выпить[290]. Выяснилось, что большие дозы алкоголя вредно влияют на нейромедиаторы, возможно, через рецепторы гамма-аминомасляной кислоты, на которые нацелен также и валиум[291]. Продолжительное пьянство серьезно повреждает память, а также нарушает способность воспринимать новый опыт – включать его в цепь памяти. Это означает, что человек не помнит значительную часть собственного прошлого; он помнит отрывочные эпизоды, а не цельную картину.

Есть много способов лечения алкоголизма, не отягченного депрессией, однако если наблюдаются оба заболевания, наиболее эффективной станет психодинамическая терапия[292]. Анонимные алкоголики и другие двенадцатишаговые программы организуют центры поддержки, в которых люди обмениваются как своим опытом алкоголизма, так и своим опытом депрессии. В лечении алкоголизма с депрессией как болезней, имеющих общие корни, хорошие результаты приносят также групповая психотерапия и даже кратковременная госпитализация. Общие корни или нет, но все равно работает это неплохо. Врачи из Колумбийского университета в целях профилактики рецидивов применяют когнитивно-бихевиоральную психотерапию[293]. Программа опубликована, и ею может воспользоваться любой врач. «Это в большой степени терапия “здесь и сейчас”, – поясняет Дэвид Макдауэлл. – Типичный курс лечения начинается с недели или двух, в течение которых выявляются пристрастия пациента, затем выясняют, что вызывает у него рецидив и как с этим справляться».

В последнее время алкоголизм лечат антабусом (Antabuse)[294], препаратом, изменяющим алкогольный метаболизм и уменьшающим переносимость алкоголя. Это нечто вроде самодисциплины. Люди, которые просыпаются, полные решимости не пить, но понимающие, что к полудню их воля ослабевает, часто принимают антабус, чтобы укрепиться в принятом решении. Люди в стадии освобождения от зависимости часто испытывают противоречивые желания, и антабус помогает им выбрать стремление к свободе, а не желание выпить. Один из врачей, работающий с зависимыми, обладающими сильной волей, в основном врачами и адвокатами, заставляет их писать письма с просьбами об отзыве лицензии; если они сорвутся, он отправит эти письма. Некоторые, работающие с зависимостями, применяют препараты, блокирующие действие вызывающего зависимость вещества, уничтожая таким образом мотивацию к его употреблению. Так, например, действует налтрексон (Naltrexone) – антидот, блокирующий действие героина[295]. Он также снимает действие алкоголя на эндорфиновые рецепторы, уничтожая самое распространенное побуждение выпить. Принимая налтрексон, вы не получите от вещества, к которому пристрастились, никакого удовольствия. Препарат успешно помогает людям избавиться от зависимости, потому что делает бессмысленным желание наркотика.

Самое раннее свидетельство о марихуане – китайская рукопись XV века до н. э., посвященная лекарственным растениям[296]. На Западе, однако, марихуану не знали, пока армия Наполеона не привезла ее с собой из Египта. Как и алкоголь, марихуана воздействует на фазу быстрого сна (БДГ). В мозге имеется специальный рецептор, отзывчивый по крайней мере к одному из множества химических элементов, содержащихся в дыму марихуаны, он запускает центры удовольствия. Марихуана снижает мотивацию, и в этом ее употребление похоже на симптомы депрессии. Освобождение от нее неприятно, но не мучительно (как освобождение от героина), тем более не угрожает жизни (как освобождение от алкоголя) и происходит быстро (в отличие от освобождения от кокаина). По всем этим причинам нередко говорят, что марихуана не вызывает привыкания. Марихуана действует затормаживающе и поэтому используется как средство против тревожности; марихуана может помочь при ажитированной депрессии. Марихуана легально недоступна, и поэтому трудно говорить о рекомендуемых количествах или пропорциях, а поскольку при курении или нагревании сухого листа выделяется около четырехсот различных компонентов с неисследованными свойствами, трудно и сказать, что именно действует. Разовое применение марихуаны для снятия остроты ажитированный депрессии нельзя назвать неразумным способом самолечения. И хотя многое делается для выяснения возможности использования марихуаны в лечебных целях, исследования пока не подтвердили ее пользу при психиатрических заболеваниях. Те, кто регулярно употребляют марихуану, теряют мотивацию и подвергаются «нервно-когнитивным изменениям, которые могут стать постоянными, если постоянно находиться под кайфом», – предупреждает Макдауэлл. И, разумеется, курение марихуаны сопряжено со всеми опасностями сигарет, грозящими серьезными повреждениями легким[297].

Тяжелыми называют такие наркотики, которые могут вызвать тяжелые заболевания: и кофеин, и крэк являются стимуляторами, однако крэк считается тяжелым наркотиком, поскольку вызывает гораздо более сильное привыкание и более резко воздействует на мозг. Тяжелые наркотики, по всей вероятности, действуют угнетающе – отчасти потому, что они нелегальны и добывание их сильно осложняет жизнь, отчасти вследствие дороговизны, отчасти потому, что они часто плохо очищены, отчасти потому, что принимающие их, как правило, еще и пьют, но главным образом из-за того, как они взаимодействуют с нервной системой человека. Родственники тех, кто принимает стимуляторы, также показывают высокий уровень депрессивности[298]. Это позволяет предположить, что генетическая предрасположенность к депрессии предшествует употреблению кокаина и других стимуляторов. Только около 15 % попробовавших кокаин, становятся зависимыми от него, однако у тех, кто предрасположен к наркомании, кокаин вызывает самое сильное привыкание[299]. Лабораторные крысы безоговорочно предпочитали стимуляторы кокаинового типа и пище, и спариванию; получив свободный доступ к наркотику, они потребляли его, пока не падали замертво[300].

Кокаин – дорогостоящий антидепрессант, вызывающий жестокий срыв, обычно достигающий низшей точки через 48–72 часа после приема. «Этот грязный наркотик действует на все, – говорит Дэвид Макдауэлл. – Он последовательно истощает запасы нейромедиаторов, поэтому вы и срываетесь». Срыв характеризуется сильным возбуждением, угнетенным состоянием, усталостью. Выяснилось, что после приема амфетамина или кокаина происходит резкий выброс дофамина, запас дофамина истощается, уровень дофамина в мозге понижается[301]. Герберт Клебер из Колумбийского университета говорит: «Если бы срыв был слишком тяжелым, никто не стал бы злоупотреблять кокаином; если бы он был легким, то пускай себе употребляют. Но это особый кокаиновый срыв, закрепляющий негатив; он-то и привязывает людей к кокаину». Чем сильнее человек привыкает, тем меньше удовольствия испытывает и тем сильнее страдает после этого удовольствия. Кокаин и амфетамины серьезно воздействуют на все нейромедиаторы – не только на дофамин, но также на норэпинефрин и серотонин[302]. И у некоторых тяга к наркотикам сохраняется десятилетиями после того, как они отказались от них[303].

Регулярное употребление кокаина усугубляет депрессивные симптомы. Тем, кто желает отказаться от наркотика и последствий наркотического обвала, прописывают десятинедельный курс антидепрессантов[304]. Однако в зависимости от условий и уровня вреда, нанесенного нервной системе, депрессия может потребовать и постоянного лечения. Регулярное употребление кокаина и амфетаминов может окончательно разрушить дофаминовую систему мозга, создав физиологические основы депрессии[305]. Кокаин принадлежит к тем наркотикам, которые можно назвать пролонгированными усугубителями депрессии. По-видимому, он влияет на работу механизма тревожности в мозге, изменяя фактор высвобождения адренокортикотропного гормона (АКТГ, англ. CRF)[306]. Сможет ли мозг (и в какие сроки) оправиться от такого вмешательства, неизвестно. У некоторых людей мозг, похоже, компенсируется лучше, чем у других. Но мозг, способный обрушиться в тяжелую депрессию, мозг, который лечат антидепрессантами, относится к наиболее уязвимой группе. Как участки мозга, вовлеченные в зависимость, так и сами наркотики участвуют в регуляции настроения, они тесно связаны с аффективными расстройствами. Уменьшение запаса дофамина и вмешательство в процесс выработки АКТГ – настоящая приманка для несчастья. Если у вас есть хоть малейшая склонность к депрессии, не принимайте кокаин: независимо от того, насколько хорошо будет вам в первые часы после приема, потом вы почувствуете себя ужасно, гораздо ужаснее, чем оно того стоит.

Еще в колледже я попробовал кокаин и не нашел в нем никакого очарования. Лет десять спустя я вновь попробовал его, и это был совершенно другой опыт, возможно, потому что я стал взрослым, возможно, потому что мозг вследствие депрессии стал более уязвим, возможно, потому что я принимал антидепрессанты. Я почувствовал гигантский прилив энергии, усиление полового чувства и ощутил в себе мощь супергероя – это была просто фантастика! Я дошел до того, что не мог связать двух слов, но меня не тревожило, смогу ли я когда-нибудь снова связывать слова. Я решил, что передо мной открылось простое и понятное решение всех проблем. Кокаиновый кайф ломает память, и воспоминания о прошлом перестают омрачать будущее. Химическое счастье от хорошей порции кокаина не имеет никакого отношения к реальности. Вспоминаю, как сидел с онемевшим носом и думал: если бы я мог остановить это мгновение, остался бы в нем навсегда. Я почти никогда не принимаю этот наркотик, однако смешно думать, будто я никогда больше не захочу его. Я влюбился в кокаин с первых минут кайфа. Удерживает меня лишь призрак разбалансирования мозга и отвратительного похмелья.

Опиаты – еще один класс наркотиков, вызывающих сильную зависимость, – чрезвычайно опасны, отчасти вследствие того, как их употребляют, отчасти потому что сами являются депрессантами, поэтому не приносят облегчения при депрессии. В то же время они не вызывают депрессивного срыва, как кокаин. От четверти до половины употребляющих опиаты впадают в депрессию[307]. Опиаты, включающие опиум, героин и аптечные лекарства наподобие димедрола, для ума – то же самое, что поза эмбриона для тела. Опиаты стирают время, и ты уже не понимаешь, откуда пришли твои мысли, не понимаешь, новые они или старые, не можешь заставить их взаимодействовать друг с другом. Мир смыкается вокруг тебя. Глаз в состоянии видеть только один объект, мозг – удержать только одну мысль, и ты даже не заботишься о том, что делаешь, потому что все вокруг тебя расплывается и дробится на мелкое кусочки, в том числе и память. Кайф от опиатов длится часами. Тебе совершенно ничего не хочется. Я никогда не употреблял героина, но курил опиум, и только опиум приносил ощущение, что я вообще ничего не хочу: поднять голову, есть, спать, встать, лечь, строить планы, стать великим, вспомнить друзей. Это наркотик, убивающий близость: он уничтожил половое влечение, отрезал меня от других людей – я так и лежал, вытянув ноги по диагонали и полуприкрыв глаза. Он провоцирует счастливое безразличие, «ничегонеделание», которого энергичные люди не могут испытать никаким другим способом. Он также вызывает короткую потерю памяти (Я что-то сказал этому человеку? А это кто такой?). Если она быстро проходит, в этом и состоит кайф, но если продолжается, это уже напоминает болезнь Альцгеймера. Я пишу эти строки и вспоминаю, как опиум очистил мой мозг, сделал меня этаким воздушным шариком, беззаботно плывущим по воздуху. Опиаты называют депрессантами, однако они не просто подавляют чувства; в том, что чувства угнетены, ты ощущаешь привкус радости. На опиатах можно ускользнуть от тревожности. Кайф от опиатов напоминает рай до грехопадения, когда ничего не делать было совершенно нормально.

Люди, отказавшиеся от употребления героина или других опиатов, без лекарств или на метадоне, испытывают сильную депрессию[308]. Неврологи считают ее причиной органических повреждений мозга. Психологи говорят, что они были депрессивными изначально – и именно депрессия привела к зависимости. Так или иначе, после продолжительного употребления опиатов прогноз для настроения неутешительный. Период отвыкания от опиатов ужасен: тяга очень сильна, а депрессия ослабляет волю, и бросить гораздо труднее. С другой стороны, зависимость от героина совсем не так сильна, как предполагает риторика борцов с наркотиками. В годы Вьетнамской войны все сухопутные войска употребляли героин, и в США опасались, что с этим придется долго бороться после их возвращения. Между тем исследования свидетельствуют, что ветераны Вьетнама раз-другой принимали героин после возвращения, и лишь незначительный процент из них приобрел стойкую зависимость[309].

Галлюциногены и так называемые клубные наркотики (экстази/MDMA, специальный К/кетамин, GHB) принадлежат к еще одному классу вызывающих зависимость веществ. Пожалуй, мой самый любимый (и самый нелюбимый) наркотик – это экстази, который я принимал только четыре раза. Приняв его, я спас близкие отношения и сказал многое из того, что до этого не мог сказать. На следующий год отношения все же прервались, и я до сих пор гадаю, хватило ли бы для счастливого брака дозы экстази раз в полгода. В свои хорошие периоды я пассионарный идеалист, а когда принимаю экстази, чувствую в себе силы спасти мир – и в восторге от этого. На всякого, до кого могу дотянуться, я изливаю огромную любовь. Мне ясно, как решить любую проблему. Жаль только, что, когда я выхожу из кайфа, все эти решения куда-то улетучиваются. Женитьба на принцессе из Британского королевского дома вряд ли решит все мои (и их тоже) проблемы, да и способа проделать это не видно. Не станет удачей и решение назвать эту книгу «Стихами с темной стороны» или «Маленькая золотая книга депрессии». У меня не хватит квалификации, чтобы стать лыжным инструктором в Аргентине или где-нибудь еще. Но хотя эта ясность сознания – ложная, чувствовать ее упоительно. Кроме этого экстази приносит мне жуткое трехдневное похмелье, когда болят челюсти, пересыхает рот, а в голову как будто происходит Французская революция. Не помню, чтобы алкоголь или какой-то другой наркотик давали такое похмелье, и то, что я испытываю после экстази, надежно удерживает меня от привыкания.

Описание фармакологических свойств экстази вызывает рвоту. Я впадаю в ужас, что пустил такую отраву в мой организм. В дозах, которые принимают, чтобы расслабиться (от 100 до 150 миллиграммов) экстази разрушает аксоны серотонина – отростки клеток, проникающие в другие клетки – в мозгу обезьян и других млекопитающих[310]. Многое говорит за то, что то же самое происходит в человеческом мозге. Наркотик вызывает взрывообразное высвобождение серотонина и дофамина, разрушая клетки, в которых они хранились. Более того, он препятствует дальнейшей выработке серотонина. У тех, кто регулярно потребляет экстази, уровень серотонина ниже, чем у обычных людей, иногда на целых 35 %. Исследователи сообщают о случаях, когда единичный прием наркотика вызывал психические заболевания – иногда немедленно, а иногда несколько лет спустя. Люди, страдающие депрессией, не могут позволить себе снижать уровень серотонина, и принимать экстази для них – огромный риск. «Если принимать его долго и много, можно разрушить свою способность испытывать радость, а через длительное время могут проявиться побочные эффекты, такие же, какие почти сразу дает кокаин, – говорит Дэвид Макдауэлл из Колумбийского университета. – Первокурсники любят его, второкурсникам он нравится, третьекурсников он смущает, а старшекурсники его боятся. С алкоголем можно подружиться, а с экстази – нет. Больше всего пугает вот что: люди, принимавшие много экстази в последние два десятилетия, думают, что у них все хорошо, а потом им исполнится 50, и они рухнут. Депрессивные с наркотиком? Этим я говорю: вы хотите через 20 лет принимать три лекарства или десять?»

Бензодиазепины – валиум, ксанакс, клонопин и их «двоюродные братья» амбьен и соната – возможно, самые непонятные наркотики из всех: они вызывают зависимость и в то же время помогают при психиатрических заболеваниях[311]. Они очень полезны против тревожности, однако из-за того, что влияют на переносимость барбитуратов и алкоголя, лучше не прописывать их людям, в которых может развиться зависимость от этих веществ. Бензодиазепины – хороший способ быстро и ненадолго решить проблему, требующую и немедленного, и долговременного решения. Их назначают на период, пока не начнет действовать другое лекарство, тогда от них можно отказаться и принимать лишь время от времени при необходимости. Ежедневно принимать бензодиазепины в течение длительного времени – плохой и опасный совет[312]. Бензодиазепины, которые продают на улице, – наркотики короткого действия; их называют «изнасилование на свидании», потому что под их действием человек не может себя контролировать[313]. Тем не менее бензодиазепины принимают те, кому они прописаны. Но нужно дважды подумать, прежде чем начать принимать такой препарат, тем более если вы почувствуете, что нужно увеличить дозу. Глушить симптомы бензодиазепинами – все равно что принимать понижающие кислотность препараты при раке желудка.

Я большой поклонник бензодиазепинов, я верю, что ксанакс спас мне жизнь, снизив мою болезненную тревожность. В периоды ажитации я принимаю ксанакс и валиум, чтобы спать. Я пережил ломку при отказе от бензодиазепинов добрые 12 раз. Важно применять бензодиазепины именно от того, от чего их прописывают, а именно от тревожности; с этим они успешно и быстро справляются. При высокой тревожности мне нужно больше бензодиазепинов, при умеренной – меньше. И я осознаю опасность этих лекарств. У меня бывали недлинные набеги в наркотическую зависимость, однако я так ни к чему и не пристрастился, пока мне не прописали ксанакс. Я резко перестал принимать лекарства после окончания первой встречи с депрессией. И это было неправильно. Симптомы после отказа от приема ксанакса – а я принимал его по предписанию врача в количестве примерно два миллиграмма в день – оказались поистине ужасны. Около трех недель после отказа от ксанакса я почти не спал, я был тревожен и как-то странно чувствителен. Все время я чувствовал, словно накануне выпил ведро дешевого коньяку. Глаза болели, желудок бунтовал. Ночью, в полусне меня посещали на редкость яркие кошмары, и я садился в кровати с колотящимся сердцем.

Я отказался от зипрексы, которая спасла меня от мини-срыва, когда закончил черновую рукопись этой книги, и через несколько недель пережил еще один раунд жесткой ломки. Я заставил себя пережить это, поскольку набирал от зипрексы по семь килограммов в месяц, но пока отвыкал от лекарства, чувствовал себя ужасно. Разрегулировалась вся дофаминовая система, я был тревожен, замкнут, подавлен. Под ложечкой ныл какой-то узел, как будто желудок стягивали петлей. И если бы не надежда на улучшение, я покончил бы с собой. Но хуже всего было ужасающее ощущение полного бессилия. Не помню, чтобы когда-нибудь я чувствовал себя так плохо. Я все тыкал себя в живот и спрашивал, с чего это вдруг меня потянуло улучшить свою внешность. Гадал, не спадет ли вес, если все-таки принимать зипрексу, но делать по тысяче приседаний в день. Однако помнил, что с зипрексой мне и ста приседаний не осилить. Отказ от зипрексы ненормально повысил все мои реакции – это было похоже на то, как прелестная музыкальная пьеса начинает резать слух, если включить стереопроигрыватель на полную мощность. Это был ад. Я продержался три недели; и хотя у меня не было срыва, опустился настолько, что к концу третьей недели перестал даже интересоваться, вернется ли дофаминовая система в нормальное состояние. Я явно предпочитал быть толстым и бодрым, чем поджарым и жалким. Я заставил себя отказаться от сладкого, которое всегда любил, и каждое утро делать полуторачасовую зарядку. Вес, который так меня раздражал, стабилизировался. Постепенно я вполовину уменьшил дозу. И вскоре похудел на четыре килограмма. Чтобы поддерживать мою энергию на нужном уровне, психофармаколог добавил декседрин. Еще одна таблетка?! Черт с ним, я стану принимать ее, если будет совсем плохо.

Я больше не принимаю ксанакс регулярно, но я, безусловно, пристрастился к небольшому коктейлю из антидепрессантов – эффексор, веллбутрин, буспар и зипрекса. А как еще я написал бы эту книгу? Зависим ли я от них? Наиболее остро этот вопрос встанет, если что-то из этих лекарств будет запрещено. Героин изначально разработала фирма Bayer как лекарство от кашля[314], а экстази немецкие фармакологи запатентовали перед Первой мировой войной[315]. Препараты нередко «переезжают» из разряда лекарств в разряд наркотиков и обратно. Сейчас мы, кажется, признаем любой препарат, если только он не нарушает функционирования. Я думаю о том, как мне помогла зипрекса в моем последнем сражении с депрессией. Что она на самом деле натворила с моим мозгом? Если отвыкание от нее принесло все эти мучительные симптомы тревожности и бессилия, то, может быть, она – наркотик, от которого у меня зависимость? И как я отреагирую, если мне сообщат, что, согласно недавним исследованиям, зипрекса оказалась в стане врагов с точки зрения борцов с наркотиками?

В журнале New York Times Magazine Майкл Поллен доказывает, что нет надежного критерия для отнесения препаратов к легальным или нелегальным. «СМИ полны навязчивой рекламы фармацевтической продукции, – пишет он. – Реклама обещает не только облегчение страданий, но удовольствие и даже исполнение желаний, в то же самое время на Мэдисон-авеню не теряют времени, демонизируя другие вещества ради “Америки без наркотиков”. Чем больше мы тратим на поклонение хорошим препаратам (20 миллиардов долларов в прошлом году только на психотропные аптечные препараты), тем больше уходит на войну с плохими (семнадцать миллиардов за тот же год). Мы ненавидим наркотики. Мы любим наркотики. А может быть, мы ненавидим нашу любовь к наркотикам?»[316] В принципе вредоносный, вызывающий привыкание наркотик отвлекает многих людей от их деятельности, в то время как наркотики-антидепрессанты позволяют вам функционировать лучше, чем без них, и не причиняют большого вреда. Уильям Поттер, бывший глава психофармакологического отделения Национального института психического здоровья, утверждает: «Мы решили, что препараты, мешающие нормальным эмоциональным реакциям, неприемлемы. Поэтому кокаин вне закона. Когда перестаешь замечать предупредительные сигналы и саму опасность, возникает масса проблем. За излишний кайф приходится платить. Я не морализатор, это просто мои наблюдения». И противоположное суждение. «Никто не испытывает сильной тяги к золофту, – пишет Стив Хаймен. – Никто не пойдет на убийство, чтобы раздобыть золофт». Эти препараты не приводят ни к эйфории, ни даже к чрезмерной релаксации. Никто не скажет, что диабетик пристрастился к инсулину. И не является ли нарочитое пристрастие нашего общества к вознаграждению, которое будет когда-то потом причиной того, что мы предпочитаем, чтобы сначала было плохо (побочные эффекты), а потом хорошо (восстановление настроения), а не чтобы сначала было хорошо (кайф), а потом плохо (ломка)? И не являются ли антидепрессанты нового поколения анаболическими стероидами для мозга? Психиатр Питер Кремер в своей знаменитой книге «Слушая прозак» (Listening to Prozac) задается вопросом, не получают ли люди, принимающие эти лекарства, каких-либо неоправданных преимуществ, подвигая и остальных принимать их. Не повторится ли тут то, что мы уже получили вследствие модернизации: свободного времени больше не стало, зато люди гораздо большего ожидают от жизни? Может быть, мы на пороге выведения породы суперменов?

Вне всякого сомнения, верно, что отказаться от наркотических антидепрессантов крайне трудно; в течение двух лет я трижды пытался расстаться с зипрексой и каждый раз терпел неудачу. Очень трудно прекратить принимать препараты класса SSRI. Эти лекарства не дурманят сознания, однако от них вам становится хорошо, к тому же у них очень много побочных эффектов – вредных в основном для индивида, а не для общества, но все равно вредных. Я беспокоюсь о моем общем психическом состоянии и особенно стараюсь поддерживать адекватную химию мозга: перспектива снова рухнуть в пропасть меня ужасает, и никакой наркотический кайф того не стоит. Я разочаровался в рекреационных наркотиках и в настоящее время не получаю от них никакого удовольствия. Однако в тех редких случаях, когда я их принимаю и испытываю кайф, я невольно сравниваю ощущения с тем, что приносят прописанные мне медицинские препараты. Любопытно, не схожа ли моя индивидуальная подстройка чуть выше тоном той легкости в голове, которая возникает при наркотическом кайфе? Я аккуратно записываю изменение своего состояния: к концу пьяной ночи я написал неплохую прозу; улетев от кокаина, сформулировал парочку небанальных идей. Безусловно, я не имею ни малейшего желания все время жить в состоянии измененного сознания, однако любопытно, до какой степени я подстраивал бы свою личность, если бы возможности мои были безграничны. Уж точно, уровня на два выше, чем теперь. Мне хотелось бы располагать неиссякаемой энергией, меткостью на скоростях и удивительной пластичностью, ну, скажем Уэйна Гретцки. Если я найду наркотик, который даст мне эти свойства, обязательно ли он окажется вредным? Много говорят о том, что антидепрессанты не приносят моментального облегчения, тогда как вызывающие зависимость вещества дают желанный кайф очень быстро. Может быть, нас так беспокоит именно быстрота, именно «превращение на глазах»? Если кто-то изобретет порошок, который не будет истощать нейромедиаторы, не станет приводить к ломке, но позволит мне действовать как Уэйн Гретцки, при условии, что я нюхаю его каждые пять часов, – неужели это обязательно будет нелегальный наркотик?

Что касается меня, я не независим. Лекарства достаточно дороги, но они хотя бы надежно и регулярно поступают в продажу. Не стану спорить ни с тем, что я на них подсел, ни с тем, что это ничем не отличается от зависимости. Пока они помогают, я рад, что принимаю их. Я всегда ношу таблетки с собой, поэтому могу принять их, даже если по каким-то причинам заночую не дома. Я беру пузырьки с лекарствами в самолет и всегда воображаю, что если самолет угонят, а меня возьмут в заложники, я постараюсь спрятать их на себе. Дженет Бенсхоф вспоминает, как ее на Гуаме посадили в тюрьму и она оттуда звонила своему психиатру: «Он пришел в ужас, решив, что в тюрьме у меня непременно случится депрессия, и изо всех сил старался передать мне через охрану антидепрессанты. Он был в истерике, и я тоже».

Я принимаю 12 таблеток в день, чтобы настроение не падало слишком сильно. Честно говоря, я бы не возражал, если бы того же можно было добиться двумя хорошими порциями выпивки (я знаю людей, кому это удается), но, конечно, не тремя, четырьмя или восемью – а этим обязательно кончается, если ты сражаешься с депрессией. Алкогольную зависимость общество принимает, даже при том, что она влияет на БДГ-сон. Я знавал очаровательного субъекта, который в шесть утра пронзительно вопил, переливая виски в графин: «Всеми фибрами моей души я жажду выпить!» Он выстроил свою жизнь так, что в ней нашлось место ежевечерним попойкам, хотя однажды в гостях у мормонов, где нельзя было разжиться спиртным, едва не помер. Такого человека было бы глупо сажать на прозак. Что до других веществ, то вместо того, чтобы следить за их употреблением, власти устраивают истерику, или, как сказал Кит Ричардс из «Роллинг-стоунз»: «У меня нет проблемы с наркотиками, у меня есть проблемы с полицией»[317]. Я знавал людей, употреблявших марихуану и даже кокаин настолько осознанно и дисциплинированно, что это улучшало и состояние умов, и жизнь в целом. Книга Энн Марлоу «Как остановить время: героин от А до Я» (How to Stop Time: Heroin from A to Z) убедительно описывает разумное управление настроением при помощи героина. Автор принимала героин и отказывалась от него в течение многих лет без возникновения зависимости.

Самая большая беда самолечение – вовсе не выбор несоответствующих веществ, а недостаточная информация или абсурдная информация. «Я имел дело с тяжелыми кокаиновыми наркоманами, – рассказывает Дэвид Макдауэлл из Колумбийского университета, – с теми, кто покупал на 150 долларов кокаина в день не менее 22 дней в месяц. Они и слышать не хотели о лекарствах, они казались им недостаточно натуральными. Совсем не то, что они получают у дилера Билли. А ведь за этими веществами никто не следит, и они крайне ненадежны».

Многие из тех, кого я опрашивал для этой книги, имели проблемы с зависимостью от каких-либо веществ, и многие винят эти вещества в своих депрессиях. Тина Сонего очень откровенно говорит о том, как влияют друг на друга эти две беды. Тина – очень жизнерадостная сильная женщина с отличным чувством юмора. После трех лет, пятидесяти бумажных и бесчисленных электронных писем она создала близость между нами, просто предположив, что так должно быть. Как она сама выразилась, она «выпаривает[318] дурное настроение на бумаге», в результате получилась удивительная подборка документов о подъеме и падении настроения. В ее борьбе с тягой к саморазрушению, зависимостями, депрессией все так тесно взаимосвязано, что невозможно понять, где заканчивается одно и начинается другое.

Тина Сонего – стюардесса международной чартерной авиалинии, перевозящей американских военных на задания и гражданских лиц в круизы и иные групповые поездки. Она называет себя «ублажательницей», потому что всю жизнь старается угодить людям, понравиться им. «Я забавная, – говорит она, – и громогласная, и аккуратная, и сексуальная – все то, чего вы ожидаете от стюардессы. В течение восьми часов у меня складываются счастливые эмоциональные отношения с моими пассажирами. А потом они уходят». Ей около 35, и ее бодрая манера держаться маскирует пожизненную борьбу с депрессией и алкоголизмом. У нее острый ум, но «у нас в семье высоколобые были не в чести, никто об этом даже не думал», и поскольку к тому же она страдает дислексией, высшего образования не получила. Ее бабушка родом из Марокко работала горничной, от которой хозяин ожидал также и сексуальных услуг, а дедушка мастерил мебель и растил гашиш на экспорт. Она родилась в семье иммигрантов первого поколения и росла в марокканском анклаве в Калифорнии, дома говорили на смеси французского, испанского и арабского. В этом мире психических болезней не существовало. «Я задавала вопросы, совсем не уместные в нашем доме. Поэтому научилась притворяться. У меня появилась личина, и никто никогда не видел печальной, потерявшей себя женщины. Я раздвоилась. А когда половинки столкнулись, случилась депрессия». Отец Тины был человеком настроения, возможно, страдал депрессией, и его тщательно оберегали от любых огорчений, мать «нуждалась в заботе, но сама ее не давала. Много лет назад она сказала мне: “Детка, не могу же я стать более чувствительной только для того, чтобы понять тебя”». Такой же была и сестра. «Несколько лет назад смотрели вместе телевизор, и я спросила про одного из персонажей, кто это. Сестра рассказала мне все, что случилось с этим персонажем за последние 20 лет. Но при этом она не знала, с каким парнем я гуляю. Я выросла с сознанием того, что я – порченый товар». После смерти отца мать Тины снова вышла замуж. Тина обожает своего отчима и уверена, что ее сегодняшнее хорошее здоровье – его заслуга.

Первый полномасштабный срыв случился у Тины в возрасте девятнадцати лет, когда она поехала в Израиль, собираясь написать книгу о жизни в кибуцах. Сестра отправилась ей на выручку и привезла домой. Через несколько лет она отправилась в Рим, к человеку, которого любила, но, когда она приехала, «отношения стали какими-то металлическими, секса не было, мне нечего было сказать». Она рухнула в следующую депрессию. Как многие депрессивные люди, употребляющие вызывающие зависимость вещества, она испытывала сильное отвращение к себе и прибилась к криминальной компании, где с ней ужасно обращались. Через несколько лет после Рима Тина вышла замуж за датчанина и уехала в Копенгаген. Это продлилось меньше двух лет; после убийства любовницы Тининого мужа их обоих долго допрашивали. И хотя обоих отпустили, брак распался; муж вышвырнул ее вон, и она снова сорвалась. Она работала в то время стюардессой на рейсах, перевозивших солдат, участвовавших в операции «Буря в пустыне». Самолет заночевал в Риме, и Тина вдруг поняла, что больше не может. «Я прекрасно помню этот момент. Я заказала салат с курицей, и на вкус он был, как мел. Я понимала, что у меня депрессия и что я качусь вниз очень быстро. Вот когда я всерьез начала пить. Я делала все, чтобы затрахать саму себя до самого жалкого конца. Я пила и трезвела, трезвела и пила, пила и трезвела. Я все время писала записки, как самоубийца: «Если я не проснусь, позвоните моей матери». Я пила спиртное, чтобы убить себя. Это был самый простой из известных мне наркотиков, и дешевый, и доступный».

Она легла в психиатрическую больницу в Южной Каролине, которая напоминала «какой-то склад, где они имели в виду нас удержать, а на депрессивных совсем не обращали внимания, потому что мы не шумим, как другие психи. Я, как ослик Иа-Иа, была не уверена, что это утро – доброе. Да, и тревожность! В депрессии тревожность – это чувство, что у тебя есть какая-то страшная тайна, которую все хотят узнать, а ты даже не понимаешь, что это за тайна». Она стала принимать антидепрессанты и еще кое-какие назначенные ей лекарства, запивая их алкоголем в надежде одолеть тревожность. Результатом стали два приступа конвульсий; три дня она пролежала без сознания уже в другой больнице.

Для Тины депрессия – не бесчувственность, а боль. «Я чувствовала себя губкой, впитавшей крестную муку, тяжелой, разбухшей. Я не терпела боль безмолвно. Я не спала ночами и в темноте писала письма Богу. Я не рождена, чтобы быть счастливой, радостной, свободной. Если бы мой организм мог выбирать, я все время была бы в депрессии. Когда я была маленькой, мать часто говорила мне: “Радуйся или отправляйся к себе со своей кислой мордой”. Но я вовсе не хотела быть кислой. Просто я такая». Общение с другими людьми нередко доставляет Тине Сонего жестокую боль. «Свидание для меня – самая невыносимая вещь, какую только сотворил Господь. Случалось, меня рвало в ванной. Я вышла замуж, чтобы избежать боли – меня до смерти ранит, что никто не зовет меня на свидание». Вскоре Тина вышла за своего второго мужа. Это был малазиец, у него случились какие-то неприятности с законом, и он уехал на родину. Тина последовала за ним, в традиционный мусульманский дом его матери. Тамошние строгости оказались ей не под силу. «Там я сорвалась штопором, улетела домой, больная более серьезно, чем в 20 лет».

Вернувшись в Штаты, она продолжала пить; внимать раздиравшую ее тревожность она умела только этим способом. Временами она ходила в реабилитационный центр, где ее на короткое время приводили в порядок – она побывала там уже четыре раза. Тинина страховка не включает лечение от зависимости, однако она ухитрилась покрыть расходы за счет психиатрического диагноза. «Программа реабилитации? Это последняя остановка перед Гробом Господним», – смеется она.

На первую встречу Анонимных алкоголиков Тина Сонего пришла десять лет назад; эта программа спасла ей жизнь. Она говорит, что собрания стали первым местом в ее жизни, где она могла говорить людям правду. Программа не освободила Тину от депрессии, но научила справляться с ней. «Если в теле нет алкоголя, который затеняет дурные эмоции, они начинают вспыхивать фейерверком. Хвала Господу, я пьяница, а с этим хотя бы можно что-то делать. А то я ходила на собрание Анонимных эмоций, так мне жалко всех этих людей, такие они несчастные, уцепиться им не за что. А пьяницы – крепкие люди. Ну кого с ним сравнишь, если он говорит: “Ладно, а ты по этому поводу выпила?” Я могу с ними о депрессии поговорить, потому что она у меня есть. Ну вроде как закончишь колледж, и это дает тебе право говорить о чем-то. Все мы, пьяницы, хотим одного: рассказать кому-то свою историю. Кому-то, кто станет слушать».

Впервые бросив пить, Тина впала в отчаяние. «Это была моя худшая депрессия. Я заперлась в квартире, и поскольку решений принимать не могла, месяц ела бутерброды с индейкой. Депрессия – это поиск несостоятельности. А ее всегда найдешь сколько угодно. В депрессии всегда ищешь доказательства собственной бесполезности. Мы обсуждали это в Анонимных алкоголиках. Кто о нас судит? И я поняла, что если тот, кто судит, не дает такой негативной оценки, какая мне нужна, я ищу другого судью. Даже сейчас, когда я подражаю какой-то восходящей “звезде”, я слышу голос сестры: “Ага, хочешь быть больше, чем есть на самом деле”.

Я прошла через пятый, шестой, седьмой эпизоды – и всякий раз думала: “Опять! Я знаю, что происходит!” Это как будто ты полностью поглощен кинофильмом, и вдруг начинаются титры и вываливаешься обратно в свою собственную жизнь. Примерно так. Как кино кончилось. И я до сих пор не умею с этим справляться. Но наконец доходишь до точки, когда понимаешь: вечно это продолжаться не будет, надо только подождать».

Тина ходит на собрания Анонимных алкоголиков вот уже пять лет. «Это вроде летнего лагеря для мозгов, – говорит она. – Я уже устала разбираться – почему. Почему у меня бывают срывы, почему я пью? Интересно, конечно, было бы узнать, но жаль тратить время: от этого я не стану чувствовать себя лучше. Трезвость – как пирамида; каждый раз, поднимаясь на ступеньку, мы чувствуем, что чего-то достигли, но впереди – новая ступенька. Смотря вниз, мы не видим, сколько ступенек уже преодолели, и впадаем в отчаяние, но когда смотрим вверх, мы видим, как Бог указывает пальцем на небо, и понимаем, что идем по правильному пути».

Тина Сонего описывает момент, когда она почувствовала, что алкоголизм и худшая форма депрессии отступили. «Я была в Японии. У них там прямо посередине универмага такие милые цветочки. И вот я подошла и потрогала эти цветочки и сказала: “Я вас полюбила”. Это не значит, что любовь продлится вечно. Это не значит, что я должна забрать эти цветочки с собой. Это значит то, что значит: я их полюбила. И я все время помню эти цветочки. Я помню радость, которую они мне дали». Через несколько лет мне было явление во франкфуртском аэропорту. Я там бродила, пила кофе, курила сигареты – и вдруг подумала: что за черт происходит с моей жизнью? Потому что почувствовала: что-то стало другим. А что, я не знала. А потом узнала. В конце концов послышался голос. Я до сих пор не знаю, что с этим делать, но голос точно был».

Голос этот дался ей нелегко, но это был призывный клич. Тина Сонего на удивление сильна физически; она тренированная чечеточница и не раз поднималась на крышу отеля, где ночевала, чтобы попрактиковаться в чечетке и подышать ночным воздухом.

«Я тоскую по голодным годам. Господи, как я по ним тоскую! По психотерапевтам, что становились на четвереньки, пытаясь поправить мое здоровье. И по куче эмоций, хотя это были плохие эмоции. Мне никогда больше не испытать столько эмоций, разве что снова сорвусь. После депрессии жизнь для меня – нескончаемый эксперимент. Я вкусила плоды депрессии, хотя и дала бы по роже всякому, кто сказал бы такое, когда я была больна. У меня есть мечта: собрать банду таких же, как я, кто пережил депрессию и зависимость, и плясать с ними ночь напролет, смеясь над тем и другим. Вот так я понимаю рай».

Моя личность устойчива к зависимостям. Я отказался от нескольких вызывающих зависимость веществ и никогда не испытывал особой тяги к чему-либо. Я пил, но от этого не хотел пить дальше. Если я знал, что мне хорошо, но это опасно, то всегда был способен не захотеть, чтобы мне снова стало хорошо. Я никогда и ни к чему не испытывал пристрастия, пока не начал принимать зипрексу. И разница была не в том, что она вызвала привыкание. Зипрекса разрушила границы моего аппетита. Сейчас я могу съесть приличный обед и все еще умирать от голода, и голод может оказаться настолько сильным, что посреди ночи выгоняет меня из дому на поиски еды. Я сижу с этим своим голодом и думаю, какое уродливое пузо у меня вырастет, вспоминаю, что часы упражнений сжигают совсем мало калорий. Затем понимаю, что если немедленно не поем, то умру, я сдаюсь, иду и наедаюсь. И ненавижу себя за это. Я не вызываю у себя рвоту, потому что не хочу к этому привыкнуть, кроме того, у меня железный желудок – и вызвать рвоту не так-то легко. Зипрекса пристрастила меня к еде, и я в одночасье набрал 10 килограммов. Если вы найдете что-то, что действует на либидо так, как зипрекса на аппетит, вы перещеголяете самого Дон Жуана. Я понял, каково иметь всепоглощающее желание безудержно и саморазрушительно потреблять. Здесь играют роль перемены настроения. Хорошее настроение добавляет мне сил, и я отодвигаю прочь шоколадные пирожные; угнетенное настроение силы отнимает. Депрессия питает зависимость. Желание сопротивляться отнимает так много сил и воли, и когда вы в депрессии, так трудно сказать «нет» все равно чему – еде, алкоголю, наркотикам. Все очень просто. Депрессия ослабляет вас. А слабость – верный путь к зависимости. Зачем говорить «нет», если это приведет к еще более невыносимой муке?

Глава седьмая
Самоубийство

Множество страдающих депрессией никогда не помышляли о самоубийстве. Немало самоубийств совершают люди, у которых нет депрессии. Эти два явления не являются звеньями одной последовательности и не определяют друг друга. Это самостоятельные сущности, которые часто совпадают и влияют друг на друга. Суицидальность – один из девяти депрессивных симптомов, перечисленных в DSM-IV, однако многие страдающие депрессией стремятся покончить с собой не больше, чем болеющие артритом; способность людей переносить боль на удивление сильна. Только тот, кто считает склонность к самоубийству достаточным условием для диагноза «депрессия», может утверждать, что все самоубийцы депрессивны.

Суицидальность обычно рассматривают как симптом депрессии, однако на деле она может оказаться проблемой, всего лишь сосуществующей с депрессией. Мы больше не считаем алкоголизм побочным эффектом депрессии: мы рассматриваем его как проблему, возникающую одновременно с депрессией. Суицидальность по крайней мере так же независима от депрессии, с которой часто совпадает, как и какая-либо зависимость[319]. Джордж Хау-Колт, автор книги «Тайна суицида» (The Enigma of Suicide), отмечает: «Многие клиницисты уверены, что если они успешно [лечат депрессию], то они вылечат и суицидального пациента, как будто склонность к самоубийству всего лишь досадный побочный эффект потаенной болезни. Однако у многих склонных к суициду нет никакой потаенной болезни, а напротив, пациенты нередко кончают с собой вскоре после выхода из депрессии, или не скоро»[320]. Клиническое лечение больного с проявлениями и депрессии, и суицидальности, как правило, сосредоточено на депрессии. Но хотя лечение депрессии может предотвратить самоубийство, так происходит не всегда. Лишь половина самоубийств в Соединенных Штатах совершается людьми, наблюдающимися у психиатров, а половина становится большим сюрпризом[321]. Мы как-то не так думаем. Не стоит считать, что склонность к самоубийству стоит рассматривать в ряду других симптомов, таких как нарушение сна; не стоит также прекращать лечить суицидальность только потому, что депрессия, которую считали ее причиной, отступила. Склонность к самоубийству – отдельная, хотя и сопутствующая проблема и нуждается в отдельном лечении. Почему бы не считать ее самостоятельным диагнозом, связанным и взаимно перекрывающимся с депрессией, но совершенно отдельным?

Попытки вычислить степень риска самоубийства при депрессии бесплодны. Нет бесспорных корреляций между тяжестью депрессии и желанием совершить самоубийство: немало самоубийств совершается при мягких расстройствах, в то время как многие люди в отчаянном положении цепляются за жизнь. В городских трущобах живут те, кто потерял в бандитских разборках всех детей, инвалиды, умирающие от голода, люди, не видевшие в своей жизни ни минуты любви – и все равно до последнего желающие жить. И люди с самыми радужными перспективами кончают с собой. Самоубийство – это не логичное завершение трудной жизни; оно появляется из каких-то закоулков души, вне разума и сознания. Я оглядываюсь на мой собственный недлинный и, так сказать, парасуицидальный период: логика, казавшаяся мне тогда несокрушимо разумной, теперь представляется столь же чуждой, как бактерия, наградившая меня несколькими годами ранее воспалением легких. Словно какая-то зараза проникла в организм и победила его. Я был полностью захвачен этой чуждой силой.

Есть тонкое, но важное различие между желанием быть мертвым, желанием умереть и желанием убить себя. Многие время от времени хотят быть мертвыми, чтобы тебя не было, чтобы не чувствовать горя. В депрессии многие хотят умереть, чтобы не жить активной жизнью, чтобы освободиться от болезни сознания. Желание же убить себя требует совсем другого уровня страстности и определенным образом направленной жажды насилия. Самоубийство не результат пассивности, это результат совершенного действия. Оно требует изрядной энергии, сильной воли, не говоря уже об уверенности в том, что плохой период не закончится, и хотя бы проблеска импульсивности.

Самоубийцы делятся на четыре категории. Первая кончает с собой, не задумываясь над тем, что делает; это для них так же желанно и неизбежно, как дышать. Это наиболее импульсивные люди и их часто толкает к самоубийству какое-то внешнее событие; самоубийство они, как правило, совершают внезапно. Они предпринимают, как написал публицист А. Альварес в блестящем размышлении о самоубийстве «Свирепый Бог» (The Savage God), попытку изгнать дьявола страдания, которое у живых притупляется лишь постепенно[322]. Самоубийцы второй группы, полувлюбленные в легкую смерть, кончают с собой из мести, будто это деяние необратимо. «И тут у самоубийц возникает сложность, – продолжает Альварес об этой группе, – самоубийство для них – амбициозный акт, но совершить его можно, только перешагнув через амбиции». Эти люди не столько бегут от жизни, сколько бегут к смерти, они жаждут не конца бытия, а начала небытия. Третья группа совершает самоубийство, следуя искаженной логике, будто смерть – единственное избавление от непереносимых трудностей. Они рассматривают разные возможности, планируют свое самоубийство, пишут записки и продумывают практические детали, словно отправляются в отпуск в космический полет. Они уверены, что их гибель не только избавит их самих от бед, но и облегчит жизнь тем, кто их любит (на деле все совсем наоборот). Последняя категория кончает собой, следуя разумной логике. Эти люди – по причине физической или психической болезни или изменения жизненных обстоятельств – не желают дольше терпеть страдания и уверены, что те радости, которые они могут получить в будущем, не искупят сегодняшнюю муку. Эти люди могут верно или неверно представлять себе будущее, но они не обманывают сами себя, и никакие антидепрессанты или психотерапия не заставят их изменить решение.

Быть или не быть? Нет другой темы, на которую так много писали и так мало сказали. Гамлет предполагает, что ответ кроется в том, что людей останавливает «неизвестность после смерти, / Боязнь страны, откуда ни один / Не возвращался»[323][324]. И все же храбрые мужчины, не боящиеся неизвестности, охотно отправляющиеся в дальние края, совсем не так охотно покидают этот мир, полный «ударов судьбы», ради страны, о которой ничего нельзя узнать, где многого надо опасаться и на все можно надеяться. Действительно, «всех нас в трусов превращает мысль, / И вянет, как цветок, решимость наша / В бесплодье умственного тупика». Вот это и есть суть вопроса о том, быть или не быть: мысль, что наш разум протестует против уничтожения не только из трусости, но из подспудного желания существовать, владеть собой, действовать так, как необходимо. Более того, самоорганизующийся разум не может себя дезорганизовать, разрушить себя противно течению жизни. «Бесплодье умственного тупика» – именно оно внутри нас удерживает нас от самоубийства; те, кто кончает с собой, вероятно, не только чувствуют отчаяние, но на какой-то момент теряют уважение к себе. Даже если выбор всего только между бытием и ничем – когда человек верит, что после смерти ничего нет и что человеческая душа всего лишь непостоянная химическая субстанция, – все равно бытие не в состоянии постигнуть небытие: можно представить, что исчезнет все, что мы ощущаем, но нельзя представить собственного исчезновения. Если я думаю, я есть.

Когда я здоров, я считаю, что по ту сторону смерти может быть слава, покой, ужас или ничего; и пока мы этого не знаем, лучше верно оценить ставки и извлекать то, что можно, из нашего мира. «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема – проблема самоубийства»[325][326], – писал Альбер Камю. Действительно, в середине XX века этой проблеме посвятили жизнь многие французы, подняв во славу экзистенциализма вопрос, на который когда-то достаточно полно ответила религия.

Шопенгауэр углубляет вопрос. «Самоубийство можно рассмотреть как эксперимент, – пишет он, – как вопрос, который человек обращает к Природе и надеется добиться ответа, а именно: как меняет смерть бытие и сознание человека? Эксперимент несостоятельный, поскольку предполагает уничтожение того самого сознания, которое ставит вопрос и ждет на него ответа». Нельзя узнать, каковы будут последствия самоубийства, пока не совершишь его. Купить билет «туда и обратно» для путешествия в смерть – привлекательная мысль: мне всегда хотелось убить себя на месячишко. Мысль о самоубийстве, о невозвратности смерти заставляет ежиться. Людьми делает нас сознание, но, похоже, все согласны с тем, что после смерти сознания, как мы его понимаем, нет, что мы сможем удовлетворить свое любопытство, когда этого любопытства больше не будет. Когда я хотел перестать жить и терзался любопытством, каково это, быть мертвым, я догадался, что быть мертвым – значит не испытывать любопытства. Наше любопытство заставляет нас продолжать жить: без того, что значит моя жизнь для внешнего мира, я могу обойтись, без решения загадок – нет.

Хотя животный инстинкт играет ведущую роль, в секулярном обществе труднее всего найти разумную причину для того, чтобы жить. «Жизнь стоит того, чтобы жить, – вот самое важное из всех допущений, – писал Джордж Сантаяна. – А если этого допущения не принять, то самый невозможный из всех выводов»[327]. Нас обуревает множество горестей, но, вероятно, самая горькая – то, что мы смертны. Смерть так тревожит, а ее неотменимость так огорчает, что многие люди стремятся поскорее покончить с этим. Идея полного ничто даже отрицает ценность сегодняшнего чего-нибудь. И действительно, жизнь отвергает самоубийство, большую часть времени обходя молчанием смертность. Если смерть не возгордилась, то именно потому, что ее так часто не принимают во внимание.

Я не верю, что для того чтобы покончить с собой, нужно быть безумным, хотя верю, что многие безумные кончают с собой, а многие другие кончают с собой по безумным причинам. Совершенно ясно, что анализ суицидальной личности может быть предпринят либо ретроспективно, либо после неудавшейся попытки самоубийства. Сам Фрейд признавал, что «у нас нет адекватных методов подхода»[328] к проблеме самоубийства. Следует по достоинству оценить его отношение к предмету: если психоанализ – это невозможная деятельность, то самоубийство – невозможный объект. Безумие ли это – хотеть умереть? Вопрос скорее религиозный, нежели медицинский, ибо подразумевает не только то, что лежит по ту сторону смерти, но и то, насколько мы ценим жизнь. Камю предположил, что безумно на самом деле идти на все, чтобы отложить все равно неизбежную смерть на несколько десятилетий[329]. Является ли жизнь всего лишь абсурдной отсрочкой смерти? Я уверен, что большинство испытывает в жизни гораздо больше горя, чем удовольствия, но нас питает жажда удовольствия и накопленной радости. Звучит иронично, но большинство религий, обещающих счастливую вечную жизнь, запрещают самоубийство, запрещают верующему спрыгнуть со скалы, чтобы присоединиться к сонму ангелов (хотя религии прославляют возможность отдать жизнь ради веры: в христианстве – мученичество, в исламе – священная война)[330].

Тягу к совершению самоубийства испытывали многие из тех, кто трепетно любил жизнь, начиная от Плиния Старшего, назвавшего возможность замыслить свою смерть лучшим даром богов человеку, и Джона Донна, написавшего в трактате «Биатанатос» в 1621 году: «Когда беда держит меня в плену, посещает меня мысль о том, что ключ от темницы моей в моих руках и никакое лекарство не излечит мою душу лучше, чем мой собственный меч», до Камю. «Как только ужасы жизни достигают такой силы, что перевешивают ужасы смерти, – объявил Шопенгауэр, – человек желает положить конец жизни». Я и сам, находясь в депрессии, испытывал такой ужас перед жизнью, который во много раз все перевешивал, при этом я самым опасным образом не испытывал страха смерти. В то же время я верил, что мой ужас временный, и это притупляло его до выносимой степени. По-моему, обдуманное самоубийство нельзя рассматривать в категориях настоящего времени; его можно соотносить лишь с придирчивым исследованием длительного периода. Проблема в том, что нередко трудно отличить обдуманное самоубийство от необдуманного, и в любом случае лучше спасти слишком многих, чем позволить слишком многим уйти. Главное качество самоубийства в том, что оно навсегда решает по большей части временные проблемы. Право на самоубийство следует включить в главные права и свободы демократического общества: никого нельзя заставлять жить против его воли. В то же время суицидальные настроения нередко проходят, и великое множество людей испытывает благодарность за то, что им не дали попытаться убить себя или спасли от последствий совершенных попыток. Если я когда-либо попытаюсь покончить с собой, я хотел бы, чтобы меня спасли, ну, разве что окончательно поверю в то, что количество отпущенной мне радости никак не искупает количества тоски и страданий.

Томас Шаш, влиятельный критик организации охраны психического здоровья в США, выступающий за ограничение всесилия психиатров, пишет: «Право на суицид – основополагающее право человека. Это не означает, что самоубийство желательно. Это означает, что общество не имеет никакого морального права силой препятствовать принявшему это решение человеку осуществить его»[331]. Шаш уверен, что, насильно останавливая самоубийц, мы лишаем их власти над их личностью и действиями. «Результатом становится растущая инфантилизация и дегуманизация человека с суицидальными намерениями». В Гарварде провели исследование, раздав врачам предварительно подправленные истории болезни пациентов, совершивших самоубийство[332]; в случаях, когда врачам было не известно об этом, они поставили диагноз «психическое заболевание» 22 % пациентов; и 90 % – если сведения о самоубийстве были включены в историю болезни. Очевидно, что факт самоубийства безоговорочно подсказывал им диагноз, так что если не инфантилизация, то уж патернализм действительно имеет место. Позиция Шаша имеет право на существование, однако ставить, опираясь на нее, клинический диагноз очень опасно. Другую крайность представляет психолог Эдвин Шнейдеман, основоположник движения предотвращения самоубийств. По его мнению, самоубийство – действие сумасшедшего. «В любом самоубийстве прослеживается безумие в том смысле, что отсутствуют связи между мыслями и чувствами, – пишет он. – Это выливается в неспособность опознавать эмоции, различать в них тонкие нюансы, видеть их взаимодействие. Возникает ненормальная «пропасть» между тем, что мы думаем, и тем, что чувствуем. В ней-то и заключается иллюзия контроля, в ней-то и заключается безумие»[333]. На этом достаточно двусмысленном утверждении и базируется лишение людей права на самоубийство. «Не может быть права на самоубийство, – пишет Шнейдеман, полемизируя с Сасом, – как не может быть права на отрыжку. Человек делает это тогда, когда вынужден это делать»[334]. Следует, однако, заметить, что контролировать отрыжку возможно, и, как правило, мы стараемся не рыгать в общественных местах из уважения к окружающим.

Суицидальность распространена на удивление широко, но ее замалчивают или, наоборот, маскируют посторонним шумом еще больше, чем депрессию. Это и правда серьезный кризис охраны здравоохранения, от которого неловко настолько, что мы предпочитаем отводить глаза. В США каждые 17 минут кто-то совершает самоубийство[335]. Самоубийство занимает третье место среди причин смертности американцев старше 21 года и второе – среди студентов высших учебных заведений. В 1995 году, например, от самоубийств погибло больше молодых людей, чем от СПИДа, рака, инсульта, воспаления легких, гриппа, врожденных пороков и сердечно-сосудистых заболеваний вместе взятых. С 1987 по 1996 год от самоубийств погибло больше молодых мужчин, чем от СПИДа. Более полумиллиона американцев ежегодно попадают в больницы после попыток самоубийства[336]. В 1998 году, по данным Всемирной организации здравоохранения[337], самоубийство стало причиной примерно 2 % смертей по всему миру, опередив войны и оставив далеко позади криминальные убийства. И количество самоубийств постоянно растет. Недавнее исследование шведских ученых показало, что вероятность совершения самоубийства молодыми мужчинами в заданном регионе превысила таковую в 1950-е годы на 260 %. Половина страдающих маниакально-депрессивным психозом совершает попытку самоубийства; то же делает примерно каждый пятый с большим депрессивным расстройством[338]. Особенно часто пытаются покончить с собой те, кто переживает первый депрессивный эпизод; те, кто уже прошел через несколько циклов, как-то научились с этим жить[339]. Попытка самоубийства – надежное свидетельство для предсказания дальнейших попыток: примерно треть покончивших с собой пытались сделать это ранее. При этом 1 % пытавшихся кончает с собой в течение года и 10 % – в течение десяти лет. На одно удавшееся самоубийство приходится примерно 16 попыток[340].

Как-то раз в одном и том же документе я прочитал и утверждение, будто для депрессивных людей вероятность попытки самоубийства в 500 раз превышает норму, и цифры, свидетельствующие, что уровень самоубийств среди депрессивных пациентов в 25 раз выше нормы[341]. Где-то еще я нашел утверждение, что депрессия вдвое повышает вероятность самоубийства. Кто знает? Подобные оценки во многом зависят от того, как оценивающий определяет скользкого демона депрессии. В целях содействия общественному благу, как они его понимают, Национальный институт психического здоровья населения давно и громко, хотя и ненаучно, утверждает, что «почти все, кто кончает с собой, имеют диагностированное психическое заболевание или наркотическую зависимость»; не так давно Институт уточнил: не «почти все», в «90 % случаев»[342]. Это помогает неудачливым самоубийцам, а также тем, кто оплакивает самоубийство близких, хоть немного освободиться от гнетущего чувства вины. Но как бы это ни утешало одних и ни привлекало бы внимания других к тому, что суицидальность тесно связана с психическими заболеваниями, это – огромное преувеличение, с которым не согласен ни один из тех лечивших суицидальных больных врачей, с которыми я разговаривал.

Цифры по суициду еще более хаотичны, чем по депрессии. Чаще всего самоубийство совершают по понедельникам[343], как правило, между поздним утром и полуднем[344]; весна – излюбленное время года для самоубийц[345]. Женщины чаще склонны к самоубийству на первой и последней неделях менструального цикла (это вполне можно объяснить гормональными изменениями) и менее склонны в период беременности и в течение первого года после родов (вполне объяснимо с точки зрения эволюции, к тому же мы имеем весьма надежное объяснение с точки зрения химии)[346]. Одна из школ исследования самоубийств обожает сравнения и всегда прибегает к ним, как будто корреляция предполагает причинность. Некоторые такие сравнения доходят до абсурда: пытаются вычислить средний вес тела самоубийц, длину их волос. Но что это доказывает? Какую пользу приносит?

Великий социолог XIX века Эмиль Дюркгейм изъял самоубийство из царства морали и поместил в гораздо более рациональную сферу общественных наук[347]. Самоубийства можно классифицировать, и Дюркгейм предложил четыре основных типа. Эгоистичные самоубийства совершают люди, недостаточно связанные с обществом, в котором живут. Апатия или индифферентность подталкивает их постоянно обрывать отношения с миром. Альтруистические самоубийства совершают, те, кто чрезмерно интегрирован в свое общество; эта дюркгеймовская категория включает, например, приверженность Патрика Генри[348] идее: «Дайте мне свободу или дайте мне смерть». Альтруистические самоубийцы энергичны, страстны и решительны. Аномичное[349] самоубийство – это следствие раздражения или отвращения. «В современном обществе, – отмечает Дюркгейм, – социальная жизнь больше не регламентирована обычаями и традициями, индивидуумы все чаще поставлены в необходимость конкурировать друг с другом. Чем больше они начинают требовать от жизни, не чего-то конкретного, а просто больше, чем у них есть в настоящее время, тем сильнее вовлекаются в страдание из-за диспропорции между своими надеждами и их удовлетворением, что выливается в неудовлетворенность, вызывающую рост суицидальных порывов». Как написал когда-то Чарлз Буковски, «мы требуем от жизни больше, чем у нее есть»[350], и наше скрытое разочарование может стать достаточной причиной для того, чтобы свести счеты с жизнью. Или, как заметил, в частности об американском индивидуализме, Токвилль, «неполная радость мира не насытит сердце человека»[351]. Фаталистические самоубийства совершают те, чья жизнь по-настоящему несчастна и не может измениться, – фаталистическим в классификации Дюркгейма является, например, самоубийство раба[352].

Дюркгеймовские категории больше не используются в клинической практике, однако они определили многие современные размышления о самоубийстве. В противоположность представлениям своего времени, Дюркгейм предположил, что, хотя самоубийство индивидуалистический акт, причины его социальные. Каждое отдельное самоубийство – результат психической патологии, однако более или менее систематические проявления психопатологической суицидальности, видимо, связаны с социальными структурами. В разных обществах самоубийства совершают при разных обстоятельствах, но дело может быть и в том, что в каждом обществе определенный процент людей кончает с собой. Ценности и обычаи, принятые в обществе, определяют, что может привести к самоубийству в конкретной местности. Люди, считающие, что причиной их действия является уникальная травма, на деле, весьма возможно, выражают всего лишь общие тенденции своего общества, приводящие к смерти.

И хотя исследования суицида забиты бессмысленной статистикой, кое-какие тенденции выявить и возможно, и полезно. Члены семей самоубийц чаще совершают самоубийства сами[353]. Отчасти это объясняется тем, что самоубийство в семье заставляет думать о том, о чем думать невозможно. Отчасти это может быть следствием непереносимой боли из-за того, что тот, кого вы любили, сам себя уничтожил. Женщина, чей сын повесился, сказала мне: «Мне кажется, будто мои пальцы попали в захлопывающуюся дверь и навсегда остановили меня на середине вопля». Кроме того, не исключено, что на генетическом уровне суицидальность передается по наследству. Изучение усыновлений показало, что биологические родственники самоубийц чаще склонны к самоубийству, чем приемные члены их семей[354]. У однояйцовых близнецов наблюдается общая суицидальность, даже если их разделили при рождении и они ничего друг о друге не знают; у разнояйцовых такого нет. Вряд ли выделение «гена самоубийства» можно использовать для селекции, однако комбинация генов, вызывающих депрессию, ярость, импульсивность и агрессивность, может сложиться в генетический код, до некоторой степени предопределяющий суицидальное поведение, а в определенных ситуациях дающий некоторые преимущества.

В социальных сообществах самоубийство также подталкивает к самоубийству других. Заразительность самоубийства бесспорна. Стоит кому-то совершить самоубийство, как его друзья и сверстники нередко следуют его примеру; это особенно справедливо применительно к подросткам. Вновь и вновь они используют места, где совершались самоубийства, словно бы они несут на себе их проклятия: мост Золотые Ворота в Сан-Франциско, гору Михара в Японии, прямые участки железнодорожных путей, Эмпайр-Стейт-билдинг. Недавно эпидемия самоубийств поразила города Плано (Техас), Леоминстер (Массачусетс), округи Бакс (Пенсильвания) и Фейрфакс (Виргиния) и множество других, на первый взгляд, благополучных местностей в США[355]. Публикация сообщений о самоубийствах также провоцирует суицидальное поведение. В начале XIX века вышли в свет «Страдания юного Вертера» Гёте, и по Европе прокатилась волна самоубийств подражателей главного героя[356]. Стоит громкому самоубийству попасть в СМИ, как количество самоубийств возрастает. Например, сразу после нашумевшего самоубийства Мерилин Монро трагическая кривая взлетела на 12 %[357]. Если вы проголодались, то, увидев ресторан, захотите зайти. Если вам хочется покончить с собой, то, прослышав, что кто-то так и поступил, сами легче сделаете роковой шаг. Несомненно, что уменьшение количества сообщений о самоубийствах снизит их реальный уровень. Пока же есть свидетельства тому, что даже самые продуманные программы профилактики самоубийств иногда внушают суицидальные мысли предрасположенным к ним людям и, вполне возможно, способствуют росту числа самоубийств[358]. Польза от них состоит по крайней мере в том, что до сведения людей доводят, что нередко самоубийства становятся следствием психического заболевания, а психические заболевания поддаются лечению.

В противоположность распространенному мифу, те, кто говорит о самоубийстве, как раз его совершают. Кто однажды сделал попытку, попытается снова; действительно, легче всего предсказать самоубийство, если уже совершались попытки. Из этого факта пока никто не извлек пользы. В исследовании методик лечения, проведенном в 1999 году Марией Окуэндо, говорится, что, хотя «попытки самоубийства в прошлом могли бы подсказать врачам, что пациент предрасположен к дальнейшим попыткам, больных с такой историей не начинают лечить более интенсивно. Остается неясным, что происходит с больными, находящимися в зоне повышенного риска суицида, при тяжелой депрессии их то ли не вносят в группу риска, то ли не предоставляют адекватного лечения, несмотря на признанную врачами повышенную уязвимость»[359].

Какими бы захватывающими ни были экзистенциальные объяснения, реальность самоубийства не возвышенна, не чиста и не имеет ничего общего с философией. Напротив, она грязна, отвратительна и сугубо телесна. Я слыхал высказывание, будто тяжелая депрессия – это «живая смерть». «Живая» смерть непривлекательна, но, в отличие от «мертвой», поддается целому спектру улучшений. Вследствие необратимости самоубийство важнее других проблем, обсуждаемых в данной книге; возможность предотвращения самоубийства с помощью антидепрессантов следует немедленно и максимально глубоко изучить, чтобы предложить соответствующие лекарства.

Ученым, работающим в фармацевтических компаниях, трудно отслеживать суицидальность, в особенности потому, что кульминация самоотторжения по обыкновению не наступает в отведенные для «долгосрочного» исследования 12 недель. Ни один из препаратов класса SSRI, самых распространенных антидепрессантов в мире, не проверяли на способность предотвратить самоубийство. Среди других лекарств наиболее строго тестировали литий[360] – уровень самоубийств среди пациентов, страдающих биполярными расстройствами и перестающих принимать литий, повышается в 16 раз[361]. Некоторые лекарства, облегчающие депрессию, могут повысить мотивацию к самоубийству, потому что в целом повышают мотивацию; преодолевая депрессивную заторможенность больного, они могут запустить механизм саморазрушения. В каждом конкретном случае такую возможность важно принять во внимание. Я не верю, что люди совершают самоубийства именно вследствие медикаментозного лечения, разве что их суицидальность давно назревала. Прежде чем прописывать пациенту активизирующий антидепрессант, с ним нужно осторожно поговорить. В одном из исследований доказано, что суицидальность среди пациентов с тяжелой депрессией, которых лечат медикаментами, в девять раз выше, чем среди тех, кого лечат электрошоком[362].

Почти одновременно с Дюркгеймом Фрейд предположил, что самоубийство – это импульс кого-то убить, обращенный на самого себя[363]. Психолог Эдвин Шнейдман недавно заметил, что суицид – это «убийство, повернутое на 180°»[364]. Фрейд утверждал, что «инстинкт смерти» всегда находится в состоянии неустойчивого равновесия с инстинктом жизни. Такое восхищенное восприятие смерти существует, и оно, вне сомнений, ответственно за многие самоубийства. «Два основных инстинкта действуют друг против друга или сочетаются один с другим, – писал Фрейд. – Так, поглощение пищи – это разрушение объекта с целью вобрать его в себя, а половой акт есть нападение с целью самого интимного союза. Одновременное и противоположное действие двух основных инстинктов порождает все разнообразие жизни»[365]. В этом понимании самоубийство – обязательный контрапункт воли к жизни. Карл Мэннингер, много писавший о самоубийстве, отметил, что самоубийство требует совпадения «желания убить, желания быть убитым и желания умереть»[366]. Продолжая ту же тему, Г. К. Честертон писал: «Убийца убивает человека, а самоубийца – человечество, ведь для себя он разом сметает с лица земли весь мир»[367].

Противостоя хроническому стрессу со слишком слабой экипировкой, мы задействуем и чрезвычайно перетруждаем нейромедиаторы. Выброс такого количества нейромедиаторов, который происходит при внезапном стрессе, невозможно поддерживать при продолжительном стрессе. Поэтому у людей, постоянно живущих в стрессе, нейромедиаторы истощаются[368]. Выяснено, что суицидальность при депрессии имеет отчетливые нейробиологические характеристики, которые иногда вызывают суицидальное поведение, а иногда просто отражают склонность к суициду. Попытки покончить с собой обычно провоцирует дополнительный стресс, часто сопровождающийся приемом алкоголя, обострением болезни или негативными событиями в жизни. Степень предрасположенности человека к самоубийству определяется свойствами его личности, генетикой, детством и воспитанием, алкоголизмом или наркоманией, хроническим заболеванием, а также уровнем холестерина[369]. Большая часть наших знаний о состоянии мозга самоубийц основана на посмертных исследованиях. Для самоубийц характерен низкий уровень серотонина в ключевых точках мозга[370]. У них избыточный уровень серотониновых рецепторов, что, возможно, отражает попытку мозга адаптироваться к низкому уровню серотонина. Уровень серотонина особенно низок в отделах мозга, связанных с торможением, и это, судя по всему, обеспечивает свободу импульсивных действий под влиянием эмоций. Сходно низкий уровень серотонина в тех же отделах характерен для людей с неконтролируемой агрессивностью. У тех, кто совершает убийство или поджог под влиянием минуты, уровень серотонина ниже, чем у обычных людей, и даже ниже, чем у тех, кто убивает и поджигает с заранее обдуманными намерениями[371]. Опыты на животных показали, что приматы с более низким уровнем серотонина чаще идут на риск и проявляют агрессию, чем их обычные собратья[372]. Стресс может спровоцировать как нехватку нейромедиаторов, так и избыточное производство разрушающих их ферментов. Посмертные обследования мозга самоубийц выявляют пониженный уровень норадреналина и норэпинефрина[373], хотя эти данные менее надежны, чем по серотонину. Разрушающие норэпинефрин ферменты обнаруживаются в повышенном количестве, а вещества, необходимые для производства адреналина, в недостаточном. С практической точки зрения это означает, что люди с пониженным уровнем важных нейромедиаторов в ключевых точках мозга составляют группу повышенного суицидального риска[374]. К такому выводу пришел и Джон Манн, ведущий исследователь суицидальности, работающий ныне в Колумбийском университете. К своим суицидальным пациентам он применил три разных способа измерения уровня серотонина. Мари Осберг из Каролинского университетского госпиталя (Швеция) вывела из этих материалов клинические рекомендации. В своем новаторском исследовании она наблюдала за совершавшими попытки самоубийства пациентами, у которых наблюдался низкий уровень серотонина: 22 % из них покончили с собой в течение года. Дальнейшая работа показала, что если среди страдающих депрессией кончают с собой около 15 %, то среди страдающих депрессией и отличающихся пониженным уровнем серотонина этот показатель составляет 22 %[375].

Приняв, что стресс вымывает серотонин, низкий серотонин повышает агрессивность, а высокая агрессивность ведет к самоубийству, перестаешь удивляться, что постстрессовая депрессия чаще других оканчивается самоубийством. Стресс повышает агрессивность, потому что чаще всего агрессивность – наилучший способ действий при краткосрочных угрозах, которые и составляют стресс. Однако агрессивность неоднонаправленна и точно так же, как помогает в защите от нападения, может обратиться и против своего носителя. Похоже, что агрессивность представляет собой основной инстинкт, а депрессивность и суицидальность – более сложные когнитивные импульсы, развивающиеся в дальнейшем. В эволюционном смысле желательное приобретение самосохраняющего поведения переплетено с нежелательным приобретением саморазрушающего поведения. А способность покончить с собой – обременение, полученное вместе с сознанием, которое отличает нас от других животных.

Уровень серотонина может определять генетика; ген, ответственный за уровень гидроксилазы триптофана, сегодня отчетливо ассоциируют с высокой степенью суицидальности[376]. Генетическая предрасположенность не только к психическим заболеваниям, но также к импульсивности, агрессии и ярости открывает возможности высокого риска. Опыты с обезьянами, которых растили без матерей, доказали, что разлука с матерью снижает уровень серотонина в определенных областях мозга[377]. Представляется вероятным, что сексуальные издевательства в раннем возрасте навсегда понижают уровень серотонина и таким образом повышают вероятность самоубийства[378] (это совершенно не связано с проблемами когнитивной депрессии, вызванными этими же издевательствами). Наркотическая или иная зависимость может еще сильнее понизить уровень серотонина, и то же самое, что весьма любопытно, делает низкий уровень холестерина. Нейрологические повреждения плода вследствие употребления матерью алкоголя или кокаина впоследствии вызывают у детей расстройства настроения, влекущие за собой суицидальность[379]; недостаток материнской заботы лишает их стабильного раннего развития; на их мозг может плохо влиять и питание. Уровень серотонина у мужчин ниже, чем у женщин[380]. Следовательно, подвергшийся стрессу мужчина, генетически предрасположенный к снижению серотонина, выросший в условиях недостаточной материнской заботы, употребляющий вызывающие зависимость вещества и отличающийся пониженным холестерином, в деталях соответствует профилю потенциального самоубийцы. На таких людей должны хорошо действовать лекарства, повышающие серотонин, они могут предотвратить самоубийство. Сканирование мозга на выявление недостатка серотонина в соответствующих областях – такой технологии пока нет, но она может скоро появиться – могла бы выявить вероятность суицида у больного. С помощью новых технологий исследования мозга в будущем можно будет проверять мозг больных депрессией, выявляя потенциальных самоубийц. Нам предстоит долгий путь. «Для ученых недооценка сложности химических взаимодействий между мозгом и синапсами, – пишет Кей Джеймисон в великолепной работе о самоубийствах, – станет чудовищной ошибкой, эквивалентной в конце ХХ века старым примитивным представлениям о том, что повреждения мозга являются следствием козней дьявола или воздействия вредных испарений»[381].

Есть доказательства, что уровень самоубийств можно контролировать внешними факторами: там, где огнестрельное оружие или барбитураты трудно добыть, он значительно ниже[382]. Современные технологии сделали самоубийство значительно более простым и менее болезненным, чем когда бы то ни было, и вот это по-настоящему опасно. Когда английская газовая служба перешла со смертельно ядовитого коксового газа на менее ядовитый природный газ, количество самоубийств упало на треть, а ежегодное количество самоубийств, связанных с газом, сократилось с 2368 до 11[383]. Если склонность к самоубийству проявляется импульсивно, то при отсутствии средств немедленно покончить с собой импульс, вероятно, нейтрализуется, не реализовавшись. Соединенные Штаты – единственная страна в мире, где убивают себя в первую очередь из огнестрельного оружия. Ежегодных самоубийств с помощью огнестрельного оружия больше, чем убийств[384]. В десяти штатах, где контроль за огнестрельным оружием наиболее слабый, количество самоубийств вдвое превышает этот показатель по десяти штатам с самым сильным контролем[385]. В 1910 году Давид Оппенгейм на собрании Венского психиатрического общества сказал: «Заряженный пистолет наводит своего владельца на мысль о самоубийстве». В 1997 году около 1,8 миллиона американцев подтвердили его мысль, покончив с собой из огнестрельного оружия[386]. Техника самоубийства варьируется в зависимости от места, возраста и ситуации. В Китае огромное количество женщин травятся пестицидами и удобрениями, потому что они всегда под рукой[387]. В индийском Пенджабе более половины самоубийц прыгают на рельсы перед идущим поездом[388].

Суицид нередко становится проявлением окончания депрессивной стадии маниакально-депрессивного расстройства, и этим часто объясняют высокий уровень самоубийств среди успешных людей. Причина еще и в том, что успешные люди часто задают себе очень высокие стандарты и регулярно разочаровываются даже в своих больших достижениях. Постоянный самоанализ, самокопание становятся причиной частых самоубийств художников и людей иных творческих профессий. Но этот уровень высок и среди успешных бизнесменов: оказывается, некоторые качества, способствующие успешности, способствуют также и суицидальности. Ученые, композиторы и бизнесмены высокого уровня кончают с собой в пять раз чаще, чем среднестатистические люди; у литераторов, и в особенности поэтов, этот показатель еще выше[389].

Приблизительно треть совершенных самоубийств и четверть неудавшихся попыток приходится на алкоголиков. Те, кто пытается покончить с собой, будучи пьяным или под кайфом, достигают цели чаще, чем в период трезвости. 15 % тяжелых алкоголиков сводят счеты с жизнью[390]. Карл Мэннингер назвал алкоголизм «формой саморазрушения, к которой прибегают, чтобы предотвратить еще более серьезное саморазрушение»[391]. Для некоторых алкоголизм – саморазрушительность, делающая возможной саморазрушение.

Выявить суицидальность заранее очень трудно. Находясь в тяжелой депрессии, я ходил к психиатру, с которым предполагал начать сеансы психотерапии; он сказал, что будет работать со мной как с пациентом, только если я пообещаю не пытаться покончить с собой, пока нахожусь на его попечении. Как если бы специалист по инфекционным заболеваниям взялся лечить туберкулез до тех пор, пока больной не кашляет. Не думаю, что это была простая наивность. В самолете на обратном пути с конференции по компьютерной диагностике мозга у меня завязалась беседа с соседом, который обратил внимание на то, что я листал книгу о депрессии. «Меня заинтересовало, что вы читаете, – сказал он. – Я сам в депрессии». Я закрыл книгу и стал слушать историю его психиатрического заболевания. Дважды его клали в больницу с тяжелой депрессией. Он некоторое время принимал медикаменты, но потом более года чувствовал себя хорошо и поэтому решил бросить. Он отказался и от психотерапии, потому что покончил с той проблемой, которая мучила его в прошлом. Дважды его задерживали с кокаином; он недолго сидел в тюрьме. Он нечасто видится с родителями, а его девушка даже не подозревает о том, что у него бывают депрессии. Было примерно половина одиннадцатого утра, и он попросил стюардессу принести виски со льдом.

– Вы часто рассказываете незнакомым о себе? – спросил я его так деликатно, как только мог.

– Ну, иногда, – он замялся. – Иной раз с незнакомым проще поговорить, чем с теми, кого я давно знаю, понимаете? Они не судят и все такое. Но не со всяким… Знаете, я хорошо понимаю людей и всегда чувствую, с кем хорошо будет поговорить. Вот и сейчас я это почувствовал.

Импульсивность, беспечность.

– Вас когда-нибудь штрафовали за превышение скорости? – спросил я.

– Ого! – отозвался он. – Вы что, мысли читаете? Все время за скорость штрафуют, даже права на год отобрали.

Если бы я возвращался с конференции по кардиологии и сидел рядом с толстяком весом 120 кило, дымящим, как паровоз, и намазывающим на хлеб слой масла в палец толщиной, и он пожаловался, что его беспокоит боль в левой стороне груди, отдающая в левую руку, я, скорее всего, почувствовал бы, что должен предупредить его об опасности. Сказать кому-то, что он рискует покончить жизнь самоубийством, гораздо труднее. Я ходил вокруг да около, посоветовал новому знакомому вернуться к лекарствам, сказал, что лучше не терять связь с психиатром на случай рецидива. Но какое-то ощущение общественных правил не позволяло мне сказать: «Сейчас вы, возможно, чувствуете себя хорошо, но вы прямым ходом движетесь к самоубийству, и хорошо бы принять превентивные меры».

На животных самоубийство изучать невозможно, потому что животные не осознают собственной смертности и неспособны искать смерти. Нельзя желать того, чего не понимаешь: самоубийство – плата за самоосознание, у других видов в пригодной для сравнения форме его не существует. Представители других видов животных могут наносить себе умышленные повреждения и часто делают это под влиянием чрезвычайных обстоятельств. Оказавшись сильно скученными, крысы откусывают себе хвосты[392]. Макаки-резус, воспитанные без матерей, с пятимесячного возраста наносят себе раны[393]; такое поведение у них продолжается всю жизнь, даже если поместить обезьянку в группу. У таких макак пониженный уровень серотонина в ключевых областях мозга – биология здесь снова коррелирует с социологией. Я был поражен, услышав о самоубийстве осьминога, жившего в цирке и выполнявшего трюки в расчете на поощрение едой. Когда цирк переезжал, осьминога поместили в аквариум и никто не обращал внимания на его трюки. Постепенно он потерял окраску (состояние духа осьминогов выражается в оттенках их окраски), потом напоследок исполнил свои трюки, не получил награды и принялся молотить себя клювом так сильно, что умер[394].

Недавние исследования моделей поведения самоубийц выявили тесную связь между суицидом и смертью родителей. В одном из исследований выдвигается предположение, что три четверти удавшихся самоубийств совершаются теми, кто в детстве был травмирован смертью близкого человека, чаще всего одного из родителей[395]. Неспособность в раннем возрасте справиться с утратой порождает отсутствие способности справляться с утратами и в дальнейшем. В сознании юных при потере родителей нередко возникает чувство вины, выключая их ощущение собственной ценности. У них может отключиться и ощущение постоянства в мире: если родители, от которых так сильно зависишь, могут вдруг взять и исчезнуть, как можно вообще чему-нибудь доверять? Статистика может преувеличивать, однако ясно: чем больше потеря, тем сильнее при прочих равных условиях человек склонен к саморазрушению.

Самоубийства в юном возрасте широко распространены. Каждый год в США кончают с собой около 5000 молодых людей в возрасте от 18 до 24 лет; и по крайней мере 80 000 совершают попытки самоубийства[396]. Каждый шестой американец в возрасте от 20 до 24 лет кончает с собой. Среди тех, кто еще моложе, самоубийств все больше и больше. Самоубийство занимает третье место среди причин смертности американцев от 15 до 24 лет. Относительно причин повышения числа самоубийств в этой возрастной группе мнения расходятся. Джордж Хоув-Колт заметил: «Для “эпидемии” молодежных самоубийств выдвигали массу объяснений: упадок американской морали, крах нуклеарной семьи, давление школы, давление сверстников, давление родителей, безразличие родителей, издевательства, наркотики, алкоголь, пониженный сахар в крови, телевидение, музыкальные программы, поп-музыка (рок, панк, хэви-метал в зависимости от десятилетия), беспорядочные половые связи, редкое посещение церкви, рост насилия, расизм, Вьетнамская война, угроза атомной войны, отсутствие корней, повышение благосостояния, безработица, капитализм, безграничная свобода, скука, нарциссизм, Уотергейт, разочарование в правительстве, отсутствие героев, фильмы о самоубийстве, слишком широкое обсуждение самоубийств, а также недостаточное обсуждение самоубийств»[397]. Подростки, рассчитывавшие на высокие оценки в школе, часто кончают с собой, потому не могут оправдать своих ожиданий и ожиданий своих родителей: среди многого достигших подростков самоубийц больше, чем среди их менее амбициозных сверстников[398]. Повышает риск подростковых самоубийств также гормональная перестройка в период полового созревания и в последующие несколько лет.

Совершивших самоубийство подростков нередко ограждали от мрачных мыслей о смерти[399]. Многие, похоже, не представляют себе, что смерть – это полное прекращение сознания. В одной из пораженных эпидемией самоубийств школ рассказывали, что подросток, впоследствии покончивший с собой, объяснял, что ему странно, что его друзьям мертвы, а он нет. В маленьком гренландском городке, где я побывал в 1999 году, произошла чертова дюжина смертей: школьник покончил с собой, а за ним еще двенадцать его товарищей. Накануне один из этих двенадцати жаловался, что скучает по умершему другу; похоже, он представлял себе самоубийство как способ оказаться там, куда ушел его друг. Молодые нередко считают, что попытка самоубийства не приведет к смерти. Они могут пытаться таким образом наказать кого-то; моя мать посмеивалась, что, когда я был ребенком, я говорил: «Вот наемся червяков и умру, а ты пожалеешь, что ругала меня». Такие действия, хотя тут сильно желание манипулировать, на самом деле громкий крик о помощи. К пережившим попытку самоубийства молодым следует относиться с самым бережным вниманием; у них действительно серьезные проблемы, и мы должны правильно оценивать их серьезность, даже если нам они кажутся чепухой.

Хотя резкий рост самоубийств среди молодежи по-настоящему трагичен, наиболее высок уровень самоубийств среди мужчин после 65; в подгруппе белых мужчин старше 65 лет это 1 на 2000[400]. Грустно, но многие считают, что самоубийства пожилых менее трагичны, чем самоубийства молодых. Отчаяться до смерти страшно независимо от возраста. Очевидно, что каждый прожитый день приближает нас к смерти; однако считать, что каждый прожитый день делает саморазрушение более приемлемым, – полная глупость. Мы обычно думаем, что самоубийство стариков рационально, а на деле это часто является следствием невылеченного душевного расстройства. Более того, пожилые более полно понимают, что такое смерть. Если молодежь кончает с собой, чтобы убежать от каких-то жизненных обстоятельств, то старики рассматривают смерть как финальное состояние. Они знают, что делают: неудачные попытки самоубийства в этой возрастной группе встречаются гораздо реже, чем среди молодых. Старики выбирают самые надежные способы и редко сообщат кому-либо о своих намерениях[401]. Чаще всего совершают самоубийство разведенные мужчины и вдовцы[402]. Они редко обращаются за профессиональной помощью в борьбе с депрессией и часто принимают свои негативные ощущения как верное отражение своей жалкой жизни.

Помимо самоубийства как такового, многие пожилые люди демонстрируют хроническое суицидальное поведение: они перестают принимать пищу, не заботятся о себе, стремясь уйти еще до того, как тело окончательно ослабеет. Выйдя на пенсию, они снижают активность, во многих случаях отказываются от привычных способов проводить свободное время из-за недостатка денег и снизившегося социального положения. Они сами себя изолируют. У них развиваются крайние формы депрессивности – двигательные проблемы, ипохондрия, паранойя, они начинают страдать тяжелыми физическими недугами[403]. Как минимум у половины депрессивных пожилых людей имеются отнюдь не выдуманные физические заболевания, и в период, предшествующий самоубийству, они считают, что становятся инвалидами, хотя это совсем не так[404].

О самоубийствах регулярно не сообщают, отчасти потому, что самоубийцы не одобряют собственные поступки, отчасти потому, что родственники не желают понимать реальности самоубийства. В Греции один из самых низких уровней самоубийств в мире; и дело тут не только в солнечном климате и расслабляющей культуре страны, но и в том, что греческая церковь запрещает хоронить самоубийц в освященной земле[405]. По этой специфической причине самоубийства в Греции нередко скрывают. В обществах, где люди привыкли стыдиться, о них чаще умалчивают. Кроме того, существует немало, так сказать, неосознанных самоубийств, когда человек не соблюдает осторожность и от этого гибнет – иной раз из-за слабо выраженной суицидальности, иной раз просто по глупой рисковости. Граница между тягой к саморазрушению и суицидальностью размыта. Люди, подталкивающие себя к исчезновению без очевидных для них самих причин, – протосуицидальны. Некоторые религии различают активное и пассивное саморазрушение; уморить себя голодом на последней стадии смертельной болезни не считается грехом, в то время как принять сверхдозу таблеток – грех. Как бы то ни было, в мире гораздо больше самоубийств, чем нам кажется.

Способы самоубийства также чрезвычайно разнообразны. В книге Night Falls Fast Кей Джеймисон описала некоторые экзотические способы. Например, люди пьют кипяток, засовывают в горло ручку метлы, протыкают живот штопальной иглой, глотают куски кожи и железа, прыгают в вулкан, запихивают в глотку гузки индеек, глотают динамит, горящие угли, нижнее или постельное белье, вешаются на собственных волосах, сверлят в черепе дыры электродрелью, разгуливают голышом под снегом, засовывают шею в тиски, организуют себе отсечение головы, вводят в вену арахисовое масло или майонез, врезаются в гору на бомбардировщике, прикладывают к коже паука черную вдову, ныряют в бочку с уксусом, задыхаются в холодильнике, пьют кислоту, глотают петарды, облепляют себя пиявками, вешаются на четках[406]. В США самые распространенные способы – застрелиться, наглотаться таблеток, повеситься или прыгнуть с крыши.

Я вовсе не подвержен всепоглощающим суицидальным фантазиям. Я часто думаю о самоубийстве, а в остродепрессивный период эта мысль и вовсе не покидала меня; но она всегда остается со мной, обрастая нереальными подробностям, как у детей, когда они представляют себе древние времена. Я знаю, что дело плохо, когда образы самоубийства в моей голове становятся более разнообразными и, так сказать, более яростными. Мои фантазии отбрасывают и пилюли в кармане, и револьвер, хранящийся в сейфе, зато начинают показывать мне, как бритвенное лезвие фирмы «Жиллет» вспарывает запястье… или это лучше сделать перочинным ножом? Я как-то даже проверил потолочную балку – выдержит ли она петлю? Я тщательно продумал временной фактор: когда я останусь в доме один, за сколько времени управлюсь. Ведя в таком настроении машину, я часто задумывался о скалах, однако вспоминал о подушках безопасности и о том, что могу покалечить других, и этот способ стал казаться мне чересчур неприятным. Все это были очень реальные образы, иногда весьма болезненные, но они так и остались плодами моего воображения. Я даже предпринял кое-какие безрассудные поступки, которые можно приписать парасуицидальности, и часто хотел умереть. В моменты глубокой депрессии я тешил себя этой мыслью, подобно тому, как в моменты душевного подъема тешился мыслью научиться играть на фортепиано, однако она никогда не выходила из-под моего контроля и тем более не претворялась в реальность. Я хотел уйти из жизни, но никогда не ощущал порыва вырвать себя из бытия.

Если бы моя депрессия была сильнее или продлилась дольше, не исключено, что моя суицидальность стала бы более активной, однако сомневаюсь, что покончил бы с собой, разве что мне сказали бы, что мое положение безнадежно. Самоубийство, конечно, прекращает сегодняшние страдания; его совершают во многом, чтобы избежать страданий будущих. Я унаследовал от отца стойкий оптимизм, и по причинам, которые вполне могут оказаться чисто биохимическими, мои негативные эмоции, хотя временами и трудновыносимые, никогда не казались мне намертво приделанными ко мне. Все, что я могу припомнить, – это странное чувство отсутствия будущего, посещавшее меня в моменты самой глубокой депрессии; я в полном несоответствии моменту чувствовал абсолютное спокойствие в крошечном самолете, потому что мне было совершенно безразлично, грохнется он или доставит туда, куда мне нужно. Я шел на глупый риск при всяком удобном случае. Я был не прочь выпить яду, однако не трудился найти или изготовить его. Один из тех, кого я опрашивал, переживший множество суицидальных попыток, сказал, что если я никогда даже вены резать не пробовал, значит, у меня не было настоящей депрессии. Я предпочел не вступать в это специфическое соревнование, но точно знаю: есть люди, страдающие от невероятно сильной депрессии, которые при этом никогда не посягали на свою жизнь.

Весной 1997 года я впервые отправился на скайдайвинг в Аризону. Скайдайвинг часто называют парасуицидальным видом спорта, и я подумал, что если мне суждено разбиться, то мои родные и друзья свяжут это с моим душевным состоянием. И все же – я думаю, это обычно для занятий парасуицидальным спортом – мною управляли не суицидальные, а витальные порывы. Я делал это, потому что чувствовал: как здорово, что я на такое способен. В то же время, увлекшись мыслями о самоубийстве, я разрушил какие-то барьеры, отгораживавшие меня от самоуничтожения. Прыгая с самолета, я не хотел умереть, но и не боялся возможной смерти так, как я боялся ее до депрессии, и поэтому не испытывал такой суровой необходимости избегать ее. С тех пор я занимался скайдайвингом несколько раз, и моя отвага, после долгой жизни в беспричинном страхе, доставляла мне безмерное удовольствие. Каждый раз у дверцы самолета я ощущал прилив адреналина от настоящего страха, и этот страх, как и настоящая скорбь, был ценен для меня именно своей аутентичностью. Он напоминал мне, каковы на самом деле эти эмоции. А потом приходит истинная свобода, когда видишь девственную землю, и всепоглощающая невесомость, и красота, и скорость. И наконец, прекрасное понимание, что парашют в конце концов раскрылся. Когда раскрывается купол, восходящие воздушные потоки останавливают падение, и я поднимаюсь все выше и выше над землей, как будто ангел подоспел ко мне на помощь и уносит меня к солнцу. А после, когда я вновь начинаю опускаться, я делаю это очень медленно, наслаждаясь многомерным миром безмолвия. Изумительное ощущение, что ты испытал судьбу и она оказалась достойной доверия. Какое счастье обнаружить, что мир поддерживает самые дерзкие мои эксперименты, чувствовать, что даже когда падаю, я крепко привязан к миру.

Первое и очень болезненное знакомство с суицидом случилось, когда мне было девять лет. Отец школьного товарища моего брата покончил с собой, и эту тему обсуждали у нас дома. Человек, о котором идет речь, сидел дома с семьей, потом встал, что-то пробормотал и выпрыгнул из окна, а его жена и дети смотрели, как он пролетел несколько этажей и расшибся о землю. «У некоторых людей есть проблемы, которые они не могут решить, и они доходят до того, что не хотят жить дальше, – говорила моя мать. – Надо быть сильным и бороться. Надо стать победителем». Я, конечно, не понимал всего ужаса случившегося, это казалось мне чем-то необычным, захватывающим, почти неприличным.

На втором году старшей школы один из моих любимых преподавателей выстрелил себе в голову. Его нашли в машине, рядом лежала раскрытая Библия. Полицейские захлопнули Библию, не отметив страницу. Я помню, как мы обсуждали это за ужином. До тех пор я не терял никого достаточно близкого, поэтому мысль о том, что это было именно самоубийство, не волновала меня так, как волнует теперь, через столько лет, я тогда вообще впервые столкнулся лицом к лицу со смертью. Мы толковали, что теперь никто не узнает, на какой странице была открыта Библия, и литератор во мне сильней страдал о перевернутой странице жизни, чем о самой утрате.

Когда я учился на первом курсе университета, бывшая подружка бывшего друга моей подружки выпрыгнула из окна школьного здания. Я не был с ней знаком, но знал, что стал одним из звеньев в цепочке расставаний, в которой она оказалась, и чувствовал вину за смерть этой незнакомки.

Через несколько лет после окончания университета покончил с собой один мой знакомый. Он выпил бутылку водки, взрезал себе вены и, видимо, недовольный тем, что кровь течет медленно, забрался на крышу многоквартирного дома в Нью-Йорке и прыгнул вниз. На этот раз я был потрясен. Это был добродушный, умный, красивый мужчина, я ему даже немного завидовал. Я в то время писал для местной газеты. Он всегда получал газету очень рано утром и всякий раз, когда мне удавалось что-то напечатать, звонил и поздравлял меня. Мы не были близки, но я всегда буду помнить его звонки и несколько неуместно благоговейный тон, которым он произносил свои поздравления. Он с легкой грустью говорил о том, что не уверен в своей карьере, и о том, как уважает меня за то, что я делаю. Это был единственный признак меланхолии, который я в нем замечал. И все равно я вспоминаю о нем как о жизнерадостном человеке. Он от души веселился на вечеринках – он устраивал отличные вечеринки. Он был знаком с интересными людьми. Отчего такой человек взрезал себе вены и прыгнул с крыши? Его психиатр, который видел его накануне, не смог пролить свет на эту тайну. Да и существовало ли это «отчего»? Когда это случилось, я еще думал, что в самоубийстве есть логика, пусть и порочная.

Но самоубийство нелогично. «Почему, – написала Лора Андерсон, переживавшая острейшую депрессию, – они все время пристают с причинами?» Причины редко соответствуют событию; искать подсказки, причины, классифицировать – задача психоаналитиков и близких друзей. Я вынес это из прочитанных мною списков самоубийц. Они столь же длинны и печальны, как списки на Мемориале ветеранов Вьетнамской войны (во время этой войны от самоубийства погибло больше молодых людей, чем во время боевых действий). И у каждого имелась приблизившая самоубийство травма: одну оскорбил муж, другую покинул любовник, третий сильно покалечился, у кого-то любимую унесла болезнь, кто-то обанкротился, кто-то разбил машину. А кто-то просто проснулся утром и понял, что не хочет просыпаться. Кто-то ненавидел вечер пятницы. Они убили себя, потому что имели склонность к самоубийству, а вовсе не потому, что этого требовали какие-то причины. И в то время, как медицинская общественность настаивает, что всегда существует связь между самоубийством и психическим заболеванием, падкая до сенсаций пресса нередко предполагает, что психическая болезнь не играет в самоубийстве никакой роли. Нам спокойнее, если удается найти причину самоубийства. Это доведенная до крайности логика, согласно которой тяжелая депрессия является следствием того, что ее запустило. Здесь нет четкой границы. Насколько суицидальным нужно быть, чтобы совершить попытку самоубийства, а насколько – чтобы совершить самоубийство, и когда одно намерение переходит в другое? Самоубийство реально может быть (по определению ВОЗ) «суицидальным действием со смертельным исходом»[407], но какие сознательные и бессознательные мотивы предопределяют этот исход? Чрезмерно рискованные действия – от сознательных контактов с больными СПИДом и доведения кого-то до состояния неконтролируемой ярости до прогулок в снежную бурю – очень часто парасуицидальны. Спектр суицидальных попыток широк – от сознательных, тщательно продуманных, предпринятых вследствие твердого решения до самых незначительных саморазрушительных действий. «Акт самоубийства, – пишет Кей Джеймисон, – всецело амбивалентен»[408]. «Объяснения самоубийц, – пишет А. Альварес, – как правило, не имеют отношения к делу. В лучшем случае они облегчают оставшимся жить чувство вины, смягчают воспоминания, да еще дают социологам пищу для их вечных поисков подходящих категорий и теорий. Это как незначительный приграничный инцидент, из-за которого начинается большая война. Истинные мотивы, подталкивающие человека посягнуть на собственную жизнь, кроются где-то еще; они принадлежат его внутреннему миру, запутанному, противоречивому и невидимому для глаз»[409]. «В газетах часто пишут о “личном горе” или “неизлечимой болезни”, – пишет Камю. – Правдоподобные объяснения. Но никто не знает, что, может быть, друг отчаявшегося человека в этот день разговаривал с ним равнодушно. Тогда виновный – он. Потому что этого достаточно, чтобы взорвались копившиеся в душе злоба и тоска»[410]. Теоретик Юлия Кристева обращает внимание на огромную важность случайных совпадений во времени: «Предательство, смертельная болезнь, несчастный случай, увечье, все то, что резко вырывает меня из того, что представляется нормальным для нормальных людей, или с тем же результатом обрушивается на тех, кого я люблю, или… Что еще упомянуть? Бесконечная череда несчастий, что давит нас изо дня в день»[411].

В 1952 году Эдвин Шнейдеман открыл в Лос-Анджелесе свой первый центр предотвращения самоубийств и попытался разработать практические (а не теоретические) подходы к пониманию самоубийства. Он предположил, что самоубийство становится результатом разбитой любви, разрушенного самоконтроля, извращенного взгляда на себя, горя или исступления. «Похоже, что драма самоубийства пишет сама себя, как если бы пьеса сама обладала сознанием. Надо трезво взглянуть на вещи: до тех пор, пока люди сознательно или бессознательно лукавят, никакая программа профилактики не даст стопроцентных результатов»[412]. О том же лукавстве сокрушается и Кей Джеймисон, говоря, что «частное пространство ума является непреодолимым препятствием»[413].

Несколько лет назад покончил с собой один из моих однокурсников. Этот всегда был странным, и в некотором смысле объяснить его самоубийство было легче. За несколько недель до его гибели я получил от него сообщение и собирался позвонить и назначить встречу за ленчем. Я узнал об этом, когда встречался с общими друзьями. «Кто-нибудь разговаривал недавно с таким-то?» – спросил я, когда разговор напомнил о нем. «Разве ты не слышал? – отозвался кто-то из друзей. – Месяц назад он повесился».

Этот образ, по некоторым причинам, для меня самый тяжелый. Я в состоянии представить себе друга с разрезанными венами, друга, летящего вниз с высоты, а потом его тело, разбитое о землю. Но вообразить друга, висящего на балке, словно маятник… об этом я думать не могу. Я знаю, что мой звонок и приглашение на обед не спасли бы его от него самого, однако самоубийство внушает всем вокруг чувство вины, и я не могу избавиться от мысли, что, если бы увиделся с ним, возможно, подобрал бы к нему ключик и с этим ключиком что-нибудь сделал.

Потом покончил с собой сын делового партнера моего отца. А затем сын отцовского друга. Совершили самоубийство еще двое знакомых. За время, пока я писал эту книгу, кончали с собой знакомые друзей, люди рассказывали мне, что потеряли братьев, детей, возлюбленных, родителей. Можно проследить путь человека к самоубийству, однако что происходит в его душе в тот самый момент, какой скачок нужен, чтобы решиться на роковое действие, – все это так непостижимо, так страшно и так странно, что кажется, ты никогда толком не знал человека, совершившего самоубийство.

За время работы над книгой мне стало известно о многих самоубийствах, отчасти потому, что я вращался в особом мире, отчасти потому, что люди из-за моего исследования искали во мне какой-то мудрости или глубокого понимания, на которое я на деле совершенно не способен. Моя девятнадцатилетняя приятельница Крисси Шмидт в шоке позвонила мне, когда ученик ее школы в Эндовере повесился на лестничной площадке рядом с дверью в свою комнату. Этого парня выбрали президентом класса. Потом поймали на выпивке (в семнадцать лет) и сняли с должности. Он произнес прощальную речь, которой аплодировали стоя, а потом покончил с собой. Крисси близко не дружила с ним, однако он казался включенным в волшебный мир популярности, в который сама она не входила. «Минут пятнадцать я не могла в это поверить, – написала Крисси в электронном письме, – а потом разрыдалась. Я много чего чувствовала в этот момент – невыразимую грусть по отрезанной жизни, по своей воле и так рано, злость на школу, душащую себя собственной посредственностью, за то, что они раздули дело с выпивкой и так жестко обошлись с парнем; и, возможно, прежде всего страх, что и я в какой-то момент могла бы повеситься возле двери моей спальни. Почему я не познакомилась с этим парнем поближе, когда была в школе? И почему мне казалось, что я такая одна – такая никому не нужная, такая жалкая, ведь самый популярный в школе парень чувствовал себя точно так же? Почему, черт побери, никто не заметил, что он таскает такую ношу? И все те ночи на втором году, когда я лежала в своей комнате и мне было так грустно, потому что вокруг такой непонятный мир… ладно, я здесь. И знаю, что не сделала такого финального шага. Точно знаю. Однако подошла к нему близко, совсем близко, я допускала такую возможность. Что же это такое? храбрость? патология? одиночество? – что может подтолкнуть человека к такой роковой, конечной точке, когда хочешь расстаться с жизнью?» На следующий день она написала еще: «Его гибель взбаламутила, вновь сделала реальными все эти вопросы, на которые нет ответа, – от того, что я должна задать эти вопросы и не получу ответов, мне сейчас нестерпимо грустно». В этом суть катастрофы суицида для тех, кто остался жить: не только гибель человека сама по себе, но упущенный шанс уговорить его действовать по-другому, упущенный шанс контакта с ним. Ни с кем другим не хочется пообщаться так, как с тем, кто покончил с собой. «Если бы мы только знали!» – классический плач родных самоубийцы, людей, сломавших себе головы над тем, почему их любви не хватило на то, чтобы удержать от рокового шага, над тем, что они должны были сказать.

Однако тут нечего сказать. Нет таких слов, которые могли бы сломать одиночество самоуничтожения. Кей Джеймисон поведала печальную повесть о собственной попытке покончить с собой в то время, когда мысли ее были так же расстроены, как и психика: «Никакая любовь других людей – а ее было много – не может помочь. Ни любящая семья, ни великолепная работа не в состоянии перевесить ту боль и безнадежность, которые мучили меня; не поможет даже романтическая страсть, какая угодно сильная. Ничто живое и теплое не пробилось бы сквозь мой панцирь. Я знала, что моя жизнь превратилась в хаос, и считала – бессознательно, – что моей семье, друзьям, пациентам без меня будет лучше. От меня все равно мало что осталось, и я была уверена, что моя смерть высвободит ту энергию и добрые намерения, которые они все сейчас тратят понапрасну»[414]. Убежденность, что ты в тягость другим, обычное дело. Один самоубийца написал в предсмертной записке: «Я все взвесил и решил, что мертвым меньше огорчу родных и друзей, чем живой»[415].

Большое несчастье не ставит меня на грань самоубийства, но иногда в депрессии какая-то мелочь вдруг оказывается последней каплей и возникает странное чувство. На кухне слишком много грязной посуды, а мыть ее у меня нет сил. Не покончить ли лучше с собой? Или… глянь-ка, вон поезд идет, что, если я прыгну? Прыгнуть? Но прежде чем я решился, поезд уже остановился у станции. Такие мысли напоминают обрывки сна перед пробуждением. Я понимаю их абсурдность, но знаю, что они были. В этих мыслях я вовсе не хочу умереть, не хочу насилия, однако каким-то извращенным образом мне кажется, что самоубийство многое упростит. Если я покончу с собой, не надо будет чинить крышу, косить лужайку, принимать душ. И, вот роскошь, не надо будет больше причесываться. Разговоры с теми, кто делал попытки самоубийства, показали, что такие ощущения им близки и что они чаще приводят к попытке, чем глубокое отчаяние в период жестокой депрессии. Это внезапное осознание появившегося выхода. И это не меланхолия в точном смысле слова, хотя и возникает в периоды несчастья. Мне отлично знакомо желание покончить с депрессией и понимание, что нельзя сделать это иначе, как покончив с собой. Поэт Эдна Сент-Винсент Миллей написала:

 
Должна ли я терпеть характер твой,
делиться кровом, кухней и постелью,
считаться и в работе и в безделье,
с одной на нас обеих головой?
Давай всё взвесим, только не завой! —
Продолжим, Боль, питаться вермишелью;
и дальше будем неразлучны с целью
потом укрыться вместе под травой, —
хоть ты не слишком дорогая гостья:
старалась вызнать каждый мой секрет;
терзала сердце и сгрызала кости
на протяженье долгих трудных лет;
и даже взгляд был вечно полон злости…
Но смерть уж тут – претензий больше нет[416][417].
 

Лелеять собственные несчастья иногда становится чересчур утомительно, и тогда нарастание безнадежности, невозможность ослабить гнет может привести к мысли, что убить боль – значит спасти себя.

Работая над книгой, я разговаривал со многими выжившими после попытки самоубийства; один из них особенно меня напугал. Я пришел к нему в больницу на другой день после того, как он попытался свести счеты с жизнью. Это был успешный, привлекательный, счастливо женатый человек, живший в красивом предместье приморского города и работавший шеф-поваром в популярном ресторане. Периодически он страдал депрессией, однако за два месяца до нашей встречи перестал принимать лекарства, будучи уверен, что обойдется без них. Он никому не сказал о своем намерении отказаться от лекарств, а за несколько недель до полного отказа решительно уменьшил дозировку. Несколько дней он чувствовал себя прекрасно, затем его стали посещать повторяющиеся мысли о самоубийстве, хотя остальных депрессивных симптомов не появилось. Он продолжал ходить на работу, но постоянно возвращался к мыслям о том, чтобы покончить с собой. Наконец он укрепился в мысли, и она казалась ему вполне обоснованной, о том, что мир без него станет лучше. Он закончил некоторые неотложные дела и сделал распоряжения о том, как все должно идти после его смерти. Затем как-то после обеда он решил, что время пришло, и выпил два флакона тайленола. Выпив первый, он позвонил на работу жене, чтобы попрощаться, абсолютно уверенный в том, что она поймет его резоны и не станет возражать. Поначалу она приняла это за шутку, но быстро поняла, что он говорит серьезно. Ей было невдомек, что, говоря с ней, он продолжает глотать таблетки горстями. Наконец он рассердился, что она спорит с ним, попрощался и повесил трубку. И допил остатки таблеток.

Полиция приехала в течение получаса. Он, понимая, что его план может сорваться, вышел на улицу поговорить с ними. Он объяснил, что жена немного не в себе, что она устраивает такие вещи, чтобы заставить его чувствовать себя виноватым, и что им незачем было приезжать. Он знал, что может морочить им голову час или два, а тайленол тем временем разрушит его печень (он провел тщательные изыскания), и надеялся, что если не заставит их уехать, то хотя бы отвлечет. Он пригласил их выпить чаю и поставил чайник. Он был так спокоен и убедителен, что полицейские почти поверили его сказке. Ему удалось их немного задержать, но они все-таки сказали, что обязаны реагировать на сообщение о попытке самоубийства и поэтому отвезут его в пункт «скорой помощи». Ему едва успели промыть желудок.

Когда я пришел к нему, все это он описывал так, как я иной раз рассказываю сны, в которых я играю на удивление активную роль, хотя и не понимаю ее смысла. После промывания желудка он был очень слаб, сильно волновался, но был в ясном сознании. «Не знаю, почему я хотел умереть, – сказал он мне, – но могу сказать, что вчера я точно понимал это». Затем перешел к подробностям. «Я решил, что без меня мир станет лучше, – поведал он. – Я хорошо все обдумал и понял, что это освободит мою жену, будет лучше для ресторана и станет огромным облегчением для меня. Но вот что страннее всего: мне казалось, что это такая хорошая разумная идея».

Он чувствовал огромное облегчение, что от хорошей идеи его удалось спасти. Не скажу, что в тот день в больнице он был счастлив; его еще не отпустил ужас перед порогом смерти, как не сразу отпускает он переживших крушение самолета. Большую часть дня с ним провела жена. Он сказал, что любит ее и знает, что и она его любит. Ему нравилась его работа. Вероятно, что-то бессознательное подтолкнуло его позвонить жене, а не написать записку. Но даже если и так, для него это небольшое утешение, потому что сознание этого никак не зафиксировало. Я спросил у лечащего врача, сколько времени его продержат в больнице, врач сказал, что имеет смысл продержать его до тех пор, пока не удастся разобраться в его порочных умозаключениях и пока не установится нормальное содержание медикаментов в крови. «На вид он здоров, хоть сейчас выписывай, – добавил врач. – Но и позавчера он выглядел достаточно здоровым, чтобы не находиться здесь». Я спросил неудавшегося самоубийцу, намерен ли он в дальнейшем повторить попытку. Это выглядело так, словно я попросил предсказать будущее какого-то другого человека. Он покачал головой, глядя на меня с недоумением. «Откуда я знаю?» – ответил он.

Это недоумение, это эмоциональное поражение свойственны суицидальному сознанию. Джоэл П. Смит из Висконсина, переживший множество попыток самоубийства, написал мне: «Я один. Многие депрессивные, кого я знаю, более или менее одиноки, они потеряли работу, отказались от семьи и друзей. Я стал суицидальным. Мой сторож – а именно я сам – не покидает свой пост, но все чаще и все более опасным образом становится адвокатом, ходатаем саморазрушения».

В тот день, когда покончила с собой моя мать, – мне тогда было 27, – я понимал ее причины и верил в них[418]. У нее была терминальная стадия рака. В сущности, мы с отцом и братом помогли ей убить себя и, делая это, ощущали глубокую близость с ней. Мы все считали правильным то, что она делала. К сожалению, большинство тех, кто верит в разумное принятие решения – в том числе и Дерек Хамфри, автор Final Exit, и Джек Геворкян, – под «разумным» понимают «простое». Но к этому разумному решению прийти непросто. Это медленный, запутанный, ни на что не похожий путь, перипетии которого так же глубоко индивидуальны, как путь чьей-то любви, приводящий к браку. Самоубийство матери – главный катаклизм моей жизни, хотя я восхищался этим ее поступком и верил в его правильность. Он так сильно потряс меня, что до сих пор я не мог говорить об этом, и особенно о подробностях. Однако сам этот факт стал фактом моей жизни, и я охотно поделюсь им с любым, кто пожелает узнать. Но реальность случившегося – как засевший во мне осколок, что ранит при каждом движении.

Сторонники решительных действий тщательно разграничивают «рациональное» самоубийство и все остальное. Однако самоубийство есть самоубийство – бесповоротное, печальное и до некоторой степени токсичное для всех, кого оно касается. Самое лучшее и самое худшее – две крайности одного континуума, разница лишь в количестве, а не в качестве. «Рациональное» самоубийство – распространенная и пугающая идея. Рассказчик в «Бесах» Достоевского спрашивает, неужели люди убивают себя «с рассудка». Кириллов отвечает: «Очень много. Если б предрассудка не было, было бы больше; очень много; все». Когда мы говорим о «рациональном» самоубийстве, отграничивая его от иррационального, мы отсекаем подробности наших предрассудков или предрассудков нашего общества. Человек, убивший себя, потому что артрит его замучил, кажется суицидальным, а та, что убила себя, потому что не могла вынести боли и потерю себя при раке, возможно, покажется разумной. Верховный суд Британии недавно одобрил принудительное кормление и насильные уколы инсулина больной анорексией при диабете[419]. Она перехитрила врачей, заменив инсулин смесью молока и воды, и довела себя почти до комы. «Ну что это – анорексия? – спросил ее лечащий врач. – Или суицидальное поведение? Или парасуицидальность? По-моему, так ведут себя депрессивные и очень злобные люди». А как быть с теми, чья болезнь смертельна, однако конец наступит не скоро? «Рационально» ли кончать с собой из-за болезни Альцгеймера или рассеянного склероза? Существует ли такая вещь, как терминальная стадия психики, при которой больной, получающий лечение, но все же несчастный, может совершить «рациональное» самоубийство? То, что «рационально» для одного, иррационально для другого, и любое самоубийство – это катастрофа.

В пенсильванской больнице я разговаривал с мужчиной около 20 лет, к чьему желанию умереть я отношусь с пиететом. Он родился в Корее, младенцем его бросили, а когда нашли, полумертвого от голода, поместили в сиротский приют в Сеуле. В шестилетнем возрасте его усыновила пара алкоголиков из США, чтобы потом издеваться над ним. В двенадцать лет он был взят под опеку штата и помещен в психиатрическую лечебницу, где я на него и наткнулся. Он страдает церебральным параличом, нижняя часть его тела обездвижена, говорить ему больно и трудно. Последние пять лет он безвыездно провел в больнице, его лечили всеми известными способами, включая всевозможные антидепрессанты и электрошок, но ему становится все хуже. С начала отрочества он предпринял бесчисленное множество попыток покончить с собой, но, поскольку он находился в медицинском учреждении, его всегда спасали. Кроме того, он прикован к инвалидному креслу в запертой палате, а значит, ему вряд ли удастся уединиться, чтобы у него появился шанс. В отчаянии он попытался уморить себя голодом, но его стали кормить внутривенно.

Хотя физическая немощь превращает его речь в настоящую битву, он вполне способен разумно разговаривать. «Мне жаль, что я жив, – сказал он мне. – Я не хочу здесь оставаться в таком виде. Я вообще не хочу оставаться на земле. У меня не было жизни. Нет ничего, что я люблю, что доставляет мне радость. Вот как я живу: наверх, в девятый корпус больницы, а потом обратно в первый корпус, который ничем не лучше девятого. У меня болят ноги. Все тело болит. Я стараюсь ни с кем здесь не разговаривать. Все здесь в основном говорят сами с собой. Я принял множество лекарств от депрессии. Я не думаю, что медицина может мне помочь. Я поднимаю вещи руками, могу пользоваться компьютером. Это занимает мои мысли и отвлекает от моего состояния. Но этого недостаточно. И это никогда не изменится. Я никогда не перестану думать о том, чтобы покончить с собой. Как хорошо было взрезать вены. Мне нравится смотреть, как течет моя кровь. Потом я заснул. А когда проснулся, сказал себе: “Проклятье, я проснулся”». Множество людей с церебральным параличом ведут насыщенную, приносящую удовлетворение жизнь. Однако этот юноша психологически так изранен и так враждебен ко всему на свете, что вряд ли его кто-то полюбит, да и он вряд ли примет любовь. Он тянулся ко мне, да и ко всем, кто ухаживает за ним, однако вряд ли найдется героическая личность, готовая жизнь положить, чтобы ему помочь. На земле не найдется людей, настолько готовых к самопожертвованию, чтобы помогать тем, кто каждую минуту сражается против собственной жизни. Его жизнь протекает в физической и душевной боли, это сплошное бессилие и сумерки души. По мне, его депрессия и желание умереть неизлечимы, и я рад, что не на мне лежит ответственность за то, что каждый раз, взрезав себе вены, он просыпается, что не я вставляю ему питательную трубку, когда он намеренно перестает есть.

В другой больнице я познакомился с восьмидесятипятилетним стариком, вполне здоровым; когда у его жены обнаружили рак легких, они вместе приняли смертельную дозу барбитуратов. Они были женаты 61 год и договорились покончить с собой. Она умерла. Он выжил. «Меня послали лечить депрессию у этого типа, – сказал мне молодой психиатр. – Дать ему таблетки и провести психотерапию, чтобы то, что он старый, больной, испытывает постоянные страдания, горюет по жене, а самоубийство не удалось, не вгоняло его в депрессию. Прошло полгода, он все в том же состоянии и может прожить так еще десять лет. Я лечу депрессию. А у него какая-то не такая депрессия».

В поэме Теннисона «Тифон» говорится об этом отчаянии преклонного возраста. Тифон был возлюбленным богини зари Эос; она попросила Зевса дать ему бессмертие. Зевс выполнил ее просьбу, но она забыла попросить, чтобы возлюбленный остался молодым. И вот не имеющий возможности покончить с собой Тифон живет, становясь все старее и старее. Мечтая о смерти, он обращается к прежней возлюбленной:

 
Я мерзну в этих теплых волнах света,
В твоих ласкающих лучах, я мерзну,
Ногами зябкими ступив на твой
Мерцающий порог в тот ранний час,
Когда восходит к небу пар белесый
С полей, где смертные живут свой век
Или, отжив, спокойно отдыхают[420].
 

Рассказ Петрония о Кумской Сивилле, которая также была приговорена к вечной жизни, но не к вечной молодости, стал полным безнадежности эпиграфом к «Бесплодной земле» (The Waste Land) Т. С. Элиота: «Когда ее спросили: “Сивилла, чего ты хочешь?”, она отвечала: “Хочу умереть”». И даже мирно жившая в Новой Англии Эмили Дикинсон пришла к тому же выводу о постепенном схождении в никуда:

 
Сперва мы просим радости,
Потом – покой лишь дать,
А позже – облегчения,
Чтоб только не страдать.
 
 
А после – только бы уснуть,
Когда поймем, что врач
Уже не в силах нам помочь,
А волен лишь палач[421].
 

В нашей семье разговоры об эвтаназии велись задолго до того, как у матери обнаружили рак яичника. Все мы составили «завещания жизни» в начале 1980-х и часто говорили – вполне абстрактно – какая дикость, что в Америке запрещена эвтаназия, давно легализованная в Нидерландах. «Ненавижу боль, – как-то к слову сказала мать. – Если наступит момент, когда мне не останется ничего, кроме боли, надеюсь, один из вас застрелит меня». Мы, смеясь, согласились. Мы все ненавидели боль, все считали, что лучше всего умереть спокойно – дома, во сне и глубокими стариками. Молодой оптимист, я полагал, что именно так в очень отдаленном будущем мы и умрем.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Новая жизнь – так ли она хороша? Есть ли в ней место свободе?Глории пришлось поменять имя и цвет вол...
Украинский журналист Максим Зверев во время гражданской войны в Украине становится командиром диверс...
Приключения Стеньки - это книга о самой жизни, посаженая на оболочку приключенческой саги. Ну не зна...
Это третья часть трилогии "В танце на гвоздях", которая называется - "Путь счастья".Она написана от ...
О чем может рассказать Небесный ствол на Земной ветви? О вашей судьбе! Книга содержит четыре раздела...
Тётушка Марджери, для которой нет звука приятнее, чем звук собственного голоса; миссис Поппеджей, вы...