Циники. Бритый человек (сборник) Мариенгоф Анатолий

– Ах, какой ужасно, ужасно непривлекательный!

И тут же вынула из гипюровой сумочки герленовскую губную помаду, карандаш для бровей, пудреницу и тушь для ресниц, так называемую «плевательницу».

Моя жена преобразила его в несколько минут. Белые, сухие губы стали пунцовыми и жирными, бровь изогнулась мефистофельскою презрительностью, а пыльные щеки заперсиковели.

Гроб с моим другом стоял в общественном здании. Мраморные колонны были одеты в пурпур и креп.

Знаменитые актеры читали моему другу Державина, Пушкина и Александра Блока. Скрипач с мировым именем Наум Шарослободский играл Гайдна. У Нюмы все также висела на носу капелька, хотя грудь его, шея и руки были осыпаны хрустким снегом крахмала, а комберленовский фрак облил тщедушное тело черным дождем. Балерина, носившая название «народной», танцевала ему «Умирающего лебедя». У балерины были глаза, как две огромные слезы.

Человек, повешенный мною, лежал в гробу, как фараон. Я был удивлен, почему не снабдили его моссельпромовским печеньем «Сафо» и несколькими баночками пищетрестовских консервов.

Около разлагающегося трупа представители общественных организаций, друзья и возлюбленные несли почетный караул.

Примерно с пятого года революции москвичи заобожали покойников. Как только умирал поэт, стихов которого они никогда не читали, глава треста или актриса, сошедшая со сцены четверть века тому назад, граждане сломя голову бежали «смотреть».

На мертвецов образовывались очереди, как на подсолнечное масло или на яйца. В очередях ругались, вспоминали старое время, заводили знакомства, обсуждали политические новости. Словом, мертвецкие хвосты ничем не отличались от кооперативных. Некоторые приходили в очередь с бутербродами, некоторые с книгами, некоторые со складными стульчиками, а рукодельницы с вязаньем или вышиваньем.

Люди, имеющие склонность поблистать, положительно не пропускали ни одного сколько-нибудь видного покойника. Премьеры или вернисажи не могли конкурировать с похоронами.

Я сам недосужно ответил на приглашение, далеко не лишенное заманчивости:

– Не могу. Не могу. Днем я на Ермоловой, а вечером в Большом на Борисе.

Великую Ермолову хоронили еще пышнее, чем моего друга.

Когда шофер в кожаных латах и с опущенным кожаным забралом остановил госиндикатовскую машину с Сашей Фрабером около общественного здания в пурпуре и крепе, очередь на моего друга уже завернула за угол второго квартала.

Секретарь Фрабера – юноша с портфелем из крокодиловой кожи – шепнул на ухо своему патрону:

– Александр Августович, не беспокойтесь, распорядитель погребения мой закадычный приятель.

Но Саша Фрабер, сложив губы недовольным бантиком, сказал:

– Товарищ Лошадев, я принципиально против протекции.

И встал в хвост как раз в тот момент, когда взбалмошный гражданин в буланой поддевке (под цвет бороды) кричал некой флюсатой гражданке с соломенной кошелкой:

– Я у вас, мадам, в ноздре не ковыряю, так и вы в мою не лезьте.

Гражданка, по-видимому, отнеслась к гражданину с неуместным поучительством.

А немного поодаль женщина, похожая на ватку в больном ухе, говорила старухе, зловещей, как медный пятак на глазу покойника:

– А вы слышали, маман, о последнем фейерверке Елены Павловны, сошлась, figuresvous, с приказчиком из Рабкоопа.

– Приспособьтесь, гражданин из автомобиля, приспособьтесь. За этой девушкой приспособьтесь.

Клетчатая немка с Трубы фыркнула:

– Как же-с! Девушка: на левое ухо.

Саша, глотая слезу, встал в хвост.

6

Перед тем как заколотить гроб с Лидией Владимировной и перенести его на артиллерийскую двуколку (полковник увозил Лидию Владимировну), он для чего-то положил около небьющегося сердца своей жены крохотный портретик девочки, по всей вероятности, с серой косичкой.

За несколько минут до отъезда, протирая запотевшие стекла очков (запотевшие глаза нельзя было протереть), он попросил:

– Познакомьте меня с этим человеком.

Я пошел к моему другу.

– Он хочет тебя видеть.

– Пусть отправляется ко всем собакам.

Не глядя в глаза, я пробормотал:

– А по-моему, тебе бы следовало пожать ему руку.

– Не имею ни малейшего желания.

Мне пришлось соврать артиллерийскому полковнику, что мой друг болен.

Полковник, смущенно подергав крестик Белого Георгия, почти виновато проронил:

– Если он не хочет проститься с Лидочкой при мне, я выйду.

Чтобы не огорчать чудака, я сказал:

– Пожалуйста.

7

Ночью Лео играл в покер. Играл, как всегда, – осторожно, расчетливо, без оплошалостей. Он редко проигрывал. Его длинные, не в меру гибкие пальцы наводили на скверные мысли. Но он, разумеется, не передергивал.

Хотя на его месте я бы не садился за карточный стол в этом френче из дорогого английского коверкота, в этих мягких сапогах из французского шевро, обтягивающих ногу, как бальная перчатка. И френч и сапоги были сделаны на «покерные деньги».

Лео, не вынимая из зубов папиросы, промямлил:

– Ваши десять рублей и еще пятнадцать.

У Петра Ефимовича завлажнели брови:

– Эх, пал дуб в море, море плачет, – четвертый разочек до покупочки повышаете, Леонид Эдуардович. Право же-с, играть мне с вами, маэстро, что комару на зимнего Николу петь: кафтанчик короток!

И Петр Ефимович расстегнул ремень на завлажневшей рубахе:

– А ведь у Леонида Эдуардовича, ей-ей, на руках флешрояль. Говорю, в игре у него крылья орловы, а хобота слоновы. Беда!

Подрядчик, переодетый, как и все мы, в военного чиновника, до войны сражался с супружницей в свои козыри или, на худой конец, с десятниками в двадцать одно. Сейчас он, по всей вероятности, с нежностью вспоминал эти игры, не воспрещающие таинственным «блеф пар жест» выпенивать из себя вулканические страсти.

Думается, что Петр Ефимович и играл-то в покер из-за таинственных иноземных слов, которые произносил он с полным наслаждением, нимало не подозревая, что они после процеживания сквозь его гуляйполевские усы становились самыми что ни на есть оханскими.

– Значит, сервнете, Леонид Эдуардович?

Мой друг улыбался, позвякивал шпорой, шелестел картами. А я думал об артиллерийском полковнике, похожем на сельского учителя. В ту ночь чудак, наверное, не мог бы играть в покер. Он вообще, мерещится мне, недоумевал, как в эту ночь лошади могут жевать овес, солдаты ловить вшей, луна золотить землю, немцы ненавидеть русских, орудия икать, сестры милосердия давать офицерам.

В эту ночь!

8

Вторым заядлым покеристом и постоянным партнером моего друга был Алеша Тонкошеев, молодой актер Художественного театра. Алеша был человек благоразумный, предусмотрительный и потому несчастный. Бывало, не успеет еще Петр Ефимович раздать по три карты, а уж Алеша обымает будущее грустным взглядом:

– У меня сейчас, вот увидите, стрит тузовый подбреется, а у Лео, голову прозакладую, тройка и двойка. Горько плакали мои фишки.

И Алешины фишки, действительно, горько плачут под восторженный всплеск Петра Ефимовича:

– Матадор вы, Леонид Эдуардович, арены мадридской!

И не только в покере обымал Алеша Тонкошеев будущее взглядом своих добрых белокурых глаз. Бывало, сидим на зеленой скамейке перед фанерным домиком, вечер лучше и не придумаешь: заря бражничает, верещит тальянка, ветер пришептывает непоодаль в червонеющих березах. Будто мы не в тылу фронта, а в диком привольном селе размашистой черноземной губернии. Вкруг скамейки пораскидались – сердечками, лунками, бараночками – цветущие клумбы.

Я копошусь кортиком в настурциях и резеде. Людей мы не рушим и потому не жалованы шашкой. Рот у меня, сам чувствую, до ушей. Петр Ефимович сказал бы: «Хоть завязочки пришей».

Алеша страдальчески ломает брови:

– Ну, чему радуешься, чему?

– Да вот резеда распустилась, пахнет чудесно.

– Распустилась! Пахнет! А через неделю что? Гнильно, может быть, пахнуть будет?

– По всей вероятности.

– Вот и посуди сам, чему же тут радоваться? Цветочки неделю живут, а потом вянут, осыпаются, гниют, а ты от этого в телячий восторг приходишь. Удивительные люди!

Алеша отрешенно похрустывает пальцами. А через минуту:

– Чего дышишь, чего?

– Хорошо. Прохладно.

– Прохладно. А завтра что будет? Какой день?

– Должно быть, жара. Закат кровяной.

Он обрадовался:

– Ага, жара! А ты наслаждаешься, сияешь?

Я беру Алешу за руки:

– Тонкошеечка дорогой, хочешь быть в жизни немножечко посчастливей?

– Дурацких советов и слушать не желаю.

– Я только хочу сказать, Алеша, что всегда лучше думать о сегодняшней прохладе, чем о завтрашней жаре. Вот и все.

Он сердито поднимается со скамейки:

– Скотская философия.

И уходит, не взглянув на меня.

Восьмая глава

1

Когда мой друг увидел у Лидии Владимировны две еле уловимые морщинки у косячков рта, он сказал:

– Время – аккуратный автор. Оно не забыло поставить дату и под этим великолепным произведением.

Я спросил:

– Какой месяц обозначает цифирка?

– Начало июля. Лето в полном разгаре. Впрочем, мне думается, что осень тоже будет не лишена очарования. Ах, как я влюблен в эту женщину!

Каждое утро Лидия Владимировна говорила:

– Лео, сегодня последний день.

Так продолжалось две недели. Она хваталась за голову:

– Прошел месяц, как я уехала из Пензы.

– Но ведь ты же была у мужа.

– Сколько я у него была?

– Ровно столько, сколько он заслужил своей любовью.

Лидия Владимировна была убита в день, когда ее чемоданы уже были на станции. Из Пензы пришла телеграмма, что девочка с глазами, как у маленькой госпожи Пушкиной, заболела скарлатиной.

2

Жительствовали мы в чистеньких фанерных домиках. В комнатах было уютно. По вымытому полу разбегались крученые, в разводах, половички. На столе лежала льняная скатерть. Кровати, застланные пикейными одеялами, пахли утюгом, белой мыльной пеной и девичьими руками. В фаянсовом кувшине у изголовья кровати стояли чайные розы. Их привозила моему другу женщина-врач Юлинька.

Юлинька заведовала госпиталем, которому бесконечно не везло: с начала войны в нем еще не простонал раненый, Юлинька нервничала, ругала разленившихся на Западном фронте пруссаков и безуспешно ездила каждые две недели в Минск выпрашивать раненых. А ее сестры милосердия разводили породистых цыплят, выращивали французский горошек, чайные розы, ездили верхом, зимой ходили на лыжах, летом играли у нас в теннис и участвовали в наших любительских спектаклях. Юлинька относилась к ним трогательно: выслушивала сердечные тайны, журила, делала аборты. Сестры уверяли, что у нее легкая рука.

К сожалению, Юлинька была сделана под таксу, разрубленную пополам. Ее каплюсенькие кривые ножки были очень подвижны – она перемещалась на них быстрее верзилистого мужчины. Если бы к ее заду можно было приделать вторую пару таких же ножек, Юлинька могла бы гоняться не только за моим другом, но и за лисицами.

Лео крикнул:

– Маня!

Вошла толстушка с нахохлившимися бровями, с носиком, подпрыгнувшим, словно от щелчка, в кружевном передничке и наколке.

Лео сказал сердито:

– Вы же знаете, Маня, что я без вас не могу лечь спать.

И с видом мученика протянул ей ногу, затянутую в сапог, как в бальную перчатку.

3

Наша инженерно-строительная дружина прокладывала стратегические дороги средь непосаженных полей Западного фронта и строила стратегические мосты через звонкую, как струна, реку.

Работали в дружине татары из-под Уфы, сарты и финны. Татары были жалкие, сарты суровые, финны наглые. Притворяясь, что не понимают русского языка, они хрипели на покрики десятников: «сатана пергеле» – и поблескивали белесыми глазами, как ножами.

Кажется, из-за дохлой кошки, а может быть, собачонки, вытащенной из супового котла, финны пробездельничали три дня. В конце месяца у них из жалованья вычли прогул. Тогда финны разгромили контору, избили табельщика и подожгли фанерный домик начальника дружины. Пришлось вызвать эскадрон. Но финны разбежались раньше, чем уланы сели на коней.

Начальник дружины, румяный инженер Корочкин, всеохотно просил прощения «за беспокойство и потревогу» у ротмистра с перекошенным лицом, точно поперхнувшимся моноклем.

Уланы гостили у нас несколько дней. Мы играли с ними в теннис, стреляли уток, катались на моторной лодке по звонкой реке, угощали их тонкими обедами (повар был у нас знаменитый – от «Оливье»), возили на многопокойной «Испано» к Юлинькиным сестрам.

Поперхнувшийся моноклем ротмистр завистничал:

– Помещики! А? Помещики, корнет?

Корнет, сотворенный природой, по словам Петра Ефимовича, в оправдание побайки «на бочке едало, на едале мигало, под мигалой сморкало» – хрипел:

– Помещики? Черта лысого снилось такое моему батьке: женщины, карты, английские забавы, автомобиль. Во бы нам с вами, ротмистр, месяц-другой стратегические мостики повозводить.

Поперхнувшийся ротмистр вздыхал:

– Н-да, мостики.

А Лео вызверился на уланские горячие штаны с белой выпушью и кожаные на ягодицах:

– Умереть! Уснуть!

И вечер насквозь трагически ворковал о султанах – белых, из петушиных перьев, лапушных, черных косичетых или из конского волоса, что трессируется на нитку; о помпоне, обвитом ссученным снуром из серебряной канители; о кокардах из опряденного серебра; о галунах из опряденного золота с шелковыми закранами; о кирасирских орлах; о гербах, нумерах, накладных литерах, знаках с просеченными подписями; о гранатах «в три огня» на шапках; об уланской чешуе, набранной из звеньев, вырезанных фестонами; о кистях из рассыпных, в три ряда ссученных жгутиков «мат с гранью»; о двойных языках из алого сукна к шишаку в серебряных плетенках; о кирасирских колетах, гвардейских доломанах, ментиках, перадных чачкирах, венгерках, супервестах, выкроенных наподобие лат.

Мой друг изнывал от жалости к самому себе – за то, что должен был носить кокарду не яичком, а репкой, и погон не в ладонь, а на палец поуже, да еще простроченный по-чиновничьи в клетку и с отвратительным вензелем земского союза. Ему, не ко времени, припоминалась незадавшаяся поездка в Минск, когда придирчивый комендант столицы Западного фронта под рявканье зевак снял с него на улице шпоры, отобрал стек и заставил выправить кокарду, сплюснутую под офицерскую.

Я сел к моему другу на кровать и увертливо попытался отвлечь его от грустных мыслей:

– Как ты думаешь, Лео, выиграем мы войну или проиграем?

Он молчал, уткнувшись носом в подушку.

Я сказал:

– Проиграем.

Он поднял на меня гневные глаза.

Под окном корнетова тень напевала носику, подпрыгнувшему от щелчка:

  • Ой, вы, улане,
  • Малеваны дети,
  • Не одна паненька
  • За вами полети,
  • Не одна и вдова
  • За вами, улане,
  • Летети готова,
  • Улане, улане.

Любовников, как два ломтика черного хлеба, густо посолила луна.

Я пожал плечами:

– Ну сам подумай, разве может победить армия, которая сплошь состоит из неудавшихся земгусар.

4

Средь поля стоит сосна – длинная, тонкая, безрукая. К острой ее макушке прицеплено небо.

Я лежу под деревом.

Сковорода приметил, что отсутственная дружественная персона похожа на музыкальный инструмент – он издали бренчит приятнее.

Если бы мой друг не был гадиной, если бы он не измывался надо мной, не титуловал меня через слово «животным», не считал ничтожнейшим ничтожеством, не расковыривал бы сонные, пеклые и болезненные ростки моего самолюбия – разве был бы он мне дружественной персоной?

Говорю себе: «А ведь ты, брат, лихо смахиваешь на мадемуазель Пиф-Паф».

Пензенское происшествие:

Опускается занавес в сильфидах, лаврах и лирах. Мой друг скользит на лаковых носках вдоль барьера, по которому, как на жердочке, сидят одноглазыми разъевшимися канарейками – желтые драгунские шапки. Лидия Владимировна протягивает ему руку. Он подносит ее к губам бережно, словно чашку из розового фарфора, грозящую при малейшей неловкости расплескать благоухающий кипяток. Оба полыхают. Лидия Владимировна глазами, украденными у госпожи Пушкиной, а мой друг крутым солнцем воротника, подпирающего уши. Лидия Владимировна влюбленно ломает холодный стебель лорнета. Лео – свою черную, опушенную золотом треуголку.

Мы с Пиф-Паф стоим в проходе. Ее щекочет ревность.

Лео переломился возле просвечивающей насквозь Лидии Владимировны. Золотой ноготь его правоведской шпаги царапает барьер. Пиф-Паф подходит и берет своего возлюбленного под руку. Мой друг выпрямляется, смотрит на нее неузнающим взглядом.

– Сударыня, вам здесь не панель.

И подзывает капельдинера:

– Выведите из театра эту особу.

Пиф-Паф выводят.

Ночью он забежал к ней в номер, чтобы на скорую руку надавать пощечин. Но увлекся. Бил долго, сосредоточенно, с наслаждением. Ее голова качалась вправо и влево. На нежной коже оставались рубцы, будто бил не пальцами, а хлыстом. И Пиф-Паф впервые почувствовала себя женщиной, возлюбленной. В ней проснулось чувство собственного достоинства, почти высокомерия. Она сказала себе: «Если он меня бьет как собаку, значит, я тоже человек». И в порыве благодарности сделала его своим божеством на всю жизнь. Она носила, как ладанку, на груди белую лайковую перчатку, лопнувшую у моего друга на ладони после второго удара.

5

Ветер. Сосна топорщила жесткие волосы, желая во что бы то ни стало походить на вепря. На верхних черных сучьях, словно за пюпитрами, сидели горбоносые пичужки и пиликали на флейтах.

По большаку из леса тройка дымчатых лошадей вынесла лакированную откидную коляску. Я хотел спрятаться за дерево, но не успел. Юлинька закричала:

– Миша, Миша, полюбуйтесь на нас, раненого в госпиталь привезли. Замечательный. Обе ноги оторваны. Непременно приезжайте завтра взглянуть. Слышите, непременно. И Лео привозите.

Я хотел крикнуть: «поздравляю», но дымчатые кони уже унесли счастливую докторшу.

Ветер качал безрукую сосну и прицепившееся к ней звездное небо.

6

Такса бежала впереди. Ее крутой задок управлял движением выпускного и стремительного тельца.

Сестра Шура, пушистая и ленивая, как хвост сибирской кошки, шептала не без гордости:

– Раненый – пальчики оближешь: так пузом душечка и оканчивается.

Мой друг процедил:

– Забавно.

Юлинька обернулась:

– Лео! Миша! Шурочка!

Она уже стояла у входа в палатку и шеламутила руками:

– Протискивайтесь же, протискивайтесь. Ах, копуны.

Мы вошли. У окна под мягким байковым одеялом, кучкой высившимся у изголовья и распластавшимся нелепо плоско «в ногах», спиной к нам лежал человеческий обрубок. Над ним серой веревочкой вился дым. Сделалось неприятно и страшно: «Обрубок, и еще курит, жизнью наслаждается».

Я попятился было к двери, но сообразительная Юлинька схватила меня за руку. Мой друг с навычной легкомысленностью звякнул шпорой. Это было бестактно: ведь шпора привинчивается к сапогу, а сапог…

Обрубок повернул голову.

7

Больше всего я ненавижу жизнь за ее шуточки. Порой хочется показать ей кулак. А может быть, даже крикнуть в небо:

– Конферансье!

Обрубок оказался Ванечкой Плешивкиным.

Девятая глава

1

Я стою в футбольных воротах. Ужас в моем сердце. Подобно желтым фонарям, прыгают в зрачках голые коленные чашки Ванечки Плешивкина.

Чашки?.. Тазы? Медные тазы!

Они обмотаны и перекручены веревками мускулов. У него икры, как булыжники. Когда Ванечка заносит над мячом белую бутсу величиной с березовое полено, у меня падает душа.

А как он бегает! Впрочем, на таких ногах не мудрено делать сто метров в 11 секунд. Там, где у меня сосок, у него кончается бедровая кость.

Лео сделал меня голкипером. Когда я голкипер – я несчастный человек. Больше всего в жизни я не хотел быть голкипером. Лучше уж пожарным. Вообще я пожертвовал десятью годами жизни, согласился бы умереть не восьмидесяти пяти лет, а семидесяти пяти, семидесяти, – только бы не играть в футбол.

А ведь я обожаю жизнь. Не в качестве участника ее, а как свидетель.

Когда мне было шесть лет, мой отец – кондуктор – спросил меня:

– А что, Миша, ежели б тебе поездом перерезало ногу, ты хотел бы жить?

– Только без одной ножки?

– Да.

– Конетьно.

– А что ежели б, Миша, руку и ногу?

– Значит, с одной ручкой и одной ножкой?

– Да.

– Ну конетьно, жить.

– Ах ты, сорока картавитая, а ежели голову?

– Значит, без глазок?

– Какие уж тут глаза!

И я, по преданию, горько задумавшись над пагубой, заковырял промеж своих пальчат на лапах с многосерьезностью взрослой:

– Нет, папка…

Мои реснички точили слезы:

– Без глазок хотю умереть.

Меня сегодня тренировали четыре часа. Мы разошлись, когда вечер унес с поля кипящий, красномедный самовар зари.

Лео сказал:

– Не горюй, Мишка. Из тебя в конце концов получится голкипер.

Я ответил тихо, как умирающий:

– Из меня, кажется, уже получился гробожитель.

Роковой Жак утешил:

– Выживешь.

А Ванечка Плешивкин, постукав по плечу гиреподобным кулаком, обнадежил:

– Обомнешься.

И только Саша Фрабер шепнул с лаской:

– Миша, иди ко мне ночевать. У мамы есть йод и свинцовая примочка.

2

Ночью, во сне, я наново переживал тренировку. Все было как в действительности: нападение играли Лео, Жак и Ванечка; беком был Саша Фрабер; я стоял в воротах.

Когда Ванечка бил по голу, я зажимал глаза и наудачу выкидывал руку по направлению свистящего мяча. Если мяч случайно ударялся о кулак, пальцы выламывались от боли, а на костяшках выступала кровь и обмохрявливалась кожа.

Лео кричал:

– Дурак, сколько раз я тебя учил: мяч надо не отбивать, а ловить.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

После того, ЧТО Агния Туманова увидела в кабинете своего возлюбленного Даниила, девушка поняла – из ...
Агния Туманова обладает редким «талантом» – она просто притягивает к себе неприятности! Поехала на л...
Удар за ударом наносят по Академии вампиров безжалостные стригои, извечные враги вампирского рода. П...
1906 год. Императрица Александра Федоровна поручила премьер-министру Столыпину необычное дело. Два г...
Многие из нас за свою жизнь хотя бы раз испытывали это потрясающее состояние – удивительного единств...
Критики считают, что роман Федора Достоевского «Братья Карамазовы» – последний крик души автора. Нав...