Важные вещи. Диалоги о любви, успехе, свободе Златопольская Дарья
Н. М. Это вообще имеет огромное значение. Это такая терпкость, перехватывающая дыхание, – когда ты понимаешь, что он это видел… А знаете, что? Вот вы приходите в пушкинскую квартиру на Мойку. Там выставлены всякие предметы: его жилет, перчатка. Но вы уверены, что это на самом деле его вещи? И я не уверен.
А знаете, что действительно его, что он действительно видел? То, что в окне. Вот эта часть воздуха за окном. Неважно, что там теперь троллейбусы ходят: когда он подходил к окну, он видел ровно это. Он не мог видеть то, что правее или левее, но он точно видел этот объем воздуха, который видите за окном вы. Ограниченное рамой окна пространство. Несмотря на то, что там ходили другие люди и ездили кареты. Вот это действительно очень волнует.
Резо Габриадзе
Когда нет лишнего, получается прекрасное
Д. З. Интересно, как в вас все время проявлялась тяга к тому, чтобы делать что-то своими руками. Писатель обычно сидит и пишет, а у вас очень много того, что сделано руками. Например, керамика.
Р. Г. Я ручной человек, рукодел. Я люблю это дело, и моими друзьями всегда были люди, которые что-то конкретное знают и умеют. Я и сейчас могу стоять и смотреть, забыв о делах, как каменотесы укладывают гранитные бруски. Я получаю от этого эстетическое удовольствие, как от хорошего танца или музыки.
Мне как-то пришлось недолго работать в Швейцарии, и я не мог пройти мимо строительных рабочих. Это действительно было похоже на концерт. Совершенство движений, никакого напряга – они просто работали. И здесь очень часто встречаешь замечательных людей, у которых руки работают совсем по-другому. С виду они грубые, тяжелые, но делают это виртуозно и очень рационально. В их движениях нет ничего лишнего. А когда нет ничего лишнего, получается прекрасное – как на военном крейсере. Сравнение не мое, это Антон Павлович Чехов сказал.
У вас тоже есть замечательная фраза про руки. Вы как-то сказали, что, когда такие люди обедают, в их больших руках хлеб выглядит иначе – он становится хрупким.
Он становится хлебом. Тем хлебом, который в нашем православном мире хранит святость жизни. У них это как-то красивее, чем у нас – у тех, кто делает все быстро и суетливо.
Артур Джанибекян
Нарекаци
Д. З. В качестве продюсера вы сделали картину «Книга».
А. Д. Это часть большой истории, связанной с Григором Нарекаци. Это великий армянский поэт, философ и богослов, который жил и работал в Х веке и написал «Книгу скорбных песнопений». Это молитва всего человечества Богу – безотносительно национальных и прочих разделений. Мне удалось прочитать эту книгу на староармянском языке – для меня было важно прочесть ее на языке оригинала. Это книга молитв. По-армянски она называется «Нарек». Это книга, которой лечат больных.
Вашего сына ведь зовут Нарек?
Моего старшего сына зовут Нарек именно по этой причине. Второго сына зовут Арам Григор – его я тоже назвал именем Нарекаци. У меня все связано с Нарекаци. Это для меня святой, который бережет всю мою нацию и весь мой народ. Я к этому отношусь очень глубоко. Правда, Виталий Манский увидел в этом больше «армянства», чем, на мой взгляд, вкладывал Нарекаци в свое произведение.
Это молитва, то есть разговор с Богом, но помимо этого там есть еще и разговор человека с самим собой. Нарекаци приглашает Бога стать соавтором и его произведения, и его жизни. И эта идея, что Бог может стать соавтором твоей жизни, действительно вненациональная и общечеловеческая.
Там ничего армянского нету, кроме одного момента, где есть упоминание про Араратские горы. Да поймут меня правильно армяне: я хочу обозначить близость к Вселенной, а не к чему-то национальному.
Федор Бондарчук
Троллейбус
Д. З. Осознание себя, высвобождение себя настоящего – это процесс или момент?
Ф. Б. В моем случае я совершенно точно помню день и час, когда это произошло.
То есть это связано с какими-то конкретными обстоятельствами?
Мы учились на постановочном факультете. У нас был предмет «актерское мастерство». Я был ужасно скован, то, что называется у актеров «зажат», даже стихотворение для меня прочитать было непросто, выход на сцену давался с трудом. И однажды нам было дано актерское упражнение – представить, как будто мы едем в автобусе. Расставили стулья – это был троллейбус, и мы в нем «ехали». Молча. И вдруг в этом «троллейбусе» со мной что-то произошло. В какую-то секунду я почувствовал себя совершенно свободным, меня отпустило. Я вышел из этого виртуального троллейбуса и ровно через неделю играл все роли во всех мастерских.
Вячеслав Бутусов
Розовый закат
Д. З. Вы пишете, что познакомились с Кормильцевым, потому что совпадали в степени несчастливости, хотя и были несчастны по-разному.
В. Б. Мы оказались персонажами одной игры. Мы как бы с разных концов вошли в эту игру, но оба в этом сценарии существовали. И однажды мы вдруг столкнулись. У Ильи, в принципе, был такой здоровый критический взгляд, такое отношение ко всему, в том числе к рок-музыке. Он постоянно нас журил и докучал нам, что мы как-то безмозгло все делаем. Он человек прагматичный по своей природе и во всем должен был видеть какую-то пользу. А мы просто развлекались.
Вы были более романтичным?
Это даже романтикой нельзя было назвать. Просто здорово, что ты вот сейчас можешь посидеть, поиграть на гитаре и больше от тебя ничего не требуется. Какие там еще смыслы, какое там воздействие на массовое сознание?!
А для Кормильцева это было существенно – воздействие и смыслы?
Он был эрудитом, он в себя впитывал много всякой информации, независимо от того, хочет он этого или нет. Он шел и собирал эту информацию, как экскаватор. В нем был конвертор: ему мысль приходит и проходит через него, как мясо через мясорубку, сразу в фарш превращается. И он с ходу выдавал варианты.
Вот классический случай, когда мы пришли к главному редактору журнала «Урал» утверждать текст песни «Скованные одной цепью». Он к нам относился вполне лояльно, я бы даже сказал, с симпатией. И он понимал, что отрезает какие-то вещи, исключительно следуя идеологической установке. И вот он говорит: «Ну вы же понимаете, ребята, что фраза «За красным восходом коричневый закат» – это, очевидно, может трактоваться как ваш наезд на существующую власть, вообще на нашу систему?» Мы говорим: да, мы понимаем, конечно. Он говорит: «Ну, это не пройдет». Что делать? И вдруг Илья засмеялся: «Ну напишите вместо коричневого розовый закат. Будет еще смешнее».
И это один из примеров, когда в литературе вынужденная замена привела к удивительной фразе. Потому что «За красным восходом коричневый закат» – это плакат. Четкая фраза, очень красивая и жесткая. Но вот «за красным восходом розовый закат» – в этом уже есть такое поэтическое изящество, на мой взгляд.
Разбавление, размывание всей этой идеи. Сдувание шара.
Беспомощность такая.
Леонид Куравлев
Контровой свет
Д. З. Я очень хорошо понимаю Василия Макаровича Шукшина, который вас бесконечно любил, считал своим артистом и своим другом. Он вас снимал в тех ролях, где мог бы играть сам. И, собственно, в фильме «Печки-лавочки» он сыграл ту роль, которая предназначалась вам.
Л. К. Я горжусь тем, что не сыграл эту роль. Я отказался.
Вы ни в какой момент не пожалели, что не стали этим артистом Шукшина?
А мог бы! Но я горжусь тем, что отказался от роли Ивана. Однажды он позвонил мне домой. Меня не было, и моя жена Нина взяла трубку. Он говорит: «Что же твой не идет, надо грим найти, надо костюм утвердить». Нина говорит: «А он, кажется, и не собирается». Возникла такая тяжелая пауза. Предал! Я его предал. Такую паузу можно объяснить только вот этим страшным словом. Кого предал? Шукшина! Духовного отца, породившего меня. Потому что, если бы не было роли Пашки Колокольникова в фильме «Живет такой парень», моя судьба была бы другой, я в этом убежден.
И вот как-то я иду к Татьяне Лиозновой на репетицию «Семнадцати мгновений весны» с Леней Броневым. Длинный коридор на студии Горького. Навстречу идет Шукшин. Свет от одного окна падает ему в спину – так называемый «контровой». И – увидел меня. Я обомлел, сердце упало куда-то вниз. Думаю: ну что, вот она, расплата. Он подошел, облокотился левым плечом о стенку, сузил глаза, желваки знаменитые заходили. Я знал, как он меня в этот момент ненавидел. Ненавидел! А Шукшин был очень темпераментным. Это же видно по его произведениям, по литературе, по ролям. Его темперамент, думаю, в конце концов его и загубил, принес ему раннюю смерть.
Внутри он кипел. «Ну что ж ты мне, – сказал он, – под самый дых-то дал?» Надо было себя спасать. Я говорю: «Вась, ну, подожди, подожди, успокойся. Ты написал, что будешь снимать картину. А почему тебе-то, хорошему актеру, уже проверенному хорошему актеру, не сняться в этой роли? Вон Бондарчук самого себя снимает. Чем ты-то хуже?»
И вдруг его лицо преобразилось. Подобрело, разгладилось. Он куда-то взглядом ушел наверх. Подумал. Потом на меня посмотрел и вдруг спросил: «Да?» Наивно, жутко наивно спросил! Я говорю: «Конечно». Вася подхватил это. И на том мы расстались, пожимая друг другу руки. И обнялись. Вот как было.
Я горжусь, что Шукшин живой в этой роли на экране, а не я. Вот так. Извините меня, пожалуйста, за слезы. Шукшин – это для меня святое. Вы вырежете это, наверное, – не понадобится.
Нет, что вы.
Я больше так не буду.
Николай Цискаридзе
«Как я хочу жить!»
Д. З. В спектакле «Бродский/Барышников» есть очень важная тема – тема старости. Это состояние, наверное, особенно остро чувствуется человеком, который привык к тотальному владению своим телом. Михаил Николаевич к этому подошел очень откровенно. А для тебя это болезненная тема?
Н. Ц. Нет, и вот почему: я встретился со старостью в блистательном и прекрасном варианте. Это старость моих педагогов. Эти две великие женщины, Уланова и Семенова, были очень взрослыми. Возраст Улановой я понял в ту секунду, когда прозвучало известие о том, что ее не стало. Она скончалась на 89-м году жизни. А до этого она со мной репетировала на высоченных каблуках по девять, по двенадцать сантиметров, прыгая, показывая любые элементы. У них не было старости по одной причине: они были актуальны.
В прошлом году был бал в честь моей любимой Елены Васильевны Образцовой, и она меня пригласила в свою ложу. Потом был банкет. В какой-то момент ее дочка мне говорит: «Коль, знаешь, кроме тебя, ее отсюда никто не выведет, потому что она тебя послушает». Я наклонился к ней и говорю: «Елена Васильевна, пойдемте, пора».
Мы очень долго с ней шли к выходу, потому что ей было тяжело. Пока мы шли, мы многое обсуждали: как изменился театр, как изменились нравы. На каждом шагу был анекдот. Ее одели, я довел ее до машины. И когда я уже нагнулся, чтобы ее поцеловать, она мне на ухо сказала: «Как я хочу жить!»
Это оказался ее последний визит в родной дом. Потому что ее домом была сцена Большого театра. Я задолго знал, как она больна, как она сражалась с этим. Но она хотела поставить точку в родном доме, на родной сцене. Накануне мы сидели в кафе. Она мне говорит: «Господи, хоть одну бы ноту издать». И она все равно спела, и спела великолепно для своего возраста, а главное – для диагноза. Ни один человек не посмел бы сказать, что она не молода и не прекрасна. Это сила таланта, сила духа. Это характер, понимаешь?
Марлен Хуциев
Я выпил за победу
Д. З. В ваших картинах – даже в тех, которые не о войне, – вы всегда обращаетесь к опыту военного времени.
М. Х. Я вам скажу, почему. Это потому, что я не воевал в силу обстоятельств моего здоровья. У меня осталось чувство невыполненного долга. Поэтому даже в «Весне на Заречной улице» персонаж читает стихи об отце-военном. Это у меня осталось на всю жизнь. Диктор говорил: «Наступила минута молчания». У меня всегда стояла стопка, я в этот момент вставал. И пока звучал метроном, я так стоял, и только когда это заканчивалось, выпивал стопку.
Вы заканчивали съемки картины Михаила Ромма, которая стала называться «И все-таки я верю». Там есть слова Шпенглера, которого спросили, когда будет следующая война после Первой мировой. Он сказал, что она будет, когда подрастут те, кто не помнит той войны, – в районе 1940-х годов.
Да, через 25 лет.
Он совершенно четко предсказал Вторую мировую войну после Первой мировой.
Я жил в это время. Это святое. Я вам расскажу такую историю. Моя мама была актрисой. Так получилось, что уже шла война, а они уехали на гастроли. Я на какое-то время остался один. И вот Новый год. У меня небольшие деньжата были, и в подвальчике на углу я купил полбутылки вина. Украл у соседей горсть фасоли в кухне – просто туда запустил руку. И еще взял кусок красной капусты, гурийской. Все это подготовил, сварил лобио, поставил зеркало. Зажег коптилку. И когда в диффузоре раздались куранты, я сам с собой чокнулся и выпил. Наступал 1943 год. Через месяц был Сталинград. Я выпил за Победу. И это всегда было так.
Василий Лановой
Цвiте терен
Д. З. Военные песни у каждого пробуждают что-то очень глубокое. Я родилась намного позже, чем закончилась война. Но когда я слышу песни военных лет, это отдается у меня в душе.
В. Л. Был такой замечательный актер, Борис Чирков. Мы были дружны, но он был намного старше меня. И однажды он говорит: «Ты чего поешь не так?» А я пел: «Эх, дороги, пыль да туман, холода, тревоги да степной бурьян» (напевает). Он говорит: «Неправильно. Тут же второй голос есть. Давай я тебя научу». Расходятся голоса замечательно, если есть слух, конечно. А я – хохол, слух у меня есть и был всегда. И когда он меня научил, я военные песни стал разбирать на два голоса.
Вы замечательно поете с эстрады и на сцене. А с близкими, с семьей вы поете?
Мы, актеры, когда собираемся, часто музицируем.
А с Ириной Петровной не поете?
Поем.
На два голоса?
На два голоса. Она держит свой голос, я уже ее не сбиваю. Но – поем. Мы поем вместе эту песню: «Горит и кружится планета…»
Мне кажется, если люди могут вместе петь, то это какое-то особое состояние души.
Ну, музыка вообще – это музыка. Знаете, на Украине в детстве меня напугали, стреляли рядом. Я начал заикаться. Мама отвезла меня в Москву. Пошла к доктору: вот заикается мальчик, что делать? Доктор говорит: «Он поет песни?» – «Поет». – «Вот пусть с утра до вечера поет эти ваши песни, там самые длинные гласные». И я с утра до вечера ходил и пел: «Цвіте терен, терен цвіте, а цвiтопадає…» И так далее. Через три месяца я перестал заикаться.
Вячеслав Полунин
Снег
Д. З. Ваше «Снежное шоу» – это такая удивительная формула, возвращающая всех в детство. У меня к вам вопрос, скорее эмоциональный, чем интеллектуальный: почему снег оказывает на нас такое воздействие?
В. П. Наверное, я ищу визуальной образности. Я сначала пытаюсь понять, как снег со мной соприкасался в моей жизни. Я помню, как шел в школу на новогодний вечер. И вот на грязные улицы начал падать снег, прямо под лампой на углу падают вот такие огромные снежинки, и все начинает покрываться снегом. И вся грязь исчезла, и возникло покрывало – белоснежное, невозможное. Это просто впечатление.
Снег – как свадебное покрывало или как лист бумаги перед поэтом, который сейчас начнет писать на нем какие-то стихи. Это все такое нежное, воздушное, невозможно прекрасное. И в то же время для меня снег – это когда моя мама уезжает в снега. Она часто зимой уезжала на машине куда-то за 20 километров, в эти снега. А снега же у нас в те времена были три метра высоты, бульдозером в них расчищают туннель. И в эти снега она уезжает, и потом ее нет день, два, неделю. Ее забрал снег… И потом она возвращалась оттуда… (прерывается, сдерживает слезы). Моя мама ушла в прошлом году… Это снег как трагическое.
Моя жена – якутка. Для них снег – это красота и смерть одновременно. Охотник уходит в бесконечные снега. Для русского человека и для северных народов снег – одновременно самое прекрасное и самое ужасное, что существует.
Юрий Стоянов
Лодки кверху дном
Ю. С. Память о детстве – важнейшая часть профессии. Это первые важные чувства, которые ты запомнил. Я не могу забыть собаку. Я просил родителей, чтобы ее подобрали. У нас уже была собака, и отец как-то по-доброму мне объяснил. Но я запомнил чувство страшной, щемящей жалости.
Или вот: отец бежит вдоль моря, и лежат лодки. Когда я потом у Рождественского услышал эту фразу, меня как током ударило: «Кверху дном все лодки молча лежат, как пилотки задремавших солдат». У нас так лежали шаланды, подпертые колышками. Под шаланду можно было залезть, и там было очень тепло. И вот я сидел в ней – темно, тепло. И смотрел на бегущего человека, моего отца. И луч солнца «контровой».
Какие-то картинки запоминаются, очень важные. Я, только я, и никто, кроме меня, не воспринял бы это событие.
Андрей Звягинцев
По тончайшей жилке
Д. З. Ребенок всегда живет в своем мире. Он уходит в этот мир искать ответы на вопросы. Что для вас было таким миром?
А. З. Мама как-то мне рассказала, как впервые отправила меня в какой-то летний лагерь. Она приехала меня навестить: «Все дети бегут к своим родителям, а я моего не вижу. Потом увидела: сидит в траве и изучает каких-то козявок. Зову его: «Андрюша, Андрюша!» – «Да, да…» Притом что он не видел меня неделю или две». Она говорит: «Думала, ты будешь биологом».
Может, человек и не меняется, а в нем все с детства заложено? И дело не в том, какие книги ты прочтешь и какие фильмы посмотришь, а наоборот – ты их выберешь потому, что ты такой?
Мне кажется, я так и остаюсь ребенком. Честное слово. Я нахожу себя достаточно инфантильным в моих связях с большим миром, миром взрослых. Они меня всякий раз только озадачивают. Я испытываю некоторое удивление перед некоторыми поступками людей. И вообще я себя ощущаю значительно моложе, чем я есть по паспорту. Мне кажется, я не повзрослел. Не знаю, хорошо это или плохо. Поэтому мои воспоминания о детстве и не рассеиваются: это вся моя жизнь.
Когда я читал сценарий «Возвращения», я узнавал там себя, свои реакции. В некоторых сценах прямо воплощались мои воспоминания и ощущения. Сцена в палатке, где они пишут дневник, – это просто сцена из моего детства, притом что к сценарию я имел опосредованное отношение. Там такое точное попадание в мир детства, в мир без отца, что это было очень узнаваемо. «Кто он такой?» – «Дурак, что ли?! Мама сказала, что он отец!» Даже притом что у меня не было брата, это все из моего детства.
Я поступил в театральное училище в 1980 году. Мне было 16 лет, я был самым младшим на курсе. В 1981–1982 годах шел активный процесс передачи знаний. У нас была такая дисциплина – «Изобразительное искусство». Мы завешивали окна кабинета одеялами, и в полной темноте в течение двух академических часов наш педагог показывал нам слайды: от искусства Древнего Египта до русской живописи. Два года происходили такие просмотры, по полтора часа в неделю. Будучи достаточно юным, я к этому относился беспечно: просто смотрел. Но представьте себе: с 1982 года прошло 20 лет, и за это время я ни разу не встречал картину Андреа Мантеньи «Мертвый Христос». Но через 20 лет я вдруг вспомнил это впечатление. И в фильме появилась прямая цитата.
Это в фильме «Возвращение», когда мальчики заходят и видят отца спящим?
Это прямая цитата. Каждую складку мы выкладывали в точности как на картине. Пальцы вокруг головы, источник света справа – все воссоздано в фильме. Это выскочило из подсознания.
Тем, кто вам близок в творчестве – а это тот же Бергман, Ханеке, Антониони, – свойственно такое пристальное вглядывание. Вот и тогда в лагере вы рассматривали какого-то кузнечика, и в этом кузнечике можно было увидеть, как устроен весь мир.
По крылышку, по тончайшей жилке. Да, это оно и есть.
Кама Гинкас
Время уходит
Д. З. Драматургия Чехова уникальна тем, что там в принципе ничего не происходит. Даже если там стреляются или сад продают, это все не важнее, чем то, что происходит внутри самих героев пьесы.
К. Г. Понимаете, каждый несет свою судьбу в себе. Обстоятельства только проявляют то, что в тебе есть. Мы с моей женой Генриэттой Наумовной Яновской часто говорим: такое событие, которое может произойти со мной, никогда не случится с вами. Персонажи Чехова не осознают, что они несут какую-то судьбу – в отличие от Гамлета, которому велели что-то делать, а он не знает, как это делать. Чеховские персонажи – такие же люди, как мы. Они живут сегодня, их проблемы не очень большие, они существуют в разных житейских обстоятельствах, которые нам понятны. Для кого-то из них эти проблемы очень серьезны, но нам они кажутся довольно смешными и нелепыми.
А на самом деле там происходит совсем другое, чего они не осознают. Пока они заняты своими, как им кажется, очень серьезными проблемами и желаниями, время уходит. Каждую секунду. И время не только персонажей, но и наше, зрительское. Мы просто ощущаем, как оно уходит, поэтому у нас мурашки по коже, – хотя никто никого не убивает, никто никому не изменяет и вообще ничего не происходит.
Гениальный Чехов специально придумал сцену фотографирования, он останавливает действие. Когда фотографируются, нужно стоять неподвижно. И артисты ничего дурацкого играть не должны. Не говорить, не шевелиться. Стоять. Вот они стоят, и пока шипит фотоаппарат, мы слышим ш-ш-ш-ш-ш… – и наше время с этим «ш-ш-ш» немножко ушло. И поэтому мурашки по коже. Даже сейчас, когда я говорю об этом.
