Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей Улицкая Людмила
Она замерла, не поднимая головы. Потом невидимый шарик ручки снова побежал по строчкам.
– “Звездный билет”, – с облегчением сказала Галина Николаевна. – Конечно, “Звездный билет”. Это ведь Аксенов, там еще Дима главный герой и девочка у него Галя, такая… Не такая. Он в “Юности” печатался, да?
– Да откуда ж я помню, – сухо сказала Александра Митрофановна и добавила почти без паузы: – В шестьдесят первом, в двух летних номерах, первый – оранжевый такой, все вокруг читали, по парку идешь – всё оранжевое.
– Я тоже читала, – обрадованно подтвердила Галина Николаевна. – Оранжевый, точно. А концовку не нашла, до сих пор не знаю, чем кончилось. Только сейчас сообразила, надо же.
– Очень популярная книга была. Кино даже вышло, но книга лучше. И отдельное издание есть.
– А я и не знала, – огорчилась Галина Николаевна. – Как думаете, в районной или городской библиотеке можно найти?
Александра Митрофановна опять перестала писать и медленно подняла на Галину Николаевну совсем прозрачный взгляд. Галина Николаевна пришла в себя.
– Да, – согласилась она. – Теперь-то уже вряд ли. Александра Митрофановна, я у себя буду, вы как закончите, приходите подписать, и сразу у Танечки печать поставим.
Поставив вёдра друг в друга, техничка пошаркала в другое крыло. Ибрагимов послушал еще немного, тщательно затолкал под плинтус несколько крошек, упавших все-таки с пряников, которые он последние полчаса, после того как по третьему разу прочитал самые интересные куски из журналов, увлеченно обгрызал с разных стороны, откусывая у получившихся черепашек, зайчиков и чебурашек то уши, то головы и ноги, сунул журналы в сумку, подхватил пальто и мешок со сменкой, выключил свет, выбрался из техотсека, приоткрыл дверь и осторожно послушал. В коридоре было тихо. Ибрагимов огляделся и вышел, аккуратно притворив за собой дверь кабинета.
Он обнаружил, что кабинет математики не запирается, еще в сентябре – замок сломался, а красть тут нечего, вот никто и не парится. Это знание относилось к разряду бесполезных до тех пор, пока Ибрагимов не придумал использовать техотсек за доской в качестве штабика. Дверь возле доски вела в узкий, как шкаф, кабинетик без окон и почти без мебели, стол да стул, вот и всё, зато теплый и с лампочкой. После уроков здесь можно было скрываться часами – просто так, или для прикола, или если американцы сбросят нейтронную бомбу и надо будет организовывать сопротивление. Или чтобы переждать несколько часов.
Как сегодня, когда Ибрагимов нечаянно – ну, почти нечаянно – подслушал разговор завучихи с училками про то, что машина пункта вторсырья сегодня не приедет, потому что сломалась, а будет только завтра, и слава богу, что сейчас декабрь и снег не идет, так что не придется это безобразие еще и укрывать от слякоти, гниения и крыс.
Слава богу. Слава сломанным моторам. Слава школьной программе сбора вторсырья. И слава дежурствам, которые именно сегодня задержат родителей Ибрагимова до девяти вечера.
Если это не судьба, товарищи, то что судьба-то? Разве что два мятных пряника в кармане.
От судьбы не уйти, но скрыться ради нее можно и нужно.
Уроки кончились, продленку разобрали, учителя разошлись, а теперь угомонилась и техничка теть Вера, долго мотавшая круги по школе под грохот ведер и матерные прибаутки.
Ибрагимов сбегал в туалет, долго пил из-под крана – после пряников во рту и животе было липко и вязко, – сделал прочие дела, отмыл руки, подошел к окну во внутренний двор и несколько секунд, сладко обмирая, любовался залежами сокровищ, не охраняемых ни Зинаидой Ефимовной, ни гестапо, ни гвардейцами кардинала, ни скелетами, ни джиннами. Там были журналы “Вокруг света”, “Пионер”, “Костер”, “Юный техник”, “Химия и жизнь”, “Техника – молодежи”, “Сельская молодежь”, а может, даже “Уральский следопыт”, “Искатель” и альманахи “Подвиг”. Там были Крапивин, Томин, Булычев, Брэдбери, Браун, Кларк, Шекли и, наверное, даже Стругацкие, про которых Ибрагимов столько слышал. Там были фантастика, детективы и приключения, которых не найти ни в одной книжке. Там вполне могли быть старые книжки, которых не найти ни в одной библиотеке.
Там была гора драгоценностей, которая ждала только его. И у него был весь вечер на разграбление.
Ибрагимов скользнул по неосвещенной лестнице к двери во внутренний двор. И счастье накрыло его крыльями, сложенными из тысяч пересохших и прелых страниц.
Страницу этого скверного дня пора было перевернуть, но сил не осталось.
В принципе, ничего катастрофического не произошло. Да можно считать, вообще ничего не произошло. Ну два совещания подряд в РОНО и в райкоме, решения съезда и так далее. Ну по всей школе валяются ошметки журналов, массово подворовываемых детишками из кучи, которая будет захламлять дворик как минимум до завтрашнего утра. Ну у восьмиклассников пришлось отобрать разглядываемые втихаря фотооткрыточки жуткого качества и еще более жуткого содержания – спасибо, что не порнография и не антисоветская литература, а обложки пластинок с патлатыми размалеванными рожами. Ну пришлось устроить прилюдный разнос накрашенным девятиклассницам и давить, пока не разревутся, иначе-то не запомнят и выводов не сделают, – ладно хоть про танцульки и панель не процитировала, хотя фраза так и скакала на кончике языка. Ну Инна, оказывается, слушала этот разнос и потом молча ушла, не обращая внимания на оклики матери. Ну всё как обычно. Стыло, бессмысленно и безнадежно.
Дома еще и тесто, тоже стылое и бессмысленное.
А Инна сегодня, между прочим, в театральной студии. Поздно вернется, не поговорим. Как будто без этого говорим.
Домой идти не хотелось. Совершенно.
Ничего не хотелось. Хотелось бездумно сидеть за столом в углу темной учительской, не включая света. Ни о чем не думать, ничего не делать, просто сидеть.
И очень хотелось дочитать “Звездный билет”. Вернее, прочитать сначала, потому что содержание первой, прочитанной части Галина Николаевна помнила очень смутно. Только отдельные фразы – и общее ощущение стыдного мучительного восторга, который забирал каждой пористой страницей и каждой мелко набранной строчкой, заставляя задыхаться и то ли горбиться, прикрывая прочитанное, чтобы никто не увидел, то ли вскакивать и искать родные души, на которые текст действует так же.
Молоденькая была, дурная. Вернуть бы то время. Да хотя бы то ощущение.
Ладно, мечты мечтами, а идти пора. Вера заглянет или сторож ночной – а Галина Николаевна кукует совушкой в темном-претемном курятнике. Неудобно выйдет. Слухи поползут.
Она встала и подошла к окну, выходившему во внутренний дворик. Впереди была черная стена западного крыла школы, за нею наискосок шли светляки окон на Мира. Чуть выше царицей светляков висела луна. Сильно ниже раскинулась куча бумажного мусора, по которой ползал крупный светляк в клеточку. Не светящийся. Коричневый.
Ибрагимов, как-то разом, вспышкой и дрожью хребта, поняла Галина Николаевна. Отомстить решил. Спичку сейчас поднесет – и хана школе. Вот это будет ударное завершение достойного дня.
Она подскочила к столу, быстро набрала милицию, выпалила все, что надо, и, не одеваясь, рванула вниз, во дворик, чтобы перехватить, удержать, не допустить, – и все это, к счастью, в мыслях, в истерящем воображении, бурлящем поверх, к счастью же, застывшего на месте организма, который не мог ни отлипнуть от окна, ни перестать любоваться тем, как тщательно и деловито маленькая клетчато-коричневая фигурка раскладывает по стопкам выуживаемые из кучи цветастые бумажные охапки.
Охапка, плотно перетянутая древней бельевой резинкой, вряд ли таила что-нибудь, кроме пожелтевшей “Литературки”, и тянуться за ней, конечно, не стоило. Но в одном подобном свертке нашелся самодельный томик с детективами, надранными из “Человека и закона”, да и последняя страница в “Литературке” бывала прикольной, с карикатурами и пародиями Иванова из “Вокруг смеха”. Поэтому Ибрагимов лез и лез за этой пачкой на криво сложенный клык, пока столбик упаковок под ногами не рассыпался, увлекая вниз весь пыльный пик. “Литературка” стукнула Ибрагимова по шапке не больно, но плотно. Он малость обалдел и не сразу сообразил, что не просто так перекрутился и подвис, а это его спасла от падения с погребением посторонняя рука, ухватившая за шкирку.
– Спасибо, – сдавленно пробормотал Ибрагимов, пытаясь освободиться, и его отпустили.
Он поправил сползшую на нос шапку, отшагнул, присмотрелся и ойкнул.
Перед ним стояла завучиха, почему-то в просторном синем халате поверх дубленки.
– Здрасьте, Галин Николавна, – сказал Ибрагимов, тоскливо поглядывая на журналы, разложенные вдоль крыльца по названиям и годам.
– Здоровались пару раз, – напомнила завучиха.
– Ага. Я, это самое, потом обратно все сложу.
– Молодец. Тебе, Ибрагимов, просто архивариусом работать надо.
– Как это?
– Ну это… – начала завучиха, но прервала себя. – Неважно. Чего ищешь-то так самозабвенно?
Ибрагимов пожал плечами.
– Да так, просто смотрю.
– Что-то непохоже на “просто”. Фантастику, да?
Ибрагимов зыркнул на завучиху и решился:
– Ну да, фантастику, детективы, вообще интересное. В журналах такое бывает, что в книгах и не найдешь, да их вообще фиг найдешь. Ой, извиняюсь. А журналы – вот. И там еще картинки зыкие, вон, я два номера нашел, там такая фантастика, “Фонтаны рая” и еще классная такая штука с продолжением, “Колыбельная для брата”, у меня три номера есть, я их пять раз читал уже, а двух – нет, начала самого. Я один нашел, представляете?
Он улыбнулся завучихе. Та разглядывала его внимательно и осторожно. Потом слабо улыбнулась в ответ и протянула руку, будто хотела погладить, но только поправила Ибрагимову шапку и спросила:
– Родители тебя не потеряли?
Ибрагимов снова ойкнул, вгляделся в часы и озабоченно сказал:
– Сорок минут еще есть, потом дерну. А… можно я тут еще посмотрю? Я приберу, честно.
– Давай-давай, – сказала Галина Николаевна. – Ты решил, что берешь уже? Давай увяжу, потом помогу тебе унести.
– Да не, не надо, вы что, – испугался Ибрагимов. – Вы не беспокойтесь, Галин Николавна, я много не возьму, честно.
– Я верю, – грустно сказала завучиха. – Айдар, а ты “Юность” тут встречал?
– Па-ално.
– Сильно старая?
– Не-не, семьдесят восьмой – семьдесят девятый в основном, как новенькие. Вам детективы надо, да? Там есть, я видел.
– Нет, мне бы пораньше, такой оранжевый номер тут был, кажется. За шестьдесят первый год. Не попадался?
Ибрагимов задумался.
– Не, таких старых… Хотя… А зачем? Там фантастика, да? Точняк, батя говорил, тогда вообще классная была.
– Ну что ты.
– А… зачем тогда?
– Ну там просто хороший роман.
– Детектив?
– Нет. Просто роман, про молодежь, “Звездный билет”.
– А, – сказал Ибрагимов. – Читал. Я книжку в библиотеке брал, думал, фантастика, звездный же. А там скучища, Димка какой-то, бездельники. Ерундень.
– Ой, а в какой библиотеке, в районной?
– Не, Комсомольского района, это на “трешке” до конца почти. Эх, я бы знал, что вам надо, спер бы.
– Ну что ты, – сказала завучиха, засмеявшись. – Нельзя так.
– Да ладно, потом штраф заплатить – это неделя без завтраков, фигня. Завтра съезжу.
– Знаешь что, Айдар. Давай все-таки сперва тут поищем, если ты не возражаешь. Вдруг найдем.
– Обязательно найдем, Галин Николавна, – заверил Ибрагимов, вбуриваясь в бумажный курган. – Не сейчас, так в следующий раз. Вы маленько подождите, а я найду.
Александр Генис
Попутчик
В пятнадцать лет заграница представлялась мне столь же заманчивой и загадочной, как Китай – древнему римлянину. Я тоже не был уверен в ее существовании, хотя время от времени оттуда доходили предметы необъяснимого назначения. Однажды на дальнем, почти необитаемом пляже Рижского залива я наткнулся на желтую коробку с наклейкой, испещренной знаками незнакомого алфавита, помешавшего мне узнать, что в ней было до того, как волна прибила ее к нашему берегу. Сегодня, начитавшись Борхеса, я бы понял, что она – “хренир”, материализованная фантазия с выдуманной планеты Тлён. Но тогда, будучи воспитанным в простодушном духе пионерского позитивизма, я решил, что коробку выбросил за борт моряк с иностранного судна.
Другим доказательством существования недоступных земель были висящие в нашей детской комнате географические карты. Я верил в них больше, чем в Аэлиту, но не намного больше. Да и кто в здравом уме мог тогда представить, что происходит в канадской провинции с именем благородного дикаря Саскачеван?! Собственно, я до сих пор не могу, но думаю, что ничего особенного. Тогда мне так не казалось, потому что за любой границей начиналась причудливая жизнь, знакомая мне только по книгам, а в них, как я выяснил, читая Жюля Верна и Беляева, выдумывают, что хотят.
При этом я лично знал отцовского друга, побывавшего в Париже и не оставшегося там. Ученый, коммунист и латыш с безупречной родословной, восходящей к красным стрелкам, впрочем, расстрелянным, он был выпущен во Францию ненадолго и без жены, нервно дожидавшейся его дома. От его похода нам досталась открытка с картиной Пикассо, которую родители хранили под стеклом, скрывая недоумение от полузапретного кубизма.
Понятно, что, воспитываясь в таких условиях, я не мог не испытывать жгучей тяги к странствиям: мне всегда мало. Эти страдания представлялись мне неизбежными, пока я не встретил девяностолетнего китайца, ловившего рыбу руками (!) в Гудзоне. Попав мальчиком в Америку, он никогда ее не покидал и даже не пересекал реки, чтобы побывать на той стороне и познакомиться с Нью-Йорком.
– Земля и вода, – втолковывал он, – всюду одинаковые и исчерпывают мироздание.
Мне нравятся даосы, но не настолько, чтобы их слушаться. Путешествовать я начал в те же пятнадцать лет, когда мы со страной открыли автостоп. Как кофе “Дружба” из цикория, он был дешевым суррогатом, удовлетворявшим тягу к перемене мест, не выходя за границы. Этим он напоминал опыт советских лыжников, объявивших пробег по ленинским местам. Им чудились Швейцария, Финляндия, Париж, наконец. Но власти, поддержав патриотическую инициативу, предложили лыжникам накатать нужный километраж по живописному Подмосковью.
Как всё в стране, где “будущее заменял план, а прошлое – отчет”, автостоп регулировался властями и находился под их эгидой. В отличие от западных хичхайкеров, о которых я не знал ровным счетом ничего, но уже отчаянно им завидовал, советский автостоп предусматривал бухгалтерию краеведения. За небольшую мзду приобретались талончики, позволявшие подвезшему вас шоферу участвовать в лотерее и выиграть коврик, радиолу или чайный сервиз.
Думаю, что никто никогда этим не занимался, но бумажка придавала всей операции казенный характер и заминала тот неловкий момент, когда приходила пора прощаться с водителем и совать ему рубль. Его у меня не было. Только автостоп позволял странствовать на медные (почти буквально) деньги, и, отправляясь в путь, я играл в паломника, презирающего материальные ценности, кроме тушенки и горохового концентрата. Соединявшись по вечерам в котелке, они составляли могучий обед, остатков которого хватало на завтрак. Днем можно было обойтись самыми дешевыми консервами бакалейного прейскуранта: кабачковой икрой. На такой диете я сумел объехать границы СССР – от норвежской до турецкой – и собирался к Тихому океану, когда судьба меня занесла на Запад и приземлила в Америке.
Путь на Север начинался на Псковском шоссе. Мы выгрузились из автобуса, надели рюкзаки и пошли по обочине. Понимая, что пешком не дойти, мы рассчитывали, что вид шагающих туристов вызовет сочувствие у проезжающих мимо шоферов. 60-е еще не кончились, и мы старались походить на хиппи, о которых знали из журнала “Крокодил”. Волосы до плеч, кеды, разрисованные цветочками. Марис был в джинсах Lee, которые ему привез брат из загранки, я – в фальшивой майке Гарвардского университета, которую печатали в подпольной мастерской двоечники, допустившие в английской надписи две орфографические ошибки. Водители грузовиков, решил я, их не заметят, а в легковые нас не брали.
Дальше начиналось самое интересное: охота. Каждый из нас отстаивал свою тактику. Один умоляюще вытягивал руку, другой размахивал ею, как взбесившийся семафор, третий изображал стоическую сдержанность, я – неопасное радушие.
Честно говоря, все это не имело ни малейшего значения, и я не знаю, почему одни машины нас подбирали, а другие – нет, что и придавало автостопу тот несравненный азарт, с которым ходят на танцы и рыбалку. Важно, что встречались нам только люди хорошие, другие не останавливались.
Поймав машину, трое забирались в кузов, один, болтливый, в кабину. Этикет автостопа, однако, предусматривал определенную тактичность: прямые вопросы менялись на косвенные и заглушались пустой беседой о погоде и дороге. И та, и другая подвергались критике, что и неудивительно – мы ехали на Север, поэтому дожди и ямы встречались все чаще. Но это не отменяло сласть передвижения.
Каждый проделанный километр не только приближал нас к далекой цели, но и награждал чистой радостью пути. Движение задавало кочевой ритм жизни. Все становилось временным, а значит, неважным, кроме самого перемещения. Дорога обращалась в воронку, втягивала в себя и сливалась с путниками в одну монотонную историю со смыслом и без конца.
Возле Ленинграда нас посадил сумрачный мужик средних лет и крепкого сложения. Его путь тоже лежал на Север, и он хотел объехать город по дороге, которой не было на карте. Я развернул ее, чтобы отговорить, но он совсем не умел читать – и не только карту. Встретив первого в моей жизни неграмотного, я удивился ему не меньше, чем снежному человеку. Тем более что дорогу он нашел. Секретное шоссе, скрытое от диверсантов, огибало Питер и не отражалось на карте. Это обстоятельство заронило во мне серьезное сомнение в пользе бумаги, грамоты, учености и всего того, чем я собирался заняться в следующие лет пятьдесят.
За Ленинградом начинались невзрачные пустоши. В поселке с пыточным названием Вытегра мы задержались, потому что смутная легенда приписывала газетному киоску на местном вокзале магические свойства портала в иную реальность: там якобы продавали синие однотомники Цветаевой из “Библиотеки поэта”.
– Будь это правдой, – высмеяла меня продавщица, – жила бы в Сочи.
Пейзаж и впрямь простирался унылый, пока в Карелии не пошли озёра с безжизненными берегами, где мы ставили палатку, что сильно упрощало проблему ночлега. В городах мы разбивали бивак на окраине, среди деревьев, иногда в темноте, из-за чего однажды проснулись на кладбище.
С каждым градусом нам, как полярникам, становилось все труднее пробиваться на Север. Асфальт давно закончился, и дорогу исчерпывали рытвины, через которые с трудом переваливали все более редкие грузовики. Лес тоже кончился, зато пошли изумрудные болота, покрытые сочной травой. Но у нас хватило ума держаться обочины, потому что мы увидели рога лося, пропавшего в трясине. Посреди нее тянулась неправдоподобно прямая мутная протока.
– Беломорканал, – решили мы наугад, ибо судили о нем лишь по пачке папирос и разговорам стариков, “ГУЛАГ” никто еще не читал.
Забравшись в нехоженую глушь, мы в ней и застряли. С раннего утра мы сидели на обочине, боясь дождаться зимы. Только однажды показался табор – с лошадьми, кибитками, мрачными мужчинами, пестрыми женщинами, тихими детьми. Цыгане не походили ни на пушкинских, ни на театр “Ромэн”. Они не обратили на нас никакого внимания, хотя и двигались в нужную нам сторону. В другой раз на дорогу выбежал медведь – огромный рыжий шар, он несся по своим делам, мы даже не успели испугаться.
Оставшись без транспорта, мы двинулись пешком, как Ломоносов, но в обратном направлении. Нас так никто и не обогнал, и к позднему вечеру мы наткнулись на рельсы. На них стоял бесконечный товарный состав. Подергав все двери, мы нашли поддавшиеся и пробрались внутрь. Притаившись в кромешной тьме, мы боялись включить фонарики, чтобы не поймали и не выгнали. Вскоре стало ясно, что в вагоне кто-то дышит: кони, крысы, зэки, привидения? Но тут из дальнего угла протянулась вполне человеческая рука.
– Гриневский, – шепотом представился незнакомец, – можно Грин, раз уж однофамилец.
Выяснилось, что до нас в вагон уже забралась такая же компания обормотов, добиравшихся на Север с Волги и тоже автостопом. В темноте мы стремительно подружились, но вместо того чтобы, как положено в русской классике, делиться биографией, слишком короткой для длинной ночи, мы читали стихи – свои и той же Цветаевой.
Товарняк не столько ехал, сколько ерзал на месте, лязгая колесами, но к утру все же добрался до цели, и мы выскочили на ходу в железнодорожном депо города Кемь.
– Когда Петра спросили, куда выслать бунтовщиков, – объяснил Грин, – он ответил “к е… матери”, отсюда и название.
Кемь действительно была последней сушей. Дальше нас вез корабль “Михаил Лермонтов”, набитый такими же “дикарями”, к тому же – зайцами. Билетов никто и не спрашивал, и, не боясь контролеров, мы расположились на палубе, чтобы не упустить островов, на которые мы так долго добирались.
Соловки для нас были Ultima Thule, конец света, где могло быть что угодно: лабиринт, монастырь, концлагерь, заполярная черника. Располагаясь все еще в СССР, этот фантастический архипелаг сдвинулся на самый край карты, и мы чувствовали магическое, как на Земле Санникова, притяжение экзотики.
Первым встретившим нас чудом был закат: его не было. Съежившееся к вечеру солнце отправилось обратно, легко оттолкнувшись от моря. Оно, кстати, было действительно белым от расплывшегося по воде полупрозрачного, как пеньюар, тумана. Так мы оказались в диковинном царстве отмененного времени. Часы уже ничего не означали, и с ними перестали считаться. В три часа так называемой ночи дети играли на улице, девочки – в классики, мальчики – в чику. Их никто не звал домой, как будто они стали маленькими взрослыми и жили сами по себе, когда и как хотели.
Больше всего меня потряс пункт приема стеклотары. Во-первых, тем, что он был и здесь, во-вторых, потому, что он работал круглосуточно.
– Лето, – объяснили мне, – праздник, когда все можно, но только по-быстрому, пока не кончится навигация.
Слипшиеся дни и ночи на Соловках стали волшебным опытом, который подсказал способ сосуществования с советской властью: у нее всегда была изнанка. Лицевую поверхность она разглаживала державным утюгом, делая все глупым и одинаковым. Но изнутри открывалась другая картина. Похожая на обратную сторону вышивки, она служила мне контурной картой, на которую я наносил все, что встречал в каждом путешествии, куда бы оно ни вело. На Карпаты, где все знали по четыре языка. На Кавказ, где меня научили пить чачу и стрелять в цель с похмелья. К церкви Покрова на Нерли, где я сторожил игру первых лучей на белом камне.
Автостоп был чудотворной замочной скважиной, через которую я подглядывал за настоящим миром, категорически отличавшимся от придуманного газетами, в которых врал даже прогноз погоды. Мой мир был лучше и шире, хотя населяли его исключительно шоферы – самосвалов и фур, грузовиков и газиков. Все они походили на шукшинских чудиков и составляли ту интернациональную версию народа, с которой было легко ужиться. Уже потому, что они ненадолго, но охотно впускали в свою всегда странную жизнь обросшего дикаря с замызганным рюкзаком и ни о чем не спрашивали. Не увиденная, а испытанная на себе страна прорастала сквозь ту, где я вырос, и, уезжая навсегда, я страшно жалел, что не успел ее всю заменить своей.
Последний раз я путешествовал на попутках уже в Италии, но еще без денег. Те, кто меня подбирал на дороге между Римом и Сан-Марино, считали всех русских коммунистами, любили Гагарина и угощали странным для дальнобойщиков коктейлем – амаретто с молоком.
Владимир Паперный
Письма лондонскому другу о поездке в Торжок
Я получил твою бандероль. На ней стояла цифра “4”, из чего я заключил, что бандеролей было по крайней мере четыре, если, конечно, ты не нумеровал их каким-нибудь экстравагантным способом, скажем, только четными числами. В этой бандероли были Сол Беллоу и Трумен Капоте, а из художников – Пикассо и Миро. Спасибо, если только это слово после пересечения всех пространственных и временных границ сохраняет свою силу.
Мы, в составе известных тебе Женьки, Ленки, Витьки и меня, только что вернулись из похода. Наш маршрут, если начертить его на карте, представлял собой логарифмическую спираль, центром которой был город Торжок. Мы, правда, хотели, чтобы получился круг или часть круга, а точнее окружности, но нас как-то стало разносить и выбрасывать. И скорость росла неудержимо. В первый день мы прошли три километра, во второй – пять, в третий – я уже даже не помню сколько, а потом неизвестно почему стали ловить попутные машины, хотя вернуться в Торжок можно было из любой точки и спешить нам было некуда, но так или иначе мы ловили машины и мчались всё дальше и дальше от Торжка, пока наконец нас не забросило в Старицу, откуда можно было поездом доехать до Торжка, а оттуда – в Москву. Поезд был ленинградский, и мы огромным усилием воли заставили себя все-таки выйти в Торжке, а не ехать до Ленинграда, хотя нас уже тянуло туда.
Идея была Витькина, он хотел в пушкинские места – Берново, Малинники, Грузины. Я поехал, потому что желал посмотреть постройки Николая Александровича Львова, гения конца XVIII века, архитектора, поэта, музыканта, драматурга, собирателя народных песен, предпринимателя, друга Державина, Бакунина, Оленина, Левицкого и Боровиковского. Женька хотел развеяться и подышать свежим воздухом после сорокашестичасового сидения за компьютером IBM 510, купленным за огромные деньги во время командировки в Америку. Ленка поехала, потому что думала, что будет весело, и почти не ошиблась.
В среду стали созваниваться – кто что купил, и чего не хватает. Я успел с утра сходить на работу и убедить своего начальника, что меня надо послать в Торжок за деньги института – в командировку для сбора материала по истории архитектуры. Таким образом, мы имели разный статус: я был солидным человеком с командировочным удостоверением, с письмами в исполком и горком партии, а остальные – бесправными бродягами.
С самого начала возникла проблема, ехать ли прямым поездом, который выходит из Москвы в 20:00 и приходит в Торжок в 0:26, как предлагал я, или же ехать днем на электричке в Калинин, а оттуда – на другой электричке в Торжок, как предлагал Женька, считая, что приезжать в чужой город в полночь рискованно в том смысле, что мы не попадем в гостиницу.
Неожиданный совет поступил от Социолога.
– Езжайте в Калинин, – сказал он, – там в гостинице всегда есть места. А если их не будет, поезжайте в “Березовую рощу”, туда можно доехать на такси, и там места есть точно. Но главное – туда пускают с бабами и не требуют штампа о браке в паспорте.
– Так наша единственная баба как раз состоит в законном браке с Женькой, и у них есть штампы в паспортах, – возразил я.
– Неважно, – сказал опытный Социолог. – По дороге подберете.
Вариант с “Березовой рощей” большинству понравился, и мы поехали на электричке в Калинин. Мне же этот вариант совсем не нравился, но у меня был расчет, который блистательно оправдался. Когда мы вытащили наши тридцатикилограммовые рюкзаки на перрон в Калинине и поняли, что сейчас их придется надевать и тащиться пешком в гостиницу, я сказал задумчиво:
– А между прочим, с этой самой платформы через сорок минут пойдет поезд до Торжка, и можно вещи никуда не тащить, а просто побросать их в поезд и сидеть спокойно еще полтора часа.
Я рассчитывал на действие известного экономического закона: благо в настоящем заведомо ценнее блага в будущем. Возможность не тащить вещи, а ехать в поезде была привлекательнее, чем гостиница в Калинине, к которой надо было переться с рюкзаками. Даже Витька, этот Робеспьер раннего вставания, этот Марат трусцы и Демулен гигиенических омовений, сказал: “А почему бы нам, действительно, не поехать сразу в Торжок?” И мы поехали в Торжок.
Было очень холодно, и пошел дождь.
– Может, мы доедем до гостиницы на такси? – предложила Ленка.
– Где ты видишь такси? – язвительно спросил я.
И действительно, никаких такси не наблюдалось. Мы прошли мимо желтого здания клуба имени Парижской коммуны, где когда-то Даша Пожарская кормила Пушкина своими котлетами, рецепт которых ей продал нищий француз – больше ему нечем было расплатиться. Котлеты были так хороши, что после них Пушкину удалось легко опровергнуть Радищева, ошибочно полагавшего, что России не нужна цензура. Затем мы прошли между Воскресенским женским монастырем, известным тем, что в нем долгие годы содержалась некая Петрова, обвиненная в колдовстве, и Екатерининским путевым дворцом, в котором в 1787-м группа золотой торжковской молодежи перебила всю посуду. Затем мы спустились по так называемому Почтовому спуску, но уже не по булыжникам, как это приходилось делать Пушкину, держась за деревянные перила, а по гранитным ступеням, уложенным в 1930 году; деревянные перила были тогда же заменены на бетонные вазы с цветами, за которые особенно не подержишься. Это заставило меня задуматься, может ли красота действительно заменить пользу, как это попытались сделать в 1930-м, и этих размышлений мне хватило как раз до гостиницы. Свободный номер нашелся, и не пришлось даже трясти официальными письмами.
Утром мы перешли речку Тверцу по “железнодорожному” мосту – в 1881 году его по дешевке продало городу железнодорожное ведомство, поскольку он был бракованный, но нас он выдержал. Сразу за мостом на правом берегу стояла Крестовоздвиженская часовня, построенная Львовым. Когда я был в Торжке в первый раз, она была обнесена различными пристройками, и все сооружение было выкрашено ядовито-изумрудной краской. Если заглянуть в щель одного из заколоченных окон, снизу на куполе можно было разглядеть остатки лика, напоминающего “Спас Ярое Око”. Теперь уродливые пристройки были снесены, часовня перекрашена в благородный желтый цвет русского классицизма, и на ней вместо вывески “Табаки” висела другая: “Сувениры”. Когда ремонтировали купол, то остатки “Ярого Ока” решительные реставраторы… Страница кончилась, продолжение в следующем письме.
В прошлый раз мы остановились на правом берегу Тверцы около Крестовоздвиженской часовни, построенной Львовым в 1814 году. Правильнее было бы сказать, построенной по проекту Львова, поскольку он умер в 1803-м. Когда реставрировали купол, остатки живописи покрыли ровным слоем белил. Не знаю, почему я сказал тебе, что там были остатки “Спаса Ярое Око”. Я разыскал тот слайд, сейчас он у меня в руках. Там были ленты, лучи, остатки надписи “славимъ”, “крестъ”, “воздв…” и абсолютно ничего похожего на “Спас Ярое Око”. Произошла, как ты уже сам наверняка догадался, визуальная контаминация.
Конечно, эта живопись 1888 года не представляла художественной ценности. Конечно, пристройки 1903 года, использовавшиеся до недавнего времени как комиссионный магазин, нарушали целостность замысла Львова, но я все-таки против такой реставрации. Можно сделать следующий шаг и рассматривать деятельность реставраторов как еще один элемент в том же ряду обновлений, но тут есть принципиальная разница. Одно дело, когда человек достраивает, то есть вставляет свое слово в уже написанный текст. Другое, когда человек начинает править, зачеркивать и стирать, то есть берет на себя роль оценивающей инстанции, что не может не раздражать другие оценивающие инстанции, например, меня.
Перед тем как покинуть город, мы зашли к краеведу Суслову, точнее, я зашел к Суслову, а Витька, Ленка и присоединившийся к ним сонный Женька остались ждать меня во дворе. Ждали они, надо сказать, долго.
Комната Суслова за те два года, что я не был, не изменилась совсем: те же фотографии на стенах, те же коврики – этот странный стиль деревенской интеллигенции. Суслов лежал в другой, маленькой комнате, за занавеской у окна. Он не узнал меня, и я стал рассказывать, как я приезжал два года назад, как мы переписывались, как я прислал ему статью о русской архитектуре, где было довольно много о нем и была даже его фотография, он все вспомнил, прослезился и велел мне снять со стула кипу вырезок и сесть.
– Помню, помню, голубчик, – говорил он, морщась и ворочаясь от резкой боли в мочевом пузыре. – Все помню и очень благодарен, что не забыли. А что не пишу вам, простите, сил нет, все время жжет и жжет, ни на минуту не отпускает, а голова ясная, иногда хочется поработать, материал какой-нибудь послать в “Маяк коммунизма” или даже в “Калининскую правду”, а не могу. Плохо, очень плохо, голубчик. Но жаловаться не могу, я чист, накормлен, жена ухаживает, из горкома заходят иногда, рассказывают, ученики заходят. Как я вам завидую, что вы сейчас пешком пойдете по Новоторжскому уезду, я ведь столько тут ходил, все тропинки знаю, а сейчас вот лежу. Говорят, могила Вульфа опять в запустение пришла, я ведь ее разыскал в свое время, в горком пришел, мне пятнадцать рублей выписали, я плотника взял, мы с ним деревянную ограду сделали. А то ведь никто не знал, где он похоронен, Павел Иванович, друг Пушкина, а теперь, говорят, ограду сломали, и где могила, никто уже и не знает, а я встать не могу, чтоб им показать. Будете в Митино, посмотрите, там, говорят, на правом берегу стали церкви деревянные свозить, не знаю, не видел. А в Прутне, на погосте, там, где Анна Петровна Керн похоронена, это ведь тоже я разыскал могилу, никто не знал, где она похоронена, там, говорят, украли надгробие Ивана Кирилловича Собриевского, генерала кавалерии, при Александре II служил, вы уж посмотрите, голубчик, хорошее было надгробие, с фигурой ангела летящего.
Я оставил Суслову пачку индийского чая со слоном и целый круг краковской колбасы, чему он был очень рад – почетный гражданин Торжка жил на пенсию в восемьдесят рублей. Еще, правда, сорок получала жена, но этого все равно не хватало, все уходило на лекарства.
Мы прошли по левому берегу Тверцы, вверх по улице Соминке, которая названа так потому, как писал Суслов в “Маяке коммунизма”, что здесь в доках ремонтировались особые речные суда “соминки”, на которых в Петербург везли зерно. Эти соминки бурлаки тащили вверх до Вышнего Волочка, а там те плыли уже по течению сами. Потом город кончился, и мы пошли по старой Петербургской дороге, пока не дошли до Смыковского ручья, названного так потому, что около него сходились в XVIII веке разбойничьи шайки, пока в 1711 году Петр не велел полковнику Козину всех переловить и повырывать ноздри.
Мы побывали в деревне Митино, принадлежавшей некогда Львовым, но не тем Львовым, а другим, что не помешало “не тем” пригласить “того”, чтобы он им всё построил. Построил он среди всего прочего оранжерею, где было специальное помещение для павлинов, этот чудак держал только синих, а белых и зеленых за павлинов не считал. Там было еще одно, восхитительное по своей нелепости, сооружение: погреб в виде египетской пирамиды. С двух противоположных сторон к пирамиде приделаны входы, арки и своды, сложенные из гигантских булыжников-валунов.
Пирамида высотой с двухэтажный дом была заколочена, но если подпрыгнуть и зацепиться рукой за слуховое окошко, туда можно было заглянуть. Похожее сооружение существовало под Берлином, Freimaurerpyramide, масонская пирамида. Пирамида Львова, как писал в своей брошюре Суслов, тоже имела отношение к масонству, “она была секретной лабораторией, в которой российские масоны пытались управлять потоками невидимой энергии”.
Барский дом сохранился хорошо. В этом доме, превращенном в международную ленинскую школу, в 30-е годы отдыхал первый и единственный президент ГДР Вильгельм Пик. После 1943-го Пик уже не мог там отдыхать, потому что ленинская школа разделила судьбу Коминтерна. Шахматы, которыми играли отдыхающие, достигали в высоту метра, быть может, ими играли Вильгельм Пик с Сэном Катаямой, но доиграть им не довелось, потому что позвали ужинать, а Вильгельм Пик если и мог отказаться от оппортунистической политики врагов рабочего класса Носке и Шейдемана, то от ужина – никогда.
“В оранжерее, – писал Суслов, – павлины иногда взлетали на сук старой липы около дома и своим неприятным криком возвещали о том, что на противоположном берегу Тверцы кто-то просит о перевозе”. Тщетно ждали мы неприятного крика павлинов – никто не закричал и никто не шел нас перевозить. Пять или шесть лодок стояли у берега, прикованные цепями и запертые на замок, ключи же находились у владельцев. Мы уже сами были готовы кричать неприятными голосами, но тут пришел мужик, которому тоже зачем-то понадобилось из Митино попасть в Васильево, может, как и нам, ему хотелось посмотреть на Чертов мост, а может, он спешил в Храм любви Львова, не зная, что тот давно разрушен, или просто хотелось взглянуть на места, где Салтыков-Щедрин чуть не… Страница кончилась, продолжение в следующем письме.
В прошлый раз мы остановились около мужика, готового перевезти нас на лодке к Чертову мосту, где неподалеку Салтыков-Щедрин хотел купить имение. Меня до сих пор волнует загадка, почему вице-губернатор Твери расторг уже почти состоявшуюся сделку.
Мост этот построен тем же Львовым, и это видно с первого же взгляда: те же самые валуны и циркульные арки. Средняя арка – пролет моста, боковые – внутренние помещения. Несколько лет назад через Чертов мост гнали трактор, и он провалился как раз в одно из внутренних помещений под аркой, но когда мы туда зашли, трактора там не было, видимо, растащили на запчасти, или же он провалился еще глубже, но проломов ни сверху, ни снизу не было видно, стояли только какие- то подпорки из бревен.
Вечером мы с Женькой пошли за дровами. У нас были две теории собирания дров. Женька предлагал сесть на меня верхом и рубить топором нижние сучья. Мы так и сделали, но когда его топор, сорвавшись с сука, просвистел в сантиметре от моего уха, у меня зародились сомнения в справедливости его теории.
– Ладно, – сказал Женька, – садись тогда ты на меня.
Но я настаивал на своей идее, которая была проста и грандиозна. Всю ночь шел дождь, поэтому все было мокрое, следовательно, надо было срубать наиболее сухие сучья. Чем суше сучья, тем лучше они ломаются. И настоящему сухому суку не нужно топора. Надо взять тяжелую палку и бросить ее вверх, в гущу сучьев. Те из сучьев, которые сломаются, и будут самыми сухими. Итак, я начал ломать, а Женька начал рубить. Потом в костре сгорели и его, и мои дрова, так что каждый остался убежденным в собственной правоте.
К утру выяснилось, что мы у самой Прутни и через речку виден шпиль церкви. В Прутне похоронена Анна Керн, “гений чистой красоты”, а могилу разыскал, как ты уже знаешь, Суслов. Остается вопрос, почему Керн похоронена именно в Прутне, хотя ее с этим местом ничего вроде не связывает? Суслов ответил: все дело в бездорожье, везли ее в Прямухино, где похоронен ее второй муж Марков-Виноградский, но не довезли, дожди начались, и все дороги развезло, а в наших краях, как дороги развезет, то уж ни проедешь, ни пройдешь – вот и похоронили, где пришлось. Что же касается надгробия генерала кавалерии Собриевского, то мы установили, что его надгробие не украли, а только отбили от него летящего ангела.
– Народ-богоносец, – злобно проворчал Женька. – Только ангела отбили, а ведь могли все надгробье унести.
А что такое “дороги развезет”, мы поняли очень скоро. Мы хотели добраться до усадьбы Львова Никольское. Если бы мы шли дальше вверх по Тверце, то рано или поздно дошли бы до Раменья, неподалеку от которого в Тверцу впадает Осуга. Но что-то подсказало нам, что пятнадцать километров вдоль Тверцы, а потом несколько километров вдоль Осуги до Никольского будут совсем неинтересными, судя по старой довоенной карте. Там и лесов-то было немного. Если же пересечь Тверцу и идти прямо на запад, то, судя по той же карте, километров через восемь мы неизбежно выйдем на Осугу – Тверца и Осуга на этом участке текут почти параллельно. Несколько смущало отсутствие компаса – как в пасмурную погоду мы определим, где запад, не по муравейникам же и не годовым кольцам пней. Это приметы хороши только для журнала “Пионер”. Надежда была на врожденную тягу советского человека на запад.
Мы переправились всё тем же способом, на попутном мужике, но на этот раз заплатили ему двадцать копеек. Деревня напротив Прутни называлась Прутенка, а как добраться до Осуги, никто не знал.
– Есть где-то такая река, – говорили прутенские мужики, – точно есть, но пройти туда нельзя. Надо переправляться обратно, и вверх по Тверце до Раменья.
– Да не надо нам Раменья, – объясняли мы, – это будет лишних двадцать или тридцать километров. Вот на карте, видите, тут масштаб шесть километров, значит, от Тверцы до Осуги здесь самое большее восемь километров.
Но прутенские мужики только недоверчиво качали головами:
– Может, конечно, оно и так, но только мы такого не слыхали. Туда и дороги-то никакой нет. Леса. А не хотите по Тверце – идите по большаку на Святцево, потом – на Быльцево, а там уже – и на Скрылево. А от Скрылево до Раменья рукой подать.
– Да не нужно нам вашего Раменья, – раздражались мы, – заладили Раменье да Раменье. Нам Осуга нужна. Река такая. Воспетая в одноименной поэме Бакунина, отца известного анархиста и революционера, друга Львова, сторонника крепостного права и поклонника царицы-матушки Екатерины. Она с Вольтером переписывалась. А вы, дураки, карту читать не умеете, масштаба не понимаете.
Прутенские мужики упорно стояли на своем:
– Так-то оно так, но только идти вам теперь все равно на Святцево, со Святцева – на Быльцево, с Быльцева – на Скрылево, а там уж рукой подать до Раменья, а Раменье как раз на этой, на Осуге, и стоит.
– Ну хорошо, – говорили мы. – А если мы пойдем не по большаку, а вот сюда, на запад, прямо от реки к вон тому лесу, то мы куда придем?
– Аккурат в Житково и придете.
– Так нам туда и надо!
– Так бы и сказали сразу, – обиделись прутенские мужики. – А то заладили: Раменье да Раменье.
По дороге в Житково нас с аэроплана опрыскали ДДТ, приняв, наверное, за колорадских жуков. Я оставляю открытым вопрос, были ли это ДДТ, гербицид или пестицид, скажу только, что мы остались живы благодаря проливному дождю: те опрыскивали, а этот смывал… Страница кончилась, продолжение в следующем письме.
Только что позвонил Витька и сказал, что на пятницу, субботу и воскресенье мы, оказывается, едем в Осташков, и он уже заказал гостиницу. Надо же! А я еще про Торжок не дописал. А вообще – хватит путешествовать! В жизни каждого человека уже было достаточное число путешествий, даже если маршрут пролегал только от печки до порога. Важно эти путешествия подробно и добросовестно записать. Путешествий все- гда больше, чем ты можешь записать. Поэтому надо стремиться не к путешествиям, а к обладанию писчей бумагой, пишущей машинкой, письменным столом и, разумеется, тишиной за окном. У меня-то как раз под окнами сейчас ремонтируют здание нового цирка, которое построили архитекторы Белопольский и Вулых. Я бы лично производил ремонт за их счет, потому что здание, несмотря на висящий на нем плакат “Строитель, ты строишь цирк на века”, разваливается. Ты, конечно, возразишь, что архитектор проектирует, а строит строитель, но ты не прав. Архитектура выросла из строительства точно так же, как потом из инженерии вырос дизайн. Глубоко прав был бандит Каганович со своим лозунгом “Архитектор – на леса!”.
Вернемся в Тверскую область. Я оставляю открытым вопрос, опрыскали ли нас ДДТ, гербицидами или пестицидами и зачем. Важно, что мы выжили благодаря проливному дождю. Жители деревни Житково попытались проделать с нами тот же трюк, то есть послать на Святцево, Быльцево, Скрылево с конечным пунктом в Раменьях, но мы были начеку. Под проливным дождем мы наконец нашли одного человека, который признался, что тропинка через лес ведет в Малые Вишенья, а, как он слышал, в Малых Вишеньях есть рыбак, который когда-то ходил на Осугу на рыбалку.
– Пойдете вон к тому лесу, – сказал он, – перейдете ручей, там будет тропинка. Одна тропинка пойдет правее, другая левее, третья прямее.
– А какая нам нужна?
– Вам-то? Сами увидите. Которая на Малые Вишенья.
Больше ничего мы от него добиться не смогли. Вообще мы заметили, что мы с местными жителями не понимаем друг друга. Для них тропинка на Малые Вишенья отличается от всех остальных именно тем, что она ведет на Малые Вишенья, а остальные – совсем в другие места. Но что же делать нам, если мы никогда не ходили по этой тропинке и не знаем, ведет ли она в Малые Вишенья? Вот этого “никогда” и не желали понимать наши житковские (как, впрочем, и прутенковские, а впоследствии и вишенские, и пудышевские, и сосенские, и дедковские, и никольские, и арпачеевские, и якшинские, и фоминские, и красненские, и волосовские, и астратовские, и щербовские, и прямухинские, и скрылевские, из другого Скрылева, и русоские, и рясненские, и луковниковские, и, наконец, старицкие) мужики, упорно твердившие свое:
– Как ручей перейдете, так сразу и увидите тропинку на Малые Вишенья. Только вы не идите по той, что в Киселевку ведет, вам туда не надо. Да вы ее сразу узнаете, тропинку, ее сразу видать, она на Вишенья ведет, а та – на Киселевку.
Углубившись в сосновый лес, мы сделали короткий привал, съели по мокрому куску хлеба, по мокрому куску сыра и заели все это мокрой земляникой, которая росла у нас под ногами. Быстро темнело, тропинка стала едва различимой. Глину развезло уже настолько, что ноги проваливались по щиколотку. Тропинка теперь то исчезала совсем, то внезапно их появлялось много, и вели они, разумеется, в разные стороны: одна – в Киселевку, другая, возможно, – в Дрембу, а третья – в местечко Зембля – но понять, какая где, мы даже и не пытались. Временами мы разделялись: одни шли по одной тропинке, другие – по другой – и каждый раз мы все равно сходились. Порой это нас радовало, хотя с таким же успехом могло бы и огорчать. Было тяжело, рюкзаки врезались в плечи, с каждым шагом приходилось с хлюпаньем выдирать увязшую в жидкой глине ногу. Непонятно было, куда идти, и не у кого было спросить, а если мы не выйдем к реке до ночи, то нам будет нечего пить – мокрую палатку в мокром лесу мы бы как-нибудь поставили, костер из мокрых дров мы бы как-нибудь развели, но вот горячего чая не было бы точно, а без горячего чая не радовало бы нас даже наличие бутылки водки. Внезапно мы вышли на дорогу, это была явная дорога с отчетливыми следами коровьих копыт, но идти по ней было хуже, ибо отсутствие травяного покрова приводило к тому, что ноги проваливались в глину уже не по щиколотку, а почти по колено. А главное, неясно было, идти по дороге направо или налево. Это выяснилось, когда мы все-таки пошли налево и встретили большое стадо и молодого пастуха.
– Идите назад, – сказал пастух, – там дорога будет расходиться на три. Так вы не идите по той, которая ведет в Дрембу, и не идите по той, которая ведет в Земблю, а идите по той, которая ведет в Малые Вишенья.
– А как мы узнаем, какая куда ведет?
– Так видно же будет: одна – туда, другая – сюда.
– Ну да, конечно, – сказали мы обреченно и двинулись, понимая, что Зембли нам не миновать.
Шли долго. В конце концов тропинка уперлсь в заросли орешника и осины, и мы остановились, ибо идти дальше было некуда. Дождь продолжался, под ногами все превратилось уже в настоящее болото, и тут между нами произошло нечто, что можно было бы назвать скандалом между воспитанными людьми.
С одной стороны, избыток воспитания мешает свободному выходу эмоций, и это плохо, потому что эмоции выходят со скрипом, накапливаются и потом прорываются в самый неподходящий момент. Если же ты способен от души полаяться и даже, если повезет, подраться, то потом может наступить идиллия. С другой стороны, способность контролировать выход эмоций упрощает отношения, воспитание работает как стабилизатор – независимо от колебаний реальных эмоций на выходе получаешь примерно одно и то же. Любовь и ненависть выражаются примерно в одной сдержанной стилистике, механизм отношений работает без скачков и сбоев. Тут тоже есть проблема: вся нагрузка падает на внутренний стабилизатор, и он может оказаться перегруженным. А у тех, кто привык к свободному выходу эмоций, драка может стать привычным ритуалом, и проблема восстановления отношений может и не возникнуть.
В шестнадцать лет обычно волнует проблема, как разговаривать с женщиной, с которой ты только что совершил ряд беспорядочных акробатических движений. Надо ли говорить житейском тоном, как будто ничего не было, или, наоборот, сознательно снижать смысл происшедшего циничными физиологическими подробностями вроде “черт, все локти и колени об эту гнусную обивку ободрал”, или же надо говорить что-то вроде “моя атманическо-брахманическая сущность пережила состояние комы, сомы, нирваны, не вижу обивки ни целой, ни рваной, ни душа не надо, ни ванны, ни этой подушки диванной, к Германтам иль в сторону Свана, в пустыню, в болота, в саванну, к Ивану, к Арону, к Абраму, о, дайте подъемного крану извлечь из души моей прану”… Страница кончилась, продолжение в следующем письме.
Люди, прожившие несколько лет в супружестве, легко и свободно переходят от восьмой позиции (на боку, колени сдвинуты и поджаты к животу) к снятию показаний электрического счетчика и внесению их в абонентскую книжку, не видя в этом переходе никакой трудности. Точно так же люди, привыкшие к свободному выплеску эмоций, легко и свободно переходят от драки к задушевным разговорам. Поскольку у нас этого опыта нет, нам остается одно: стабилизировать выход эмоций. Поэтому то, что я называю скандалом, внешне выглядело вполне благопристойно и корректно.
– Одну минуту, – сказал Женька, – мы, по-моему, сбились с дороги, и надо немедленно вернуться.
– Куда? – резонно спросили мы.
– Туда, где дорога была еще различима.
– Во-первых, где гарантия, что мы попадем именно туда, где были, а не в какое-нибудь другое место, а во-вторых, дороги и тропинки все время ветвились, и мы каждый раз выбирали ту тропу, которая казалась нам наиболее протоптанной: какой же смысл возвращаться?
– Значит, в какой-то раз вы ошиблись.
Он имел в виду то, что мы с Витькой шли впереди, а он лишь следовал за нами.
– Может быть, и не один раз ошиблись, – добавил он строго.
– Но если вперед идти бессмысленно, то назад – тем более, – сказал Витька.
– Давайте тогда разобьемся и пойдем в разные стороны, через десять минут сойдемся и поделимся знаниями, – не унимался Женька.
Есть священный принцип совместных путешествий: если кто-то хочет делать нечто безумное, что, по-твоему, не принесет непоправимого вреда, прими в этом участие. И тут Витька позволил себе нелояльное заявление:
– Иди, если хочешь, а я никуда не пойду и буду ждать тебя здесь.
– Я пойду вперед, – сказал я, чтобы сгладить конфликт, – а ты, Женька, иди назад. Через десять минут встретимся здесь.
Мы разошлись, потом сошлись, потом куда-то пошли, потом еще куда-то, потом начало темнеть уже по-настоящему, потом дождь пошел уже в полную силу, потом глину развезло до жидкого состояния, потом мы услышали пастуший кнут и пошли на него, это оказался тот самый молодой пастух, а с ним еще пожилой. Это не значит, конечно, что мы сделали круг, просто они пошли по нашим следам и увидели, что следы ведут совсем не в Малые Вишенья, и даже не в Дрембу, и может быть, и мимо Зембли, в непроходимые болота, и пошли за нами, чтобы нас спасти, и постоянно щелкали кнутом, заменяя этим свет маяка.
– Не туда, не туда! – закричал издали пожилой пастух, увидев нас. – Прошли вы тропинку. Там надо было туда, ближе к Вишеньям, а вы, значит, сюда, на Киселевку подались, а потом вижу – и от Киселевки в сторону, а сейчас и вовсе в болото зашли. Да вы еще и без сапог? Как же это можно, без сапог в наших-то краях. Куда вас теперь, я и не знаю. До Вишеньев сегодня вам не дойти.
– Нам теперь нужно любое место, – сказали мы, – чтобы был сосновый лес и вода для питья. Мы там поставим палатки, а утром пойдем к Осуге, а там уже – на Никольское, Арпачево и, может быть, на Таложню.
– Тогда вот что, – сказал пастух, обращаясь к молодому, – ты, Юра, отведи их в тот соснячок, где пруд, а я стадо пасти буду.
– Ладно, – кивнул Юра. – Пошли.
Мы пошли за Юрой. Дождь шел с такой же силой, темнело так же быстро, земля под ногами так же хлюпала и засасывала при каждом шаге, лямки намокших рюкзаков так же врезались в онемевшие плечи – но теперь все было иначе. Мы шли совсем в другой тональности и модальности. У нас была цель, которая оправдывала средства. Целью был соснячок у пруда, Зембля, почвенничество, народничество, Осуга, воспетая отцом анархиста, Вишенья, гора Кобылка, цветные глины, черепичный завод, дыхание пространства, пронизанного историко- культурными связями и литературными реминисценциями. Этот край писался как роман, а мы, его читатели, вынуждены были переводить его литературные тропы – метафоры, метонимии и синекдохи – в пешеходные тропы, и каждый образ давался с трудом, потому что ноги вязли в пучинах ассоциаций.
Через час Юра остановился и сказал:
– Дальше сами. Мне пасти надо. – И ушел.
Мы пошли прямо и скоро оказались на довольно большой поляне, которую сзади замыкал сосновый лесок, явно посаженный людьми, так как сосны шли ровными рядами, как типичный пример лесозащитной полосы, о которой Маршак в свое время спрашивал читателя: “Что мы сажаем, сажая леса?” – и сам же себе отвечал: “Мачты и реи – нести паруса”.
Не знаю насчет парусов, но с мачтами и реями он попал в точку: мы нарубили длинных жердей и перекладин и соорудили мачты и реи, на которых развесили мокрые спальные мешки, штаны, надувные матрасы, носки, куртки, рюкзаки, стельки из войлока, стельки из кожи, рубашки, давно утерявшие белизну трусы – но, как ты понимаешь, для того чтобы все это развесить, нужно было, чтобы дождь перестал идти, что он и сделал.
А произошло это так. Как только мы вышли на поляну и сняли наши рюкзаки, еще не дойдя до сосняка, я расправил затекшие плечи и сказал:
– Если бы он перестал, я бы ему все простил.
Дождь как будто услышал меня, и, как будто ему нужно было мое прощение, он сразу стал стихать, стихать, и когда мы обнаружили пруд, дождь просто моросил, а когда ставили палатки – уже едва капал. Когда мы расставили палатки, было около восьми вечера, и примерно до часу ночи мы сушили, сушили, переворачивая высохшее на другую сторону, перевешивали подгоревшее на более дальние реи и более высокие мачты. Мы делали перерывы только на принятие ужина и нашей единственной бутылки водки, правда, в это время сушение происходило само, потом опять сушили, перевешивали и переворачивали, сушили, пока, разморенные жаром костра, паром сохнущих штанов и выпитой водкой, не упали в палатки и не забылись сном. Во сне до нас доносилось щелканье бича – это мимо нас гнали все то же стадо.
Это был дом. Это была почва. Это была Зембля.
Утром появилось солнце, и мы снова стали сушить, потому что кое-что еще не высохло, а кое-что отсырело за ночь. Потом снова раздалось щелканье бича. Мы стали звать Юру и Антона. Антон подошел и сказал, что Юра не придет, он очень стеснительный, а ему, Антону, необходимо выпить чаю. Но оказалось, что он хочет совсем не чаю. Он взял весь наш запас заварки, высыпал го в кружку, залил водой и стал кипятить на костре. Иными словами, он хотел чифиря.
– Я ведь тоже из Москвы, – сказал Антон, помешивая веткой свой чифирь. – Работал на складе, пока не сел.
