Темный карнавал Брэдбери Рэй
Наверху она принялась извиняться.
– Ну, прости, что я тебе все это наговорила. Я просто устала.
Он сказал ей, что так и понял.
Она в нерешительности остановилась у двери детской. Затем резко повернула медную ручку и вошла. Он видел, как она осторожно, даже слишком осторожно, подошла к кроватке, заглянула в нее и застыла, словно ее ударили по лицу.
– Дэвид!
Лейбер подошел к кроватке и заглянул в нее.
У ребенка было взмокшее, совершенно пунцовое лицо. Розовый ротик двигался. Голубые глаза смотрели так, будто его только что душили. Крохотные красные ручки беспорядочно мелькали в воздухе.
– По-моему, он только что кричал, – сказал Лейбер.
– Да? – Элис Лейбер схватилась за спинку кроватки, чтобы не упасть. – Но я не слышала, чтобы он кричал.
– Просто дверь была закрыта.
– Думаешь, из-за этого он так тяжело дышит и у него такое красное лицо?
– Конечно. Бедный малыш. Плачет тут один в темноте. Давай он поспит сегодня в нашей комнате?
– Ты так его испортишь, – сказала Элис.
Лейбер чувствовал, как она провожает его взглядом, пока он вкатывает кроватку к ним в спальню. Он молча разделся, сел на край кровати. И вдруг поднял голову, выругался себе под нос и щелкнул пальцами.
– Черт возьми. Совсем забыл тебе сказать. В пятницу мне надо лететь в Чикаго.
– О боже, Дэвид… – Она растерянно посмотрела на него – как маленькая девочка, которая потерялась на улице. – В эту пятницу?
– Просто я уже два месяца откладываю эту поездку, и она настолько назрела, что не ехать уже нельзя.
– Я боюсь оставаться здесь одна.
– В пятницу уже приедет новая домработница. И будет здесь все время. Ты сможешь вызвать ее в любой момент. А я скоро вернусь.
– Но мне страшно. Я боюсь. Ты все равно не поверишь, если я скажу тебе, чего я боюсь. Наверное, я сошла с ума.
Дэвид уже лежал в постели. Элис выключила свет. Он слышал, как она обошла кровать, откинула свежие простыни, скользнула внутрь. И почувствовал рядом ее теплый женский запах.
– Если ты хочешь, чтобы я остался, я могу пока не ездить, – сказал он, – можно недельку подождать… Может, действительно стоит подождать. Тогда…
– Да нет, – перебила его она, – езжай. Я же понимаю, что это важно. Просто я все время думаю про то, о чем я тебе говорила. Ну, про законы, про любовь, про защиту. Со мной все понятно: от меня тебя защищает моя любовь. А вот ребенок… – Она перевела дыхание. – Что защищает тебя от него, Дэвид?
Он хотел ей что-то ответить, хотел сказать ей, что это нелепо – говорить так о младенцах, но не успел, потому что она резко включила ночник.
– Смотри, – сказала она, показывая пальцем.
Младенец лежал в своей кроватке и не спал. Некоторое время его голубые, глубоко посаженные глаза пристально смотрели прямо на него. Потом закрылись.
Свет снова погас. Элис прижалась к нему, вся дрожа.
– Я знаю, это нехорошо – бояться того, кого сама родила, – она перешла на торопливый свистящий шепот. – Но он пытался меня убить! Он лежит там, слушает, как мы разговариваем, и ждет, когда ты уедешь, и будет опять пытаться меня убить! Я знаю!
Рыдания вырвались у нее из груди, он крепко прижал ее к себе, но не мог остановить их.
– Ну, пожалуйста, – повторял он, гладя ее по спине. – Ну не надо. Пожалуйста. Не плачь.
Но она все плакала и плакала, лежа в темноте. Было уже очень поздно, когда она все-таки успокоилась и, все еще вздрагивая, прижалась к нему. Дыхание у нее стало легким, теплым и ровным, тело сбросило усталость, и она уснула.
Он тоже начинал засыпать.
Но в тот момент, когда глаза его устало закрылись и он начал проваливаться в сон, до него донесся какой-то странный звук. Тихий сигнал чьего-то присутствия в комнате – и чьего-то просыпания. Его издал маленький, розово-резиновый ротик.
Ребенок.
Потом он заснул.
Утром комната была залита ярким солнечным светом. Элис улыбалась.
Дэвид Лейбер склонился над кроваткой, держа в руке наручные часы.
– А ну, смотри-ка, малыш. Посмотри, какие блестящие. Красиво? Да. Да. Красиво. Блестят. Очень красиво, да?
Элис улыбалась. Она сказала ему, чтобы он летел в Чикаго, а она постарается быть храброй девочкой. И пусть он не волнуется. Она позаботится о ребенке. Да, да, она позаботится, она решит все проблемы. Последние слова она произнесла как-то по-особому, с нажимом, но Дэвид Лейбер не обратил на это внимания.
Самолет вместе с Лейбером улетел на восток. Небо, солнце, облака – и вот над горизонтом показался Чикаго, и Лейбер окунулся в череду заказов, планерок, банкетов, визитов, телефонных звонков, споров на конференциях и обжигающих глотков кофе в короткие минуты перерыва. Элис и малышу он каждый день отправлял короткие трогательные письма и телеграммы.
На шестой день его отсутствия дома, вечером, раздался звонок по междугороднему телефону. Лос-Анджелес.
– Элис?
– Нет, Дэйв. Это Джефферс.
– Доктор!
– Плохие новости, сынок. Элис заболела. Тебе лучше вернуться домой ближайшим самолетом. У нее воспаление легких. Я сделаю все, что смогу, мой мальчик. Плохо, что это случилось так скоро после рождения ребенка. Ей потребуется много сил.
Лейбер уронил трубку на рычаг. Он встал, не чувствуя под собой ни ног, ни рук, ни тела. Гостиничный номер расплывался и распадался на части.
– Элис, – сказал он, почти вслепую пробираясь к двери.
Самолет полетел на запад, и появилась Калифорния, и там, в крутящихся кругах металлических пропеллеров, уже вибрировала материализация лежащей в постели Элис и доктора Джефферса, стоящего в солнечном свете у окна. И нереальность происходящего (которую ощущал Лейбер с каждым шагом его ватных ног в сторону дома) становилась все более и более реальной, и когда он наконец добрался до кровати Элис, стала уже абсолютно неотвратимой.
Никто не произнес ни слова. Элис слабо улыбнулась. Потом Джефферс что-то сказал, но до Дэвида ничего не доходило.
– Твоя жена – слишком хорошая мать, Дэви. Она больше беспокоилась о твоем ребенке, чем о себе…
На щеке Элис два раза дрогнул мускул.
Она начала говорить. Сейчас она говорила все так, как положено говорить матери. В ее голосе не было ни гнева, ни страха, ни отвращения. Во всяком случае, доктор Джефферс ничего не уловил. Впрочем, он и не пытался.
– Ребенок не засыпал, – сказала Элис. – Я думала, он заболел. Он просто лежал в своей кроватке с открытыми глазами. А ночью начинал плакать. Очень громко. Плакал всю ночь, и опять всю ночь. Я не могла его успокоить. И не могла уснуть.
Доктор Джефферс кивнул.
– И довела себя до пневмонии. Сейчас она на сульфамидных препаратах, слава богу, опасность миновала.
Лейберу стало плохо.
– А ребенок, что с ним?
– Бодр, как всегда. И здоров как бык.
– Спасибо, доктор.
Доктор попрощался, спустился по лестнице, еле слышно открыл входную дверь и вышел. Все время, пока он уходил, Лейбер стоял и прислушивался, чтобы убедиться, что он действительно ушел.
– Дэвид!
Он повернулся на ее шепот.
– Это опять ребенок, – сказала она, – я очень стараюсь убедить себя, что все хорошо, что это просто я – идиотка. Но ребенок знал, что я слабая после больницы. Поэтому он и плакал ночами. А когда не плакал, вел себя как-то странно тихо. Я точно знаю – если бы я включила свет, он опять лежал бы там и… смотрел на меня.
Лейбер внутренне содрогнулся. Он вспомнил, как он сам увидел ребенка, когда тот лежал и не спал в темноте – не спал глубокой ночью, когда все младенцы обычно спят. Но он поспешно отогнал эту мысль. Это было уж совсем какое-то безумие.
Элис продолжала:
– Я хотела убить ребенка, Дэвид. Да, хотела. Прошел всего час, как ты уехал, и я вошла в его комнату и схватила его руками за шею. Стояла и держала. Но не смогла. Потом положила одеяло ему на лицо, перевернула его на живот, прижала и так оставила. А сама убежала.
Он пытался остановить ее.
– Нет, дай мне закончить, – хрипло сказала она, глядя в стену, – когда я выходила из его комнаты, я думала, что все будет нормально. Младенцы же часто умирают от удушья. Никто ничего не узнает. Но когда я вернулась посмотреть на него мертвого… Дэвид, он был жив! Да, жив, он перевернулся на спину, был живой, улыбался и дышал. И после этого я уже не могла к нему прикасаться. Я оставила его там и больше к нему не заходила. Не кормила, не смотрела на него и ничего с ним не делала. Может быть, за ним ухаживала домработница. Я не знаю. Все, что я знаю, – это что его плач не давал мне уснуть, и я всю ночь думала и ходила по комнатам. И что теперь я больна, – она почти закончила. – А ребенок лежит там и обдумывает, как ему лучше меня убить. Каким способом проще. Потому что он знает, что мне про него все известно. Я не люблю его, между нами нет никакой защиты и никогда больше не будет.
Она закончила. Сжалась в комочек под одеялом, а потом уснула.
Дэвид Лейбер долго стоял над ней, не в силах пошевелиться. Мозг как будто застыл в его голове, в нем не осталось ни одной живой клетки.
На следующее утро у него уже не было выбора, как поступить. Он пошел в кабинет доктора Джефферса и все ему рассказал. И выслушал то, что Джефферс терпеливо сказал ему в ответ.
– Давай не будем торопиться, Дэви. Вполне естественно, что матери иногда ненавидят своих детей. У нас даже есть для этого название – амбивалентность. То есть способность ненавидеть, одновременно любя. Влюбленные часто ненавидят друг друга. И дети ненавидят своих матерей…
Лейбер перебил его:
– Я никогда не ненавидел свою мать.
– Ты, естественно, никогда не признаешь этого. Люди не любят признаваться в ненависти к близким.
– Значит, Элис ненавидит своего ребенка.
– Правильнее будет сказать – у нее навязчивая идея. Она шагнула за грань простой, обычной амбивалентности. Операция кесарева сечения помогла появиться ребенку на свет, но при этом едва не лишила Элис жизни. Теперь она считает ребенка виноватым в том, что из-за него она чуть не погибла. И в своей пневмонии тоже. Она проецирует свои проблемы, обвиняя в них самый удобный объект, который можно использовать в качестве источника вины. Мы все так делаем. Спотыкаемся об стул – и проклинаем мебель, а не собственную неуклюжесть. Пропускаем удар в гольф – ругаем газон, или собственную клюшку, или марку мяча. В любой неудаче мы виним богов, погоду, фортуну… Все, что я могу тебе сказать, – это то, что я уже говорил тебе раньше. Люби ее. Это лучшее лекарство в мире. Не скупись на всякие приятные мелочи, чтобы показать ей свою привязанность. Дай ей почувствовать полную безопасность. Найди способ показать ей, какое это, по сути, безобидное и невинное существо – ребенок. Она должна осознать, что ее риск ради ребенка был не напрасен. Через некоторое время она успокоится, перестанет думать о смерти и полюбит ребенка. Если же в течение следующего месяца или около того она не придет в норму, дай мне знать – и я порекомендую хорошего психиатра. А теперь иди – и не забудь убрать со своего лица вот это выражение.
С наступлением лета все как-то успокоилось и улеглось. Лейбер работал, погружаясь в офисную жизнь и при этом не забывая заботиться о жене. Она, в свою очередь, совершала долгие прогулки, набиралась сил, иногда играла партию-другую в бадминтон. Эмоциональных срывов у нее почти не случалось. Кажется, ей удалось полностью избавиться от своих страхов.
За исключением одного случая. Это было в полночь. Внезапно прямо рядом с домом кто-то словно ударил в звонкие тамбурины. На самом деле это был всего лишь резкий порыв теплого летнего ветра, который пронесся по деревьям, но Элис проснулась, вся дрожа, и скользнула в объятия мужа. Он бросился утешать ее и спрашивать, что случилось.
– Здесь что-то есть, в темноте, – сказала она, – и оно наблюдает за нами.
Он включил свет.
– Тебе опять померещилось, – сказал он. – Ничего страшного, бывает. Все равно тебе уже лучше. Смотри, сколько времени ты смогла прожить без этого страха.
Когда он снова выключил свет, она вздохнула и снова провалилась в сон. Он лежал и думал о том, какое милое и таинственное создание он держит в своих объятиях.
Вдруг он услышал, как дверь спальни приоткрылась.
За ней никого не было. Как и не было никаких причин, чтобы она открывалась. Ветер стих и больше не подавал признаков жизни.
Он ждал. Кажется, он пролежал без сна в темноте не меньше часа.
И потом наверху в детской раздался плач ребенка – далекий, как маленький метеор, умирающий в бескрайней чернильной бездне космоса.
Тихий, одинокий звук среди звезд и темноты. И дыхание женщины у него объятиях. И ветер, который снова пустился в пляс по деревьям.
Лейбер досчитал до пятидесяти. Плач не прекращался.
В конце концов, осторожно выбравшись из объятий Элис, он слез с кровати, надел тапки, халат и на цыпочках вышел из комнаты.
Мысли устало ворочались в его голове. Надо пойти вниз, подогреть молоко и отнести наверх, а потом…
Чернота лестницы вдруг ушла у него из-под ног. Нога соскользнула и провалилась. Он поскользнулся на чем-то мягком – и стал падать в пустоту. Ему удалось выбросить руки вперед, он судорожно вцепился в перила, и его тело прекратило падение. Он удержался. И выру-гался.
«Что-то мягкое», на чем у него поскользнулась нога, прошуршало несколько ступенек вниз и с мягким стуком остановилось. В голове звенело. Сердце застряло где-то у основания горла и колотилось там, пульсируя болью.
Что за привычка разбрасывать вещи по всему дому… Он осторожно нащупал пальцами предмет, который чуть не сбросил его вниз головой с лестницы.
Его рука вздрогнула и застыла. У него перехватило дыхание. И почти перестало биться сердце.
В руке у него была игрушка. Дурацкая здоровенная тряпичная кукла, которую он ради шутки купил для…
Для ребенка.
На следующий день Элис отвозила его на работу.
На полпути к центру города она притормозила, подъехала к тротуару и остановила машину. Потом повернулась на сиденье и посмотрела на мужа.
– Я хочу поехать в отпуск. Не знаю, можешь ли ты сейчас ехать, дорогой, но если нет, пожалуйста, отпусти меня одну. Мы ведь наверняка сможем найти кого-нибудь, кто позаботится о ребенке. Мне просто нужно уехать. Я думала, что у меня все прошло… ну, это чувство. Но оно не прошло. Я не могу находиться с ним в одной комнате. И он тоже смотрит на меня так, как будто ненавидит. Я не знаю, что это значит. Но я точно знаю, что мне надо уехать. Пока ничего не случилось.
Он вышел со своей стороны, обошел машину, жестом предложил ей передвинуться и сел за руль.
– Все, что тебе нужно, – это обратиться к хорошему психиатру. И если он скажет, что тебе пора в отпуск, значит, надо ехать. Так не может больше продолжаться, мне самому уже плохо от всего этого. – Он включил зажигание. – Давай сам поведу, а ты посиди.
Всю дорогу она сидела, опустив голову и с трудом сдерживая слезы. Когда они подъехали к зданию его офиса, она подняла голову.
– Хорошо, Дэвид, – сказала она, – запиши меня на прием. Я съезжу куда надо и поговорю с кем угодно.
Он поцеловал ее.
– Вот это разумное решение, леди. Сможешь сама доехать до дома?
– Ну, конечно, что за вопрос.
– Тогда увидимся за ужином. Езжай осторожно.
– А когда я ездила не осторожно?
– Ладно, пока.
Он стоял на обочине и смотрел, как она отъезжает, как блестят, разлетаясь на ветру, ее длинные темные волосы. Уже через минуту он был наверху. Позвонил Джефферсу и договорился о встрече с надежным психоневрологом. Наконец-то.
Рабочий день не задался. Все валилось у него из рук. Везде, куда бы он ни бросил взгляд, ему мерещилась Элис. Ему как будто передался ее страх. Она убедила его, что с ребенком что-то не в порядке.
Весь день он диктовал какие-то длинные дежурные письма. Спускался регистрировать грузы. Долго по очереди анкетировал продавцов, а они все не кончались и не кончались. К концу дня он был как выжатый лимон. Голова гудела. Безумно хотелось домой.
Спускаясь в лифте, он думал о той игрушке, о тряпичной кукле, о которую он споткнулся вчера вечером на лестнице. Может, надо рассказать о ней Элис? Ну да, и это уж точно доведет ее до истерики! Нет, никогда и ни за что в жизни он ей ничего не расскажет. В конце концов, это был просто несчастный случай.
Когда он ехал в такси домой, в небе еще теплился день. Расплатившись с водителем у Брентвуд-плейс, он медленно пошел по бетонной дорожке, наслаждаясь остатками солнца в небе и на деревьях. Белый колониальный фасад дома показался ему неестественно тихим и необитаемым, но потом он вспомнил, что сегодня четверг и у работников, которых они позволяли себе время от времени нанимать, свободный день. У домработницы тоже выходной, и значит, им с Элис надо либо готовить ужин самим, либо питаться где-нибудь на Стрипе[23].
Он сделал глубокий вдох. За домом пела какая-то птичка. В соседнем квартале, на бульваре, гудели машины. Он повернул ключ в замке. Ручка, смазанная маслом, бесшумно повернулась под его пальцами.
Дверь открылась. Он вошел, положил шляпу и портфель на стул, начал уже снимать пальто, как вдруг взгляд его упал на лестницу.
Закатный свет, бивший в окно верхнего этажа, просвечивал ее сверху донизу и у подножия превращался в яркое цветное пятно. Там, растянувшись в нелепой позе, лежала тряпичная кукла.
Но на куклу он не обратил никакого внимания.
Он смотрел только на Элис, стоял и смотрел и не мог пошевелиться. Тело Элис, бледное, худое, нелепо изогнутое, лежало у подножия лестницы, как сломанная кукла, которая больше не хочет ни с кем играть.
Элис была мертва.
В доме стояла тишина, он слышал только стук своего сердца.
Она была мертва.
Он поднимал ее голову, он трогал ее пальцы. Он прижимал к себе ее тело. Но она не оживала. Ни на секунду. Не переставая повторял он вслух ее имя, снова и снова прижимал ее к себе, пытаясь вернуть ей тепло, которое она утратила. Но это не помогало.
Он встал. Кажется, он куда-то звонил. Он не помнил, как он звонил. И не помнил, как вдруг оказался наверху. Он открыл дверь детской, вошел внутрь и тупо уставился на кроватку. Его тошнило. Он с трудом мог что-то видеть.
Глаза ребенка были закрыты, но лицо было красным и влажным от пота, как будто он долго и натужно кричал.
– Она умерла, – сказал Лейбер ребенку, – она мертва.
После чего начал смеяться и смеялся тихим и странным смехом до тех пор, пока откуда-то из темноты не появился доктор Джефферс и не начал бить его по щекам.
– Приди в себя! Возьми себя в руки, сынок!
– Она упала с лестницы, доктор. Споткнулась о тряпичную куклу и упала. Я сам чуть не поскользнулся на ней прошлой ночью. А теперь вот…
Доктор встряхнул его.
– Док, док, послушайте, док, – начал бормотать Лейбер, – это действительно смешно. Я… я наконец придумал для ребенка имя…
Доктор ничего не ответил.
Лейбер закрыл лицо трясущимися руками.
– В следующее воскресенье я пойду его крестить… Знаете, какое я ему дам имя? Я… я назову его… Люцифер!
Было одиннадцать вечера. В дом вошла толпа каких-то незнакомых людей, а потом ушла, забрав из него самое важное, пламя его очага – Элис.
Дэвид Лейбер и доктор сидели друг напротив друга в библиотеке.
– Элис – не сумасшедшая, – медленно и отчетливо произнес Дэвид, – у нее были причины, чтобы бояться ребенка.
Джефферс вздохнул.
– Ну вот, теперь и ты. Элис обвиняла ребенка в своей болезни, а теперь ты обвиняешь его в ее смерти. Она ведь просто споткнулась об игрушку, не забывай. Ребенок здесь ни при чем.
– Вы имеете в виду Люцифера?
– Перестань называть его Люцифером!
Лейбер покачал головой.
– По ночам Элис слышала какие-то странные звуки. Какое-то движение в холле. Как будто кто-то шпионил за нами. А хотите знать, что это были за звуки, док? Я вам скажу. Их производил ребенок! Да-да, мой сын! Четырехмесячный малыш! Это он лазил по темным холлам и подслушивал наши разговоры. Вслушиваясь в каждое слово! – Он вцепился в подлокотники кресла. – А когда я включал свет, то ребенок… он же – маленький. Ему ничего стоит спрятаться за мебелью, за дверью, у стены – ниже уровня глаз.
– Немедленно прекрати! – потребовал Джефферс.
– Дайте мне сказать, что я думаю, – или я сойду с ума. Когда я уезжал в Чикаго… Кто не давал Элис спать, кто мучил ее и довел до пневмонии? Ребенок! А когда Элис не умерла, он попытался убить меня. Это же так просто: оставить игрушечную куклу на лестнице, а потом, ночью, вопить до тех пор, пока твой отец не проснется и не устанет слушать, как ты плачешь. И не спустится вниз, чтобы принести тебе теплого молока, и не споткнется. Очень простой трюк – зато какой эффективный. Со мной у него не вышло. А Элис он этим убил. – Дэвид Лейбер остановился, чтобы закурить сигарету. – Я должен был догадаться. Сколько раз я включал свет среди ночи и видел, что ребенок лежит с открытыми глазами. Известно же, что в норме младенцы почти все время спят. А этот – нет. Он не спал – он лежал и думал.
– Младенцы не умеют думать, – отрезал Джефферс.
– Окей, значит, он не спал и делал своим мозгом что-то еще – что они там умеют? Что мы, черт возьми, вообще знаем про мозг ребенка? У него были все основания ненавидеть Элис. Потому что она догадалась, кто он на самом деле. Она сразу поняла, что этот ребенок – не нормальный. Что он какой-то другой. А что вам, собственно, известно о младенцах, доктор? Какие-то общие знания – и больше ничего. Например, вы знаете, что иногда младенцы убивают своих матерей. При рождении. Почему? Наверное, чисто от негодования – да как она смеет заставлять меня жить в этом мерзком мире! – Лейбер устало склонился к доктору. – Все сходится в одну точку. Если предположить, что несколько младенцев из миллионов сразу рождаются со способностью передвигаться, видеть, слышать, думать – как большинство животных и насекомых… Ведь насекомые уже при рождении полностью самодостаточны. А большинство млекопитающих и птиц приспосабливаются всего за несколько дней. И только человеческим детенышам требуются годы, чтобы научиться говорить и кое-как передвигаться на резиновых ножках… Но предположим, что один ребенок на миллион… не такой. Что он рождается с развитым сознанием и сразу способен мыслить, что это встроено в него как инстинкт. Разве это не идеальная ситуация, не идеальное прикрытие для всего, что ребенку взбредет в голову сотворить? Ведь ему достаточно притвориться обычным младенцем – слабеньким, глупеньким и вечно орущим. При этом спокойно и без особых энергетических затрат он сможет ползать по дому в темноте и подслушивать. Спокойно ставить препятствия вверху лестницы. Орать как резаный всю ночь и довести мать до пневмонии. И уж чего проще – прямо при рождении, будучи практически еще в матери, с помощью нескольких ловких маневров устроить ей перитонит!
– Ради всего святого! – вскочил на ноги Джефферс. – Что за мерзости ты говоришь!
– Я говорю ужасные мерзости. Я говорю о том, сколько матерей умерло, рожая своих детей. Скольким из них пришлось вскармливать странное маленькое нечто, несущее смерть неизвестно от чего. Я говорю о них – о тех странных красных маленьких существах, чьи мозги функционируют где-то там внутри, в кровавой темноте, о которой мы не имеем ни малейшего представления. Примитивные маленькие мозги, подогреваемые расовой памятью, ненавистью и грубой жестокостью, думающие только о самосохранении. Да-да, это просто самосохранение – устранить мать, осознавшую, какой ужас она породила. Скажите мне, доктор, разве существует на свете что-то более эгоистичное, чем младенец? Нет! Нет ничего более эгоцентричного, более асоциального и эгоистичного. Ничего!
Джефферс нахмурился, покачал головой и бессильно развел руками.
Лейбер выронил сигарету.
– И я не говорю о каких-то сверхъестественных способностях ребенка. Достаточно уметь худо-бедно ползать – на несколько месяцев раньше срока. Уметь подслушивать. И орать по ночам. Всего этого – более чем достаточно.
Джефферс решил перейти с пафоса на скепсис:
– То есть ты считаешь это убийством. Между тем у всякого убийства должны быть мотивы. Будь добр, скажи, какие могли быть мотивы у ребенка.
У Лейбера был заранее готов ответ.
– А вы представьте себе еще не рожденного ребенка. Разве существует на свете что-либо более сытое, безмятежное, беззаботное, умиротворенное, счастливое и довольное жизнью, чем он? Нет. Ничего! Он сонно плавает там, в темноте, в мутных водах непрерывного счастья, теплого питания и тишины. И все это длится как один бесконечный сон. А потом, какой сюрприз, его вдруг просят покинуть эту чудесную обитель, освободить местечко – и выпихивают в шумный, равнодушный, эгоистичный, суетливый и безжалостный мир. Где он должен сам заботиться о себе, ходить на охоту, питаться тем, что сам добыл, искать утраченную любовь (ту самую, которая еще недавно была его безусловным правом), а внутреннюю гармонию и здоровый сон сменить на смятение и хаос! Конечно, новорожденный будет возмущаться! Всеми крохотными фибрами своего маленького тельца. Его будет возмущать все – сырой холодный воздух, огромные пространства, внезапная утрата привычных удобств. Именно это содержат крошечные волокна его мозга – эгоизм и ненависть из-за того, что его мир был так грубо разрушен. А кто же виноват в грубом крушении его мира? Мать. Да-да, этому новенькому ребенку есть кого ненавидеть. Ненавидеть каждой клеточкой своего крошечного мозга. Мать – ту, которая изгнала его и отвергла. Ну а за компанию и отца – он ведь тоже причастен и должен за все ответить. Значит, убьем и его!
Джефферс перебил его:
– Если то, что ты говоришь, правда, все женщины на земле смотрели бы на своих новорожденных детей с опаской и содроганием, постоянно ожидая от них какого-нибудь подвоха.
– Да так бы и было! Если бы у ребенка не было идеального алиби. Если бы он не был защищен общепринятым, длящимся тысячелетиями медицинским культом. Так уж сложилось, и по вполне естественным причинам, что ребенок считается беспомощным. Он не несет никакой ответственности. А между тем он рождается ненавидящим. И с возрастом дела обстоят все хуже, а не лучше. Сначала ребенок получает какое-то количество внимания и материнской любви. Потом проходит время, и все меняется. Когда ребенок совсем новорожденный, он обладает огромной властью над родителями. Благодаря этой власти стоит ему заплакать, как они превращаются в идиотов и готовы бросаться к нему на каждый его чих. Но вот проходят годы, и ребенок чувствует, как его детская власть все больше ослабевает, ускользает от него – и, кажется, навсегда. Он понимает, что всю власть, которую он еще может захватить, он должен захватить прямо сейчас. Надо бороться за свое положение, пока для этого есть все преимущества. Потом-то будет уже поздно выражать свою ненависть. Нет, если уж наносить удар, то сейчас… И дальше этот ребенок от тайного осознания постепенно, с каждым днем, переходит к осознанию явному, он узнает все новые подробности – о статусе, о деньгах, о безопасности. Ребенок понимает, что с помощью денег он сможет наконец обеспечить себе теплую и комфортную утробу на одного. И что в реальности, если уничтожить отца, можно получить прибыль – учитывая, что страховые полисы на двадцать тысяч долларов выписаны на жену и ребенка. Нет, я признаю, что ребенок еще недостаточно взрослый для такой мотивации. Деньги пока выше его понимания (в отличие от ненависти). Денежный взгляд на вещи появится у него немного попозже, не сейчас. Но в основе его будет все то же – желание вернуться к теплому комфорту и одиночеству.
Голос Лейбера понизился почти до шепота:
– Как вы думаете, почему по ночам у моего милого малыша такое красное и потное личико, когда он лежит в кроватке? Почему он выглядит таким запыхавшимся? От плача? Нет. Это от того, что он очень старательно, мучаясь и пыхтя, вылезает из кроватки, а потом ползает на длинные дистанции по темным холлам. Милый малыш. Мне хочется его убить.
Доктор протянул ему стакан с водой и несколько таблеток.
– Давай ты не будешь никого убивать. А просто поспишь двадцать четыре часа. Поспишь и наверняка передумаешь. Выпей-ка вот это.
Лейбер выпил таблетки и дал отвести себя наверх, в спальню. Он плакал не переставая и почти не осознавал, как его укладывают в постель.
Доктор пожелал ему спокойной ночи и ушел.
Оставшись один, Лейбер уже почти погрузился в сон, но вдруг услышал какой-то шум.
– Что… что это? – еле слышно спросил он.
В холле что-то двигалось.
Дэвид Лейбер уснул.
На следующее утро доктор Джефферс подъехал к дому Лейберов. Утро было доброе, и он пришел с намерением посоветовать Лейберу съездить за город и немного отдохнуть. По идее, Лейбер еще должен был спать у себя наверху. Джефферс дал ему успокоительного, которого хватило бы, чтобы отключиться как минимум часов на пятнадцать.
Он позвонил в дверь. Ответа не последовало. Помощники по хозяйству еще не пришли, было слишком рано. Джефферс попробовал открыть входную дверь и обнаружил, что она открыта. Он вошел и положил свой саквояж врача на ближайший стул.
Что-то белое промелькнуло и исчезло вверху лестницы. Настолько быстро, что Джефферс не заметил.
В доме стоял запах газа.
Джефферс взбежал по лестнице и ворвался в спальню Лейбера.
Лейбер лежал на кровати не шевелясь, а комната была наполнена газом, который с шипением вырывался из открытого клапана у основания стены возле двери. Джефферс закрутил его, затем поочередно распахнул в доме все окна и вернулся к телу Лейбера.
Тело было холодным. Он был мертв уже несколько часов.
Неистово кашляя, доктор выбежал из комнаты, глаза его слезились.
Нет, Лейбер не включал газ. Сам он не мог этого сделать. Он был под действием успокоительных таблеток и должен был проспать до полудня. Это было не самоубийство.
Или, может быть, все-таки?…
Минут пять Джефферс стоял в холле. Затем подошел к двери детской. Она была закрыта. Он открыл ее и прошел к детской кроватке.
Кроватка была пуста.
С полминуты он стоял над ней, будто колебался, а потом сказал, ни к кому не обращаясь:
– Понятно. Дверь захлопнулась. И ты не смог вернуться в свою кроватку – туда, где безопасно. Ты не планировал, что дверь детской захлопнется. Иногда такой пустяк, как захлопнутая дверь, может разрушить самые лучшие планы. Значит, я найду тебя где-нибудь в доме – там, где ты спрятался, притворяясь существом, которым ты на самом деле не являешься… – Доктор приложил руку ко лбу и слабо улыбнулся, он явно был не в себе. – Кажется, я говорю то же самое, что говорили Элис и Дэвид. Теми же словами. Но только у меня уже нет права на ошибку. Да, я ни в чем не уверен. Но у меня нет права на ошибку.
Он спустился вниз, открыл лежавший на стуле медицинский саквояж, достал оттуда что-то и зажал в руках.
В холле что-то зашуршало. Что-то очень маленькое и очень осторожное.
Джефферс быстро обернулся.
– Мне пришлось делать операцию, чтобы привести тебя в этот мир. Но, похоже, теперь придется делать операцию, чтобы вывести тебя из него…
Несколько быстрых, уверенных шагов. И он поднял руку к солнечному свету.
– А ну-ка, смотри, малыш. Видишь, как блестит. Красиво, да?
Скальпель.
The Crowd
Толпа
Мистер Спаллнер закрыл руками лицо.
Все произошло за пару секунд: его куда-то несет, он слышит свой неожиданно красивый вопль и удар машины о стену, потом ее кувыркает в воздухе, словно игрушку, снова бросает на стену, а его – вышвыривает. После этого – тишина.
И начинает сбегаться толпа. Лежа на земле, он услышал ее топот уже издалека. Услышал, как люди торопливо бегут по летней траве, по тротуарной плитке, по асфальту проезжей части, и по звуку их шагов он мог бы определить их размеры и возраст. Они пробирались даже по кирпичам разрушенной стены, на которой в ночном небе зависла его машина, продолжая крутить колесами, словно нелепая центрифуга.
Было непонятно, откуда взялась вся эта толпа. Спаллнер изо всех сил старался оставаться в сознании, но лица толпы зажали его со всех сторон, нависли над ним, словно большие блестящие листья склонившихся деревьев. Хоровод из лиц, которые двигались над ним, сменяли друг друга, давили, глазели на него сверху, натужно вглядывались, пытаясь прочесть по его лицу время его жизни и смерти. Будто это не лицо, а солнечные часы (вернее – лунные), а тень от носа – стрелка, которая ложится на щеку и указывает время. Время дышать – или время не дышать больше никогда.
Ему казалось, что кольцо этой набежавшей неизвестно откуда толпы сжалось над ним быстрей, чем рефлекторно сжимается радужная оболочка глаза.
Сирена. Голос полицейского. Куда-то несут. Кровь течет у него изо рта, его заносят в «Скорую». Кто-то спрашивает: «Он умер?», кто-то другой отвечает: «Нет, не умер», а кто-то третий говорит: «Да не умрет он, не умрет». И он увидел лица этой толпы в ночи, и по их выражениям понял, что да, не умрет. Это было странно. Он запомнил лицо мужчины – худое, бледное, как луна. Мужчина сглатывал и кусал губы, как тяжелобольной. Еще там была какая-то женщина с рыжими волосами, слишком ярким румянцем и слишком красным ртом. И конопатый мальчик. И другие – старик с морщинистой верхней губой, старуха с родинкой на подбородке… Откуда, откуда они все взялись? Из домов, машин, переулков вспугнутого аварией местного мирка? Из каких-то других переулков, отелей, из проезжавших по дороге машин? Или просто материализовались из ничего?
Толпа смотрела на него, а он смотрел на нее. Они все категорически ему не нравились. Была в них какая-то вопиющая неправильность. Какая именно, он не мог понять. Но они были гораздо хуже, чем все то, что только что сотворила с ним его машина.
