Лживая взрослая жизнь Ферранте Элена

— Ничем.

— А мама?

— Работает.

— Уроки сделала?

— Да.

— Все поняла? Объяснить ничего не надо?

Когда он остановился у телефона, чтобы, как обычно, прослушать сообщения на автоответчике, я заметила, что бросила записную книжку открытой на букве “Т”. Отец тоже это заметил, он провел пальцем по странице, закрыл книжку, сообщения слушать не стал. Я надеялась, что он скажет что-нибудь смешное, это прибавило бы мне уверенности. Но он только погладил меня по голове кончиками пальцев и направился к маме. Отец тщательно закрыл за собой дверь — обычно он так не делал.

Я подождала: я слышала, как они негромко о чем-то беседуют, среди гуденья голосов внезапно раздавались громкие “ты”, “нет”, “но”. Я вернулась к себе, оставив дверь открытой, надеясь, что родители не ссорятся. Прошло не менее десяти минут; наконец в коридоре вновь раздались отцовские шаги — но не в моем направлении. Он ушел к себе, там стоял второй телефон, я слышала, что он звонит, коротко и тихо говорит что-то — что именно, я не могла разобрать… долгие паузы. Я думала, я надеялась, что у них с Мариано серьезные трудности, что отец говорит об обычных, важных для него вещах, о том, что я слышала от него всю жизнь: политика, ценности, марксизм, кризис, государство. Когда разговор закончился, я снова услышала, как он идет по коридору, на этот раз ко мне. Обычно, прежде чем войти, он рассыпался в любезностях: “Разрешите? Где мне сесть? Я не помешаю? Прошу прощения!” — но на этот раз он уселся на постель и сразу сказал самым своим ледяным голосом:

— Мама объяснила тебе, что я говорил не всерьез? Я не хотел тебя обидеть, ты ничуть не похожа на мою сестру.

Я опять расплакалась и забормотала: “Папа, не в этом дело, я знаю, я тебе верю, но…” Слезы его не тронули, он перебил:

— Не надо оправдываться. Виноват я, а не ты, исправлять все тоже придется мне. Сейчас я позвонил твоей тете, в воскресенье я тебя к ней отвезу. Хорошо?

Я ответила, всхлипывая:

— Если тебе не хочется, мы не поедем.

— Конечно, мне не хочется, но хочется тебе, значит, мы поедем. Я довезу тебя до ее дома, пробудешь там, сколько потребуется, я буду ждать в машине внизу.

Я пыталась успокоиться, не плакать:

— Ты уверен?

— Да.

Мы недолго помолчали, а затем он улыбнулся через силу и вытер мне ладонью слезы. Вышло это у него довольно неловко; потом отец завел один из своих бесконечных взволнованных монологов, по обыкновению то повышая, то понижая голос: “Прошу тебя помнить одно, Джованна: твоей тете нравится причинять мне боль. Чего я только не делал, чтобы ее понять, я помогал ей, я ее защищал, я отдал ей все деньги, которые у меня были. Бесполезно, она воспринимала все мои слова как насилие, всякую помощь — как обиду. Она высокомерная, неблагодарная, бессердечная. Поэтому предупреждаю: она постарается сделать так, чтобы ты меня разлюбила, использует тебя, чтобы ранить меня. Она уже поступила так с нашими родителями, братьями, дядей, тетей, кузенами. Из-за нее в моей родной семье меня больше никто не любит. Вот увидишь, она и тебя постарается у меня отобрать. Мысль об этом, — сказал он с таким напряжением, которого я у него никогда не видела, — для меня невыносима”. И отец принялся умолять меня — буквально умолять: он соединил руки, как в молитве, и раскачивал их взад и вперед, — чтобы я больше не тревожилась, потому что для тревоги нет оснований, и чтобы я не слушала тетю, а залепила себе уши воском, как Улисс.

Я обняла его так, как в последние два года, когда мне нравилось чувствовать себя взрослой, никогда не обнимала, — крепко-крепко. Но с удивлением и раздражением я уловила запах, не похожий на запах отца — тот, к которому я привыкла. Он показался мне чужим — это было больно, но одновременно приносило удовлетворение. Я ясно осознала: раньше я верила, что отец будет всю жизнь меня защищать, а теперь мысль о том, что мы чужие, была мне приятна. Меня охватила эйфория, словно возможность встречи со злом — с тем, что отец с мамой на своем языке называли Витторией, — меня внезапно возбудила.

11

Я прогнала это чувство, из-за него мне было мучительно стыдно. Я считала дни, отделявшие меня от воскресенья. Мама была заботлива, она помогла мне заранее сделать уроки на понедельник, чтобы я поехала в гости, не переживая из-за школы. Но этим дело не ограничилось. Как-то раз она зашла ко мне, держа в руках справочник с картой, села рядом, показала виа Сан-Джакомо-деи-Капри и, квартал за кварталом, весь путь до дома тети Виттории. Мама хотела доказать, что любит меня и что для нее, как и для отца, важнее всего мое спокойствие.

Но я не удовлетворилась ее уроком и все последующие дни тайно изучала карту города. Вместе с указательным пальцем я продвигалась по виа Сан-Джакомо-деи-Капри, доходила до пьяцца Медалье д’Оро, спускалась по виа Суарес и виа Сальватор Роза, добиралась до Музея, проходила всю виа Флорио до площади Карла Третьего, сворачивала на корсо Гарибальди, шла по виа Казанова, добиралась до пьяцца Национале, потом двигалась по виа Поджореале, по виа делла Стадера, соскальзывала у кладбища Пьянто на виа Миралья, виа дель Мачелло, виа дель Пасконе — и так далее, пока палец не утыкался в Промышленную зону цвета выжженной земли. В такие часы я, как одержимая, повторяла про себя названия этих и других улиц. Я выучила их наизусть, как учат урок, но на сей раз охотно, и с нараставшим возбуждением ждала воскресенья. Если отец не передумает, я наконец-то увижу тетю Витторию.

Но я не учла, что мои собственные чувства представляли собой спутанный клубок. Чем меньше оставалось дней, тем чаще я, неожиданно для самой себя, мечтала — особенно вечерами, в постели, — чтобы наш визит по какой-то причине не состоялся. Я спрашивала себя, зачем я вынудила родителей пойти на это, зачем я их рассердила, почему не учла, что они разволнуются. Поскольку все ответы были расплывчатыми, желание увидеть тетю Витторию постепенно ослабевало и я начинала думать, что мое требование и чрезмерно, и бессмысленно. Зачем мне знать заранее, каким может оказаться мой внешний и моральный облик? Стереть тетю с моего лица, убрать ее из моей груди я бы все равно уже не смогла, да, наверное, и не захотела бы — ведь это все равно буду я, немного печальная, немного невезучая, но все-таки я. Видимо, желание познакомиться с тетей следовало рассматривать как своего рода вызов. Что ж, значит, я просто в очередной раз решила испытать родительское терпение, как делаю, когда мы вместе с Мариано и Костанцей идем в ресторан и я непременно, с видом многоопытной женщины, мило улыбаясь (особенно Костанце), заказываю то, что мама просила ни в коем случае не заказывать: самые дорогие блюда. В общем, я еще больше на себя разозлилась; вероятно, на сей раз я зашла слишком далеко. В памяти всплывали слова, которые мама говорила про тетю, я опять слышала взволнованный голос отца. В темноте их неприязнь к этой женщине усиливала страх, который я испытала, услышав ее голос по телефону, ее яростное “Слушаю” с диалектной интонацией. Поэтому в субботу вечером я сказала маме: “Я больше не хочу туда ехать, сегодня мне задали кучу уроков на понедельник”. Но она ответила: “Вы уже договорились, ты не представляешь, насколько тетя обидится, если ты не придешь, она скажет, что это из-за твоего отца”. Поскольку я никак не соглашалась, мама заявила, что я слишком много фантазирую и что если я сейчас не поеду, а на следующий день передумаю, то придется начинать все сначала. В конце она сказала со смехом: “Съезди, посмотри, какая она, эта твоя тетя Виттория. Тогда уж ты точно будешь изо всех сил стараться не походить на нее”.

После дождливых дней в воскресенье выдалась чудесная погода — голубое небо и совсем редкие, маленькие белые облачка. Отец пытался поддерживать обычный шутливый тон, но, заведя машину, сразу умолк. Окружную он терпеть не мог и быстро съехал с нее. Он сказал, что больше любит старые улицы. По мере того как мы углублялись в незнакомый город — ряды облезлых домов, некрашеные стены, промышленные корпуса, большие и маленькие бараки, редкие клочки зелени, глубокие ямы, полные воды и мусора, запах гнили, — отец все больше мрачнел. Решив, что нехорошо ехать в тишине, словно он забыл о моем присутствии, отец впервые заговорил о своей семье. “Я родился и вырос в этом районе, — сказал он, взмахом руки перед ветровым стеклом указывая на стены из туфа, на серые, желтые и розовые дома, на широкие улицы, пустынные, несмотря на выходной день, — у нас не было ни гроша”. Потом он въехал в еще более убогий район, остановился, раздраженно вздохнул и кивнул на дом кирпичного цвета с обвалившейся штукатуркой. “Я жил здесь, — сказал он, — и здесь до сих пор живет тетя Виттория, вон тот подъезд, иди, я тебя подожду”. Я глядела на него, вне себя от страха, и отец это заметил:

— Что такое?

— Не уезжай.

— Я и с места не сдвинусь.

— А если она не захочет меня отпустить?

— Когда устанешь, просто скажи: мне уже пора.

— А если она не позволит?

— Тогда я приду за тобой.

— Нет, не ходи, я сама справлюсь.

— Ладно.

Я вылезла из машины и зашла в подъезд. Воняло мусором вперемешку с соусом, который по воскресеньям готовят дома. Лифт я не нашла. Я поднялась по раздолбанной лестнице, стены были покрыты широкими белыми выбоинами, одна выглядела такой глубокой, будто ее специально проделали, чтобы что-то спрятать. Я старалась не обращать внимания на неприличные надписи и рисунки, надо было спешить. Значит, отец жил в этом доме, когда был маленьким и когда ходил в школу? Я считала этажи, на четвертом остановилась, здесь было три двери. Фамилия жильцов была написана только на двери справа: на нее наклеили бумажку с надписью от руки “Трада”. Я позвонила и замерла, не дыша. Ничего. Я медленно досчитала до сорока, несколько лет назад отец сказал, что нужно так делать, когда ты в чем-либо не уверен. Дойдя до сорока одного, я опять позвонила, второй раз звонок прозвучал даже слишком громко. Я услышала возглас на диалекте, хриплые слова: “Какого хрена… чего трезвонить… иду, иду”. Потом раздались решительные шаги, ключ целых четыре раза повернулся в замке. Дверь открылась, появилась женщина, одетая в голубое, — высокая, с заколотыми на затылке пышными черными волосами, стройная как тростинка, но с прямыми плечами и большой грудью. В руке она держала непотушенную сигарету. Откашлявшись, она сказала то ли на итальянском, то ли на диалекте:

— Что случилось? Тебе плохо? Ты сейчас описаешься?

— Нет.

— Тогда зачем звонишь второй раз?

Я пробормотала:

— Тетя, это я, Джованна.

— Я знаю, что ты Джованна, но если ты посмеешь еще раз назвать меня тетей — уйдешь, откуда пришла.

В ужасе я согласно кивнула. Несколько мгновений я разглядывала ее ненакрашенное лицо, а потом уставилась в пол. Виттория показалась мне невероятно красивой, вынести подобную красоту невозможно, вот и приходится считать ее уродиной.

Часть II

1

Я училась все ловчее врать родителям. Поначалу я не то чтобы врала по-настоящему: просто у меня не хватало сил противостоять их по-прежнему крепкому налаженному миру, вот я и делала вид, будто принимаю его, а сама тем временем прокладывала себе тропинку для бегства, которую, впрочем, быстро покидала, как только родители мрачнели. Особенно ужасно было поступать так с отцом: всякое его слово звучало настолько непререкаемо, что будто ослепляло меня и, пытаясь его обмануть, я нервничала и страдала.

Отец даже в большей степени, чем мама, вбил мне в голову, что врать нехорошо. Но после визита к Виттории вранье стало неизбежным. Выйдя из подъезда, я сделала вид, что чувствую облегчение, и помчалась к машине так, будто убегаю от опасности. Не успела я захлопнуть дверцу, как отец, мрачно поглядывая на дом, где он вырос, завел мотор и рывком тронулся с места; он инстинктивно протянул руку, чтобы я не стукнулась лбом о ветровое стекло. Он ждал, что я скажу что-то, что его успокоит, одна часть меня только этого и желала, мне было больно видеть, что он встревожен, но одновременно я не позволяла себе раскрывать рта из страха, что я что-нибудь ляпну и он разъярится. Спустя несколько минут, поглядывая то на дорогу, то на меня, отец поинтересовался, как все прошло. Я ответила, что тетя расспрашивала меня про школу, что предложила мне воды, поинтересовалась, есть ли у меня подружки, попросила рассказать об Анджеле и Иде…

— И все?

— Да.

— Обо мне она не спрашивала?

— Нет.

— Вообще?

— Вообще.

— А о маме?

— Тоже.

— Так вы целый час обсуждали твоих подружек?

— И школу.

— Что это была за музыка?

— Какая музыка?

— Очень громкая.

— Я не слышала никакой музыки.

— Она вела себя вежливо?

— Не очень.

— Она сказала тебе что-то нехорошее?

— Нет, но у нее неприятные манеры.

— Я тебя предупреждал.

— Да.

— Ну что, удовлетворила любопытство? Увидела, что ты совсем на нее не похожа?

— Да.

— Ну все, поцелуй меня, ты просто красавица. Прости, что я тогда сморозил глупость.

Я сказала, что никогда на него не сердилась, и дала поцеловать себя в щеку, хотя он и вел машину. Но сразу отпихнула его со смехом: ты меня поцарапал, у тебя колючая борода. Мне не хотелось начинать наши обычные игры, хотя я надеялась, что мы станем шутить и он забудет о Виттории. Но отец ответил: “Представь, как царапается тетя своими усищами”, — и я сразу подумала о темном пушке над верхней губой — только не у Виттории, а у себя. Я тихо возразила:

— У нее нет усов.

— Есть.

— Нет.

— Ладно, нет; главное — чтобы тебе не захотелось непременно вернуться и проверить.

Я сказала серьезно:

— Я не хочу ее больше видеть.

2

Это тоже было не вполне ложью, мысль о новой встрече с Витторией меня пугала. Но, говоря это, я уже знала, в какой день и час, в каком месте снова ее увижу. Более того, я вовсе не рассталась с ней, я запомнила все ее слова, жесты, выражения лица — казалось, что это все еще происходит, что это еще не закончилось. Отец твердил, что он меня любит, а я видела и слышала его сестру, как вижу и слышу ее и сейчас. Вижу, как она появляется передо мной, одетая в голубое, вижу, как она резко командует на диалекте “Закрой дверь” и поворачивается ко мне спиной, словно зная, что я не могу за ней не пойти. В голосе Виттории, а, возможно, и во всем ее теле было разлито нетерпение, которое мгновенно обожгло меня, так бывает, когда зажигаешь спичкой газ и ладонью чувствуешь вырывающееся из прорезей горелки пламя. Я закрыла дверь и пошла за тетей, как будто на поводке.

Мы сделали несколько шагов по пропахшему табачным дымом помещению, где не было окон: свет лился из раскрытой двери. Тетина фигура исчезла в дверном проеме, я последовала за ней и оказалась на крохотной кухоньке, где меня сразу поразили и идеальный порядок, и вонь от окурков и мусора.

— Будешь апельсиновый сок?

— Не стоит беспокоиться.

— Так будешь или нет?

— Да, спасибо.

Она указала мне на стул, тут же передумала, сказав, что стул сломан, и кивнула на другой. Потом, к моему удивлению, она вовсе не вытащила из белого, но пожелтевшего от старости холодильника сок в бутылке, а взяла из корзины пару апельсинов, разрезала их и принялась выжимать сок в стакан прямо рукой, помогая себе вилкой. Сказала, не глядя на меня:

— Ты не надела браслет.

Я испугалась:

— Какой браслет?

— Который я подарила, когда ты родилась.

Насколько я помнила, браслетов у меня никогда не было. Я поняла, что для нее это важно: то, что я не надела браслет, воспринималось ею как оскорбление. Я сказала:

— Наверное, мама надевала мне его, когда я была совсем маленькой, грудной, а потом я выросла и он больше не налезал.

Она повернулась взглянуть на меня, я показала ей запястье — слишком толстое для браслета, какие дарят новорожденным, — и, к моему удивлению, она рассмеялась. У Виттории были крупный рот и крупные зубы, когда она смеялась, обнажались десны. Она проговорила:

— А ты сообразительная.

— Я сказала правду.

— Ты меня боишься.

— Чуть-чуть.

— Правильно, что боишься. Бояться надо, даже когда тебе ничего не угрожает, так тебя не застанут врасплох.

Она поставила передо мной стакан, по которому стекали капельки сока, на оранжевой глади плавали кусочки гущи и белые семечки. Я смотрела на тетины аккуратно причесанные волосы — я видела такие прически по телевизору в старых фильмах, а еще у одной маминой подруги на фотографии, снятой, когда мама была совсем юной. У Виттории были густые брови — черные, словно лакричные полоски между высоким лбом и глубоко посаженными глазами. “Пей”, — велела она. Я сразу взяла стакан, чтобы она не сердилась, но пить было противно: я видела, как сок стекал у нее по ладони, и вообще я всегда просила маму процеживать гущу и семечки. “Пей, — повторила Виттория, — тебе полезно”. Я отпила глоточек, пока она усаживалась на стул, который только что назвала сломанным. Тетя меня похвалила, но похвалила с той же презрительной интонацией: да, мол, ты сообразительная, сразу придумала отговорку, чтобы выгородить родителей, молодец. И объяснила, что меня не туда занесло: она подарила мне не браслет для малышки, а браслет для взрослой, которым весьма дорожила. “Потому что, — подчеркнула она, — я не такая, как твой отец, он любит деньги, любит вещи, а мне на вещи плевать, я люблю людей. Когда ты родилась, я подумала: отдам-ка я его девочке, будет носить, когда вырастет. Я так и написала в записке твоим родителям «Отдайте ей, когда вырастет», а потом положила все в почтовый ящик. Разве я могла подняться в квартиру? Твои отец и мать просто звери, они бы меня выгнали”.

Я сказала:

— Может, браслет украли воры, не стоило оставлять его в почтовом ящике.

Она покачала головой, темные глаза вспыхнули:

— Какие еще воры? О чем ты говоришь? Раз ничего не знаешь, пей лучше сок. Мама тебе такой выжимает?

Я кивнула, но Виттория словно не обратила на это внимания. Она принялась нахваливать апельсиновый сок, а я отметила, что у нее невероятно живое лицо. Складки между носом и ртом, придававшие ей кислый вид (именно кислый), вмиг исчезли, лицо, которое еще секунду назад казалось длинным, словно спадавшим вниз с высоких скул — серое полотно, натянутое между висками и челюстями, — обрело цвет, стало мягче. Покойная матушка, — рассказывала она, — на именины приносила мне в постель горячий шоколад, она так его готовила, что он становился нежным и пышным, с воздушными пузырьками. А тебе на именины дают горячий шоколад? Мне хотелось ответить “да”, хотя у меня дома не праздновали именины и никто не приносил мне в постель горячий шоколад. Но я боялась, что она все поймет, и поэтому отрицательно помотала головой. Тетя недовольно проговорила:

— Твои отец и мать не чтут традиции, мнят себя невесть кем, не опускаются до того, чтобы приготовить горячий шоколад.

— Папа пьет кофе с молоком.

— Твой отец дурак, думаешь, он умеет готовить кофе с молоком? Вот твоя бабушка умела. Она добавляла в него две чайные ложки взбитого яйца. Он тебе рассказывал, как мы пили кофе, молоко и ели сабайон[3], когда были маленькие?

— Нет.

— Вот видишь! Твой отец так устроен. Он один все умеет, признать, что другие тоже на что-то годятся, он не хочет. А скажешь ему, что это неправда — он тебя вычеркнет из своей жизни.

Виттория недовольно покачала головой и заговорила отстраненно, но не холодно: “Так он вычеркнул моего Энцо, а он мне был милей всех на свете. Твой отец вычеркивает всех, кто может оказаться лучше него, он всегда так поступал, даже когда был совсем маленьким. Он считает себя умным, но он никогда не был умным: я — умная, а он просто хитрый. Он ловко умеет становиться незаменимым. Когда я была маленькая, мне казалось, что без него и солнце не будет светить. Я думала, что если поведу себя не так, как нужно ему, он меня бросит и я умру. Вот он и добивался от меня всего, чего хотел, сам решал, что для меня хорошо, а что плохо. К примеру, я с рождения была музыкальной, мечтала стать балериной. Я знала, что это моя судьба, только он один мог уговорить родителей разрешить мне учиться танцам. Но для твоего отца балерины были чем-то плохим, он не согласился. Он считает, что ты заслуживаешь жить на земле, только если все время ходишь с книжкой в руках, а если ты мало учился, ты для него пустое место. Он говорил мне: какой еще балериной, Витто, ты даже не знаешь, кто такая балерина, учись себе и помалкивай. В то время он уже зарабатывал частными уроками и вполне мог заплатить за балетную школу, вместо того чтобы покупать себе новые книжки. Но он этого не сделал, ему нравилось подчеркивать, что все остальные со всеми их делами не имеют значения, а важны только он и его книги. А уж как он обошелся с моим Энцо! — внезапно завершила рассказ тетя. — Сперва прикинулся другом, а потом вырвал у него сердце, разбил на кусочки и выбросил”.

Вот так она и говорила — возможно, чуть грубее, — с обезоруживающей откровенностью. Ее лицо то становилось хмурым, то прояснялось, выражая самые разные чувства: сожаление, отвращение, гнев, печаль. Она говорила об отце такие грязные слова, каких я еще не слышала. Но когда упомянула своего Энцо, то от волнения осеклась и, театрально прикрыв ладошкой глаза, выбежала из кухни.

Я не шевелилась, я была очень взволнована. Воспользовавшись ее отсутствием, я выплюнула в стакан семечки апельсина, которые так и держала во рту. Прошла минута, другая, мне было стыдно, что я молчала, пока она оскорбляла отца. Надо сказать ей, что нехорошо говорить так о человеке, которого все уважают, подумала я. Тем временем заиграла музыка — сначала тихо, через несколько секунд — на полную громкость. Тетя крикнула мне: “Иди сюда, Джанни, ты что там, заснула?” Я вскочила и вышла из кухни в темный коридор.

Несколько шагов — и я оказалась в маленькой комнатке со старым креслом, брошенным в углу аккордеоном, столиком с телевизором на нем и табуреткой, на которой стоял проигрыватель. Виттория была у окна, смотрела наружу. Отсюда она наверняка видела машину, в которой ждал меня отец. Не поворачиваясь, она сказала, имея в виду музыку: “Пусть услышит эту песню, он ее вспомнит”. Я заметила, что она ритмично двигается: еле заметные движения ног, бедер, плеч. Я в растерянности уставилась ей в спину.

— Впервые я встретила Энцо на танцах, мы танцевали под эту музыку, — сказала она.

— Это было давно?

— Двадцать третьего мая будет семнадцать лет.

— Много времени прошло.

— Не прошло и минуты.

— Ты его любила?

Она обернулась.

— Отец тебе ничего не рассказывал?

Я колебалась; она словно застыла. Виттория впервые показалась мне старше моих родителей, хотя я знала, что она несколькими годами моложе.

— Я знаю только, что он был женат и у него было трое детей.

— И все? Он не говорил тебе, что Энцо был плохим человеком?

Я помедлила:

— Ну, говорил, что не очень хорошим.

— А точнее?

— Что он был негодяем.

Она хмыкнула:

— Плохой человек — твой отец, вот кто настоящий негодяй. Энцо служил в полиции, он даже с преступниками был добрым, по воскресеньям всегда ходил в церковь. Знаешь, я ведь не верила в Бога, твой отец убедил меня, что Бога не существует. Но увидев Энцо, я поняла, что это не так. Не было на земле другого такого доброго, справедливого, отзывчивого человека. А какой у него был голос, как он пел! Это он научил меня играть на аккордеоне. До него меня от мужчин тошнило, а после него я с отвращением гнала всех, кто пытался за мной ухлестывать. Твои родители рассказали тебе одну неправду.

Растерянно глядя в пол, я молчала. Она спросила:

— Не веришь, да?

— Я не знаю.

— Не знаешь, потому что больше веришь вранью, чем правде… Джанни, тебя неправильно воспитывают. Взгляни, какая ты потешная: вся в розовом, туфельки розовые, куртка розовая, заколка розовая. Спорим, ты даже танцевать не умеешь.

— Когда я встречаюсь с подружками, мы всякий раз практикуемся.

— Как зовут твоих подружек?

— Анджела и Ида.

— Они такие же, как ты?

— Да.

Виттория неодобрительно скривилась, потом нагнулась, чтобы завести пластинку с начала.

— Знаешь этот танец?

— Он старый.

Она подскочила, схватила меня за талию и прижала к себе. От пышной груди пахло нагретой на солнце хвоей.

— Вставай мне на ноги.

— Тебе будет больно.

— Вставай.

Я послушалась, и она принялась кружить меня по комнате, двигаясь изящно и точно. Когда музыка доиграла, Виттория замерла, но не отпустила меня, а проговорила, прижимая к себе:

— Скажи отцу, что мы с тобой танцевали тот самый танец, который я в первый раз танцевала с Энцо. Так и скажи.

— Хорошо.

— Ну все, хватит.

Она с силой оттолкнула меня, и я, внезапно лишившись ее тепла, чуть не вскрикнула: меня словно пронзила боль, но я постеснялась выказать слабость. Мне очень понравилось, что после танца с Энцо она больше ни на кого не смотрела. Я подумала, что она помнит все подробности своей неповторимой любви и, танцуя со мной, мысленно переживает ее заново. Меня это привело в восторг, мне тоже хотелось так влюбиться — как можно скорее влюбиться без оглядки. Воспоминания об Энцо были настолько яркими, что от ее стройного тела, ее груди, ее дыхания моему телу словно передалось чувство любви. Я ошеломленно пробормотала:

— А какой был Энцо, у тебя осталась его фотография?

Ее глаза повеселели:

— Молодец, хорошо, что ты хочешь его увидеть. Давай встретимся двадцать третьего мая и сходим к нему на кладбище.

3

В следующие дни мама деликатно попыталась довести до конца дело, которое поручил ей отец: понять, заживила ли встреча с Витторией рану, которую они сами невольно мне нанесли. Поэтому я была постоянно настороже. Мне не хотелось признаваться ни ему, ни ей, что Виттория не показалась мне противной. Так что я, продолжая верить в их версию событий, немного верила и в версию тети. Я старалась не проговориться, что лицо Виттории, к моему огромному удивлению, показалось мне настолько живым и ярким, будто оно было одновременно очень красивым и очень уродливым, — я склонялась то к одному, то к другому определению и никак не могла выбрать. Но главное, мне не хотелось ничем — ни блеском глаз, ни румянцем — выдать, что мы договорились встретиться в мае. Однако врать я совсем не умела, я была благовоспитанной девочкой, поэтому двигалась на ощупь, то отвечая на мамины вопросы с чрезмерной осторожностью, то изображая непринужденность и из-за этого говоря лишнее.

Первую ошибку я совершила в то же воскресенье, вечером, когда мама спросила:

— Как тебе показалась тетя?

— Старая.

— Она моложе меня на пять лет.

— Ты выглядишь, как ее дочь.

— Не издевайся.

— Правда, мама! Вы совсем разные люди.

— В этом я не сомневаюсь. Мы с Витторией никогда не дружили, хотя я изо всех сил старалась ее полюбить. С ней трудно поддерживать добрые отношения.

— Я заметила.

— Она говорила тебе что-то плохое?

— Сперва она держалась холодно.

— А потом?

— А потом немного рассердилась из-за того, что я не надела браслет, который она подарила, когда я родилась.

Я сразу же пожалела о сказанном. Но это уже случилось, у меня вспыхнули щеки, я пыталась понять, расстроило ли маму упоминание о браслете. Но она повела себя как ни в чем не бывало.

— Браслет для новорожденной?

— Браслет для взрослой.

— Который она тебе подарила?

— Да.

— В первый раз слышу. Тетя Виттория нам никогда ничего не дарила, даже цветов. Но если тебе интересно, спрошу у папы.

Я заволновалась. Сейчас она все ему перескажет и он заявит: значит, неправда, что они говорили только о школе, Иде и Анджеле, они разговаривали и о другом, о многом другом — Джованна пытается это скрыть. Как же я сглупила! Я смущенно пробормотала, что до браслета мне нет дела, и прибавила, изображая отвращение: “Тетя Виттория не красится, не делает депиляцию, у нее очень густые брови, на ней не было ни сережек, ни бус, даже если она и подарила мне браслет, наверняка он был просто жутким”. Но я понимала, что пытаться перечеркнуть сказанное бесполезно: что бы я сейчас ни говорила, мама непременно побеседует с отцом и передаст мне не его правдивый ответ, а ответ, который они сочтут уместным.

Спала я плохо и мало, в школе меня то и дело ругали за невнимательность. Браслет вновь всплыл, когда я уже решила, что родители о нем и думать забыли.

— Папа тоже ничего о нем не знает.

— О чем?

— О браслете, который, как говорит тетя Виттория, она тебе подарила.

— Наверняка она соврала.

— Безусловно. Но если тебе хочется носить браслет, можешь взять один из моих.

Я порылась в маминых украшениях, хотя знала их наперечет, я играла с ними с тех пор, как мне исполнилось три или четыре года. Особой ценности они не имели, а браслетов было всего два: один позолоченный с подвесками в виде ангелочков, второй серебряный с голубыми листочками и жемчужинками. В детстве я очень любила первый и не обращала внимания на второй. Но в последнее время мне очень нравился браслет с голубыми листочками, его даже Костанца как-то похвалила — мол, тонкая работа. Поэтому, чтобы показать маме, будто меня не интересует подарок Виттории, я начала носить серебряный браслет дома, в школе и встречаясь с Анджелой и Идой.

— Какой красивый! — воскликнула однажды Ида.

— Это мамин. Она сказала, что я могу надевать его, когда захочу.

— Наша мама не разрешает нам носить ее украшения, — вздохнула Анджела.

— А это что такое? — спросила я, указывая на золотую цепочку у нее на шее.

— Это подарок бабушки.

— А мне, — сказала Ида, — цепочку подарила папина двоюродная сестра.

Они то и дело упоминали щедрых родственников и некоторых из них очень любили. У меня же были только музейные бабушка и дедушка, но они умерли, я их почти не помнила и часто завидовала тому, что у Анджелы и Иды много родни. Но теперь, когда я была связана с тетей Витторией, у меня вырвалось:

— А мне одна моя тетя подарила браслет намного красивее этого.

— Почему ты его никогда не носишь?

— Он слишком дорогой, мама не велит.

— Покажи!

— Хорошо, только когда мамы не будет дома. А вам готовят горячий шоколад?

— Мне папа давал попробовать вино, — сказала Анджела.

— Мне тоже, — подхватила Ида.

Я с гордостью заявила:

— Мне горячий шоколад готовила бабушка, когда я была маленькой. Она приготовила мне его незадолго до смерти — не обычный шоколад, а нежный и пышный, вкусный-превкусный.

Я никогда не врала Анджеле и Иде, сейчас я сделала это в первый раз. И если вранье родителям меня тревожило, то врать подругам оказалось здорово. Их игрушки всегда были лучше, платья ярче, семейные истории интереснее. Их мама Костанца принадлежала к роду ювелиров из Толедо, так что ее шкатулки были набиты дорогими украшениями — множеством золотых и жемчужных ожерелий, сережками, широкими и узкими браслетами… некоторые она дочкам трогать не позволяла, одним браслетом очень дорожила и часто его надевала, но в остальном — в остальном она всегда разрешала дочкам, и мне тоже, играть с ними. Поэтому, как только Анджела забыла про горячий шоколад, то есть почти сразу же, и стала расспрашивать про драгоценный браслет тети Виттории, я описала его в мельчайших подробностях. Браслет из чистого золота с рубинами и изумрудами, сверкающий, сказала я, как украшения в кино и по телевизору. Описывая браслет, я не сдержалась и выдумала, что однажды смотрелась на себя в зеркало, совсем голая, на мне были только мамины сережки, бусы и чудесный браслет. Анджела глядела на меня, как зачарованная. Ида спросила, осталась ли я хотя бы в трусиках. Я сказала, что нет, и, соврав, почувствовала такое облегчение, что подумала: сделай я это на самом деле, я бы испытала невероятное счастье.

Тогда я решила попробовать и однажды днем превратила ложь в правду. Я разделась, надела мамины украшения и посмотрела на себя в зеркало. Зрелище было грустное: я казалась себе растением с тусклыми зелеными листочками — чахлым, сожженным солнцем. Хотя я тщательно накрасилась, у меня было невыразительное лицо, помада выглядела на нем, как уродливое красное пятно на сером дне сковородки. Поскольку я уже видела Витторию, я пыталась понять, есть ли у нас что-то общее, но чем больше я вглядывалась, тем больше сомневалась. Она была немолодой женщиной (по крайней мере, в глазах тринадцатилетнего подростка), а я — еще девочкой: наши тела были слишком не похожи, наши лица разделял слишком большой промежуток времени. Разве во мне жили ее энергия и то тепло, которым горели ее глаза? Если у меня и проступали черты Виттории, в них не хватало главного — ее силы. Думая об этом, сравнивая ее брови со своими, ее лоб со своим, я вдруг поняла, что очень хочу, чтобы она и на самом деле подарила мне браслет: если бы он сейчас был у меня, если бы я его надела, я бы почувствовала себя сильнее.

От этой мысли мне сразу стало тепло и легко, словно измученное тело неожиданно отыскало нужное снадобье. Я вновь вспомнила слова, которые произнесла Виттория, провожая меня до двери. “Отец, — сказала она гневно, — лишил тебя большой семьи, нас всех — дедушки, бабушки, тетушек, дядюшек, двоюродных братьев, — потому что мы не такие умные и образованные, как он сам: он словно отрубил нас топором, чтобы ты росла отдельно, чтобы мы тебя не испортили”. В ее словах звучала ненависть, но сейчас они меня утешали, я повторяла их про себя. Они свидетельствовали о том, что между нами установилась крепкая, важная связь, воспринимались как ее требование ко мне. Тетя не сказала “у тебя мои черты” или “ты на меня немного похожа”, она сказала “ты принадлежишь не только отцу и матери, ты и моя тоже, ты принадлежишь всей семье, из которой ушел отец; тот, кто на нашей стороне, никогда не останется один, за нами сила”. Или все дело было в том, что, поколебавшись, я пообещала тете, что двадцать третьего мая не пойду в школу, а отправлюсь с ней на кладбище? И вот сейчас, вспомнив, что в девять утра она будет ждать меня на пьяцца Медалье д’Оро у своей темно-зеленой малолитражки, — как объявила мне на прощание Виттория голосом, не терпящим возражений, — я начала плакать, смеяться и строить зеркалу жуткие рожи.

4

Каждое утро мы втроем отправлялись в школу: родители — учить, я — учиться. Обычно первой вставала мама, ей нужно было успеть приготовить завтрак и привести себя в порядок. Папа поднимался, когда завтрак уже стоял на столе: открыв глаза, он сразу принимался читать, делать пометки в своих тетрадях, он занимался этим даже в ванной. Я вылезала из постели последней, хотя — с тех пор, как началась вся эта история, — и пыталась во всем быть похожей на маму: часто мыть голову, краситься, тщательно выбирать наряды. В итоге оба меня постоянно подгоняли: “Джованна, как ты там?”, “Джованна, ты опоздаешь, и мы из-за тебя тоже”. Одновременно они поторапливали друг друга. Папа настаивал: “Нелла, скорее, мне нужно в ванную”. Мама отвечала спокойно: “Ванная уже полчаса свободна, разве ты еще не умылся?” Но я любила, когда утро проходило иначе. Мне нравилось, когда папа уходил к первому уроку, а мама ко второму или третьему, а еще больше, когда у нее бывал выходной. Тогда она готовила завтрак, периодически покрикивая “Джованна, скорее!”, а потом спокойно занималась многочисленными домашними делами или романами, которые она редактировала, а нередко и переписывала. В такие дни мне было легче: мама умывалась последней, я могла дольше сидеть в ванной, а папа, который всегда опаздывал, хотя и шутил со мной, чтобы поднять настроение, в спешке высаживал меня у школы и уезжал, не удостоверившись, в отличие от мамы, что я вошла в здание, — словно я уже была большая и могла самостоятельно гулять по городу.

Я подсчитала и с облегчением обнаружила, что утром двадцать третьего мая в школу меня проводит папа, значит, все пройдет удачно. Накануне вечером я подготовила одежду на следующий день (ничего розового): мама всегда меня просила так делать, но я ее не слушала. Утром я проснулась ни свет ни заря, охваченная волнением. Помчалась в ванную, тщательно накрасилась, поколебавшись, надела браслет с голубыми листочками и жемчужинками и явилась в кухню, когда мама только что встала. “Что ты вскочила в такую рань?” — удивилась она. “Боюсь опоздать, — ответила я, — у меня контрольная по итальянскому”. Видя, что я волнуюсь, мама стала поторапливать папу.

Завтрак прошел гладко, родители шутили и обсуждали меня так, словно я была где-то далеко. Они говорили, что если я не сплю и тороплюсь в школу, то наверняка влюбилась, а я лишь загадочно улыбалась. Потом отец исчез в ванной; на этот раз уже я кричала ему “поторапливайся”. Надо сказать, что он очень старался — всего лишь не нашел чистые носки и забыл нужные книжки, так что ему пришлось бегом возвращаться в кабинет. Так или иначе, но я помню, что ровно в семь двадцать, когда папа вышел из дверей кабинета с набитой книгами сумкой, а я только что, как полагалось, на прощание поцеловала маму, яростно затрезвонил звонок.

Странно, что кто-то заявился в такой час. Мама спешила в ванную, она недовольно поморщилась и попросила меня: “Открой, посмотри, кто там”. Я открыла и обнаружила перед собой Витторию.

— Привет! — сказала она. — Хорошо, что ты уже готова, пошли, а то опоздаем.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Роль И. В. Сталина в победе в Великой Отечественной войне долгое время значительно преуменьшалась. Н...
Сборник статей и эссе знаменитого создателя Плоского мира Терри Пратчетта. Он легко и с юмором расск...
Кто убил Кристофера Ольсена и почему? В этом захватывающем триллере Маттиас Эдвардссон плетет паутин...
Это трогательная фантастическая история, повествующая о случайной встрече состоявшегося человека с д...
Этот роман был очень дорог Агате Кристи – возможно, как никакой другой. Она всегда выделяла его сред...
Мораиш Зогойби по прозвищу Мавр излагает семейную историю, вплетая в нее рассказы о современной Инди...