Диктатор Снегов Сергей
— Тому, что мы только обмениваемся стуком наших сердец и что раньше у нас не было столь красноречивого разговора.
Она считала, что стука сердец всё же мало.
— Ты прощаешь меня, Андрей? Я потеряла тогда веру в тебя…
— Ты возвратила её, с меня хватит.
Она вскочила с дивана. Глаза её сияли.
— Ты голоден? Подожди здесь, я быстро приготовлю ужин.
— Не буду ждать даже быстрого ужина. Хочу быть с тобой.
— Тогда идём на кухню.
Она готовила ужин, я смотрел, как она двигается, как зажигает газ, как ставит на огонь то одну, то другую кастрюльку, как режет хлеб, размещает на столе тарелки и вилки. Она попросила:
— Не молчи, скажи что-нибудь.
Я удивился:
— Разве я молчу? Мне казалось, что я без умолку болтаю.
— Нет, ты только смотришь на меня.
— Но ведь это и есть самое важное дело. Я так мало вижу тебя…
— Твоя вина.
— Хорошо, будем говорить. Знаешь, зачем я пришёл к тебе?
— Ты пришёл к себе. Всё остальное не так важно.
— Вот видишь. Ты просишь, чтобы я говорил, и тут же объявляешь, что тебе неважно всё, о чём мы будем беседовать.
Мы хохотали. Давно я уже не чувствовал себя так легко.
— Говори, о чём хочешь, — объявила она, ставя передо мной тарелку. Готлиб Бар, великий ценитель яств, облизнулся бы от одного аромата приготовленного Еленой ужина. — Но раньше я спрошу. По стерео передавали, что жена твоего бывшего сотрудника…
— Неудавшееся покушение. Гонсалес разберётся, почему эта Анна Курсай подняла на меня руку.
— Её будет судить Гонсалес? Это казнь!
— Уж не хочешь ли ты, чтобы человека, пытавшегося убить твоего мужа, поблагодарили и отпустили на волю?
— Я хочу понять, что произошло. Она ведь направила на тебя импульсатор не потому, что ты мой муж. Этого я бы ей никогда не простила.
— А если бы она убила меня по другой причине, ты бы ей простила? Впрочем, ты права — она мстила мне за нашу политику.
— Твою или Гамова?
— Ты хорошо знаешь, что Гамов душа всех наших дел.
— Да, я тоже так считаю. Но многие говорят, что Гамов вдохновитель, а ты исполнитель. И стреляла она в тебя.
Я вспомнил, как сама Анна Курсай призналась, что на Гамова она и не думала бы покушаться и считает меня одного ответственным за то, что происходит сегодня во Флории. Я с улыбкой сказал:
— Теоретики религий считают, что у каждого бога свой чёрт. Двуединство божества и дьявола создаёт действенность религии. Дьявол выполняет предначертания своего бога, но с видимостью борьбы между ними. Мне порой кажется, что я и вправду личный доверенный дьявол у верховного божества — Гамова.
— Не смей так думать! — сказала она, начиная сердиться. Это была хорошо знакомая мне черта: не соглашаясь, она не опровергала, а выговаривала тому, с кем расходилась во мнении. — Ты не дьявол, это недостойно тебя. Дьявол Гамова — Гонсалес. Вот уж воистину чёрт своего бога. Ты не просто при Гамове, а с ним. Ты самостоятелен.
— Самостоятельный второй божок при верховном божестве! Ты видишь меня более крупным, чем я есть реально. Это от любви.
— Анна тоже увидела тебя таким, потому и подняла на тебя руку, только произошло это не от любви, а от ненависти.
— Что подтверждает старую истину: любовь с ненавистью сходятся. Но раз уж мы заговорили на государственные, а не на семейные темы, то перейдём к более важной, чем покушение неопытной террористки. Гамов предупредил, что ты доложишь о каких-то неприятностях в Корине. До сих пор я считал, что любые несчастья во вражеской стране нам полезны. Но он иного мнения. Как поведёшь доклад — в моём служебном кабинете или у нас на кухне?
— Можно и на кухне.
В Корине, сказала она, вдруг возникла новая эпидемия. Заболевшие задыхались от воды. Не от обычной воды, этого не замечалось, больные пили воду с той же охотой, как и здоровые, и не хватались после питья за горло. Но водяные пары вызывали кашель, рвоту и обмороки. Аллергия к водяным парам, вот такой диагноз установили врачи Корины. В принципе эта болезнь на островах Корины постоянна — чего-чего, а на нехватку воды там не жалуются. Но раньше к водяной аллергии там относились как к другим хворям сырого климата, — кто-то болел, кто-то сохранял здоровье. А сейчас грозное недомогание охватывает всё большее число людей, и течение его всё тяжелее. И детей оно поражает много сильней, чем взрослых.
— Установили, отчего такая вспышка водной аллергии?
— Видимо, результат циклонных схваток, разыгранных Кориной и нашим Штупой. В Корине уже требуют предать суду всех метеогенералов. Своих генералов, разумеется. Штупа для коринов недоступен.
— Но циклоны больше не обрушиваются на Корину и Клур — и, стало быть, эпидемия должна пойти на убыль. Кстати, в Клуре не возникло похожих заболеваний?
— Прибрежные города Клура под подозрением. Но эпидемии пока нет.
— Значит, и не будет.
— Ты ошибаешься, Андрей. Эпидемия может и перекинуться на Клур, и усиливаться в Корине. Установлено, что её вызывает вирус, чувствовавший себя очень слабым до потопов, обрушившихся на Корину, но сильно окрепший, когда в воздухе было больше молекул воды, чем молекул кислорода. Сырость спала, а пробудившийся от вялости вирус энергично набирает силу. Следующий его прорыв — в Клур, в Нордаг и дальше к нам.
— И нет средств борьбы с этим новым врагом?
— Есть, конечно. Но способы уничтожения вируса водной аллергии либо сами вредны, либо осуществимы очень трудно. К первым я отношу полное прекращение дождей в районах, куда движется эпидемия. Но ведь тогда погибнет урожай!
— Какие лекарства против эпидемии? Мы мобилизуем всю нашу промышленность.
— Нет, Андрей. На заводах эти лекарства не изготовить. В Корине заметили, что у кормящих матерей дети водной аллергией не заболевают, сами матери тоже от неё защищены. А когда эпидемия разразилась, многие молодые матери разделяли своё спасительное молоко между младенцами и мужьями — спасение и тех и других гарантируется, если молока много.
— Так изготовим искусственное грудное молоко с теми же свойствами, что и материнское.
— Для кормления детей искусственного молока сколько угодно. Оно даже лучше, чем материнское. Добрая треть человечества выращена на таком молоке. Но против водной аллергии оно не годится. Зато молоко от самой истощённой женщины может спасти даже умирающего. Правда, нужно длительное — недели и месяцы — лечение.
Теперь я понимал, почему так странно звучал голос Гамова, когда он известил меня об эпидемии в Корине. Появился враг, не предусмотренный нашими стратегическими планами, с ним будет трудней, чем с маршалом Вакселем или Францем Путраментом. У меня вдруг заболела голова — оттого, что в ней не появлялось ни единой дельной мысли. Я сказал:
— Перенесём обсуждение в мой служебный кабинет. А сегодня подведём итоги затянувшейся разлуки.
Было уже поздно, когда, устав от долгой беседы, Елена заснула, прижавшись головой к моему плечу. А я не спал и думал о том, что выбрал себе неправильную линию жизни. На кухне из крана мерно капала вода, Елена всё ещё не удосужилась вызвать слесаря. Что-то шелестело за окном: кроны уличных деревьев качались на лёгком ветру и отталкивали друг дружку — в тихой комнате пробегали их тени, отбрасываемые фонарями. Из туч выскользнула луна, зеркало сбоку нашей кровати призрачно засияло, в нём вдруг отразился многоцветный ковёр на полу. Я засмеялся. Мне было хорошо. Я понял то главное, до чего не доходил ни чувством, ни мыслью, — здесь, в этой комнате, рядом с самым близким мне человеком, мне надо быть всегда, здесь моя жизненная среда, здесь мой жизненный ареал. Ибо только здесь я — истинный я, сам по себе, сам для себя! А всё то, что я делаю, моя власть, мои устремления, это уже не я, это внешние силы, поселившиеся во мне, — гонят, куда надобно им, а не мне. Нет, я не игрушка на волне разбушевавшейся стихии! Но и не больше, чем молот в неведомых мне руках. Пора, пора понять, что не там ты, где должен быть. Вот твоя истинная жизненная сфера: маленькая квартира, маленькое дело, любящая жена — и ничего больше! И никого больше! Сейчас и навеки!
Я осторожно приподнял со своего плеча голову Елены, не зажигая света, перешёл в гостиную и набрал шифр дворца. На экране засветился Гамов.
— Вы не спали, Гамов?
— Я ждал вашего вызова. Что будем делать?
— Есть две идеи, надо бы обсудить.
— В таком случае, с утра — Ядро. Будем слушать вас.
3
Гамов обычно появлялся, когда все были в сборе. Сегодня он пришёл первым — показывал, что предстоит обсудить проблемы трудные и принять решения необычные. Я предупредил Гамова, что приглашаю Елену. Она пришла ко мне, мы отправились в зал. Гамов сидел на своём постоянном месте сбоку от меня. Я открыл заседание.
— Министр здравоохранения доложит нам об эпидемии в странах наших противников. К сожалению, эпидемия грозит и нам.
Елена изложила те же сведения, что вчера вечером, только оснастила их цифрами — картина стала ещё безрадостней. После неё говорил Омар Исиро. У этого человека для всех случаев жизни имелись сообщения из печати и отчётов журналистов, они тоже не скупились на грозные прогнозы. Один из наездников пера даже живописал скорую гибель всего человечества, ибо против водной аллергии нет реальной защиты, кроме полного запрещения воды — а хрен редьки не слаще. Информаторы Прищепы докладывали о панике у врагов: Корина шлёт Кортезии мольбы о помощи, Аментола трижды созывал секретные совещания. Клуры ввели медицинский контроль в портах, уже обнаружено несколько случаев водной аллергии.
— Что-то похожее на водную аллергию открыто и в наших оккупационных войсках в Патине и Нордаге, — сообщил Пеано. И хотя он улыбался иногда и при сообщениях о поражении своих войск, даже отдалённой улыбки не было на его жизнерадостном лице.
Толстяк Готлиб Бар не изменил своему природному оптимизму. Он считал, что правительства стран, поражённых эпидемией, примут свои меры, нам надо посмотреть, что им удастся.
— Мне отвратительно безмятежно ожидать, пока чудовищная гибель обрушится на нас, — с волнением сказал Гамов. — Эпидемия поражает прежде всего детей. Если станут гибнуть дети Латании, мы будем навечно опозорены. Никакие победы на фронтах войны не оправдают нашей вины перед собственными детьми. Семипалов, вы ночью говорили мне, что у вас возникли две идеи борьбы с водной аллергией. Слушаем вас.
Гамов редко высказывался с такой категоричностью. Я внутренне даже восторжествовал. То, чего я хотел потребовать от Ядра, шло гораздо дальше любых требований Гамова — но шло в том направлении, какого он ожидал. Я всё же был хорошим его учеником.
— Нет, Гамов, вы ошибаетесь, — сказал я. — Нельзя отгородиться от подползающей к границам эпидемии, она преодолеет любые запоры и заслоны. Не отгородиться, не отогнать, а истребить её в тех гнездовьях, где она зародилась и откуда нагло выползла, — вот мой план. Но для этого придётся презреть все государственные границы, не посчитаться даже с собственными военными выгодами. Ибо речь о судьбах мира, а не отдельных стран — наших или чужих.
Я знал, какие тяжкие требования предъявляю, и не был уверен, что все согласятся.
— Они просты, мои предложения, — продолжал я. — Водные пары в атмосфере — вот что стимулирует ярость эпидемии. Переселить весь Клур, всю Корину, а также Родер, Ламарию, Патину и Нордаг, к которым эпидемия подползает, в знойные пустыни Торбаша, Собраны или Лепиня Великого вне человеческих возможностей. А почему бы не превратить эти страны хотя бы на год в подобие степей Собраны и Лепиня? Если Штупа перебросит все свои метеогенераторы в Патину, Ламарию, в Нордаг и если его не ограничивать в расходах энерговоды, то ни одна туча не пересечёт берегов тех стран, где уже свирепствует эпидемия. Я верно излагаю ситуацию, генерал Штупа?
Даже наш главнокомандующий Альберт Пеано не утруждал себя вставанием, когда говорил речи на Ядре. Но Штупа вставал, даже подавая реплики.
— Мощь наших метеогенераторов достаточна для отражения любого циклона с океана, если не будет могучего противодействия. Такого противодействия ни Клур, ни Корина не окажут. Устроить знойное лето в приокеанских странах могу.
Единственным, кто высказал сомнение в эффективности моего плана, был наш министр Милосердия.
— Нет, я не против, нет, — высказался он. — Но такая огромная метеоакция погубит урожай в Клуре и Корине, они воспротивятся. Вы не опасаетесь этого, Семипалов?
— Всего, что делают воюющие с нами страны, надо опасаться, без этого не одержать победы, — возразил я. — Но и уступать противнику ведь тоже не принято, правда? И я рассчитываю на их разум. Им придётся выбирать: либо полные полки в магазинах и заваленные гробами кладбища, либо опустевшие магазины и спасённые дети. Не сомневаюсь в их выборе.
— Пустые магазины и спасённые дети… Но разве одно знойное лето истребит эпидемию? А если она притихнет, а на другой год возродится? Сколько лет она в Корине таилась! Вот чего я боюсь.
— Правильно, бойтесь! — сказал я. Многое зависело от действий Пустовойта — и была удача в том, что он высказал те опасения, какие именно ему потом практически рассеивать. — Ночью я сказал Гамову, что у меня две идеи по борьбе с эпидемией. Одну я высказал — насильственное сухое лето в поражённых эпидемией странах. Теперь слушайте вторую. Искусственных лекарств против водной аллергии нет. Но натуральное женское молоко обрывает аллергию — значит, нужно снабдить грудным молоком всех больных.
Дальше я предложил объявить у нас в стране женское молоко государственным достоянием. Каждой кормящей матери сдавать его полностью в больницы, а детей своих кормить молоком искусственным, для здорового ребёнка оно не хуже естественного. Часть собираемого молока оставлять как резерв, препятствующий вторжению эпидемии в наши рубежи, а большую часть передавать в страны, захваченные эпидемией. И оплачивать женщинам молоко многократно выше искусственного, предоставить матерям заодно и льготное продовольствие. У Пустовойта огромные средства, пусть он истратит часть своих миллиардов на подлинный акт всемирного милосердия. И пусть закупает грудное молоко не только у нас, но и во всех странах мира, особенно в тех, где эпидемия уже сражает детей и взрослых.
— Вы оплатили целым состоянием несколько литров крови, тайно отданной врачом Габлом Хотой нашим раненым пленным, — обратился я к Пустовойту. — Столько денег за женское молоко вы платить не сможете, молока потребуется много больше, чем было крови в теле Хоты. Но почему не платить за него столько, чтобы это стало для рядовой женщины экономически выгодно? Наши противники не введут монополии на женское молоко, препятствовать его закупкам не будут, оно ведь пойдёт на спасение их граждан, маленьких и больших.
— Облагодетельствовать своих врагов! — презрительно бросил Гонсалес.
— И их, — холодно парировал я. — Но прежде всего нас самих. Наши дети, все мы под угрозой, Гонсалес. Спасая детей врага, мы спасаем наших детей. Ведомство, возглавляемое Пустовойтом, называется международной компанией Милосердия. И если оно не сможет организовать международное милосердие, то грош ему цена. И грош цена нам самим, ибо мы станем лгунами и лицемерами, мастерами лишь обещать добро, но не делать его, когда в нём нужда! Мне стыдно будет глядеть на себя в зеркало!
Показывая, что споры исчерпаны, Гамов объявил:
— Предложения принимаем, будем их выполнять. Вудворт, ваше мнение о реакции противников.
Я всегда с интересом слушал Вудворта. И не потому, что он не принадлежал к говорунам и каждая его речь становилась маленьким событием. Просто он находился в особом положении. Я не смог бы исполнять его нынешней должности — быть министром державы, воюющей с его родиной. Он в родной Кортезии искал некой высшей справедливости, но обрёл ли он её у нас? И он не переставал любить Кортезию, очень многое в ней ценил — и не раз, я уже писал об этом, ставил нам в пример её деловитость, высокий уровень жизни. Мы стали для него образом творимого будущего, Кортезия отодвигалась в прошлое, она исчерпала свои творческие возможности, он видел это со скорбью. Но будущее ещё только будет, а прошлое ещё пребывало в настоящем. Я бы сказал о нём и так: он сделал ставку на ребёнка против созревшего мужчины. Значит ли это, что ребёнок во всём превосходит зрелого мужа?
Разумеется, я не сомневался, что Вудворт мой план примет, в нём не было вреда его народу. Но глубинная польза людей и непосредственная выгода правительств не всегда взаимно корреспондируют: у дипломатии свои законы.
Вудворт ответил, как я надеялся, но по-иному, чем я ожидал:
— Диктатор, вы объявили, что поведёте войну, отвергающую все общепринятые обычаи и законы. То, что предлагается сейчас, больше, чем простая неклассичность. Помочь нашим врагам остаться живыми и здоровыми, насильно им помочь, если добровольно не примут помощи — отход от классики превращается в парадоксальность. Парадокс насильственного вызволения врагов из беды ошеломит их сознание, взволнует все души — таков первый мой вывод.
Он обращался к одному Гамову, хотя внёс предложение я, а не Гамов, и хотя я, а не Гамов, председательствовал на Ядре. Всё это были пустяки, каждый из нас знал о себе, что он не больше, чем высокий чиновник в аппарате диктатора. И если бы не присутствовала Елена, я и не заметил бы некорректного поведения Вудворта. Но Гамов угадал моё недовольство.
— Очень рад, что вы одобряете идеи Семипалова, — сказал он. — Я тоже их одобряю. Но вы не ответили на мой вопрос. Какой реакции ждать от наших противников?
— Не враги же они своего народа! И я согласен с Семипаловым, что министру Милосердия после раскрытия лагерей военнопленных для посещений родных и продовольственной помощи предоставляется новая возможность большого милосердия.
— Подведём итог, — сказал Гамов. — Вудворту оповестить все страны о начале массовой борьбы с эпидемией. Пустовойту установить самые высокие цены в латах и золоте на грудное молоко. Срочно наладить сбор молока и его транспортировку в опасные районы. Пустовойт, вы согласны?
Пустовойт только заметил, что сбор молока надо поручить энергичным женщинам — добавить бы их в его аппарат. Гамов вспомнил о заокеанской Администрации Помощи военнопленным. Она целиком из женщин. И каких! Эта Норма Фриз, профессор математики, ведь такая дама, пусти её, любому быку рога свернёт. Идеальный председатель для женского Комитета Спасения от водной аллергии. И та удивительная женщина, застрелившая своего дурака мужа и пригрозившая прикончить Аментолу, если её оправдают! Аментолу застрелить не дадут, но почему ей не возглавить Комитет по сбору женского молока в Кортезии? Перевести из фондов Пустовойта деньги, она и в своей Кортезии соберёт ещё не меньше — и хлынет поток спасительного молока из-за океана! И ещё одну замечательную женщину привлечём. Людмила Милошевская поярче и поэнергичней всех остальных. Сейчас она примиряет двух политических петухов — вождя своей партии Понсия Маркварда и его заклятого друга в новом правительстве Вилькомира Торбу. И чаще становится на сторону врага своей партии Вилькомира, тот всё же умней Понсия. Чего вы смеётесь, Семипалов?
— Вспомнил спектакль, который вы разыграли в Патине. Зрелище было впечатляющее. Хочу предложить ещё одну женщину в проектируемый вами Верховный женский совет, который станет чем-то вроде зародыша Объединённого международного женского правительства — звучит сильно, не правда ли? Я говорю о дочери Путрамента. Не знаю, сколько в этом диком зверьке натуральной женственности, но что она не уступит всем перечисленным вами дамам в бурной энергии, поручусь головой. Во всяком случае, я поостерёгся бы безоружным встретиться один на один с этим рыжекудрым, веснушчатым, диким представителем так называемого слабого пола. А если вооружить её правом приказывать целой армии подчинённых женщин? В Нордаге она перемешает небо с землёй — им ведь близость с Кориной в нынешней обстановке особенно грозна.
Никто не возражал против участия Луизы Путрамент в проектируемом Международном женском Комитете Спасения.
Я назначил короткий перерыв и проводил Елену.
— Всё было так интересно и так важно! — сказала она восторженно.
— Да, ты вся замерла от восхищения, когда Гамов говорил.
— Я очень рада, что ты это заметил. Он диктатор и, стало быть, тиран, но временами поражает такой человечностью… Но ты не заметил другого, Андрей. Ты не увидел, как я слушала тебя, тебе в эти минуты было не до меня. А я любовалась тобой, ты был прекрасен, ты был проникновенно глубок! Я ещё не знала тебя такого и так рада, что довелось узнать! Что Гамов! Он всегда хорош. А ты сегодня был выше Гамова — так бесконечно важно всё, что ты предлагал.
— Ты преувеличиваешь. В тебе говорит любовь, — я смутился, восторженность раньше не была свойственна Елене.
— Да, и любовь! Разве это плохо? Скажи… Ты вчера случайно появился в своей квартире или решил воротиться? Я могу ждать тебя сегодня?
Я сказал очень серьёзно:
— Елена, вчерашний день сохранится в моей памяти как один из лучших дней моей жизни. Я буду мечтать о повторении наших встреч. Не сердись, Елена, я сегодня не приду. И не знаю, когда сумею прийти.
4
История движется неровно, её шествие — не праздничная прогулка по укатанной дороге. Но я не уставал поражаться, как сумбурно, судорожными толчками совершается то, что потом историки назовут плавным ходом исторического процесса. В общем, всё происходило, как мы планировали, если говорить о результате. Но совсем по другому образу, чем представлялось заранее.
Увлечённые страстной уверенностью Гамова, мы ожидали немедленного политического эффекта, когда создавали две диковинные международные компании — Террора и Милосердия, — и даже объявили их акционерными: вступай, любое государство, в такую компанию, казни и милуй своих сограждан и плати огромные деньги за свои казни и милосердия. Именно такой издевательской формулой описал наше новое предприятие язвительный лохмач Фагуста. У меня было серьёзное опасение, что «точно по Фагусте» воспримут наши акционерные предприятия за рубежом — и враги, и союзники, и нейтралы. Но было недоуменное молчание. Даже ретивые журналисты — кроме Фагусты, разумеется, — ограничивались сухой информацией. Никто и не подумал вступать в Акционерные компании Террора и Милосердия, только проницательный карлик Кнурка Девятый захотел местечка в Белом суде — на всякий случай. И массовые расправы за высокую плату с нашими врагами — большие надежды Гонсалеса — их тоже не было. Как будто за рубежом повывелись мафии и вольные гангстеры, даже обычных преступлений совершалось меньше — недоумевали, присматривались, готовились, так я это теперь понимаю.
И вдруг прорвалось!
Яростный выстрел одуревшей от горя женщины, её угрозы прикончить Аментолу, если она останется на свободе, пролетели искрой в набитом взрывчаткой складе. В своей стране она предстала героиней. Аментолу не перестали уважать, он оставался одним из самых популярных президентов в истории Кортезии, но её мужеством восхищались. Возникло движение в её защиту, на митингах требовали её оправдания. И почти одновременно с шумом вокруг неё возникло то, на что мы надеялись и что провоцировали: террор против политиков и военных, объявленных в зловещем списке Гонсалеса. Министры и генералы опасались без охраны показываться на людях. Гонсалес разработал способы оплаты террористов, но полиция Аментолы не бездействовала — вознаграждение не всегда доходило до тех, кто предъявлял на него права, оплата откладывалась. «Террор в долг, убийства в кредит!» — зло оценил вспыхнувшую в Кортезии вакханалию Фагуста. И что бывало не часто, я согласился с ним в такой жестокой оценке.
Но вот что интересно — и тоже неклассично, если не просто парадоксально. О гневном приёме Гамовым женщин из Кортезии широко оповещали печать и стерео. Не только Исиро, не только неусмиряемый Фагуста и его антипод Георгиу, но и все нейтралы сладостно смаковали суровые обвинения, брошенные активисткам помощи. В Кортезии получили богатую пищу для изображения Гамова женоненавистником и хулиганом и, разумеется, были вдохновенны в обвинительной живописи. А результат вышел обратный. Норма Фриз в Кортезии объявила, что в мире есть один мужчина, понимающий естественное назначение женщин в мире, — и этот единственный настоящий мужчина — диктатор Латании. Мгновенно отозвалась Людмила Милошевская. На стерео во всём блеске своей необыкновенной красоты она вещала, что Гамов открыл ей глаза на то, что женщины могут совершить в государстве, и что только теперь она постигла своё истинное назначение — быть высшей силой, усмиряющей ребяческие схватки мужчин-руководителей. «Мужчины тешатся красочными пустяками, они, как павлины, распускают роскошные хвосты обещаний, фантазий и угроз, вся их деятельность — красивая игра на государственных подмостках, — сурово выговаривала она политикам. — Мужчины незаменимы в творении фантазий, но надо их сдерживать и направлять». И Прищепа докладывал, что в Патине эта удивительная речь новой правительницы страны вызвала у мужчин не возмущение, а весёлое одобрение. «Ну, мама Люда! Вот голова на плечах!» — такими восторженными восклицаниями повсеместно сопровождалось появление Людмилы на экране. И мужчины сочувствовали обоим враждующим вождям: «Теперь и Понсий, и Вилькомир покрутятся, мама им спуску не даст!» О том, что реальная власть вовсе не у Милошевской и не у Маркварда с Торбой, а у отца Павла Прищепы, генерала Леонида Прищепы, в Патине как бы забыли. Оба врага и их верховная примирительница заслонили собой командующего нашими оккупационными войсками. Я обратил внимание Гамова на этот любопытный факт. Он усмехнулся.
— То самое, что нам нужно.
Не убеждён, что понял в тот момент всё огромное значение, какое Гамов вкладывал в ответ.
Объективности ради должен сказать, что в общей вспышке активности женщин некоторую роль сыграло и моё поведение в Нордаге. И то, что я разрешил стерео показывать, как Луиза вела себя у виселицы и как осыпала меня упрёками и обвинениями, а я терпел; и как я немедленно освободил её после появления отца, а самого Франца Путрамента не послал на виселицу, но дал ему побыть с дочерью, а потом отправил обоих в Адан — всё это поразило воображение и у нас, и у врагов гораздо больше, чем мог сам по себе подействовать простой факт поимки неудачного политика. Гамов не ошибался — яркие спектакли на видимой всем политической сцене куда эффективней невидимых трагедий на залитых кровью полях сражений.
И сейчас я вижу, что психологически мир уже был подготовлен к великим действиям, когда Омар Исиро обнародовал кампанию против водной аллергии. Конечно, умные люди сразу отметили, что Гамов в ещё большей степени, чем прежде, когда создавал международные компании Террора и Милосердия, присваивает себе отнюдь не завоёванные права мирового правителя. Но была важная разница в том, как встретили его планы тогда и теперь. Тогда Латания виделась обречённой на поражение, пытающейся в предсмертный час экстравагантными средствами отсрочить гибель. Сейчас к миру обращалась страна, одержавшая победу в схватке с самой могучей коалицией держав, страна, открыто высказавшая претензии на полную победу. И если раньше она пеклась лишь о собственной выгоде, то сейчас, пренебрегая сиюминутной пользой, предлагала помощь врагам — ещё не слыханное действие: объединение всех, воюющих и нейтральных, во имя общего дела — спасения больных детей. Дружеское пожатие рук над ещё пылающими очагами сражений — так прозвучал на весь мир призыв Омара Исиро.
Ответ был быстрым. Норма Фриз, председательница компании Помощи военнопленным, призвала создать Комитет Борьбы с водной аллергией, а всех кормящих матерей продавать своё грудное молоко, наметила сеть приёмных пунктов молока, его консервации и пути транспортировки в места эпидемий. Аментола разрешил Комитету Борьбы и нашему Пустовойту перевести в Кортезию любые суммы, какие они выделят для закупок спасительного молока.
Всё это было хорошо, конечно. Но главная проблема ещё была темна. Корина известила мир, что примет любую помощь для спасения своих детей, даже если эта помощь из страны, с которой она сейчас воюет. «Дети вне войны!» — объявила королева Корины. Но Клур молчал. Эпидемия ещё не вторглась в границы Клура. И древняя гордость клуров не позволяла безропотно соглашаться на наши суровые условия — гнать обратно океанические циклоны, создать в цветущей стране искусственную засуху. Мощности метеостанций Штупы хватило бы справиться с противодействием Клура, но это означало бы продолжение войны в самой свирепой форме, а мы всё же делали попытку к примирению.
Ночью звонок Гамова поднял меня с постели.
— Вышло! — кричал он. — Семипалов, я так счастлив! Клуры не будут препятствовать Штупе! Они сообщили об этом по стерео.
Я был обрадован не меньше Гамова.
— Теперь наши дети спасены! Теперь им ничего не грозит, Гамов.
— Все дети спасены! И наши, и наших противников! Всех больных вылечим, всех здоровых предохраним!
И на другой день Штупа стал передвигать на запад свои подвижные метеогенераторы, а Пустовойт готовить золото за рубеж для закупаемого там молока. Елена формировала отряды медиков для десантов в Патину и Родер. Я не погрешу против истины, если скажу, что всех нас охватил энтузиазм. Впервые за годы войны мы совершали что-то мирное, даже выше просто мирного — акт общечеловеческого великодушия.
И эти дни Аркадий Гонсалес выбрал, чтобы объявить о начале суда над Артуром Маруцзяном и его сообщниками!
Процесс можно было начать и раньше. Со дня покушения на Гамова прошло столько времени, что хватило бы расследовать десяток и более запутанных преступлений. Гонсалес уже спустя несколько дней торжественно известил, что убийцы — офицеры из бывшей охраны маршала Комлина, но затем надолго замолчал.
— Наш Чёрный судья выбрал поразительно неудачное время, — сказал я Гамову. — Мы начинаем во время войны самое антивоенное дело, демонстрируем и друзьям и врагам образец настоящего благородства. А Гонсалес задумал наводить страх новыми расправами. Прикажите ему хотя бы отложить суд.
— Процесс нельзя откладывать, — ответил Гамов.
Я не понимал его упорства. Он человек и, естественно, натерпелся страха, когда трое ринулись на него с импульсаторами. Но он был политиком. Он не мог не понимать, как навредят нам зверские спектакли Гонсалеса. Какой взрыв восторга вызвало во всём мире освобождение заложников, летевших в водолётах Каплина вместе с осуждёнными на казнь пилотами! А волна облегчения, пронёсшаяся по всей Кортезии, когда мы объявили раскрытие лагерей военнопленных! Каждая такая акция равновелика выигранному сражению. Маленькое судейское действо Гонсалеса могло погасить огоньки доброго отношения к нам.
— Процесс будет на руку Аментоле, — доказывал я Гамову. — Он готовит силы для новой схватки. Зачем облегчать ему работу?
— Ничего Аментола не выиграет от процесса. Пусть Гонсалес занимается своими делами, а мы с вами своими.
Тон Гамова был слишком категоричен, чтобы продолжать спор. Я предупредил Гамова, что на процесс не пойду, даже если Гонсалес вызовет меня как свидетеля.
Зато в день процесса я освободил себя от текущих дел и уселся перед стереотелевизором. Вначале на экране появились Елена и Пустовойт. Она рассказывала, как идёт сбор целительного молока, он извещал кормящих женщин — наверное, уже в десятый раз — о льготах в питании и плате за каждую порцию молока. Плата была такая, что, вероятно, самым высокооплачиваемым делом в стране стало сцеживание молока. Ни сам Гамов, ни его министры, ни директора военных заводов и мечтать не могли о заработке молодой матери, отдающей своё молоко на борьбу с эпидемией.
Константин Фагуста не удержался от карикатуры на нашу новую акцию. «Молодая семья нашего времени!» — гласил рисунок: женщина, невероятно худая, но с мощным бюстом, нацеленным на встречных, как двухорудийная батарея, плавно — будто боясь расплескать себя — шествовала на сдаточный молочный пункт, а позади ухмыляющийся муж сгибался под тяжестью двух переполненных корзин — платой за недельную сдачу молока. А в стороне небритый крестьянин почёсывал голову: «Мои молочные коровы тоже худые, а молоко я честно сдаю, но дополнительного пайка ни им, ни мне!»
Омар Исиро предварил показ Чёрного суда краткой сводкой картин приезда Гамова на завод, его речи, выхода сквозь толпу и нападения убийц. Гамов, пошатываясь, брёл к машине, а разъярённая толпа топтала ногами двух убийц, третьего, истерзанного, окровавленного, охрана защищала от расправы. На тех снимках захваченный выглядел типичным злодеем — уродливым, с перекошенным ртом, с вытаращенными глазами. Но на суде рядом с главными обвиняемыми сидел совсем другой — по виду — скромный, красивый юноша, бывший капитан гвардии, племянник маршала Комлина. Гонсалес поместил его на краю скамьи, центр её заняли Артур Маруцзян и Антон Комлин, ещё несколько человек сидели по бокам — бывшие министры, особо приближённые, и среди них единственная женщина, Анна Курсай. Я сразу не узнал ни Маруцзяна, ни Комлина. Маруцзян и в свои юношеские годы не выглядел молодым, он слишком рано пришёл к власти — искусственно развил в себе солидность не по годам. Но стариком он не был, когда мы согнали его с президентского престола. А сейчас на деревянной скамье сидел старик с одутловатым лицом, уродливым зобом, потухшими глазами. У Комлина висели серые щёки, тряслась голова. Я не отводил от них глаз, остальные мало меня интересовали, но в судьбе этих я принимал участие, я сам создал план их падения — моя судьба пересеклась с судьбой бывшего президента и бывшего маршала.
Гонсалес выглядел удачно на фоне двух угасших стариков. Он сидел в чёрной мантии, под ней широкие плечи казались ещё шире, а бледное лицо виделось почти бескровным. Я бы сказал, что это лицо мертвеца, если бы оно было обычным человеческим. Но лицо Гонсалеса, я уже много раз упоминал об этом, было больше чем красивым, оно было прекрасно, с таких лиц художники пишут ангелов, а он и по должности, и по натуре был дьяволом — чудовищное противоречие вида и сущности!
За отдельным столиком уселся Константин Фагуста — бывший лидер оптиматов вызвался защищать своих прежних противников максималистов. Я знал, что Фагусту Гонсалес попросил в общественные обвинители — в былых схватках с обвиняемыми он накопил много порочащих их сведений, и что Фагуста идти в обвинители отказался — незачем лягать копытами упавших — и неожиданно предложил себя в защитники. От Фагусты, конечно, можно было ожидать любых поступков. Меня удивило одно: Пустовойт не прислал своего представителя, а мог бы. В функции представителей Министерства Милосердия входило и присутствие на Чёрном суде, чтобы оспаривать его решения. Пустовойт уже не раз пренебрегал своими обязанностями. «Поговорим на Ядре, — решил я. — Милосердие должно быть не слезливым, а столь же решительным, как и наказание».
Секретарь зачитал обвинение. Гонсалес опросил подсудимых: признают ли они себя виновными в организации преступных покушений на руководителей правительства? И Маруцзян, и Комлин, и их приближённые ответили: «Нет!». Племянник Комлина, капитан Конрад Комлин, виновным себя признал. Анна Курсай взмахнула головой, пышная грива каштановых волос закрыла её лицо, и отчеканила:
— Признаю, что покушалась на Семипалова. Преступницей себя не считаю. Это был акт политической борьбы.
Гонсалес, видимо, решил, что допрос единственного признавшегося в своей вине человека даст улики, изобличающие всех остальных. Он подверг Конрада Комлина двухчасовому терзанию. Тот упорно не поддавался на каверзные вопросы и коварные подсказки. Нет, ни дядя маршал, ни свергнутый президент не уговаривали трёх офицеров дворцовой гвардии брать оружие и подстерегать диктатора. И слова о таком акте не было. Но и дядя, и президент негодовали, что с ними поступили как с отщепенцами — схватили за шиворот и выбросили, к тому же конфисковали имущество, отказали в пенсии. Президент говорил, что судебный процесс был бы лучше нынешнего безрадостного существования, на процессе он мог обвинить весь народ в неблагодарности. Дальше таких разговоров не шло.
На этом месте Гонсалес прервал капитана Комлина.
— Маруцзян, вы сейчас на процессе, которого жаждали. Это вас радует? Встаньте, когда с вами разговаривает председатель суда!
Маруцзян с трудом поднялся.
— Нет, не радует, господин Чёрный судья. Меня сейчас ничто не радует. Я устал от жизни. Мне хочется отдыха, того простого человеческого отдыха, которого вы мне не дадите.
— Почему же не дадим? Будет вам отдых, Маруцзян. Долгий и нетревожимый!
Капитан рассказал, как они, трое друзей, возмущались расправой с президентом и маршалом, их внезапным падением из роскоши в нищету. Потом добавился протест против новых порядков. Лучшие люди должны были приносить повинную, признаваться в отвратительных «покаянных листах» в прегрешениях, ошибках молодости, служебных просчётах — без таких унизительных признаний нельзя и мечтать остаться на службе. Свирепый Священный Террор исчерпал терпение. Миловать преступников нельзя, но публично издеваться над ними, унижать их человеческое достоинство, жестоко карать всех близких…
— Мы поняли, что потеряем уважение к себе, если смиримся с преступниками, захватившими власть, — закончил молодой офицер. — И решили убить диктатора. Прошу суд принять моё заявление: снисхождения не прошу, в содеянном не раскаиваюсь.
Гонсалес вызвал свидетелей покушения. Это была скучная сцена — рабочие и охранники, среди них и Сербин, описывали — и довольно путано — события, какие гораздо лучше показывало стерео.
Гонсалес объявил перерыв. Во время перерыва я вызвал Гамова.
— Вам нравится то жалкое зрелище, какое устраивает Гонсалес?
— Гонсалес делает то, что может. Интересно, что скажет Фагуста?
— Заранее знаю, что скажет этот лохматый, вечно голодный пророк справедливости. Постарается оправдать убийц и обвинить вас, что сделали себя заслуживающим убийства.
— До этого он всё же не дойдёт, — сказал Гамов с улыбкой.
После перерыва я снова убедился, что лучше знаю этого человека и что необъяснимая симпатия Гамова к Фагусте когда-нибудь принесёт нам непоправимый вред. Если бы от меня зависело, в любой статье Фагусты я нашёл бы достаточно поводов предать его Чёрному суду. И было бы сразу же покончено со всеми его нападками на все наши политические акции — лишь кампанию сбора грудного молока он одобрил, — впрочем, об этом я уже упоминал.
Фагуста не призывал посадить Гамова и меня на скамью подсудимых, а Маруцзяна с его свитой немедленно освободить: на это ему хватило ума. И он даже признавал, что в принципе наш Священный Террор дал полезные результаты по очистке общества от преступников. «Террор правосудия просто превзошёл террор преступления», — сказал он вполне рассудительно. Но затем он красочно описал все излишества кар, все жестокости наказаний:
— Даже у меня, мирного гражданина, замирало сердце и выворачивало нутро, когда наш уважаемый министр информации показывал по стерео, как выполняются приговоры нашего не менее уважаемого сегодняшнего председателя. Не привлечёте же вы меня за это к суду! Почему же попали под суд бывшие руководители страны? Они тоже возмущались, как и я. Даже меньше — я писал статьи против террора, а они только шептались в своих домах.
— Они на скамье подсудимых не за разговоры дома, — прервал Фагусту Гонсалес. — Они виновны в злодейском покушении на нашего диктатора.
— А вот это не доказано! Нет данных, что они вкладывали импульсаторы в руки молодых офицеров, что прямо говорили им: «Идите и убивайте!» Давайте не сочинять фантастических сюжетов, это дело писателей, а не правосудия.
Фагуста потребовал вызова на суд свидетеля — диктатора Гамова, на которого совершил покушение Конрад Комлин.
— Жду вопросов, председатель, — сказал Гамов, заняв место свидетеля.
— Вопросы вам поставит защитник, он просил вас сюда.
— Слушаю вас, Фагуста, — сказал Гамов, поворачиваясь к редактору.
Фагуста помедлил, прежде чем задавать вопросы. Даже для этого бесцеремонного человека было непросто допрашивать диктатора.
— Не буду выспрашивать про ваши переживания в связи с покушением, — начал он. — Но считаете ли вы виновным Маруцзяна, Комлина и всех подсудимых в тех преступлениях, которые им инкриминирует Чёрный суд?
— Да, считаю, — ответил Гамов.
— Значит, их арестовали правильно?
— Разумеется.
— Диктатор!.. Вы, наверное, слышали, как я признался, что вёл такие же разговоры, что и они? И даже писал статьи против вас. Не значит ли это, что я ещё более виновен, чем они?
— Вы сомневаетесь в своей вине? Да, вы виновней их всех.
— Но я не сижу на скамье подсудимых!
— Пока, Фагуста.
— Что значит «пока», диктатор? Это угроза?
— Просто деловое предупреждение.
Фагуста казался до того ошарашенным, что я засмеялся. Он ещё не схватывался с Гамовым открыто и не знал, что схватка будет очень неравная.
Гамов спокойно ждал других вопросов. Фагуста преодолел замешательство.
— Итак, я пока на свободе. Благодарю! Но речь всё же не обо мне, а о тех, кто уже потерял свободу. Вы согласились, что они и я одинаково виновны в несогласии с вашей политикой. Но меня вы не арестовываете — пока… А их отдали Чёрному суду. Почему же такое неравенство?
— Потому, Фагуста, что ваши несогласия и протесты ещё никого не воодушевили схватить импульсатор. Они будоражат мысли, но не вызывают зуда в руках. И до того, как ваши статьи не погонят кого-нибудь расправляться со мной, можете чувствовать себя в безопасности.
— Ненадёжная безопасность, диктатор… Подсудимых, стало быть, судят не за мысли, а за действия? За то, что шепотком произнесённые проклятья вызвали ярость в юнцах, а юность всегда предпочитает действия, а не пересуды. Я верно излагаю вашу позицию?
— Абсолютно. Добавлю только, что сила зловредного шёпота определяется тем, что шептали они, а не другие. Их мнению придавалось слишком большое значение.
— Отлично! Итак, их судят не за слова, а за тот правительственный ореол, какой они ещё сохранили и какой придавал особое значение их речам? Других бы за такие поступки не судили?
— Другие такими словами не подняли бы трёх юнцов на убийство.
— И это принимаю. Теперь скажите мне, что важней для политики — прошлое, настоящее или будущее? Политик ведь не историк, углублённый в былое, не фотограф, фиксирующий одно настоящее, политик что-то конструирует, добивается чего-то, что пока ещё в будущем.
— Вы сами ответили на свой вопрос. Хороший политик ставит себе цели на завтра или дальше того. Он создаёт будущее, а не консервирует настоящее.
— Гамов, вы хороший политик?
— Надеюсь на это. Окончательный ответ даст история.
— Итак, вы признаёте, Гамов, что ваша основная задача — конструировать будущее. Прошлое — для архивариусов и историков. А теперь поглядите на обвиняемых. Они ведь полностью в прошлом, которое вас уже не тревожит.
— Эти люди существуют сегодня, Фагуста…
— Существуют, но как? Ещё раз прошу — вглядитесь в эти призрачные лики давно погибшей империи, — Фагуста властным жестом обвёл скамью подсудимых. Операторы Исиро переводили стереоглаз с одного подсудимого на другого. Не знаю, от презрительных ли слов Фагусты или от духовного и физического истощения, но их тусклые лица совсем погасли — жалкие старики уныло опускали глаза перед миллионами зрителей. Только капитан Комлин да Анна Курсай выглядели пристойно, её мрачная красота перед стереоглазом стала ещё более впечатляющей, я невольно залюбовался. Фагуста с силой продолжал: — Что ждало бы этих людей в будущем вольном их бытии, в том будущем, которое вы конструируете и в котором они тоже могли бы быть? Да ничего их там не ждёт! Они не для будущего, эти обломки, эти силуэты прошлого. И болтовня их уже никого не поднимет на бунт, и сами они ни на что не способны, кроме как тускло доживать свой век. А ведь вы собираетесь их казнить! Как вы оправдаете такое логическое противоречие, такую политическую несообразность, диктатор Латании?
— Вы отличный софист, Фагуста, — сказал Гамов, улыбаясь. Он с явным удовольствием слушал речь Фагусты, из защитительной вдруг ставшей обвинительной. — Вы фехтуете словом, как шпагой.
— Ваш ученик, диктатор! Но вы не ответили на мой вопрос — зачем в конструируемом вами будущем нужна казнь этих людей, провинившихся в прошлом?
— Почему казнь? Возможны и не такие страшные наказания.
— Не для Гонсалеса! Председатель Чёрного суда знает одно воздаяние — смерть. Правда, он варьирует формы смерти — простое отнятие жизни, с мучениями, с унижением…
— В важных случаях он представляет приговор на утверждение мне. Будем считать этот случай важным.
— Вы утвердите его смертный приговор?
— Он ещё не вынес его, рано говорить об утверждении или отмене.
— Гамов! Отвечайте со всей прямотой, которой вы так часто поражали не одного меня. Вы утвердите смертный приговор, вынесенный Гонсалесом этим несчастным людям?
Гамов молчал и улыбался. Он, казалось, любовался Фагустой. Тот и вправду представлял собой в эту минуту занимательное зрелище — огромный, лохматый, он вздыбился над невысокой трибуной, выбросил вперёд мощные ручищи — очень впечатляющая ораторская поза. Но я смотрел не на Фагусту, даже не на Гамова, а на Гонсалеса. Такого Гонсалеса я ещё не знал. Он смеялся. Он откинулся в кресле и молчаливо хохотал. Его приводила в восторг перепалка между Гамовым и Фагустой. И он ничем не показывал, что оскорблён выпадами против него самого.
— Вы не отвечаете, диктатор! — мощно прогремел Фагуста.
— Получайте ответ! Я отменю смертный приговор обвиняемым. Ни один не будет казнён. Вас это устраивает?
— Вполне. И подсудимых ещё больше, чем меня. — Фагуста ещё не кончил борьбу за жизнь обвиняемых. — У меня появились новые вопросы — и на этот раз к председателю Чёрного суда. Уважаемый Гонсалес, вам не кажется, что дальнейшее судебное заседание будет смахивать скорее на спектакль, чем на дело? Вы будете ещё допрашивать, выяснять, потом вынесете суровый приговор, а диктатор все ваши постановления перечеркнёт. Так зачем тратить попусту время? Может, сразу отпустить всех обвиняемых?
— Вы правы, Фагуста, — ответил Гонсалес. — Раз диктатор не утвердит смертного приговора, а я, вы и в этом правы, иного бы не вынес, то незачем продолжать судебное следствие. Но есть одно затруднение. Вы утверждали, что обвиняемые — фигуры прошлого и уже не могут быть опасны. Но это не может относиться к тем двум, — он показал на Конрада Комлина и Анну Курсай. — Как же быть с ними? Можете ли гарантировать, что они снова не схватятся за импульсаторы? Против нас, а не против наших врагов, уважаемый Фагуста.
— Спросите их, — посоветовал Фагуста.
— Капитан Комлин, как собираетесь строить будущую жизнь? — обратился Гонсалес к племяннику маршала.
Тот встал, но не сразу нашёл нужные слова — по всему, и помыслить не мог, что события обернутся так странно. Он ожидал казни, и от недавней решимости стать мучеником за идею не осталось и следа.
— Не знаю… Уже сказал — не раскаиваюсь и не жду снисхождения… Нет, пожалуй, немного раскаиваюсь… Может быть, мы очень ошиблись, что так опрометчиво… Не знаю… Нет, не могу ответить.
— Анна Курсай, вы!
Она не встала, а вскочила. Её лицо горело. Она шла в бой — во всяком случае, ей самой так казалось.