Кроха Кэри Эдвард
Глава четвертая
В тот первый вечер, когда мы остались в доме вдвоем, я стояла посреди кухни, а Куртиус пытался что-то приготовить. Стараясь быть полезной и работящей, как меня учила маменька, я спросила, могу ли я чем-то помочь: он был слишком возбужден, и я, не дав сковородкам перекалиться на большущем огне, принялась помогать ему со стряпней.
– Я тебя не боюсь, – сообщил мне доктор Куртиус. – Ты меня совсем не пугаешь. У тебя же ничего нет, так? Совсем ничего.
Когда мы покончили с едой и пришла пора идти спать, Куртиус молча наблюдал, как я поднимаюсь по ступенькам в свою чердачную комнатушку.
– Доброй ночи, крошка!
– Доброй ночи, сударь мой!
– Как тебя зовут? Мне же нужно знать твое имя, верно? Я вообще-то понятия не имею, как обращаться с детьми. Наверное, я буду допускать ошибки. Но насколько мне известно, у всех детей есть имена. Какое у тебя имя?
– Анна-Мария Гросхольц. Но маменька всегда называет меня… Мари.
– Ну, раз так, то доброй ночи, Мари. Ложись спать!
– Доброй ночи, сударь!
И я поднялась в свою чердачную комнатенку, лелея слабые надежды, что, как всегда, обнаружу там маменьку и расскажу ей о событиях сегодняшнего весьма необычного дня. Ну и, разумеется, ее там не оказалось. Но хотя маменьку унесли куда-то прочь, они забыли забрать простыню, на которой она повесилась, и эта простыня валялась теперь комком в углу. И тут я подумала, что, видно, она уже никогда не вернется сюда. Ни завтра, ни послезавтра, ни к концу недели, и жизнь в городе Берне, и в доме Куртиуса, и даже моя собственная жизнь будет теперь продолжаться без маменьки. Я стала раздумывать, куда ее увезли.
Мне было не по себе в этой комнатенке. Отвернувшись, я вдруг начинала воображать, будто маменька все еще свисает с потолочной балки, с вывихнутой шеей и свернутой вбок головой, но когда я глядела туда, ее там не было. И это подвешенное туловище вовсе не казалось мне маменькой, а скорее незнакомцем, который своровал ее у меня. Комната не внушала мне доверия – лучше уж оказаться в любой другой комнате, думала я, но только не сидеть на этом чердаке, поэтому, удостоверившись, что доктор Куртиус удалился к себе, я прокралась вниз вместе со своим одеялом, прихватив с собой подаренную маменькой Марту и папенькину серебряную челюсть. Я попробовала расположиться в кухне, но там мне почудилось, будто повесившаяся вернулась: словно маменька с вывихнутой шеей сидела у очага: я увидала ее Библию, все еще лежащую на выступе посудного шкафа, и теперь книга меня напугала. Мне захотелось оказаться в любой комнате – но только не в кухне и не на чердаке. Но когда я вышла из кухни, мне привиделось, что маменька с выкрученной шеей бредет за мной по всему дому, и мне пришло в голову, что единственное место, куда она за мной не последует, – это мастерская Куртиуса. Там, в мастерской, как мне было известно, хранились все те жуткие предметы, все мрачные секреты, которым лучше бы так и оставаться нераскрытыми, а подойдя к мастерской, я ощутила, как маменька с выкрученной шеей дышит у меня прямо над ухом, поэтому я вошла туда и поспешно затворила за собой дверь. Я находилась одна в комнате, переполненной кусками человеческих тел, и их призрачные фигуры толпились вокруг меня. Но зато я больше не чувствовала подле себя дыхания моей маменьки с вывихнутой шеей. Я осторожно устроила себе лежанку под верстаком и, мысленно моля куски человеческих тел отнестись ко мне по-доброму, крепко зажмурила глаза и наконец уснула.
Я намеревалась проснуться пораньше, чтобы на цыпочках прокрасться обратно к себе на чердак, так, чтобы доктор Куртиус не услышал, но, проснувшись, поняла, что никто иной, как доктор Куртиус трясет меня за плечо и что уже давно утро.
– Вот ты где! Так ты спала тут? – проговорил он. – Давай, пора вставать!
Больше он ни словом не обмолвился о моей ночевке в мастерской, под его верстаком. Я свернула одеяло и положила его на полку – и тут на меня нахлынули воспоминания о смерти маменьки.
– Пойдем, пойдем, – не унимался он. – Ты должна поторопиться!
И ровно в семь утра началось мое обучение.
– Ты должна запомнить, – говорил он мне, – я не привык к людям. Я знакомлюсь с людьми только по частям. Не целиком. Я хочу их понять. Я хочу узнать их получше. Но мои модели слишком сильно на меня влияют. Я и сам стал себе сниться лежащим в ящике-витрине из розового дерева, на подложке из красного бархата. Да-да, и хуже всего, что по-настоящему страшит меня, над чем у меня нет никакой власти, чем я не могу пренебречь и что не в силах отогнать, так это то, что в моих снах я в этом ящике прекрасно себя чувствую. Выпустите меня! – воскликнул Куртиус, слегка постучав кончиками пальцев по моей груди. – Эй, кто-нибудь, выпустите меня! Разве вы не слышите, как я стучусь в стекло изнутри! Я лежу тут! Кто же выпустит меня? Я хочу получше узнать живых людей. Я хочу узнать тебя получше. Да-да! Мы здесь. Вот и все. Я тебя не боюсь. Ни в малейшей степени.
Доктор Куртиус внезапно вскочил со стула и торопливо принялся за работу. Немного погодя он оставил свое занятие и обернулся ко мне.
– Знаю! – воскликнул он. – Я знаю, как с этим обойтись. Я знаю способ. – И он забегал по мастерской, сгребая разные предметы и раскладывая их на верстаке.
– Давай-ка, Мари – ведь тебя так зовут? – обратился ко мне Куртиус, удовлетворенно разглядывая собранные на верстаке штуковины. – Давай, если ты готова и если хочешь, начнем!
– Я вполне готова, сударь мой!
– Эти инструменты некогда принадлежали моему отцу. А он служил главным анатомом Бернской больницы, это был великий человек! После его смерти все эти инструменты перешли ко мне по наследству. – Он подошел к сосуду, наполненному гипсовым порошком, мерной ложкой зачерпнул оттуда немного, высыпал гипс в металлическое ведерко и, добавив немного воды, тщательно перемешал.
– Я покажу тебе, как это все делается, чтобы ты поняла и потом смогла повторить весь процесс. Для этого я изготовлю слепок. Не части тела, нет, не сегодня. Сегодня для твоего обучения я, если не возражаешь, сделаю слепок твоей собственной головы.
– Моей головы?
– Да, твоей головы.
– Моей головы, сударь?
– Повторяю: твоей головы.
– Ну, если вам так угодно, сударь…
– Мне угодно!
– Ну тогда ладно, сударь, слепок моей головы.
И мы начали.
– Сперва немного масла, – с этими словами он нанес масло на мое лицо, – чтобы потом гипсовую маску можно было легко снять. Он размазал масло по всему моему лицу. – Соломинки! – вдруг вскрикнул он. – Нужны соломинки. Чуть не забыл! – И он осторожно вставил мне в ноздри две соломинки, чтобы я могла дышать сквозь гипсовую маску. – Закрой глаза. И не открывай, пока я не скажу.
Он принес гипсовый раствор. И я почувствовала, как вязкий гипс тонким слоем растекся по моей коже, а сверху легли полоски ткани, густо пропитанные жидким гипсом. Странное тепло от гипсового раствора, казалось, глубоко проникало в кожу и сковывало мое лицо. Было темно, и по щекам, векам, губам и шее растекалось тепло, пока я вдруг не почувствовала, что куда-то уплываю, а может быть, уже даже умерла. Потом мне почудилось, что во тьме я мельком увидела маменьку, но она тотчас исчезла, и я вновь погрузилась во тьму и пустоту, и рядом никого не было. Наконец с моего лица сняли гипс, и вернулся свет, и я снова очутилась в мастерской. Доктор Куртиус поспешил с гипсовым слепком к верстаку. Потом он смочил мои волосы маслом, усадил меня затылком вперед и снял гипсовый слепок задней части моей головы, а потом и слепок моих ушей.
– Ну вот, – сказал он, – теперь положим дров в плиту и разожжем ее. Я это покажу тебе, но только один раз. Потом твоя очередь. – И он разжег огонь. – Смотри и запоминай! – Он забегал по комнате, раскладывая на верстаке нужные инструменты. Сначала он измельчил в ступке пигменты, комментируя все свои действия. – Краплак и киноварь смешиваем. Добавляем кармазина, немного голубого и зеленого. Щепотку. Измельчаем. Чуточку желтого. Смешиваем. Вот так, видишь? Теперь вот так, – приговаривал он, подойдя к огромной бутыли в оплетке и с краником и налив из нее немного жидкости в небольшую банку. – Это скипидарное масло, которое надо постоянно добавлять к пигментам. Итак, получилась смесь. Смотрим: вот твой цвет!
Он снял с полки большую медную чашу, показал мне и заставил в нее заглянуть. Потом поставил пустую чашу на горячую плиту.
– Что у нас? Ничего! Так, вот табуретка, сядь на нее! Ну вот, теперь, думаю, мы готовы.
Взяв большой нож, он подошел к запертому посудному шкафу, отпер дверцу и очень осторожно, так, чтобы я не видела, что-то отрезал этим ножом. Потом запер дверцу шкафа и вернулся.
– Это, – сказал Куртиус, показывая мне катышек желтоватого вязкого материала, – то, что я держу, это вещество, это главное! При том, – продолжал он, любовно перекатывая катышек в ладонях, – при том, что сам он не имеет ни характера, ни свойств. Сам по себе он ничто, но он может быть дружелюбным или безучастным, он может быть красивым, он может быть уродливым, он может стать костью или стенкой брюшной полости, может превратиться в разветвление артерий и вен, а может стать лимфатическими узлами, стволом головного мозга, ногтями – чем угодно, от крошечной слуховой косточки внутри уха до бесконечной ленты кишечника, свернутой внутри нас. Всем, чем угодно! Он может стать чем угодно! И он может стать ТОБОЙ!
– Но что это, сударь мой? – спросила я.
– Это зрение и память, это история. Он может стать серым, как легкие, и коричнево-красным, как печень, может стать чем угодно, в том числе и тобой.
– А он может стать моей куклой Мартой?
– Может! Да, еще как может! Он может воспроизводить поверхность любого предмета с поразительной точностью. Эта поверхность может быть шершавой, гладкой, рифленой, блестящей, плоской, рябой, рваной, в крапинку, в шрамах, скользкой или покрытой коркой. Сама выбирай! Нет такой поверхности, которую он не мог бы повторить.
– Тогда может ли он стать маменькой?
– Нет, дитя мое, – ответил он после некоторого колебания, – ею он стать не может. Как не может стать моим отцом или моей матерью. Они тоже умерли. Он мог бы ими стать. Как бы я этого хотел! Но теперь слишком поздно. Они исчезли в пустоте. Ты можешь это понять? И их оттуда уже не извлечь, остались лишь их образы, которые мы лелеем в своей душе, не точные образы, а лишь блики, крошечные осколки. А этого недостаточно. Не осталось никакой поверхности, а это, понимаешь ли, требует поверхности. Таково его правило. Так что для твоей матушки слишком поздно.
– Мне так жаль, что это не может стать маменькой.
– Он жаждет стать личностью, – проговорил Куртиус, – жаждет стать чем-то. И ему требуется только ненавязчивое указание. Ну что, укажем ему нужное направление, а, крошка Мари? Сейчас ты сама увидишь, какой он удивительно послушный работник, какой он великий актер!
– Хорошо, сударь.
– Тогда подержи его в руках! Вот, бери! Понюхай!
Я взяла катышек и понюхала его.
– Да это же простой воск, – протянула я разочарованно.
– Нет! Ничего подобного! Никакой это не простой воск! Любой воск – вещество возвышенное, священное! А вот это, это – аристократ среди всех видов воска, князь всех восков! Величайший материал для изваяния мельчайших деталей, для тончайших имитаций, честнейшее из всех веществ. Вот это – комочек чистого пчелиного воска.
– Чистый пчелиный воск, – повторила я, стараясь запомнить это название.
– Его производят азиатские медоносные пчелы. Так, отлично, а теперь пустим его в работу.
– Медоносные пчелы, – повторила я.
Далее воск был растоплен в медной чаше, а в него добавлен пигмент и еще немного каучука. Куртиус рассказал, какую температуру огня следует поддерживать в плите, как осторожно следует смешивать воск с добавками. Наконец все было готово. Сначала слепок моего лица. Он намазал внутреннюю поверхность веществом, которое назвал «мягким мылом», чтобы потом воск можно было без усилий удалить, после чего залил внутрь расплавленный воск. Сначала совсем чуть-чуть, покрыв тонким слоем всю поверхность слепка, причем внимательно наблюдая за процессом. Доктор взял в руки слепок и стал его потряхивать, чтобы воск равномерно распределился по всей поверхности и не осталось пузырьков воздуха. Затем он положил второй слой воска, а потом и третий, и четвертый, и пятый. Последние два слоя, пояснил он, утолщают будущее изделие и придают ему прочность. После нескольких минут ожидания – всего лишь нескольких минут! – восковой слепок был готов. Доктор довольно легко извлек его из гипсовой формы.
– Это мое лицо? – изумилась я.
– В точности!
И он оставил меня с моим восковым лицом. Оно было еще теплым, точно жило собственной жизнью. Но довольно скоро восковое лицо остыло. Доктор залил воск в другие слепки моей головы. И каждый слепок открыл свой секрет. И теперь перед нами лежали разные части моей головы, покрытые воском цвета кожи, причем восковая пленка имела оттенок моей кожи, как он и сказал. Мои волосы он заранее собрал у меня на макушке и теперь сделал их копию из окрашенного коричневым пигментом воска. Наконец он занялся прилаживанием частей моей головы друг к дружке, чтобы, как он выразился, собрать муляж. Каждый фрагмент был соединен с соседним: в щели между кусками надо было влить еще расплавленного воска или срезать лишние кусочки застывшего, а потом отшлифовать восковую поверхность, чтобы швы стали незаметными. Нижнюю поверхность шеи ему пришлось сделать совершенно плоской, чтобы моя голова могла стоять без подпорок. Восковая голова была полая внутри, и он набил ее старым тряпьем, паклей и стружками.
– Для прочности, – пояснил он.
И вот на верстаке стояла моя голова.
– Я все собрал воедино, а не разобрал на части, – сказал Куртиус.
Я глядела на свою голову: вот она я на столе в мастерской, с закрытыми глазами. Девочка с отцовским подбородком и материнским носом. Мне подумалось, что недавно была одна я, а теперь удвоилась.
В конце дня мы поели суп в кухне.
– Прошу прощения, сударь… – начала я.
– Да, слушаю тебя.
– Я вот тут думала, сударь, о моей маменьке. Куда ее дели?
– Не могу сказать, – ответил он. – Но это можно выяснить. Хирург Гофман наверняка знает. Когда он к нам зайдет, мы непременно спросим у него.
– Я бы хотела сходить на ее могилу.
– Да-да, конечно. Мы спросим.
Когда мы покончили с супом, я убрала со стола посуду, и он сказал:
– Пора спать, Мари Гросхольц.
– Да, сударь мой, – кивнула я, жутко боясь возвращаться к себе на чердак.
– Если хочешь, можешь спать внизу. В мастерской. Но только ничего не трогай! Хотя погоди-ка. Скажи мне: тебе там не было страшно одной?
– Я чувствовала, как все они бродят по комнате. Обрубки людей.
– Да что ты?
– Но потом мне стало все равно.
– Неужели? Многие испытывают к ним отвращение. А теперь в постель! И спи крепко!
Я вернулась в мастерскую и умостилась на своей лежанке на полу. Так я и лежала под верстаком, на котором стояла моя вторая голова. Ночью, если я замирала, мне чудилось, будто я слышу дыхание всех этих обрубков тел. Но рядом с собственной восковой головой я не чувствовала себя в комнате лишней. И еще я думала, что, если я буду очень прилежной, доктор оставит меня у себя.
Глава пятая
Иногда моя помощь требовалась у плиты, иногда я подавала доктору Куртиусу нужные инструменты. Чтобы быть ему полезной, мне пришлось выучить разные названия. Там были штангенциркули и шпатели, напильники и полировщики, еще были скребки и тросики, лопатки и весла, были скребки для гипса и проволочные резаки для глины, были наборы разных ножей и ножичков с разными бороздками на кончиках лезвий, некоторые с изогнутыми концами, некоторые с закрученными, были инструменты, сделанные из стали, или из свинца, или из разных пород дерева, из твердой древесины и из мягкой древесины, из розового дерева и из вишневого дерева, одни гладкие, другие шершавые, одни чрезвычайно острые, другие намеренно затупленные, и названия всех этих инструментов я должна была знать назубок. Все это были привычные орудия скульптора – но лишь малая толика из используемого доктором инвентаря. У Куртиуса имелась масса хирургических инструментов, необходимых для его работы. У них тоже были названия, и про них ни в коем случае нельзя было говорить «та штука», или «эта штука», или тем более «та палочка с длинным загнутым концом», или «кривая палочка с крючком», и мне пришлось выучить и запомнить все названия отдельных представителей металлической коллекции доктора. Там было семейство скальпелей, от прямых до выгнутых, от плоских до трубчатых. Там были самые необычные разновидности ножниц, прямых и заостренных, щипцов-расширителей для мышц и тонких зажимов. Были еще канюлированный стилет и канюлированный щуп. Да, и не забудем прижигатель в форме монеты, как и его братца – клинообразного прижигателя, а равно и их кузена – прижигателя в форме ключа. И нельзя путать заостренную иглу-стилус с плоской «сетонской иглой». А еще он пользовался простенькими щипчиками-«пеликанами» и такими же, но покрупнее, плоскогубцами. Там лежали бельморез и носовой зонд, а тут – языкодержатель и горжерет для введения в пищевод. И все эти чудного вида приспособления были сделаны для проникновения внутрь человеческих тел, для протыкания и выдергивания, для скобления и прижигания. Однако доктор Куртиус применял эти штуковины не по их прямому назначению, а для своих особенных нужд при изготовлении восковых муляжей. И мне казалось, что все эти металлические приспособления обладали какой-то неутолимой жаждой проникать в человеческое тело.
Когда бы я ни брала одно из них за деревянную рукоятку, у меня возникало стойкое ощущение, как под моими пальцами инструмент стремится изменить направление движения и впиться в мою плоть. С инструментами всегда приходилось держать ухо востро и крепко сжимать в руке, потому как все они были весьма решительные субъекты. Мне вечно приходилось показывать им, кто тут хозяин, и если я вдруг отвлекалась хоть на секундочку, хоть на миг, они сразу нацеливались вспороть мне кожу. Несколько раз им это удавалось: однажды меня цапнули за кончик пальца, в другой раз куснули за ладонь, что неизменно вызывало ярость доктора Куртиуса. Потому что с ним они были тише воды, ниже травы, ведь он их всех укротил. В его руках они оставались паиньками.
Генрих из Бернской больницы в ту первую неделю приходил дважды с коробками, набитыми кусками тела, которые Куртиусу предстояло копировать в гипсе. Я наблюдала за его работой и вскоре начала выполнять для него несложные задания. Меня окружали предметы, изъятые из недр тела. Частенько эти безжизненные куски людей доставлялись нам после того, как они подвергались нападению какого-нибудь студента-анатома в больнице: это могли быть окровавленные лоскуты ткани, изрезанной в клочья, или часть торса, истыканного студентами-практикантами. Желтые и серые обрывки кожи сваливались горой на верстаке. Их смрад подавлял все иные запахи. И еще очень долго после того как источник смрада покидал стены мастерской, жуткий запах носился в воздухе, ощущался на языке, в носу, в глазах и на коже. Кусок тела, думала я, ты чей? Я видела шрам, веснушку, родинку, морщинку на холодной плоти, волоски на руке – и пускалась фантазировать. И ведь это зрелище не внушало мне ужаса, совсем нет, оно стало обычным, привычным. Этому научил меня Куртиус.
– Это же просто фрагмент человеческого тела, Мари. И ничего в нем нет особенного. Человеческие тела, в конце концов, самые обычные предметы.
В конце недели приехал хирург Гофман. Он остановился перед моей восковой головой и смотрел на нее с изумлением.
– Так-так. Ты опять взялся за свое. Поразительное сходство, Куртиус.
– Благодарю вас, сударь! – отозвался тот.
– Правда, это едва ли имеет большое значение, – задумчиво пробормотал Гофман, хотя было видно, что он не может оторвать взгляд от восковой головы. – Я не думаю, Куртиус, но все же… Нет, конечно, нет!
– Что вы хотите сказать, сударь?
– Я собирался сказать какую-то ерунду, какую-то глупость.
– И все же, сударь?
– М-да. Вот что, Куртиус, я хотел высказать предположение… хотел предложить, что, возможно, ты бы мог добиться такого же отменного сходства, такой точности, вылепив меня? Ты смог бы? Что скажешь?
– Да, сударь, я бы смог.
– В самом деле?
– Без сомнения, сударь!
– Ты думаешь, я глупец?
– Вовсе нет. Если вам будет угодно, сударь…
– Мне будет угодно! Я считаю, что пора мне прославиться, в конце-то концов. Я известный специалист в своей области. Я не жду, что мне установят бронзовую статую, но такое вот изваяние из воска, почему бы нет? Я был бы тебе весьма благодарен.
– Я могу это сделать, сударь.
– Хорошо. Да, это хорошо!
Куртиус отправился за сосудом с сухим гипсом. А я подошла к старику.
– Прошу, садитесь, сударь.
Он сел на стул, было видно, что он немного нервничает. Я обернула вокруг его шеи белую простынку, точно он сел в кресло цирюльника. Подошел Куртиус с пузырьком масла.
– Мне нужно расстегнуть ворот вашей сорочки, сударь, чтобы приоткрыть шею. Закройте глаза, сударь.
– Да, – отозвался тот.
– И не открывайте.
Мой наставник нанес на лицо хирурга немного масла. Тот поморщился.
– Я теперь в вашей полной власти, так, Куртиус?
– Вам следует сидеть абсолютно неподвижно! – ответил он. – Это необходимое условие. Я вставлю две соломинки вам в ноздри, и вы будете дышать через них, пока я не скажу. И губы тоже крепко сожмите.
Воцарилась тишина, мы в молчании корпели над хирургом. Он полностью нам подчинился. Его грудь вздымалась и опускалась, оставаясь единственным зримым подтверждением того, что он жив. Когда Куртиус удалил с его лица гипсовый слепок, под ним обнаружилось лицо испуганного и оробевшего старика, который, моргая, глядел на нас с недоумением. И тут я решила воспользоваться моментом.
– Вы меня извините, сударь? – обратилась я к хирургу.
– Что такое, мое дитя?
– Я вот все думала, куда дели мою маменьку.
– Боюсь, твоя мать умерла.
– Да, сударь мой, мне это известно. Но где она сейчас? Я бы хотела ее навестить.
– Навестить? – в изумлении воскликнул он. – Что за странная прихоть!
– Когда скончался мой папенька, у него была могила. Сударь, скажите на милость, а где маменькина могила?
– Дитя, – строго сказал он. – Нет никакой могилы.
– Как нет могилы? Совсем никакой?
– Нет, нет. Ее погребли в яме. Она обрела покой рядом со множеством прочих горемык. Но ее не отдали на растерзание студентам в больницу, чтобы она не попала к Куртиусу. Я не мог этого допустить. И тем не менее она легла в общую могилу для нищих, понимаешь? Быстрое погребение, вполне достойное. Кто-то что-то сказал. Залили едкой известью. Положили рядом с остальными неимущими мертвецами, доставленными в тот день.
– Но где находится эта яма? Где теперь моя маменька? – меня переполняло отчаяние.
– Тебе не стоит говорить со мной в таком тоне! Не смей!
– Прошу вас, скажите!
– Такие погребения не записываются ни в каких книгах. А едкая известь действует… быстро.
– О, маменька! – зарыдала я.
Хирург отошел к Куртиусу.
– Позволь мне взглянуть на мою голову!
– Она еще внутри, – Куртиус продемонстрировал гипсовую форму, – в зазеркалье, в перевернутом мире. Но воск скоро покажет свои чудодейственные свойства.
– Но я хочу ее увидеть!
– Увидите в свое время. Это всего пару дней. Приходите через два дня. А сейчас вы нам больше не нужны. Ведь у нас есть это!
– Я должен оставить у тебя свою голову?
– Тут она будет в полной безопасности.
В ту ночь, оставшись одна в мастерской, я плакала, уткнувшись в одеяло, так как у маменьки не оказалось могилы, куда я могла бы приходить. Ничего от нее не осталось, совсем ничего, кроме ее Библии, в которую, казалось, была вложена частица ее горестей.
Но потом, утерев нос, я вдруг придумала грандиозную теорию. Вот мой нос – вернее, маменькин нос. Значит, она все еще здесь. Маменька. Моя. Вот так и пришла в голову моя великая система носа. Она оставила мне свой нос, и больше ничего и не требовалось, чтобы помнить о ней. Я обладала двумя одинаковыми воздушными проходами, с помощью которых могла вдыхать и обонять любовь. Меня порадовали эти мысли и обуяла гордость за мою теорию. Вот маменька, вот папенька, они со мной, и я могу жить дальше.
Глава шестая
Куртиус изготовил голову хирурга Гофмана. Голова получилась в морщинах, с немного обвисшей кожей у уголков рта, брови слегка нахмурены. Тонкие губы.
– Вылепив твою голову, – сообщил мне Куртиус, – я совершил великое открытие и испытал немалое удовлетворение. Но голова заставляет меня чувствовать тревогу. В присутствии этой головы мне следует постоянно помнить о приличиях. Я не огорчусь, когда ее унесут отсюда.
Когда хирург Гофман вновь к нам пришел, он долго стоял в раздумьях перед своей восковой головой. Она его немало поразила, так что его глаза увлажнились. Он глубоко вздохнул, раздув ноздри.
– О да, – изрек он, – должен признать, это точно я. Как же это странно – осматривать с разных ракурсов и ходить вокруг… себя. Словно это и не я вовсе, а кто-то другой. Раньше я себя недостаточно хорошо знал. Да, отличная работа!
Уж и не знаю, кому предназначалось последнее замечание – Куртиусу или восковой голове, но, произнося эти слова, хирург смотрел на голову. Завернув ее, он отправился с ней в Бернскую больницу. Мы оба не были опечалены, глядя ему вслед.
А два дня спустя к нам пожаловал больничный капеллан, который и себе заказал восковую голову. Он так настойчиво об этом просил, что Куртиус взял заказ, но когда голова была готова и заказчик пришел за ней, он явно огорчился, словно надеялся лицезреть изваяние некого святого, а увидел лишь лысеющего старичка с ямочкой на подбородке.
Наша совместная работа в доме на Вельзерштрассе весьма спорилась. Мы с доктором Куртиусом неплохо сработались, думала я, хотя временами, должна признаться, я ему мешала.
– Сударь! Простите, сударь, вы позволите?
– Что?
– Все эти кусочки, сударь, на стене, эти здоровые части тела – все вместе, неужели они умещаются внутри одного туловища?
– Ну да, в теле каждого человека находятся все эти органы.
– Не может быть!
– Но это так!
– Не может быть!
– Говорю же тебе, именно так!
– У нас уже скопилось слишком много кусков, сударь, не так ли?
– Мари, я пытаюсь работать! Я привык к тишине. Почитай книгу! – и тут он умолк, внезапно захваченный новой идеей. – А лучше сделай вот что: возьми кусок угля и лист бумаги, сядь там в уголке и нарисуй что-нибудь.
– Что нарисовать, сударь мой?
– Нарисуй… нарисуй вот это!
– А что это такое?
– Medulla oblongata, или продолговатый мозг.
– Medulla oblongata. Продолговатый мозг. Хорошо, сударь. Похоже на крысу с прямым пробором.
– Рисуй!
Так я начала рисовать. Когда мне не нужно было хлопотать у плиты или подавать ему инструменты, я сидела в уголке и рисовала.
Четвертую восковую голову Куртиус сделал для директора больницы. Увидев головы хирурга и капеллана, директор тоже захотел такую же. Вот что я тогда поняла: люди восхищаются собой. Директор самолично пришел к нам на Вельзерштрассе, и его приход поразил Куртиуса до глубины души. Директор больницы поставил голову директора больницы в центральном вестибюле. И потом частенько останавливался перед ней и неотрывно на нее смотрел. Довольно скоро люди, которые не имели никаких дел в больнице, совершенно здоровые и даже, возможно, жизнерадостные люди, чьим единственным недугом было чрезмерное любопытство, входили в черные больничные ворота только с целью поглазеть на директора больницы, стоящего перед восковой головой директора больницы.
Я рисовала стальные инструменты покойного отца Куртиуса, я рисовала почки и легкие, кости и опухоли, чтобы получше их узнать. Я рисовала Марту, и папенькину серебряную челюсть, и себя. Я выходила не слишком хорошо, то есть совсем не хорошо, так было поначалу, но я очень старалась.
– Ты только бумагу изводишь, Мари, – упрекнул меня Куртиус. – Пойдем-ка со мной.
И я пошла за ним на кухню. Там он взял белого хлеба, выковырял мякиш из корки, скатал его в шарик и вернулся с ним в мастерскую. Он взял один из моих рисунков – я нарисовала, или хотела изобразить, желчный пузырь, и он стал тереть бумагу хлебным шариком до тех пор, пока мой рисунок углем не перекочевал на хлебный мякиш, который теперь стал черным-пречерным, а бумага при этом приобрела первоначальную белизну.
– Когда допускаешь ошибки, а ты их допускаешь, сразу иди на кухню. Белый хлеб!
Однажды вечером я рисовала, и он спросил:
– А это что такое?
– Вот что, – ответила я. – Печень.
– Неужели? – строго сказал он. – Посмотри получше! Марш за хлебом!
Позднее он произнес:
– Нет, еще нет. Все еще не похоже. Посмотри еще раз, смотри внимательно. Хлеб!
Я выучила наименования всех костей человеческого тела, рисуя их. Я изучала органы размножения, подсчитывала бугорки на позвоночнике – и все-все рисовала. Я разглядывала анатомические рисунки в его книгах и копировала их карандашом. Я засыпала вечером, не выпуская из пальцев карандаш. Я рисовала Куртиуса.
Благодаря восковой голове директора жители Берна узнали про доктора Куртиуса и про его дом на Вельзерштрассе. И стали наносить визиты. Вылепите мою голову, просили они, и Куртиус лепил. Голова торговца. Голова кузнеца. Голова банкира. Голова чиновника. Люди все приходили и приходили, один-два визитера в неделю. А я открывала двери гражданам Берна.
– Прошу вас, сударь, проходите сюда, – вежливо говорила я и усаживала посетителей в кресла. Все изумленно глазели на полки, заставленные восковыми работами Куртиуса.
– Они чудесны, не правда ли? – приговаривала я.
– Чудесны, да, – нервно соглашались посетители.
Я обматывала полотенца вокруг шей и покрывала полотенцами плечи, аккуратно снимала с голов парики, мыла лица и закалывала волосы на затылках. Я просила людей зажмуриваться и намазывала маслом их веки, брови, подбородки и лбы. Я осторожно вставляла им в ноздри соломинки. Я всегда действовала нежно и аккуратно. Я подготавливала головы бернцев для Куртиуса.
– Ну вот, жители Берна больше не попадают к нам по кускам, – радостно констатировал Куртиус, – а всегда только целиком!
Одного недоставало: к Куртиусу никогда не приходили женщины.
Куртиус воспроизводил каждую морщинку, каждую пору, каждый шрамик и ямочку на коже. Для каждой головы он специально отрисовывал область глаз, испещрял бумажные листы рисунками носов с мельчайшими подробностями, делал акварельные эскизы. Когда делается слепок лица, глаза в целях безопасности всегда плотно закрыты, а когда головы почти закончены, глаза у них должны быть открыты, чтобы изваяние выглядело как живое. И Куртиус делал эти глаза, сверяясь со своими рисунками и заметками, добавляя их к каждой готовой голове. При изготовлении новой головы, я замечала, лицо самого Куртиуса менялось, он сам старался копировать взгляд незнакомца, словно пытался стать зеркальным отражением его лица, повторить все его изгибы, как это делает расплавленный воск.
Бернские жители постепенно протоптали дорогу к диковинному дому на Вельзерштрассе. К нему подкатывали богатые экипажи. И лишь один человек был не рад этому новому предприятию Куртиуса. Хирург Гофман при виде сонма чужих голов, на фоне которых тускнел его собственный восковой муляж, и опасаясь, как бы больница не лишилась своего анатома-скульптора, забеспокоился. То, чем увлекся Куртиус, увещевал он, едва ли возможно назвать наукой! И ежели он продолжит свою сомнительную практику, каковую следует считать чем-то вроде побочного увлечения, не более того, то Бернская больница больше не будет финансировать его работу. И в самом деле, довольно скоро Куртиусу урезали жалованье. Тем вечером, когда мы сидели в кухне, Куртиус произнес необычную речь. Хотя он говорил, опустив голову, словно обращался к тарелке с супом, я сочла, что речь предназначалась мне, а не картошке и луку в мясном бульоне.
– Доктор Гофман использовал мои скульптуры не только для обучения будущих хирургов, – начал он, – но для обучения всех людей. Это были уменьшенные изваяния больных. Меня вызывали делать муляжи в одном из отделений больницы. Я сидел в палате рядом с сифилитиками – то рассматривал сыпь на лице юноши, то копировал покрытый язвами язык женщины или мужское лицо, которого болезнь лишила носа. И всякий раз, когда я заканчивал эти уменьшенные муляжи, меня просили носить их по улицам Берна и показывать всем жителям. При этом я должен был всех предупреждать: вот смотрите, так выглядит оспа. Будьте бдительны! А так выглядит сифилис, а вот так – отравленный алкоголем, а этот – опиумом. Берегитесь!
Он помолчал. Проглотил ложку супа. И продолжал.
– В этом заключалась моя работа. А с такой работой не наладишь добрые взаимоотношения с соседями. Такая работа заставляет людей отшатываться от тебя. Каждое появление на пороге человека с подобным новым заказом лишает ощущения счастья. Люди сторонились меня! Сколько раз я жаловался хирургу Гофману – и наконец он освободил меня от домашних посещений. И я стал затворником, я никуда не выходил и никого не видел. Но я жаждал общения с людьми. И в конце концов хирург Гофман, хотя он и не одобрял этого, позволил мне завести слуг. Так вы появились у меня в доме, но твоя бедная матушка скончалась. Зато я больше не одинок, теперь люди хотят меня видеть. Ко мне приходят, на меня смотрят, и хотя мне не пожимают руку, никто не отводит от меня взгляда! Когда-то я обретался только в компании смерти, днем и ночью, в окружении мертвых предметов, но теперь жизнь стоит у моего порога, и я говорю ей: входи! Входи! Тебя так давно тут не было, добро пожаловать в мой дом! И мне нравится эта новая жизнь! Но теперь, Мари, хирург Гофман заявляет, что он этого не потерпит! Что ж, хирургу Гофману неведомо, что назад я уже не вернусь! Я больше не стану этим заниматься. Рядом с почкой всегда есть другая почка. А я всегда был уникален и одинок, как червеобразный отросток. Но с меня довольно! И все из-за тебя!
Он доел суп. Я взяла пустую плошку.
– Благодарю вас, сударь!
– Да, – отозвался он.
Куртиус не заметил моей улыбки.
Глава седьмая
К тому моменту, как Куртиусу снизили больничное жалованье, он достаточно зарабатывал своими восковыми головами, чтобы не прозябать в нужде. Он заглянул в посудный шкаф и удостоверился, что запасов воска и прочих материалов хватает. Он продолжал вылеплять только головы. А счета исправно приходили. Счет за аренду дома, счет за материалы, потом еще пришло письмо с уведомлением о необходимости вернуть жалованье за несколько месяцев, так как все это время он работал не на больницу, а исключительно на себя.
Однажды к Куртиусу пришли два иноземных визитера. Поглядев в замочную скважину, я поняла, что они не из больницы, и открыла им дверь.
– Прошу вас, господа, сюда! – вежливо обратилась я к ним.
Оба были облачены в строгое платье, одно серое, другое белое, и оба запыхались от быстрой ходьбы. Господин в белом достал из кармана блокнот, перо и походную чернильницу с откидной крышечкой на пружинке. Весь его белый сюртук был в синих пятнах. У него был выдающийся нос и небольшой подбородок.
– Мы наслышаны о вас, – обратился он к Куртиусу на хорошем немецком языке, хотя по нему было видно, что он прибыл издалека. – Ваша известность вышла за пределы вашего города. Итак. Время не терпит. Итак. Мы приехали, чтобы все увидеть собственными глазами.
И Куртиус пригласил обоих поглядеть на готовые восковые головы, выставленные на полке в ожидании заказчиков. Господин в белом мельком взглянул на головы, без приглашения уселся на стул и принялся листать блокнот. Господин в сером оглядывал головы куда дольше, чуть не вплотную приблизив свои темные глаза к восковым.
– Все вы – скульптурные портреты граждан Берна, – тихо произнес он, обращаясь к головам. – Я вас знаю. Я слышу ваш шепот в маленьких коридорчиках. Вы издаете тихое шипение. Потоки воздушных слов. И я чувствую ваше неодобрение.
Он отвернулся от шеренги голов, постоял немного в молчании, нагнулся и уронил голову себе в ладони, точно ему вдруг стало больно, и тихо простонал:
– Ну где мне обрести успокоение?
Вынув из кармана засохший стебель растения, он стал его разглядывать, безмятежно бормоча себе под нос:
– Picris hieracioides…[2] – эти слова вроде бы его утешили.
Господин в белом, полагая, что я чем-то растревожила господина в сером, махнул мне рукой.