Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей Улицкая Людмила

Мы свернули с дороги и пошли через поле. Начало светать, дождь приутих, и впереди в его пелене мы увидели заросшую тростником реку. Одинокая лодка стояла на якоре на стремнине: какой-то мужик в комплекте химзащиты удил впроводку рыбу и время от времени прикладывался к бутылке.

Мы рассыпались по местности, занимая оборону.

– Газы! – крикнул майор. – Всем окапываться.

Я копал. Боже, как я копал! В противогазе было страшно душно. В земле попадались корни, которые я перерубал саперной лопаткой и дальше вгрызался в землю, которую должен был защищать и которая должна была защитить от пули меня. Сколько это продолжалось, не помню. Почва сменилась тяжелой речной глиной. Из-за пота, который тек по лицу под маской противогаза и смешивался с каплями дождя, я ничего не видел и ничего не слышал, кроме дроби барабана и бульканья в ушах, и очнулся лишь в тот момент, когда кто-то толкнул меня в спину.

Надо мной стоял старшина.

– Построиться! – сказал он лениво.

Мамыкин стал обходить линию обороны.

– Это кто копал? – спросил он, глядя на вырытую мной яму.

Она казалась совсем маленькой и неказистой, разве в такой спрячешься? Но, видимо, прочие были еще мельче.

– Я.

– Отставить – я. Как надо обращаться к командиру?

Я назвал свою фамилию.

– Объявляю вам благодарность! – Лицо его сделалось еще смурнее – такое бывает у человека либо чем-то сильно раздраженного, либо испытывающего изжогу.

Перепачканный глиной, я растерянно молчал и тяжело дышал.

– Ну! – зыкнул на меня старшина.

– Служу Советскому Союзу! – сказал я хрипло и подумал о папе: в эту ночь я принял свою присягу.

История эта имела конец нелепый и вздорный. За неделю до окончания сборов, когда и майор наш начал уставать, и мы начали догадываться, что после Африки он не совсем здоров и занятия даются ему еще тяжелее, чем нам, он пришел по обыкновению к шести часам утра в лагерь.

Народ выполз из палаток и построился. Все, кроме одного. Этим одним был старший сержант по фамилии Трушин, который служил в стройбате и которому все надоело. К тому же ему было двадцать пять лет, он изучал греческий язык и латынь, а накануне сильно перепил деревенского самогона, и разбудить его не могла бы и всамделишная война.

– Старший сержант Трушин!

Лучше бы Мамыкину было закрыть на него глаза и не трогать.

– Пошел ты на х… – сказал Трушин и перевернулся на другой бок.

Сказал ли он так громко нарочно или нет, но слова его услышали все, и замять историю примчавшемуся из офицерского общежития Жудину не удалось. Трушина разжаловали в рядовые и посадили на губу, откуда выпустили только в тот день, когда мы, переодевшиеся, счастливые, со своими сидорами стояли на станции Федулово и ждали электричку на Владимир. А во Владимире взяли пива и вместе с офицерами пили и курили, и только Трушин ничего не говорил, хотя и его тоже звали.

Потом он все равно получил, как и мы все, лейтенанта и даже хотел извиниться перед Мамыкиным, но не смог его найти. Третья звезда для Жудина не срезалась. Год спустя я встретил его в университете с полковничьими погонами. Он узнал меня и протянул руку, которую я не отказался пожать. А куда делся Мамыкин, я спросить постеснялся.

Александр Васильев

Перелицовка

Мода в Советском Союзе считалась делом не самым серьезным. Логика была проста: если ты модник, значит, – стиляга и легкомысленный повеса, увлеченный не строительством коммунизма, а комиссионными магазинами, перепродажами и фарцовщиками. Одним словом, идеологически неустойчивый элемент. Поэтому на протяжении всей истории СССР на модников смотрели косо и всячески порицали за аморальное поведение. При этом в каждом университете, на любом предприятии, в конторах, театрах, НИИ, библиотеках можно было найти людей, одетых по собственному вкусу.

На мой взгляд, тяга советского и русского человека к переодеваниям связана с исторической памятью. В нашей стране издавна любили наряжаться, независимо от социального слоя. Крестьяне и купцы, мещане и дворяне старались любыми способами украсить себя. Кроме того, русский народ никогда не был склонен к минимализму. Мы всегда любили яркость, многослойность, избыточность в отделках и украшениях… Все это перешло и в советскую моду, с той лишь разницей, что средства воплощения этой мечты стали гораздо более скудными.

В Советском Союзе существовало понятие дефицита, который мы испытывали повсеместно – в приобретении ткани, обуви, косметики, парфюмерии, аксессуаров… чего угодно. Модницы, не имевшие возможности пользоваться услугами портних-надомниц или мастеров из ателье по пошиву одежды, были вынуждены самостоятельно кроить, шить, вязать и вышивать в домашних условиях. Именно дефицит заставил огромное количество советских женщин самозабвенно заниматься рукоделием.

Не являлись исключением и знаменитые актрисы. К примеру, прекрасно умела шить Любовь Петровна Орлова. Она никогда не покупала ничего ни в каких домах моды, потому что все делала на живую нитку. Об этом мне рассказала дружившая с ней актриса Клара Лучко. Они вместе ездили на фестиваль в Канны. Однажды Клара Степановна заглянула в номер к Любови Петровне и увидела, как та дошивает на руках кружевное платье, чтобы выглядеть в Каннах королевой. Орлова отлично кроила, была настоящей рукодельницей. У нее дома даже стоял манекен-болванка, на котором она накалывала и создавала шляпки.

Другой пример – Людмила Марковна Гурченко. Она постоянно перекраивала под себя какие-то модели, приобретенные в магазине, но не казавшиеся ей подходящими для выхода в свет. Людмила Марковна добавляла кружева, перья, стразы, аппликации – все то, что любила. Швейная машинка стояла прямо в ее гардеробной. Кроме того, Гурченко собирала элементы старинных вышивок, дореволюционные кружева и парчу, которыми украшала ничем не примечательные платья.

В эпоху социализма практика перешива и перелицовки старинных дореволюционных вещей была очень распространена. В моей коллекции исторического костюма хранится платье из черного муара, принадлежавшее некогда знаменитой исполнительнице русских и цыганских романсов Изабелле Юрьевой. Оно было перешито в 1937 году из платья, созданного еще до начала Первой мировой войны. Отыскать черный муар в советской России не представлялось возможным.

Я был знаком с Изабеллой Даниловной, бывал у нее дома в Трехпрудном переулке. Никогда не забуду, как однажды, во время чаепития, Юрьева вдруг воскликнула: “Как душно!”, затем вскочила на табуретку, открыла форточку, спрыгнула, вновь села на стул и продолжала чинно пить чай. Ей было девяносто восемь лет! А если совсем честно, то сто. Моей маме Изабелла Даниловна по секрету рассказывала, что подделала паспорт, скостив себе два года, “но об этом никто не знает”.

Последний раз я видел Юрьеву в больнице, из которой она уже не вышла. Удивительное дело: будучи практически недвижимой, знаменитая “белая цыганка” просила подрисовывать ей губы красным фломастером, потому что помада очень быстро стирается. Зачем, спрашивается, лежа на больничной койке, рисовать себе губы? Затем, что приходил доктор, который был, естественно, мужчиной, а она, несмотря на преклонный возраст, оставалась женщиной во всем.

Один из самых эффектных экспонатов моей коллекции – сценическое платье из гардероба знаменитой дрессировщицы Натальи Дуровой, перешитое из юбки в стиле модерн 1900-х годов. Наталья Юрьевна была большой модницей, обожала старинные камеи и массивные украшения, но главной ее страстью всегда оставались шляпы. Однажды на ВВЦ она купила несколько довольно простеньких шляп. Но стоило ей украсить их разноцветными пуговицами, перьями, стразами, шелковыми лентами – и зрители ахали: какая красота!

Во время жесточайшего дефицита одна из самых красивых актрис отечественного кино Нонна Терентьева приобрела у соседки по коммунальной квартире роскошное платье 10-х годов, украшенное бисерной вышивкой в русском стиле, и перешила его по моде 70-х, чтобы выходить в нем к зрителям во время творческих вечеров.

В 60-х годах прима Вахтанговского театра Юлия Борисова играла роль Гелены в спектакле “Варшавская мелодия” в черном бархатном платье с фрагментами бисерной вышивки, снятыми со старинной шали начала XX века.

Когда в мастерских “Мосфильма” шили костюм из ярко- розового плюша для актрисы Надежды Румянцевой, топ решили украсить вставкой из буковинской бисерной вышивки XIX века. Таких примеров великое множество, ведь далеко не у каждой артистки была возможность одеться у Ханае Мори, как это делала Елена Образцова, или у Пьера Кардена, как Майя Плисецкая. Кстати, именно Майя Михайловна в 1966 году стала носить первую макси-шубу из каракуля с кожаными аппликациями. Шуба была получена в подарок от Нади Леже. Плисецкая вспоминала: “Я, вырядившись в нее, вышла из дому на улице Горького, чтобы поймать такси. Первая же, взбаламученная видом моим, москвичка окрестила себя православным знамением и гневно взвизгнула: «О господи, греховница-то…» По части шубы макси я была в Москве Христофором Колумбом”.

Сейчас трудно даже вообразить, каких трудов стоило советским звездам поддерживать образ элегантных модниц и вызывать желание подражать их стилю у миллионов женщин. Свои образы они собирали по крохам. Даже из поездки за границу не всегда удавалось привезти целое платье. Маленьких суточных на шопинг решительно не хватало. Привозили отрезы ткани или даже лоскуты. К примеру, в моей коллекции хранится платье блистательной Натальи Фатеевой, выполненное из кусочков парчи, привезенных актрисой из Египта.

Практически ни одного готового платья не нашлось в гардеробе Татьяны Шмыги, который целиком перешел в мою коллекцию после ее ухода из жизни. Модницы, из зрительного зала разглядывающие туалеты примадонны оперетты, не поверили бы, узнав, что кружева мастерицы костюмерного цеха делают из накрахмаленной марли, шелка – из крепдешина, норковые палантины – из шкурок белого кролика, а одно из самых эффектных платьев Татьяны Ивановны было сшито из гробового глазета.

Услугами портнихи пользовалась еще одна прекрасная актриса советского кино – Людмила Хитяева. Не так давно в мою коллекцию попало ее пальто с леопардовым рисунком. Мне передали его наследники мосфильмовской портнихи, которая обшивала Хитяеву. Раздобыв номер актрисы, я немедленно связался с ней и спросил, может ли она подтвердить, что “леопардовое” пальто действительно принадлежало ей. Самое удивительное, что Людмила Ивановна не только вспомнила пальто, но даже рассказала, что сшито оно было из американской ткани в одном из ателье города Горький. Позднее актриса решила отдать пальто своей маме, но для этого его требовалось расставить. Вскоре мама Хитяевой умерла, не успев поносить пальто. Так оно и осталось у мосфильмовской портнихи, и вот теперь перешло ко мне.

Долгие годы одной из самых дорогих портних в Москве считалась Варвара Филипповна Данилина. Она работала в ателье Художественного фонда. Варваре Филипповне особенно хорошо удавались верхние вещи. В частности, она создала много платьев и норковую шубу для известной киноактрисы Тамары Федоровны Макаровой. Также Данилина шила для жены певца Александра Вертинского, киноактрисы и художницы Лидии Циргвавы.

Моей маме, актрисе Центрального детского театра, удавалось всегда выглядеть стильно и элегантно благодаря тому, что отец был выездным. Александр Павлович раз в месяц обязательно отправлялся в командировку то в Германию, то в Австрию, то в Японию… Из очередной поездки он привез каталог Neckermann, из которого мама ножницами вырезала понравившиеся модели. С этими вырезками папа отправлялся в следующую командировку. Поскольку он был театральным художником, ему ничего не стоило выбрать для мамы подходящую по размеру вещь без всяких примерок.

Единственным модельером, который одевал советских звезд кино и сцены, был Вячеслав Зайцев. Он создавал наряды для Эдиты Пьехи, Аллы Пугачевой, Людмилы Касаткиной, Галины Волчек… Однако не все артистки могли себе позволить одеваться у Зайцева. Во-первых, кусалась цена – наряд тянул минимум на 300 рублей, во-вторых, Зайцев был на всю страну один, а хорошеньких актрис, певиц и балерин – сонмище. Одного Вячеслава Михайловича на всех не хватало.

И все-таки советская мода жила и питалась кинообразами, которые распространялись по стране благодаря открыткам с фото актрис отечественного кино. Справедливости ради стоит заметить, что в России культура распространения открыток с изображениями артистов расцвела в дореволюционное время, когда все мало-мальски известные артисты Большого и Малого театров, Мариинского, МХАТа, а также частных театров Корша и Незлобина обязательно заказывали себе портреты у знаменитых фотохудожников. Эти фотопортреты стали коллекционировать, особенно те, на которых были автографы артистов.

С появлением в России в 10-е годы кинематографа артисты стали невероятно популярными. На слуху были имена Витольда Полонского, Ивана Мозжухина, Веры Холодной, Натальи Кованько, Веры Коралли, Натальи Лисенко. Эти звезды немого кино стали любимцами публики, а открытки с их изображением расходились даже большим тиражом, чем фотографии артистов театров оперы и балета.

В эпоху НЭПа стали выходить открытки с портретами западных звезд: Глории Свенсон, Полы Негри, Мэри Пикфорд. Они продавались рядом с изображениями советских знаменитостей: Веры Малиновской, Ольги Жизневой, Анель Судакевич и других. В сталинскую эпоху количество фотопортретов сократилось, а увеличилось вновь уже в послевоенное время, когда в СССР хлынул огромный поток трофейных открыток с портретами немецких и американских див. Так, в СССР были очень популярны фото Зары Леандер, Марики Рёкк, Лилиан Харви, Лоретты Янг. Особенно ценились в 40-е годы портреты Людмилы Целиковской, Любови Орловой, Марины Ладыниной, Лидии Смирновой, Татьяны Окуневской.

В большем количестве открытки с портретами знаменитых актеров стали выпускать в хрущевское время. Эти открытки выходили в цвете, на изображениях появились улыбки, более кокетливые позы. Портреты Ирины Скобцевой, Натальи Фатеевой, Клары Лучко, Людмилы Касаткиной, Людмилы Гурченко раскупались в считаные минуты. В 60-е годы фотооткрытки сменяются офсетной печатью, их начинает большим тиражом выпускать агентство “Союзпечать”.

Почти все любители кино собирали подобного рода открытки, оклеивали ими стены, складывали в фотоальбомы, украшали зеркала. Сами же актрисы во время съемок, обходясь без стилиста и костюмера, позировали фотографам в собственной одежде или взятой для съемок у товарок по цеху. К примеру, в 1972 году в продаже появилась открытка с портретом актрисы Марины Нееловой, которая только что сыграла главную роль в картине “Монолог” Ильи Авербаха и была на пике своей популярности. Ультрамодную дубленку с воротником из овчины специально для съемки на открытку она одолжила у своего друга и коллеги по театру Моссовета Александра Ленькова. Забавно, что два года спустя в киосках Союзпечати появилась открытка уже с изображением самого Ленькова в той же самой дубленке.

Постепенно мода на такие открытки ушла в прошлое, и, начиная с конца 80-х годов, их практически перестали производить. Сегодня только коллекционеры интересуются открытками с изображением актеров, стоимость которых зависит от наличия подписи звезды и тиража.

Елена Холмогорова

Планета Юшино, или Сталк по заброшкам

Я мечтала попасть туда, как все мы тогда мечтали попасть на другие планеты. Для меня, московской девочки, это и была другая планета. Родители, никогда не бывавшие в такой глуши, долго сопротивлялись, но мое упорство вместе со слезами сделали свое дело. Провожали они меня напутствием: “Обещай, что если тебе не понравится, вернешься через три дня!”

Но как мне могло не понравиться? И после моих рассказов никого не удивило, что вопрос и будущего лета был решен. Сейчас эти две поездки в моем сознании почти слились, я уже не всегда могу отделить события одного лета от другого…

“Брянская область, Севский район, село Юшино”… Я писала эти слова на почтовых конвертах, а когда приходил ответ, читала его вслух по многу раз, потому что моя няня – тетя Паня – не умела разбирать почерк своего младшего брата Петра. А ведь он окончил семь классов, работал одно время счетоводом в конторе и выводил ровные строчки почти писарскими, но недоступными ей – с двумя годами церковно-приходской школы – буквами. Когда я открывала конверт, тете Пане, наверное, казалось, что брат ее видит, поэтому она всегда прихорашивалась, перекалывала шпильки на своем крошечном, с грецкий орех, пучочке или тщательно поправляла платок. Я терпеливо читала письмо два- три раза подряд – медленно и с выражением, а потом каждый день в течение недели. В конце концов я выучивала его наизусть:

Здравствуй, дорогая сестрица Прасковя Ивановна, с приветом к тебе из Юшино брат Петр Иванович и его жена Таисия Степановна. Мы все, слава Богу, живы-здоровы, чего и вам желаем. Новостей особых пока нет. У деда Бокая крыша в сарае провалилась, его зашибло, на санях отвез Васька-конюх в район. Корова наша отелилась благополучно, теленочек такой хорошенький, рыженький со звездочкой белой на лбу, но по весне придется продать – куда нам еще… Ваньку-косого поймали на самогонке, додумался, дурила, тишком в городе на рынке приторговать. Говорят, если штраф огромадный не заплатит, посодют в тюрьму. Лексей участковый приехал, аппарат увез, а браги две фляги на землю вылил – вся деревня два дня от духа пьяная ходила. Паня, здоровье наше пока неплохое, тяжело только стало управляться с хозяйством, мочи нет, спина пополам переламывается, ночами не сплю, а барсучий жир, что бабка Жилиха дала, помогает не очень. Ты все-таки там, в Москве, спросила бы врачей. А то фелшер мне такое сказал, мол, спина, твоя, не лечится ничем, а только лежанием на печи без всякой работы. Глупой! По осени еще до снега приезжал с Украйны сын Нинки-свистелки. Привез гостинцы. Рассказывал, как работает в шахте. Мы-то думали, что у нас жисть тяжелая, а всё ж не под землей, где цельный день никакого Божьего свету. Приезжай, любезная сестрица, летом погостевать. Замучилась ты, поди в этой своей Москве. На этом писать кончаю. Остаюсь ваш любимый брат Петр Иванович.

Наконец диктовался ответ. Для проверки точности записи я должна была читать каждое предложение, а потом раза два письмо целиком. Поправок тетя Паня не делала никогда.

У моей няни, по несчастью так и оставшейся в девках, было приданое, из которого в Москву привезла она домотканое полотенце с мережкой и красными петухами, вышитыми крестиком, шаль с узорчатой каймой, связанную монашками, и перину. Уж как она приволокла эту перину из деревни – не представляю, но в детстве не было слаще забавы, чем скакать по ней, утопая в пуховом облаке при каждом приземлении. Тетя Паня говорила, что пух этот “гусиный, не то лебединый”, и мне казалось, что такое оперение имеют сказочные гуси-лебеди, которых не увидишь ни в каком зоопарке. Полотенце с петухами висело у нас на кухне, не знаю, где теперь, а шаль по сию пору у меня, я оборачиваю ею поясницу, когда схватывает радикулит. С периной пришлось мне встретиться много десятилетий спустя, в тети-Паниной старости. Физически тетя Паня была еще крепка, но что-то в сознании сдвинулось, и любимым ее занятием стало просить подаяние. Я всего однажды наткнулась на нее и долго еще избегала этого места, у “Макдоналдса” на “Пушкинской”. Тетя Паня ходила туда не потому, что денег не хватало: и сбережения были, и пенсия, и родители мои подбрасывали, а так – для развлечения. И эти вот деньги она складывала в полиэтиленовые мешочки, намертво затягивая каждодневную добычу тугим узлом, и прятала под перину. Собственно говоря, это уже была не перина и даже не матрас – грязный полосатый мешок, в котором перекатывались свалявшиеся комья некогда дивного невесомого пуха…

Тетя Паня много лет спала на раскладушке, которую расставляла каждый вечер почти вплотную к моей кровати, пока отец не выхлопотал ей комнату в коммуналке. А все мое детство, как только мы гасили свет, я начинала приставать к уставшей за день от домашних хлопот няне: “Давай играть в колхоз!” Когда в школе проходили “Поднятую целину”, многое казалось мне странным. Тетя Паня, родившаяся в 1916 году, ярко помнила, как отца заставили отвести в колхозное стадо корову со странным для меня именем Витонка – кормилицу семьи, где Паня была младшим, одиннадцатым ребенком. И почему- то злоба и отчаяние, а вовсе не энтузиазм и радость коллективного труда окрашивали ее рассказы.

Игра наша была почти неизменна: утром приходил бригадир к председателю или же звеньевой к бригадиру “за нарядом”. И они, обсудив погоду, обязательно начинали препираться, в основном о том, что, мол, другому звену досталась работа полегче.

Няня задремывала, я протягивала руку и теребила ее: “Не спи!” Она ворчала, но, чтобы я отстала, говорила: “Всё, вон подводы, пора ехать на поле”. Или: “Дождь собирается, скорее метать стога!” Это или что-то подобное означало, что начинается работа. А в саму работу мы никогда не играли. Я знала едва ли не всех жителей небольшого села Юшино, династическую таблицу председателей колхоза, нехитрые достопримечательности, как то сельпо и клуб, умела петь любимые в селе застольные песни и намертво затвердила, на какие вопросы ни в коем случае нельзя отвечать. Последнее касалось обстоятельств переселения тети Пани в Москву, в частности, четверти самогона, благодаря которой ей удалось добыть вожделенный, но по дохрущевским представлениям совершенно не нужный колхозникам паспорт.

И вот скоро я отправлюсь туда!.. Как на другую планету!.. Перед отъездом, чтобы не тащить тяжести с собой, мы послали сами себе посылки с консервами и подарками обширной тети Паниной родне, так хорошо знакомой мне по письмам… Дорогу я не забуду никогда. Общий вагон, где на полке положено было ехать троим, а на самом деле – сколько уместится. На станции Суземка поезд стоял минуту, надо было успеть выгрузить чемоданы и тюки, там у меня в давке слетела и навсегда сгинула на шпалах новая туфелька. Бережливая тетя Паня ругала меня и поминала туфельку все лето. И наконец – телега, устланная пахучей соломой, и впервые в жизни меня везет не мотор, а живое существо – гнедая лошадь с дивными глазами, как у красавиц, какими иллюстрировал мой дед-художник старинные восточные сказания…

Больше всего меня поразило, что хаты были крыты соломой и что в деревне не было электричества. Потом я узнала, что до войны свет там был, но то ли фашисты, то ли наши взорвали плотину, и за двадцать лет, прошедших после Победы, так ничего и не было восстановлено. Поселили нас в освобожденном от хлама чуланчике. В нем не было потолка. Над головой – стропила и скат крыши. Во время сильных дождей то и дело на мой набитый сеном тюфяк сочилась капель.

Зато украшен к нашему приезду он был едва ли не лучше избы. Стены побелили, пол застелили домоткаными половичками. А над лежанками цветные репродукции, наверное, из “Огонька” – помню как сейчас: непременная “Золотая осень” Левитана и почему-то врубелевский “Демон”. Пахнет свежим сеном – им набиты матрасы.

В доме большой стол, над ним икона с лампадкой – настоящая, старая. На стенах – фотографии в самодельных рамках: напряженные позы, застывшие лица и почему-то непропорционально большие руки, аккуратно сложенные на коленях. Кровати с металлическими высокими спинками с блестящими шариками и разномастными подушками и подушечками, поставленными высокой пирамидой.

В первые дни мне было трудно есть приготовленную в печи еду – мешал привкус дыма, – потом привыкла. Я все боялась, что кормить будут кашами, к которым с детства питала отвращение. Но на мое счастье оказалось, что главная еда – картошка, которую я обожала во всех видах.

Как же не похожи были эти два лета на привычную дачную жизнь, где компания моих ровесников гоняла по округе на велосипедах! У кого-то играли в пинг-понг, а у кого-то родители разрешали в карты – в “кинга” или просто в подкидного дурака, где танцевали под пластинки твист и чарльстон, вечерами пили со взрослыми чай на террасе под непременным оранжевым с бахромой абажуром, а потом чинно прогуливались, неспешно беседуя, по улицам поселка.

Здесь вечером выходят на горку встречать стадо. Там же узнают все новости. Я поначалу все удивлялась, как находят в этой толпе свою корову, а когда стала ухаживать за телочкой Галкой, увидела, какие у них у всех разные лица. Телочка была маленькая, ее еще не гоняли в стадо, а привязывали пастись на длинной веревке к колышку. В полдень надо было принести ей ведро воды, она уже ждала меня, и мы долго шептались щека к щеке, и иногда она облизывала мне лицо своим неожиданно шершавым языком.

В деревне компании сверстников у меня не завелось. Тетя Паня всячески ограждала меня от дурных влияний, притом что налитая мне, тринадцатилетней, стопка самогона за взрослым столом ее совершенно не смущала, как и крепкие словечки, каковыми изобиловала речь на посиделках, пока разговоры не сменялись пением “Вот кто-то с горочки спустился…”. Самогона, именовавшегося ликером “Три бурака”, поскольку гнался из свеклы, всегда было вдоволь. На стол ставилась огромная сковорода “жаренки”, то есть яичницы с салом, соленые огурцы, и так можно было сидеть допоздна. Со взрослыми я чувствовала себя легко. Когда первый острый интерес ко мне прошел (полагаю, что наш приезд был некоторое время главной местной новостью), у меня появилось много добрых знакомых. Я была страшно любопытна, а людям всегда приятно, когда с ними беседуют о важном для них. Московская жизнь отошла далеко-далеко. И как о самом существенном я писала домой:

У тетки Даши окотилась овечка. А у соседки Натальи заболела корова, так она дала ей литр самогона, и она поправилась. Зато вчера случилось несчастье: упала в кальер корова. Десять мужиков еле вытащили. Думали придется резать, тетя Маруся так страшно кричала, прямо выла. А потом зоотехник посмотрел – цела корова. Праздновали. Пели “Из-за острова на стрежень…”.

Несмотря на запреты, гнали самогон все. Но принимались известные участковому не хуже, чем всем остальным, меры предосторожности. Снаружи на дверь вешался огромный висячий замок – никого, мол, нет дома, потом надо было влезть в окно, запереться изнутри – и можно начинать. Дым валит из трубы, но замок-то снаружи! Пуще всего боялись конфискации самогонного аппарата – большая ценность.

Единственная моя фотография из Юшино: едем на телеге, судя по граблям – ворошить сено: я улыбаюсь, но крепко держусь за бортик. Сзади меня тетя Паня (она очень гордилась, что “городская”, и при первой возможности снимала платок), а правит лошадью жена Петра Ивановича – Таисия Степановна. Ломаю голову: кто мог снимать? Скорее всего, это зять Петра Ивановича, муж старшей дочери Валентины. Они жили в городе Севске. У них мы были в гостях, когда приезжали на ярмарку на Яблочный Спас. Петр Иванович не мог оторваться от телевизора и был совершенно потрясен, когда узнал, что у меня дома телевизора нет (не по бедности это было, а, вероятно, из родительского снобизма). Райцентр – старинный город Севск – был далеко, по моим меркам – километров десять, пешком не очень-то дойдешь, надо ждать подводы или попутки. Поездка туда – событие. Особенно по праздникам. Я писала домой:

Вчера был Спас, ездили в город на ярмарку. Она представляет собой довольно дикое зрелище: весь город в грузовиках и подводах. Шум и толкотня невообразимые. Продают вещи, которые в Москве не пойдут даже под вывеской “удешевленные товары”. Огромное количество овощей и фруктов. Яблоки стоят 30–40 копеек ведро. Удивительные старики, продают деревянные грабли, плетухи, коромысла, пральники. И тут же – поросят, коров, петухов.

Поразительно даже, что деревню помню в подробностях, а вот райцентр оставил только общее впечатление пыли, убожества и скукоты.

(Сейчас я бы, наверное, радовалась тому, что уцелели купеческие дома старинного уездного города, что сохранились храмы и возрожден Спасо-Преображенский монастырь. Это я вычитала в интернете, там и фотографии есть. В интернет полезла лишь затем, чтобы сориентироваться в географии, точнее понять, где была моя деревня. Но, как часто бывает, зависла. И бестрепетной рукой набрала в поисковой строке тот адрес, который писала полвека назад на конвертах. Я расскажу, чуть позже расскажу, что выдала мне не знающая ностальгии Всемирная паутина.)

В углу небольшого сада росла старая яблоня. Иметь фруктовый сад было вообще-то не по карману – за каждое плодовое дерево, кроме вишни и сливы, до середины 50-х годов нужно было платить налог. Тетя Таиса, увидев, что я облюбовала раздвоенный ствол и стала устраиваться там с книжкой, рассказала, что яблоню эту спас от вырубки Петр Иванович за красоту и необычность сорта – больше в деревне таких не было. Там я читала не только книжки, но и письма. Почта, надо сказать, работала прекрасно. Письма в этот медвежий угол приходили за четыре дня. И – надо же – часть сохранилась! Мой дед – художник, поэт и философ, знакомец Цветаевой и Волошина, писал мне в ответ своим потрясающим, неповторимым почерком:

Все твои наблюдения и соображения справедливы. По идее Ламот-Фуке и Жуковского – все простые, земные вещи и события для существа с живою душой должны быть исполнены особой прелести и очарования. Бертальда может скучать, если нет развлечений, праздников, необычных событий. Но может ли скучать Ундина? – конечно, нет! Потому что ход обычных, будничных дел и событий полон для нее глубокого смысла. Ундина с любовью принимает мир самых простых вещей и дел, всему тихо радуется, всем готова помочь. Вот и оказывается, что она земная – в самом высоком смысле слова…

Делаю вывод: в это время читала “Ундину”А дед работал над очередными книжными иллюстрациями. И пророчески писал мне:

Подрастешь – и ты будешь работать лапками. Что может быть лучше работы? Она и кормит, и поит, и крышу дает над головой. Работа – убежище от всех грустных мыслей, и всех огорчений. Работу надо любить. От работы получаются книжечки. А книжечки нас утешают, радуют. Мы ими гордимся, как детками и внуками. То-то, котик светлый! Самый сердечный привет от меня тете Пане. Я предвижу, что ты вернешься домой этакой крестьяночкой: основные разговоры будут о скоте и навозе. И это – очень, очень хорошо!

Когда много лет спустя я прочитала статью Лотмана “Декабрист в повседневной жизни”, я вспомнила своего деда. Прожившего в волошинском коктебельском доме три предреволюционных года, ходившего с Максом на этюды и вернувшегося полным антропософских идей, которые проросли в моем двоюродном брате, лежащем теперь на маленьком кладбище в Дорнахе около Гётеанума, где он жил и работал, став адептом Рудольфа Штайнера и одним из шести великих магистров ордена. И тогда меня поразило замечательно точное рассуждение Лотмана: “…подлинно хорошее воспитание культурной части русского дворянства означало простоту в обращении и то отсутствие чувства социальной неполноценности и ущемленности, которые психологически обосновывали базаровские замашки разночинца. С этим же была связана и та, на первый взгляд, поразительная легкость, с которой давалось ссыльным декабристам вхождение в народную среду, – легкость, которая оказалась утраченной уже начиная с Достоевского и петрашевцев… Эта способность быть без наигранности, органически и естественно «своим» и в светском салоне, и с крестьянами на базаре, и с детьми составляет культурную специфику бытового поведения декабриста, родственную поэзии Пушкина и составляющую одно из вершинных проявлений русской культуры…”

…Я сижу на раздвоенном стволе и грызу яблоки. Они еще не совсем созрели, но их вкус я буду потом помнить долгие годы. Я спрашивала, какой это сорт. Мне ответили: “Опороть”. На всех рынках я тщетно искала эту “опороть”, искала во всех энциклопедиях. Потом нашла. Это оказался “апорт”.

Но не так много времени проводила я на своей яблоне. Неожиданно я втянулась в крестьянскую работу.

Это получилось как-то само собой. Попросилась в поле посмотреть. Стоять и глазеть было стыдно, начала помогать. Все поначалу умилялись, мол, барское дитя развлекаться изволит. В общем, типа Льва Николаевича “пахать подано, ваше сиятельство”. Разозлилась ужасно. Назавтра повязала по-здешнему косынку и попросила грабли – ворошили сено. Через неделю уже никто не удивлялся, все только радовались лишним, пусть и слабеньким рабочим рукам.

Я страшно боялась ездить на возах. С вершины даже лошадь, его тянущая, казалась игрушечной, а сено, хоть и туго свитое веревками, ходило ходуном и кренилось набок при каждом повороте. Идти было далековато, ныли руки в мозолях, гудели ноги, и так заманчиво было влезть на стог и, покачиваясь, плыть над лошадью и бабами с граблями на плечах. Но необъяснимый страх не пускал меня наверх. Это было в первый приезд. А во второй я писала домой:

“Год на год не робит”, как тут говорят, засуха, с сеном совсем плохо, беда. В прошлом году с ног валились от сенокоса, только успевали между дождями ворошить да копны копить, а теперь всё наоборот. Наконец разделили проценты сена. Намерили пайки. Сейчас начали возить. Сегодня будем класть большой стог возле двора.

Летний день год кормит. Одновременно с сенокосом надо было думать о том, как согреть дом зимой. С дровами было сложно. Хоть и пели “Шумел сурово брянский лес”, и нарекли эти места партизанским краем, а на заготовку дров надо было получать разрешение – чуть ли не на рубку каждого дерева. Зато торфа было в избытке – не ленись копать! Как торф роют – не видела, зато про сушку знаю все. Уже немного подсохшие брикеты – черные кирпичики с резким специфическим запахом – складывали в невысокие пирамидки определенным образом, как бы в шахматном порядке, чтобы они хорошо продувались ветром. Через неделю-другую их перекладывали, чтобы просушить другие стороны. Это называлось кольцевать торф. По времени совпадало это с сенокосом. Главное – не было бы дождей! А ближе к осени торфяные кирпичики складывали в высокие штабеля – кубовали. На самый верх я уже класть не дотягивалась – были они выше моего тогдашнего роста. Ближе к дому под навес перевозили торф после первых морозов…

Дня три стоит хорошая погода, и все спешат закубовать торф. В прошлом году я боялась класть стенки, а только середину, а в этом уже клала всю стенку сама. Впрочем, что вам объяснять, вы ведь всей технологии не знаете.

А потом я заболела. Простудилась. Поднялась температура. Тетя Паня в полном ужасе требовала лошадь – везти меня в райцентр к врачу. Но ее уговорили пропарить меня в бане, натереть грудь каким-то жиром и уложить на русской печке. Ну и внутрь самогончика с перцем, конечно. Я стоически вытерпела эти процедуры. На следующий день лежала в чуланчике и принимала визитеров. С другого конца деревни приковылял, опираясь на палку, одноногий с войны дед Бокай. В руке у него была зажата карамелька. К ней прилипли табачные крошки. Вот это помню как вчера. Дороже подарка в жизни моей, наверное, не было. Потом пришла баба Дуня, принесла своих особенных малосольных огурчиков и каких-то оладий. И так до вечера. Так что врач не понадобился.

Кроме работы были и развлечения, например, походы в лес. Жена дяди Пети тетя Таиса – баба-гренадер, выше тишайшего Петра Ивановича на голову – относилась к ним неодобрительно. Мне она казалась очень грубой, сейчас думаю, что только из-за не ведающей запретов колоритной речи. Помню, когда мы принесли грибы, она сказала что-то глубоко непечатное, а потом добила логикой: “Вот собака жрет что дают. А грибы ваши она станет есть? Нет, не станет. А я, человек, буду этих слизняков хавать?!” (Бедная Таиса, пусть земля будет ей пухом, показать бы ей устриц, а потом цену на них!) А грибов в “плетухах” мы принесли много. В письме моем упоминаются боровики, подберезовики и таинственные “матрюхи” (кажется, это те, что обычно называют свинушками).

Тетку Таису я побаивалась. Она олицетворяла все то, что делало здешних людей непохожими на привычных мне, городских. Но именно она занималась моим просвещением, методично рассказывала про колхозную жизнь. После войны она работала на ферме, отвечала почти за двадцать коров. Вставала в три часа ночи на утреннюю дойку. К восьми приходила домой и бралась за дела. В полдень – дневная дойка. Потом огород. И опять на ферму, на вечернюю дойку. Домой возвращалась к ночи. Молоко дважды в сутки отправлялось на молокозавод. Бидоны тяжеленные сами таскали. Это, говорит, про меня и, подбоченясь и потряхивая в такт головой, заводит:

  • Вот и кончилась война.
  • Я осталася одна.
  • Сама лошадь, сама бык,
  • Сама баба и мужик.

Но больше всего я любила нечастые прогулки вдвоем с тетей Паней, когда она рассказывала всякие истории из своей жизни, о которых молчала раньше, видимо, считая меня маленькой. Тут я впервые узнала, как она потеряла свой правый глаз – выкололо острым сухим стеблем. Я с детства привыкла к неподвижности этого зрачка, только старалась отворачиваться, когда она на ночь вынимала протез и опускала в чашку с водой, куда я никогда не заглядывала. А однажды мы встретили старика, с которым они обнялись и долго сидели на пригорке под березой. Тетя Паня то и дело вытирала свой единственный глаз уголком платка и совершенно забыла про меня, чего никогда с ней не бывало. Когда старик ушел, она заплакала по-настоящему, всхлипывая и размазывая слезы по лицу. Оказывается, это был ее жених Семен. Все у них было сговорено, и на Красную горку намечена свадьба, монашки готовили приданое. Но тут случилось несчастье – навсегда осталась она Панькой Кривой и вековухой. Семен каждый день приезжал к больнице, где она лежала, и плакал на крыльце. Но преступить сельские законы не смог – калека не жена. Потом уже тетя Паня поведала мне, как танцевали под гармошку, как гуляли до рассвета, и даже показала плетень, у которого впервые поцеловались…

Тети Пани моей нет на свете больше тридцати лет. Она тихо окончила свои дни в клинике Ганнушкина, в полном беспамятстве, меня не узнавала, однако была неизменно ласкова при каждом свидании. В ее комнате на стене висела фотография, фальшивая-фальшивая, как умели снимать в ателье: я с белым бантом, в школьной форме, на груди октябрятский значок, а она в “кобеднешней” своей цветастой кофте, самой нарядной. А рядом почетная грамота в рамочке, украшенной бумажной розочкой – “Благодарность за активную работу в родительском комитете”. Окна в нашем классе, вымытые ее руками, всегда сверкали…

На праздники, сколько я себя помнила, мы всегда посылали в деревню подарки: к Новому году, 8 Марта и 8 сентября – день Владимирской иконы Божьей Матери – престольный праздник давным-давно закрытого храма, по традиции отмечаемый уже как вполне светский. Что-то вроде “Дня деревни Юшино”. Прежде всего сюда отправлялась отслужившая свое, а порой и просто надоевшая одежда. Приехав, я то и дело с радостью узнавания видела на ком-нибудь свои или родительские одежки, зачастую использованные в самых немыслимых сочетаниях. Печенье всегда посылали, конфеты (карамель, леденцы, ирис- ки), лекарства (почему-то не таблетки, только мази). Посылки собирались не за один день. Копились просьбы из писем. Просьбы бывали самые неожиданные. Я еще тогда поняла, что в городской жизни работает принцип: “У меня должно быть не так, как у других” (подразумевается – лучше), а в деревне наоборот: “И у меня должно быть как у других”. Поэтому в письме могло быть написано: “А еще пришли мне рубаху голубую, как у Кольки Рябого” или “Очень хочется мне шапку зимнюю типа «боярыня», как у Вальки Заварной”. Ящики фанерные подолгу стояли дома, какие-то посылки обшивали серой тканью, а адрес писали химическим карандашом, чтобы не смылся. Карандаш этот тетя Паня хранила в специальной коробочке. Это был очень интересный предмет: вроде карандаш как карандаш, а если намочить (конечно же, послюнявить, отчего на языке на некоторое время останутся сине-лиловые пятна) – писал как ручка. Но при мне летом было не до праздников, только Яблочный Спас. Но одно настоящее большое застолье я застала. Правда, не праздничное, а поминальное. Умер бывший председатель колхоза, не нынешнего “Большевик”, созданного не так давно в кампанию по “укрупнению”, а еще того, “8 Марта”. Я его видела не раз: высокий, очень худой, весь из жил старик. Он приходил на горку встречать стадо, опираясь на кривую палку. Выделялся он тем, что на голове носил соломенную шляпу (на поминках об этом скажут – “под Хрущева”). Умер он как раз в те дни, когда я болела и лежала на печи, так что на похоронах не была. Но даже моей тете Пане было очевидно, что пропустить поминки совершенно невозможно, поэтому меня, несмотря на летнюю погоду, закутали в колючую шаль и взяли с собой.

Удивительно, что я запомнила, о чем говорили. Что колхоз тогда был маленький, председатель на лошади за день во все бригады успевал заехать, а не только в правлении сидел, бумажки перебирал. Много разговоров было про пенсии, которые, наконец, стали платить и колхозникам. Я помню, как считали, что можно купить на 12 полагавшихся рублей, – серьезное выходило подспорье. Пели хором, конечно. “Каким ты был, таким остался…”, “Вот кто-то с горочки спустился…”. Потом стали просить “Тонька, теперь ты…”, и некрасивая толстая баба вдруг запела сильным чистым голосом грустное “Степь да степь кругом…”.

Единственная каменная постройка в Юшине – полуразрушенная церковь. В ней-то и было до укрупнения правление колхоза и что-то вроде клуба. Решила погуглить. Набираю в поисковике “Брянская область, Севский район, достопримечательности”.

В основном братские воинские могилы: где обелиск с именами, где пирамидка со звездой без имен, а где типовые памятники – чаще всего, красноармеец в плащ-палатке со склоненной головой. Клише “партизанский край”. Такая братская могила за невысокой оградой была и в Юшине. А есть, например и неожиданное: “Памятное место, где в 1905 году восставшие крестьяне разгромили имение помещика Майендорфа”. Сколько таких “памятных мест” по всей многострадальной России!

И вдруг: “Брянщина – родина мамонтов”. Оказывается, в 1988 году в песчаном карьере около Севска случайно обнаружили едва ли не самое крупное в Европе скопление мамонтов: собрали целое семейство – папу, маму и четверых мамонтят. А всего нашли 3500 костей стада мамонтов из 30–35 особей. Вот и знай, чем останется твой край в истории…

Ну и, конечно, храмы. Нашла я и Юшинский. “В начале XIX века построена каменная церковь Владимирской Божьей Матери, закрыта около 1930-го, частично сохранилась”.

Воодушевленная, я вбила в поисковую строку тот адрес, который писала на конвертах…

Канал “Бродячий турист”. “Всем привет!!! Я создал свой канал на ютьюбе по походной тематике. Обзоры на снаряжение. Сталки по заброшкам. Покатушки по бездорожью”…

И два ролика Паши-туриста “Сталк по заброшенному селу Юшино” – осень и зима. Всезнающий Паша сообщает, что максимальное число жителей Юшино было в 1926 году – 810 человек. “С последними жителями отсюда жизнь ушла…” А дальше, не раз и не два: “Как же красиво тут!” И правда… Камера прикреплена у Паши на лбу, изображение вздрагивает при каждом шаге: поля, лес, речка. Наезженных дорог нет, тропинки едва протоптаны.

Конечно, я ничего не узнаю, не могу узнать, но оттого, что я здесь была, когда несли воду из колодца на коромысле, зажигали после заката керосиновую лампу-семилинейку, гремели молочными бидонами, вынимали ухватом картошку из печи, нестройно пели хором, чувство утраты сжимает горло. Ведомый странным увлечением, Паша-турист подходит к полуразвалившимся домам, в некоторые рискует зайти: разграблено все, в первую очередь металл и кирпич. А вот на стенах кое-где уцелели картинки в самодельных рамочках.

И в каждом доме мне мерещился тот самый…

Наталья Зимянина

Десять лет при коммунизме

Жизнь сменилась за минуту

В роддоме на улице Веснина, что прямо за МИДом, десятки лет рожали дочки и невестки всех партийных, совминовских и вообще номенклатурных чиновников.

В 1976 году я как дочь главного редактора “Правды” лежала на сохранении в палате на четверых, хотя соседки говорили, что это рай по сравнению с “городом”.

Но и здесь, на Веснина, на все отделение патологии был один туалет, а подмываться было и вовсе негде, и каждое утро нас обходила акушерка с судном в одной руке и большим ватным тампоном, намоченным в слабой марганцовке, – в другой. Когда у меня вдруг начался сильный насморк, на просьбу дать какие-нибудь капли старая усатая врачиха (наверное, она принимала роды еще у “дочек” эпохи Сталина) рявкнула, что тут нам не больница и насморки они не лечат.

Через несколько дней произошло чудо. Меня вдруг навестила лечащий врач из поликлиники и сообщила, что она “очень за меня рада”, так как папу моего куда-то там выбрали. “Теперь все будет по-другому, вот увидишь”.

Жизнь поменялась в одну минуту. Меня тут же перевели в отдельную палату, усатая перестала хамить, нашлись все нужные капли, мне поставили персональный телефон. Позвонила мама: оказывается, прошел не то съезд, не то пленум, папу выбрали секретарем ЦК КПСС – мне это мало что говорило. Все-таки “главный редактор «Правды»” звучало солиднее, чем какой-то там “секретарь”. Но мама доложила, что они уже ездили смотреть предложенную госдачу и что можно будет заказывать любые продукты, покупать любые вещи и т. п.

Боже мой, много ли надо было советскому человеку? И вот я уже перестала думать о своем будущем любимом ребеночке, а только и мечтала, какие куплю себе джинсы, “лапшу”, косметику и сапоги на высоких каблуках.

Кремлевские разносолы

Блага, свалившиеся на нашу семью, превзошли все ожидания.

Продуктами нас обеспечивала спецбаза, система была отработана, видимо, десятилетиями, и каждую неделю водитель доставлял мне опечатанный картонный ящик с любым набором продуктов. Круглый год было все. Свежие баклажаны и кабачки с приклеенной бумажкой – не то Испания, не то Португалия, нездешняя цветная капуста, груши, виноград, фейхоа. Только всего понемножку, поскольку не бесплатно, а семья у нас вдруг оказалась большая и прожорливая.

На день рождения я, договариваясь с мамой о некоторой роскоши, кормила друзей пастромой (такого и названия-то никто не помнил) – копчеными утиными ляжками, поила всеми винами подряд (они все стоили в пределах трех рублей). Все ржали, что сидим вот тут как сталины – и “Цинандали” тебе, и “Телави”, и “Киндзмараули”.

Был на этой базе какой-то, видимо, выдающийся мастер, к сожалению, не записала его фамилии, которая всегда синим чернильным клеймом красовалась на пахучей картонной коробке с копченой барабулькой. Уж не знаю, в каком аквариуме ее выращивали, но стоили эти полкило – смешно сказать – пятьдесят копеек.

Фрукты мои дети ели круглый год, по государственной цене. Кроме того, каждую субботу после работы папа навещал нас на квартире и всегда приносил в портфеле гостинцы для внуков. Это я его заставила. А дело было так. Однажды по какой-то нужде я оказалась у него в приемной ЦК (носила его помощникам очередную челобитную). Смотрю, на столе ваза с шикарными, будто бутафорскими фруктами – ну хоть бы пятнышко. Вымирающие крымские яблоки, бананы, фейхоа, дюшес без единой помятости. Когда я спросила, для кого предназначена эта вазочка, папа пожал плечами, и тогда я приперла его к стенке: “Ну неужели ты думаешь, что твои просители, сидящие в колотуне в приемной, будут жевать эти бананы?” Так фрукты стали отправляться ко мне.

Потрясало искусство кремлевских мастеров-кондитеров. По праздникам мама заказывала внукам на особой кухне 60–100 штук пирожных “Малютка” на один кус каждое. В продолговатой белой, вручную склеенной коробке, перевязанной крест-накрест импортной веревочкой со свинцовой печатью на главном узле, покоились прямо-таки произведения искусства. Крошечные эклеры-лебеди с выгнутыми тонкими шеями и даже глазками и клювиками; миниатюрные, чуть не с пятак, корзиночки, в которых разноцветный калейдоскоп фруктов был залит желе. Сейчас я уже и забыла все эти чудеса, но было их не менее десяти видов, изысканно-вкусных и красивых по форме и изумительных по окраске. Например, эффект зеленой травы вокруг ножки грибочка создавался с помощью тертых шоколада и фисташек. Пекли на особой кремлевской кухне и маленькие медовые пряники, мягкие и крохкие одновременно, с подлинным ароматом и привкусом меда, политые хрустящей (оказывается, она должна хрустеть!) глазурью; миндальное печенье размером с тогдашний юбилейный рубль; делали изумительный пирог “Черносмородиновый” – это был круглый красавец на шесть, двенадцать или двадцать четыре персоны из очень тонко раскатанного, жирного, хрустящего теста, с начинкой из домашнего варенья, смешанного с грецкими орехами, накрытый, как и положено домашнему пирогу, ромбовидной сеткой из тонких скаток теста и посыпанный фисташками.

На Пасху можно было заказать преотличнейший кулич, самый настоящий, это при том, что однажды в Пасху меня засекли в Елоховской церкви и устроили целый скандал.

Лавочка чудес

До сих пор с благодарностью и восхищение вспоминаю всех тех умельцев. Ведь в историю входят только имена “хозяев”, умельцы в нее не попадают, но это о них писали Гоголь в “Мертвых душах” и Лесков в “Левше”.

Изумительные мастерицы работали и в ателье. Могли повторить моднейший фасон из журнала, любую строчку. Правда, нигде больше в Союзе не было таких тканей и такой фурнитуры. Я часто чинила в том ателье старые вещи, надставляла детские. Работа всегда выполнялась безукоризненно и быстро, если не поступало срочного заказа от более важной персоны.

Тут я должна остановиться. За более чем десятилетнее время пребывания в этом странном, райском зазеркалье, в этом мире оживших грез я заметила, что тут нет никакой демократии. На первом месте по важности стоял Генеральный секретарь и вся его семья, включая двоюродную и т. д. родню. Затем шли члены Политбюро с челядью, дальше – кандидаты в члены, а уж потом – секретари ЦК КПСС, их жены и дети. То есть я, например, стояла в самом низу иерархической кремлевской лестницы. А мама, когда ей не доставалось какой-нибудь хорошенькой вещицы из распределителя, которую она видела на других женах, в шутку вздыхала и с притворной обидой говорила: “Ну, мы же там у них двадцатые”.

Распределитель на Украинском бульваре все именовали по-разному, чтобы как-то завуалировать его суть: “лавочка”, “секция”, “дырка”, “ателье”. Мои дети вообще называли его “хозяйственным магазином” – наверное, потому что наиболее доступными для нас товарами в нем были мыло, шампунь да стиральный порошок. Когда дочку в детском саду спрашивали: “Где мама купила тебе такую пижамку?” – она отвечала: “В хозяйственном магазине”.

Еще смешнее вышло, когда трехлетнего сына в садике спросили, где его так хорошо подстригли. И он совершенно честно ответил: “В Кремле!” Ведь я действительно возила его через Боровицкие ворота стричься в служебную парикмахерскую, чтобы вшей не подцепил.

Спецраспределитель был маленьким супермаркетом, каких теперь полно в Москве. Цены только были относительно низкие – относительно спекулянтов, конечно, потому что, если такая дефицитная вещь изредка где-то и выскакивала в городской продаже, стоила она не больше, чем в лавочке.

Придя в этот магазин размером, скажем, с пятикомнатную квартиру, где работало около десяти человек персонала, следовало раздеться, светски пообщаться, наполнить тележку нужными товарами и расплатиться на выходе. Иногда записывали в долг. Я, особенно поначалу, была одета более чем скромно и быстро за это “схлопотала”.

Стою однажды с тележкой, набираю мыло, детские полотенца, носочки-платочки. Вдруг – шум, суета необыкновенная. Вваливается в пушистой шубе нараспашку шикарная пышная женщина со следами увядшей красоты, с огромным бархатным бантом на голове, по-моему, совершенно пьяная. За ней бежит собачка, с которой все тут же начинают сюсюкаться, прямо как при крепостном праве, – я в жизни такого не видала.

Женщина замечает меня, явно не вписывающуюся в интерьер, и громко так спрашивает: “А это что еще за сука?” Я узнала в ней Галину Леонидовну. Как же она за пятнадцать лет изменилась! Обижаться на нее было совершенно невозможно, потому что она уже превращалась в существо, более приближенное к той собачке, чем к человеку.

Надо сказать, большинство продавщиц (по-моему, на самом деле это были знающие товароведы, прошедшие большую школу в “Березках”, и с воинским званием, конечно) относились ко мне сочувственно, выносили кое-что из-под полы для детишек (видимо, у нас это неизживаемо). В конце концов, что я могла такого уж особенного купить на 200–400 своих рублей в месяц? И они старались подобрать мне вещи подобротнее и подешевле.

Карусель натуробмена

Почему я отмечаю их бескорыстие по отношению ко мне?

Это очень важный момент. Когда я вдруг попала в разряд “дочек”, Ира Андропова, моя сокурсница по филфаку МГУ, с высоты опыта дочери председателя КГБ предупредила: “Главное – не дай превратить себя в инструмент!”

Я не сразу поняла, что она имела в виду. Но скоро до меня дошло.

Предположим, из правительственной поликлиники на улице Грановского ты привозишь модную оправу для очков в лавочку на Украинский бульвар. За это тебе живо подбирают джинсы точно по размеру, которые ты покупаешь с какой-нибудь французской заколкой на пружине или дезодорантиком в придачу. Дезодорант даришь девушке в поликлинике, которая продала тебе оправу; заодно заходишь к дерматологу – вручаешь французский крем из лавки, а она выписывает тебе за это шесть баночек какого хочешь крема местной, ручной выделки – с лимонным маслом, бергамотовым, розовым, с соком петрушки “Свежесть” и т. д. (кстати, не чета французским – без понтов, но и без химии). Везешь натуральные кремы в лавочку, присовокупляя что-нибудь из мелких деликатесов вроде клюквы в сахаре (в “старой” овальной коробочке), или сливы в шоколаде, или, на худой конец, импортного печенья “Тук”. За это тебе выкладывают итальянские домашние тапочки мягкой кожи и выносят еще дешевую золотую цепочку, которую ты давно обещала портнихе, работающей за стенкой, и тогда портниха непременно найдет тебе дешевый мех енотовидной собаки на модный полушубок…

В этот круг коммунистического потребления были включены и книжная экспедиция, и театральные кассы, где заказывались дефицитные билеты “для ЦК” (а ходили педикюрши), и спецсекция “матери и ребенка” в “Детском мире”, и еще черт знает сколько всего. Получалось, можно было пару-тройку дней покрутиться в этой карусели без всякой для себя человеческой, уж конечно, но даже и без практической пользы – зато с прибытком для обслуги! Выскочить из этого заколдованного круга без риска прослыть жадной и спесивой было совершенно невозможно. А главное, в решающий момент могли ведь и “обломать” в чем-нибудь. Система была так отработана и неумолима, что вы вообще могли не замечать собственной эксплуатации – то есть именно того, что люди действительно превратили вас в жалкий инструмент.

Натуральный коммунистический обмен кипел, и вы играли в нем роль бесплатного экспедитора, снующего туда-сюда. И огромное количество вещей циркулировало по трубам всей отлаженной системы обслуживания, потому разоблачать льготы высшей номенклатуры КПСС довольно сложно: вокруг “коммунистических благ” паслась гигантская прослойка людей, которых и обвинить-то ни в чем толком нельзя. Как заметил один мой приятель: “У нас каждый доворовывает как может”. Коммунизм в его дистиллированном виде.

За глухими воротами

Пока я не развелась с мужем, на даче с моими родителями мы не жили. Но однажды летом, когда они на месяц отправились в Крым, мы решили в отсутствие “хозяина” (именно это слово стойко фигурировало во всех разговорах обслуги) переехать за город. Это не возбранялось, там даже оставалась кое-какая прислуга, которой вменялось так или иначе находиться “на объекте”, вроде как сторожить его, хотя там и без того охраны было полно.

На электричке или автобусе доехать до дачи было затруднительно: большинство этих “объектов” специально строилось в малодоступных для пешего народа местах, и попасть туда можно было только на машине.

Но в нашем положении все было довольно просто. На семью приходилось три казенных машины: на ЗИЛе ездил папа (летом его перегоняли для него в Крым), одна черная “Волга” предназначалась для бытовых нужд семьи, и еще на одной ездил так называемый комендант, уполномоченный из 9-го управления КГБ, охранник, по совместительству выполнявший роль всяческого помощника семьи – этакого доброго волшебника. В общем, достаточно было набрать номер телефона гаража – и через десять минут “Волга” была у дома, а еще через тридцать – на даче, в “Горках-10”.

Дача оказалась в двух минутах езды от кошмарного жестяного памятника защитникам Москвы. Машина остановилась у глухих зеленых ворот, водитель вышел, нажал на кнопку звонка – через полминуты открылось маленькое окошечко, а затем военный с помощью автоматического устройства открыл и сами ворота.

Когда они за нами сомкнулись, мы очутились в совершенно другом мире. Здесь даже воздух звучал по-другому, в нем витало что-то целебно-санаторное; высокие сосны и старые ели мерно покачивались, природа выглядела дикой, естественной, но в то же время было заметно, что за лесом тщательно следят.

Машина въехала на крутую гору, миновала стоящую слева будку, где дежурил военный (как говорила моя бабушка 1898 года рождения, “красноармиец”). Мы с мужем, как два дурака, покивали ему здороваясь и помахали из окна машины.

Перед нами, освещенный солнцем, стоял на возвышенном месте старомодный двухэтажный каменный дом в стиле сталинского ампира. И обставлен он был довольно громоздко и несовременно. Через несколько лет я увидела точно такие же странные хоромы в фильме Александра Сокурова “Телец”.

В круглом фонтанчике перед входом не было воды (“хозяева” же уехали), и мы потом каждый день доставали дощечками из пересохшей цементной лохани бедных лягушек.

Вокруг фонтанчика располагались стандартные клумбы, история которых не совсем обычна.

Дачу эту до Зимяниных занимал Арвид Янович Пельше. Он был ровесником моей бабушки, участником революции и т. п. Его изображение на портретах во время городских праздников (1 Мая, 7 Ноября) неизменно веселило народ: лицо вытянутое, щеки впалые, темные круги под глазами, выразительные залысины – его называли “призраком коммунизма”. Он был латыш, и бытовые вкусы у него были, скажем, несколько иными, чем у моих родителей. Мама рассказывала, что когда они приехали смотреть эту дачу, то обрадовались красоте альпийских горок вокруг фонтана, аккуратно скомпонованных кучками из мелких цветов на европейский манер, – может, они напоминали родителям цветочные каскады на склонах королевского парка Стромовки в любимой нами Праге. Однако на следующий день альпийские горки были оперативно срыты и перенесены на новую дачу Арвида Яновича. Агротехник объекта “Горки-10” Сергей Иванович, виртуоз своего дела, видимо, испытывая неудобство перед новыми хозяевами, мгновенно соорудил на опустевшем месте добротные советские клумбы из банальных петуний, бархатцев и бегоний, казенность которых, к сожалению, так и била в глаза.

Тень Арвида Яновича (недаром его звали призраком) преследовала нас еще много лет. Он был очень высокого роста, а мы, Зимянины, все маленькие. В доме к каждой спальне прилегала отдельная ванная и уборная. Так вот, все толчки были приподняты над кафельным полом сантиметров на 10–15 за счет деревянного пьедестала. Сидишь на троне – ноги вечно болтаются, как у Гулливера в стране великанов.

Но даже когда и эту старую “сталинскую” дачу с ее диковинными нарощенными толчками, каких я больше никогда не видала, через год снесли и на ее месте возвели новую, шикарную, “модерную”, как говаривала мама, призрак не давал нам покоя. Так, вся территория (и немалая), прилегавшая к дому, была окольцована асфальтовой дорожкой для пешеходных прогулок – терренкура, и по ней “хозяину” надлежало размеренным шагом прогуливаться до и после работы. И примерно через каждые сто метров стояли скамейки, рассчитанные на такого гиганта, что, когда задницей я сползала на самое дно желоба, пятки касались края скамейки! А у Пельше тут, видимо, были коленки…

Эти лавки так и не поменяли, да никто на них особенно и не сидел, и они проторчали по всему кругу до следующего “хозяина” – Анатолия Ивановича Лукьянова.

С главного пешеходного круга отходили тропинки, тоже заасфальтированные и ведущие в лес. По другим, натуральным тропинкам ходить не рекомендовалось, так как между кустами была коварно натянута проволока – на уровне между щиколоткой и коленом: видимо, ловушка для диверсанта-злоумышленника.

Фантасмагорическое впечатление производили звуковые сигналы, то и дело раздававшиеся с пульта “красноармийца”. Скорее всего, таким образом он прослеживал путь объекта наблюдения: по территории были разбросаны небольшие локаторы, вроде двух квадратных лопат друг напротив друга, черенками не до конца воткнутых в землю. Наверное, каждому локатору соответствовал свой звук, но мне, несмотря на мое музыкальное любопытство, за все годы как-то неудобно было спросить об этом “красноармийца” или хотя бы заглянуть, что делается на его немудреном пульте, усеянном цветными лампочками.

Грибов в лесу было довольно много, и отец, заядлый грибник, даже тут (или, наоборот, именно тут), в этой резервации, находил грибные места. На кухне целлофановый мешочек с добычей от него принимали, надо думать, без восторга: ужас отравления, я думаю, весьма логично витал на всех таких дачах. Так что не знаю уж, долго ли такие грибы вымачивали или вообще заменяли их другими, заказанными на правительственной базе.

Спальня для основного контингента

Итак, однажды летом мы с мужем привольно пожили на этой барской даче. Был тут и кинозал, он же бильярдная, с большим экраном, где на журнальном столике перед диваном лежал толстенный, сантиметров в десять, перечень фильмов, изданный на мелованной бумаге, как мадонны Рафаэля, в идиотически торжественно-синем тяжелом переплете с золотыми буквами.

Можно было заказать что угодно, а также не вошедшие сюда любые наши и западные новинки. Для затравки мы начали с ностальгического: муж заказал мне “Хеппенинг в белом”, а я ему – скромного (был в прокате), но жутко смешного “Оскара” с Луи де Фюнесом. Дальше мы по нахалке попросили “Иисус Христос – суперзвезда”, потом “Волосы” Формана, “Томми” Рассела… Все наши невероятные желания выполнялись, и это казалось сном.

Позже я поняла, что киномеханик и сам был заинтересован в том, чтобы посмотреть что-нибудь этакое (он тем самым становился носителем ценной информации, недоступной для других). Кроме того, каждую дачу обслуживал свой киномеханик, они обменивались между собой впечатлениями, и их маленькая доблесть состояла в том, что “хозяину” можно было предложить что-то новенькое или особо ценное, что обычно крутилось в Москве на таких дачных показах.

Несколько раз я замечала, что кроме механика в окошечко смотрит кино еще и “красноармиец”, покидавший свой лампочно-музыкальный наблюдательный пункт ради “идеологической диверсии”, как назывались тогда все не шедшие у нас западные фильмы. Здесь, на даче, нам либо показывали их с переводом, записанным прямо на звуковую дорожку, либо присылалась аннотация с подробным содержанием на страничку.

Когда старую дачу снесли (в процессе нашу семью переселили в гостевой одноэтажный коттедж, но все с той же прислугой) и построили новую, я поняла, что такое роскошь в советском понимании.

Новый спецобъект не выглядел большим, но внутри казался огромным; он был полон лесного аромата, простора, летом не чувствовалось разницы между домом и улицей – воздух был одинаково чист и свеж. Затрудняюсь сказать, сколько там было комнат. Может – двадцать, а может – и сорок. Из просторного холла размером с небольшую советскую трехкомнатную квартиру можно было пройти в бильярдную или в большую комнату отдыха с круглым столом и камином (который никогда не топили), куда по моей просьбе привезли рояль, совершенно разбитый, но все-таки настоящий.

На первом же этаже была одна хорошая спальня с современной большой светлой туалетной комнатой (окно, ванна, биде и т. д.). Помню, была там комната, в которую я даже ни разу не удосужилась заглянуть.

Огромная столовая с длинным столом персон на тридцать – точный ее аналог весь мир увидел в ново-огаревской хронике в 1990 году. Я даже вздрогнула: не на “нашей” ли даче снимали переговоры?

Меня больше всего в столовой поражали не ее размеры, и не безукоризненно белоснежные накрахмаленные скатерти, и не шикарные свежесрезанные букеты, которые Сергей Иванович, как и овощи, выращивал в своих теплицах где-то на горе. Поразили чашечки кузнецовского фарфора, крохотные, со светящимися от своей тонкости стенками. Они красовались в застекленном шкафу, можно было брать и пользоваться, чего мы, конечно, не делали, а потом и вообще перестали обращать на них внимание.

Хотя я не права: меня поразили не сами чашечки, а то, что их до сих пор никто не спер, стояли они все шесть, комплект, а ведь можно было “разбить” и списать…

Думаю, это было последнее наследие дореволюционного барского хозяйства. Ведь, побывав на нескольких “объектах”, нельзя было не заметить, что госдачи строились на высоком солнечном месте в живописном лесу – на месте, облюбованном когда-то каким-нибудь помещиком. Как христианские храмы строились на месте капищ.

Столовая соединялась мудреными проходными помещениями (чтобы запахи не проникали) с большой кухней, посередине которой стояла огромная электрическая плита, эдакий раскаленный стол с одной гладкой металлической поверхностью – где хочешь, там и ставь кастрюли и сковородки (где-то я уже видела такую… да, в детстве, в Праге, на миллионерской вилле!).

На втором этаже жилой площади было еще больше: лестница поднималась в холл с камином (снова мертвым), возле которого, всегда мешая при уборке, живописно торчали щипчики, металлические стеки и прочие соответствующие причиндалы. Страсть к каминам у спецградостроителей (при постоянном стреме охраны – пожар, проникновение в дом и т. д.) так и осталась мне не понятной.

Направо была самая большая, очень просторная, метров 60–70, спальня, очевидно, для “основного контингента”, как выражалась обслуга в этой среде, но папа с мамой предпочли две более скромные спальни рядом друг с другом, и вся роскошь основной пришлась на долю мою и моих маленьких детей. Серебряные портьеры с богатым узором были той же ткани, что и кресла под старину. Кресла эти обладали удивительным свойством – их практически невозможно было сдвинуть с места, а когда мы навалились втроем – едва подвинули, но грубые ножки – деревянные чурбаки – поцарапали паркет! А ведь это уже было время, когда в продаже появились югославские гарнитуры, где здоровенные креслища легко катались на колесиках по любой поверхности! Значит, мастерили наши умельцы, повторяя модель из какого-нибудь западного каталога, нисколько не заботясь о функциональности мебели.

Портьеры с трудом удавалось раздернуть и задернуть – они просто были нанизаны на стальной тросик. Тем не менее последнее обязательно приходилось делать вечером, так как окна были огромные, “красноармийцы” не дремали, время от времени делали обход, и мне совсем не хотелось, чтобы они потешались, увидев меня в окне в одном лифчике, и потом долго хихикали, коротая холодную ночь.

Вообще что-то нелепое было в том, что люди старались обставить этот дом побогаче, пошикарнее, имея, наверное, малое представление о подлинном комфорте. Или их скрытая ненависть к нам, будущим обитателям, зарядила тут все предметы?

Так, из моей спальни одна дверь вела в шикарную ванную комнату кофейного цвета, где вся арматура была финская. Краны имели необычную форму. Причем из одного текла только холодная, из другого – только горячая вода. В ванне из-под крана – холодная, из душа оригинального изгиба – кипяток.

Самым замечательным предметом тут было, конечно, биде, в котором это деление на две воды было особенно ощутимым. В нем разве только ноги можно было ополоснуть, и то виртуозно исхитрившись.

Что же касается мебели, то я выяснила, что она была изготовлена (во всяком случае, обивка) по спецзаказу в реставрационных мастерских Ленинграда, которые восстанавливают обстановку старинных дворцов. То-то мне показалось, что я уже видела такую ткань благородного узора на экскурсии в замке Бирона в Латвии.

Все комнаты независимо от того, жили в них или нет, ежедневно убирались. Свойство женщин, работавших на госдачах, было таково, что их никогда не было ни видно, ни слышно – почти как в сказке “Аленький цветочек”. Разве что “хозяйке” вдруг требовалась сердобольная собеседница. Это были идеальные слуги! Порядок поддерживался вроде как сам собой, окна и зеркала сверкали на солнце, нигде ни пылинки, ни разбросанных вещей, даже когда по дому носились маленькие дети.

Стоило пожить на даче больше двух дней (а мы с детьми бывали там в субботу – воскресенье) – этот тихий ненавязчивый порядок околдовывал: никто не гремел ведрами, не гудел пылесосом, не звякал посудой, не шаркал веником – все делалось по щучьему велению. Иногда буквально приходилось встряхиваться и говорить себе: это – не реальная жизнь, это морок, обиталище сомнамбул, убаюканных сиренами. Бежать отсюда!..

И я возвращалась в Москву.

Евгений Водолазкин

Трудности существуют для того, чтобы их преодолевать

После третьего курса киевских студентов-филологов отправляли пионервожатыми на ЮБК. Произносилось это в три слога: Ю-Бэ-Ка. Так звучит первый гром или соло на барабане. Так восточные люди произносят слово “юбка”.

ЮБК – Южный берег Крыма.

Не знаю, почему для этого благословенного места было выбрано такое обозначение, но факультетское начальство называло его только так: ЮБК. Возможно, оно считало, что три неблагозвучных слога вкупе с суровым словом “лагерь” не дадут нам расслабиться. Недели за две до отъезда на доске объявлений был вывешен адрес педагогической практики: поселок Гурзуф, п/л “Жемчужинка”.

Получив красные галстуки и оформив санитарные книжки, мы готовились к встрече с пионерлагерем. Авиабилеты в Симферополь были куплены университетом еще полтора месяца назад. Накануне вылета отъезжающих напутствовал парторг факультета.

– Рано или поздно вы столкнетесь с трудностями, – предупредил он. – Но трудности существуют для того, чтобы их преодолевать.

Трудности действительно возникли – причем гораздо раньше, чем мог предположить парторг. Поездка в Крым состояла почти исключительно из трудностей. И, разумеется, их преодоления.

Началось с того, что я и мой однокурсник Владислав на самолет опоздали. В пионерлагере ждали нашего срочного прибытия, о чем сообщала посланная Владиславу телеграмма. В ней говорилось, что отсутствие сразу двух вожатых нанесет ущерб воспитательному процессу “Жемчужинки”.

Более того, к этому процессу не могли приступить и вожатые, уже прибывшие в лагерь: у них не было санитарных книжек. Чтобы ни одна из них не потерялась, все книжки перед отъездом решили передать одному ответственному человеку. Таким человеком тогда казался Владислав. “Мы ошиблись в выборе и вручили наши санитарные книжки не тому, – подводила итог телеграмма. – Положение – хуже не придумаешь”.

– Придумаешь, – сказал, помолчав, Владислав. – Они еще не знают, что сумку с книжками я потерял.

Он сообщил, что отправляется на поиски сумки, я же, по его мысли, должен был срочно лететь в Крым. Важно было, чтобы долетел хоть кто-то из двоих. Мы напоминали себе мушкетеров, которые, уменьшаясь в количестве, везли подвески королеве. Сравнение, конечно, хромало, поскольку сумка с санитарными книжками на подвески никак не тянула. Кроме всего прочего, сумку еще требовалось найти.

Время поисков Владислав не мог оценить даже приблизительно, поскольку накануне посещал много разных мест. Прежде чем искать сумку, ему требовалось установить эти места. Обзванивая очевидцев, он пытался выяснить, где вчера был с сумкой, а где – уже без.

Вылететь в Симферополь мне не удалось: билеты были раскуплены на месяц вперед. И тогда я вспомнил об Артуре, летчике гражданской авиации и моем соседе по подъезду. Не знаю, на что я надеялся. Тем июньским вечером, когда пилотам, скажем прямо… Ну да. Не оставалось ничего другого, как обратиться к летчику Артуру.

Я позвонил в его дверь, но мне никто не открыл. Между тем в квартире явно кто-то был: из-за двери раздавались разные неавиационные звуки. Меня просто не слышали. Я нажимал на кнопку звонка с такой силой, что она в конце концов влипла и звонок теперь звучал без перерыва. Минут через пять дверь начала судорожно дергаться. Не оставалось сомнений, что ее пытались открыть, забыв при этом о замке.

Наконец замок щелкнул, и с последним сотрясением дверь открылась. Кнопка звонка немедленно вернулась в прежнее положение. Войдя, я увидел летный экипаж в полном составе – включая стюардесс.

– Только что приземлились. – Летчик показал на накрытый стол и пригласил садиться.

Узнав о моих неприятностях, этот человек пообещал что-нибудь придумать. В гостях я просидел часа два или три, но к теме моего вылета больше никто не возвращался. Глядя на стюардесс, я удивлялся тому, как они не похожи на небесных ласточек, порхающих по салону самолета.

Под популярную в те годы песенку ансамбля “Баккара” стюардессы показывали, как правильно обращаться с ремнями безопасности. Для наглядности использовали ремни авиаторов. Когда я уже собрался уходить, Артур отцепил руки стюардессы от своего ремня и сказал, что поедет со мной в аэропорт. Этот летчик был человеком долга.

Когда мы вышли на улицу, я помог ему сесть в такси. И хотя состояние Артура скорого вылета мне не обещало, удивительным образом в аэропорту ему удалось взять себя в руки. Распорядившись следовать за ним, летчик Артур провел меня по каким-то коридорам, и мы оказались на летном поле.

Нас обдало прохладным ночным ветром. Прижав к голове фуражку, Артур двинулся к ближайшему самолету, от которого уже отъезжал трап. Я не был уверен в том, что этот самолет летит в Симферополь, но ничего не спросил. В тот момент мне хотелось куда-то улететь. Неважно куда.

Помахав водителю трапа, Артур вернул самоходную конструкцию на прежнее место. Через мгновение в двери показалась стюардесса. Поднявшись по трапу, летчик что-то коротко ей сказал и показал на меня. Несомненно, на стюардесс “Аэрофлота” мой сосед имел особое влияние. Меня посадили на какое-то откидное кресло, и самолет начал выруливать на взлетную полосу. Когда машина оторвалась от земли, я не удержался и спросил у стюардессы, куда мы летим. Оказалось – в Симферополь.

Через день в пионерлагерь прибыл Владислав. Без сумки – ее найти не удалось.

– Ты понимаешь, что теперь мы лишены санитарных книжек? – спросила старшая пионервожатая Эльвира. – А какие- то люди, наоборот, очень даже легко ими воспользуются.

Владислав кивнул. Он с трудом представлял себе таких людей, но кивнул. Он был не в том положении, когда можно возражать. Оценив смирение Владислава, Эльвира улыбнулась:

– Ладно, прорвемся.

Никогда не теряла присутствия духа.

На следующее утро мы поехали в ялтинскую поликлинику восстанавливать санитарные книжки. Сидели в полупустом дребезжащем автобусе, и в окна вливался душистый влажный воздух. Наверное, в нем и в самом деле было что-то растворено, потому что меня охватило чувство счастья. Я встал под открытый люк и наслаждался воздушным потоком.

В поликлинике мы прошли все необходимые осмотры и анализы, включая такую деликатную процедуру, как мазок. Через некоторое время нам требовалось приехать за результатами и получить восстановленные книжки. Это время мы обходились без них. Директор лагеря, подполковник в отставке, допустил нас к работе под свою ответственность. Пока же распорядился есть лук и чеснок. Сказал, что ест чеснок каждый день.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Известный специалист по питанию, врач аллерголог-диетолог, Божена Кропка уверена: от здоровья кишечн...
Стоит только повстречаться Золушке и Принцу, так они сразу влюбятся друг в друга, поженятся и будут ...
Эта книга – не очередной учебник по трейдингу, насыщенный формулами и труднопостижимыми стратегиями....
После смерти крестного я попадаю в лапы его сыночка. Тимофей...мой персональный демон, о котором я к...
Меня отправили в эту страну всего с одним условием – не высовываться! Но в новой школе я встречаю го...
Ее называют «Тони Роббинс для женщин». Откровенная, яркая, чертовски умная и немного сумасшедшая, Ре...