Кроха Кэри Эдвард
– Да, мне это хорошо известно.
– Я не могу уснуть.
– Ясно.
– А ты можешь уснуть?
– Да.
– Я подумал, что, может быть, лучше мне прийти и посмотреть, как ты.
– Ну, вот она я.
– Честно говоря, мне было страшно. Маман вряд ли позволит мне зайти к ней в спальню. Она уличит меня в ребячестве. А мне не хочется идти в комнату к доктору. Меня пугает это здание, понимаешь, и то, что вокруг него. Но в основном здание. Я скучаю по нашему старому дому. Не думаю, что это здание когда-нибудь станет нашим домом. Я просто не понимаю, как он может стать. Боюсь, в этом здании я умру. И еще тут есть привидения, тебе не кажется?
– Полным-полно.
– Так я и думал. Я слышу, как они скребутся.
– А я с ними познакомилась – они ко мне приходили, веришь ли? Я видела, как они шастали в темноте. И слышала их перешептывание. Сегодня днем, когда вы ушли и оставили меня тут одну, они пришли ко мне – сразу сбежались!
– Не может быть!
– Может! Они меня щипали, трогали и уже собрались сожрать целиком, но тут…
– Но тут что?
– …я заговорила с ними и пожурила, и теперь, мне кажется, мы с ними лучшие друзья.
– А я смогу с ними подружиться?
– Вряд ли они захотят.
– Почему?
– Они очень угрюмые.
– Я тоже угрюмый.
– Но не такой, как они.
– Они что, свирепые?
– Тебе надо быть смелым.
– Буду!
– Очень смелым!
– Буду!
– Тогда, быть может, со временем я тебя с ними познакомлю.
– Лучше бы они ко мне не приставали.
– Не говори так – никогда так не говори! Ты их рассердишь.
– О, прошу прощения, я не хотел…
– Ты видел?
– Что?
– Вот тут только что один появился. Стоял прямо перед тобой, с длинными клыками и когтями. А меня заметил – и бросился наутек.
– Правда? Я ничего не видел.
– Правда. Только что тут был.
– Ты хочешь меня напугать.
– Вот и нет.
– Я иду обратно в кровать, – печально проговорил он.
– Эдмон, погоди, это необязательно.
– Лучше я пойду. Маман может нас услышать. Ей это не понравится.
– Тут, кроме нас, никого нет.
– Да, но что, если вдруг маман услышит?
– Ну, конечно, ты всегда должен делать только то, что тебе говорит маман.
– Вовсе нет. Но теперь я уже меньше боюсь. После того как я увидел тебя, хотя ты и пыталась меня напугать. И все же. Могу я снова прийти, Крошка…
– Мари!
– Да, прошу прощения. Могу я снова прийти к тебе, Мари? Если мне станет страшно, можно я к тебе приду?
– В любое время.
Он отправился наверх, и всякий раз, когда его нога опускалась на ступеньку, привидение на лестнице издавало истошный скрип. А я, ворочаясь на своей лежанке, всю ночь не могла сомкнуть глаз от счастья.
Глава девятнадцатая
Пчелы выделяют воск из особых желез в их теле, из этого воска они строят свои сотовые дома, где в длинных коридорах и залах обитают тысячи насекомых, их города тоже сделаны из воска, их молодняк растет внутри восковых стенок, там же они копят мед. Воск необходим им для жизни. Без воска у них не было бы жилища, и их потомство не имело бы крыши над головой. Люди забирают воск у пчел и с его помощью удаляют грязь. Из воска делают свечи. Воск дает нам свет; без воска мы бы жили во тьме. А как много всего нам удалось увидеть в жизни благодаря воску! Как бы мы освещали театры и бальные залы, не будь его? А как бы маленький мальчик смог прогнать злых чудищ, поселившихся у него под кроваткой, если бы не воск? А как подслеповатая старуха, обуянная страхом темноты, узнала бы, что она еще жива, если бы не успокоительное пламя свечи? Мы чиркаем спичкой и зажигаем свечу, возвращая себе капельку дневного света – благодаря воску.
В Обезьяннике из воска строилось наше будущее. Мой наставник отрезал от куска воска тонкие ломтики и плавил их в большом медном котле при температуре от шестидесяти двух до шестидесяти четырех градусов. Из этого воска он лепил головы парижан. Вдова повесила над входными дверями Обезьянника старый колокольчик из дома Анри Пико. Она выставила в гостиной головы знаменитостей. Головы эти почти потерялись в огромном помещении.
Спустя два дня после нашего переезда в Обезьянник я услышала их разговор в гостиной. Они обсуждали меня.
– Почему вы с ней так строги?
– Потому что она меня оскорбляет!
– Она же всего лишь ребенок, вдова! К тому же признайте, ее поведение заметно улучшилось.
– Она такая простушка. И чужеземка! С такой-то скверной рожей! Ничего не могу с собой поделать, ее лицо действует мне на нервы. Словно она давно умерла, а все еще кажется живой. Это лицо из кошмарного сна, что каким-то образом пробралось в нашу повседневную жизнь.
– Это все, что вы можете про нее сказать? Вам не нравится ее внешность?
– А разве этого мало? Это же лицо несчастья!
– У вас слишком богатое воображение, вдова Пико!
– Но я так чувствую. У женщины могут быть чувства?
Да, да, у женщины могут.
Я не все расслышала из их беседы, но чуть позже услыхала кое-что еще.
– Я вам так благодарен! – произнес мой хозяин.
– Да.
– Я хочу, чтобы вы поняли всю глубину моей благодарности, моей симпатии.
– Мы деловые партнеры, доктор!
– Могу ли я осмелиться… Возможна ли между нами близость более тесная, чем просто деловое партнерство?
– Я в глубокой скорби, и в настоящий момент я недоступна.
– Но настанет же день?
– Не знаю. Не давите на меня. Первым делом наше предприятие, здесь нет места для глупостей. Глупость убила моего мужа!
– Да, да, я понимаю, дело! Дело прежде всего. Но мы занимаемся делом дома, вдова Пико, вы и я. Это же наш дом, дом!
– Да, это наш дом, если мы сможем им правильно управлять.
Дом, дом. Если я смогу ею правильно управлять. Кроме дела, ее больше ничего не интересовало, и я молила небеса, чтобы так оно и оставалось впредь.
Мой хозяин и вдова принялись навещать самых успешных дельцов бульвара дю Тампль и вскоре преподносили им их восковые головы. Среди них был долговязый, вечно нахмуренный Жан-Батист Николе, владелец театра канатоходцев, и низенький толстяк Николя-Медар Одино, владевший труппой детей-циркачей, был еще и улыбчивый веснушчатый, с огненно-рыжей копной волос, доктор Джеймс Грэм из «Небесного ложа», который увеселял взрослых посетителей своего заведения.
Николе и Одино владели двумя единственными кирпичными зданиями на бульваре, все остальные здания там были деревянные. Когда по бульвару гулял ветер, деревянные дома стонали и скрипели. Особенно громко выводил скрипучие рулады наш Обезьянник. Чердак, самая хлипкая часть здания, стенал всю ночь без умолку. Он словно вел громкие беседы сам с собой, сетуя на свою печальную судьбу. Однажды, во время обследования чердачного помещения, нога вдовы пробила там пол и целиком провалилась сквозь потолок помещения во втором этаже. С тех пор вдова объявила чердак слишком опасным местом для посещений, и чердачную дверь наглухо забили. Однако чердак продолжал напоминать о себе. Он обращался к нам, бубнил и манил, умоляя его не забывать.
Ателье в Обезьяннике располагалось во втором этаже, в просторной комнате, где ранее обитала пара пегих шимпанзе, поэтому я, находясь все время в кухне внизу, была от него слишком далеко. А чтобы обследовать его по ночам, приходилось подниматься по главной лестнице – и при этом деревянные ступени недовольно покрякивали и вздыхали, – и мне приходилось затаиваться и ждать, когда все удовлетворят свое любопытство, выходя из своих комнат узнать, что стряслось.
Когда могла, я наблюдала за тем, как идут дела на бульваре. Соседнее здание справа было небольшим кафе для шахматистов. Слева располагался МАЛЕНЬКИЙ ЖИТЕЙСКИЙ ТЕАТР МАРСЕЛЯ МОНТОНА. Обитатели этих заведений, думаю, не слишком нас жаловали. Когда Куртиус кланялся им при встрече на улице, они отворачивались. Еще в свободное время я разглядывала людей на бульваре, когда те были предоставлены сами себе. Я видела безногого, который ездил в своей коляске взад-вперед по бульвару, часто обгоняя прохожих. Другой дядька выгуливал свору бульдогов в намордниках. Еще один выводил на прогулку четырех карликов, а еще появлялся месье с неуклюжим медведем. Я часто видела рыжеволосого доктора Грэма, в ярком платье, с сигарой во рту, причем всякий раз в обществе разных красивых дам. Какая же удивительная и разнообразная жизнь там кипела! Я бы никогда не увидела этого и даже вообразить себе не могла бы, что такое может быть, останься я жить в родной деревеньке.
Среди персонажей на бульваре я скоро заприметила одного чрезвычайно уродливого парня, бродяжку, который, похоже, дружил с бездомными собаками. Я видела, как он с ними играл, скалился на них, выл вместе с ними, искал вместе с ними еду на улице. Когда я обратила внимание моего наставника на этого парня, он немало изумился и с интересом уставился на изъязвленную кожу бездомного, спутанные волосы и грязную одежонку.
– Представляешь, Мари, даже он, пусть и опустившийся на самое дно, он ведь тоже парижанин.
А я заранее знала, что Куртиус заинтересуется этим чумазым оборванцем. Я знала, какие головы могут привлечь моего хозяина. Вдова вечно талдычила, что ему следует отдавать предпочтение благородным головам, головам исключительных людей, но Куртиус усматривал благородство в уличных оборванцах. Если какая-то голова пробуждала в нем страсть, то ему уже трудно было потом от нее отделаться. Я несколько рад ловила его взгляд, устремленный на того уродливого парня, и видела, как его руки быстро двигаются в воздухе, точно вылепливают его лицо. В свою очередь, как-то ночью я мимолетно дотронулась рукой до лица Эдмона.
– О! Не делай так!
Он снова зашел ко мне. Иногда он заходил дважды в неделю, учась бесшумно спускаться по ступенькам. Он так грустил на новом месте, что ему нужно было хоть с кем-то потолковать. Именно в такие минуты Эдмон медленно, опасливо заговаривал. Всю жизнь его сопровождал голос маман, звучащий на повышенных тонах, и он затихал, подавленный ее повседневной голосистостью. А мы беседовали вполголоса, и в этом шепоте, в этом убаюкивающем бормотанье он охотнее раскрывал свою душу.
– Я тихоня, да, Мари? Я таким был не всегда. В школе я бегал и орал вместе со всеми. У меня было много друзей, но когда папа заболел, я бросил школу, чтобы помогать ему с заказами. Наверное, тогда я и стал тихоней, а папа, наоборот, становился все шумнее и часто кричал, пока болел. Это были печальные крики. Маман требовала, чтобы я не шумел, все повторяла, что мне нельзя его беспокоить. Так я приучился быть тихоней и привык говорить только шепотом. Да я и не возражаю, по правде сказать, мне даже нравится шептать, потому что все вокруг такие шумные!
– А еще, Эдмон? Расскажи что-нибудь еще.
– Да нечего. Нечего больше рассказывать.
– А о чем ты мечтаешь?
– Стать в один прекрасный день отличным портным.
– Об этом мечтает твоя маман.
– Нет, нет, это мое самое сокровенное желание.
– А я, Эдмон? Как думаешь, кем буду я?
– Служанкой, наверное. Кем же еще?
– Я умею рисовать. Я умею смешивать краски, делать заготовки лиц, плавить воск.
– Хватит, Мари! Маман этого не потерпит. Ты должна знать свое место.
– Но что если мне не нравится мое место?
– Маман, недолго думая, вышвырнет тебя на улицу.
– Но сначала она должна мне заплатить.
– Будь хорошей, Мари.
– Хотя я этого не хочу.
– Тебя кормят. У тебя есть кров.
– Я рада, что ты ко мне заходишь. Мне жизнь тут была бы немила, если бы ты не заходил.
– Я не прочь иногда спускаться к тебе.
– Надеюсь.
– Ты лучше не надейся, Мари. Это же не твой дом.
– Ты еще придешь?
– Могу. Но ты не жди.
Глава двадцатая
Как-то раз, когда чумазый бездомный с бульвара расположился спать неподалеку от нас, прислонившись к стволу тополя, мой хозяин вышел из дома, чтобы получше его разглядеть. Хотя парню ничего не угрожало, тот сразу открыл глаза, и его взгляд вперился в моего хозяина. Куртиус поспешно ретировался к Обезьяннику. Когда он, сделав несколько шагов, обернулся, парня уже и след простыл. Но, входя в Обезьянник, Куртиус заметил, что бездомный, оказывается, никуда не сбежал, а примостился на ступеньках заведения доктора Грэма. Парень вынул из кармана колбаску, отер ее грязными пальцами, отгрыз изрядный кусок и принялся его свирепо жевать. Когда я, по просьбе хозяина, выглянула проверить, парень все еще сидел на прежнем месте. Он околачивался около Обезьянника весь вечер. Увидев Куртиуса и поняв, какой тот тощий и хилый, думаю, он решил, что Обезьянник ему вполне по зубам. Напуганный близостью страшного бездомного, Эдмон по ночам не высовывал носа из своей комнаты, боясь разбудить его, спящего у нас на крыльце, а я не осмеливалась подняться к нему наверх и успокоить, потому как стоило мне раз попробовать, и на пятый скрип ступеньки под моей ногой вдова отозвалась истошным воплем: «Кто здесь? Я тебя слышу!» Наставник и вдова тоже чувствовали себя не в своей тарелке. Бездомный преследовал Куртиуса повсюду, куда бы тот ни ходил, идя в пяти шагах позади него. Такое было впечатление, что наш дом и мы сами оказались в осаде.
– Он не уходит, – стонал Куртиус.
– Не обращайте на него внимания, – посоветовала вдова. – И он уйдет.
– Я начинаю опасаться, вдова Пико, что вам известно отнюдь не все.
Эдмона принарядили и отправили распространять заказанные вдовой афишки. Он раздавал их прохожим в парках, на богатых улицах, в приличных общественных заведениях.
Привлеченные этими афишками, к нам зачастили бульварные герои и именитые философы, а также и новые лица: дамы. Дамы, с которыми должно вести беседу, дамы, чьи скульптуры нужно лепить. Их препровождали в гостиную и усаживали на кресла. Какие дамы! Парижанки! С нежной кожей, мягкие, морщинистые, обветренные, грубые, в мозолях, засаленные, чистые, благоуханные, смердящие, пахнущие луком, мукой, шоколадом или клубникой. Куртиус перетрогал их всех. И когда его пальцы зависали над женской плотью, он замирал в замешательстве, и его глаза увлажнялись, но иногда, оказавшись слишком близко от лица очередной заказчицы, его ладони соединялись в неслышном хлопке. В окружении такого обилия женских тел, полагала я, пылкая симпатия моего наставника к вдове, возможно, увянет. Помню один редкий момент, когда он подошел ко мне и заговорил:
– О, этот нос! Эти носы! О, эти веснушки на их лбах. О, эти складки на губах, такие безупречные, с этими трещинками, с этим ароматом вина. А эти завитые ресницы! О, эти ямочки! О, эти скулы! Эти мушки, этот румянец! И белизна! И свежесть! Розовые, румяные, голубые и желтые! Я покорен! А шеи! Сколько слез я пролил, склонившись над их затылками. И губы! О, эти губы! – воскликнул он в изумлении. – Счастье, какое это счастье! Они живые!
Куртиус изготавливал из воска кожный покров. Вдова обряжала его. Эдмон пришивал пуговицы. Я скребла полы.
Грязнуля с бульвара по-прежнему спал на нашем крыльце.
На вторую неделю, невзирая на все еще околачивающегося поблизости оборванца, Эдмон соизволил наконец спуститься. Я услыхала его на лестнице: он медленно переступал со ступеньки на ступеньку. Я навострила уши: это и впрямь был он, потому что я смогла расслышать тяжелое дыхание спящей вдовы и бормотание моего наставника во сне. Почти неслышный звук опасливых шагов Эдмона становился все ближе и ближе. Я вскочила с лежанки, замерла у двери и стала ждать. Снаружи, с крыльца, донесся шорох – это, ясное дело, заворочался спящий там оборванец. Я вслушалась в звук шагов Эдмона: он остановился, и на мгновение все стихло, но потом опять раздался тонкий скрип, когда он снова двинулся вперед. Я потянулась к дверной ручке, приотворила дверь, и дверь чуть слышно возвестила, что ее открыли. Шаги Эдмона вновь стихли. На крыльце снаружи опять завозились. Эдмон продолжал идти ко мне. Скрип. Я распахнула дверь настежь. Скрип. Кто-то стоял на крыльце, прямо перед входными дверями. Треск. Теперь в утренних сумерках я увидела Эдмона, а он меня. Нас отделяли, наверное, футов шестьдесят, даже меньше. Но мы стояли, не шелохнувшись. С крыльца вновь раздался треск. Потом наступила тишина.
– Мари, – прошептал Эдмон почти беззвучно.
– Эдмон, – отозвалась я шепотом.
Тишина.
– Наконец ты пришел, – проговорила я.
– КТО ТАМ? – неожиданно громко прозвучал вопрос. Какой басовитый голос! Крик донесся с крыльца.
Мы стояли затаив дыхание.
– КТО ТАМ, Я СПРАШИВАЮ! ЧТО ВНУТРИ? ЧТО ВЫ ТАМ ПРЯЧЕТЕ? ОТОПРИТЕ!
И тут кто-то начал колотить в двери и трясти их. Кто-то снаружи пытался ворваться в дом. А затем за дверьми раздался свирепый рев, словно мы, встав без разрешения со своих кроватей, невольно разбудили чудовище. Как же он дубасил в дверь!
– Помогите! – прошептал Эдмон. – Сейчас дом обрушится нам на голову!
И тут он бросился ко мне, я его схватила, крепко обвив руками.
– ОСТАВЬ МЕНЯ В ПОКОЕ! ОТВЯЖИСЬ! – голос снаружи теперь орал с неистовой яростью.
– Кто это там? – раздался голос, совсем другой, сверху – вдова!
– Маман! – вскричал Эдмон.
– Эдмон? – рявкнула она. – Что происходит? Почему ты не спишь? Кто это там с тобой?
– Шум, маман, это шум меня разбудил.
– Крошка? Крошка! – заголосила вдова. – Что ты делаешь?
Тут я успокоилась.
– Вы разве не слышите, мадам? – проговорила я. – Там кто-то снаружи.
И тут снова с крыльца донесся громоподобный рев, и в дверь снова стали дубасить, а потом раздался истошный вопль. И как этот похожий на рык раненого зверя вопль снаружи ужаснул нас, точно так же нас напугал эхом откликнувшийся внутри дома вопль вдовы, низкий нарастающий рык, какой, вероятно, издает завязшая в болоте корова. За ним последовал визг Эдмона – пронзительный и тонкий, как визжит попавший в силки кролик, – а потом его подхватил еще один крик, прозвучавший, точно конское ржание, с лестничной площадки наверху – это закричал хозяин, и весь дом наполнился воплями и криками, визгом и ревом, словно в гигантском зоопарке заголосили все звери разом. Тут и я не смогла удержаться и тоже вставила в шум и гам свой тоненький вскрик, словно пискнула мышка или землеройка.
Внезапно стук в дверь оборвался, грохот стих, послышался скулеж и торопливый топот ног, словно кто-то убегал наутек. Мы четверо стояли на отдалении друг от друга, точно островки, не осмеливаясь подать голос, пока наконец с крыльца не послышался глубокий храп, словно туда пожаловал огромный мастиф. Постояв немного, мы, все еще трясясь от немого ужаса, разошлись по своим постелям, зная, что нам уже не уснуть до зари, но с надеждой, что утренний рассвет развеет наш кошмар.
Глава двадцать первая
А с рассветом пришло и объяснение ночного происшествия. Кто-то – похоже, какой-то бульварный пьянчуга – шатался вокруг Обезьянника, намереваясь переполошить обитателей стуком в дверь, и случайно споткнулся о бездомного, спящего на нашем крыльце. За эту свою проказу он вместо забавы получил одни неприятности, недосчитавшись двух зубов, которые уже никогда не отрастут снова. Мой хозяин стоял у окна и глядел на злобного оборванца, все еще спящего на третьей ступеньке крыльца.
– Полагаю, – произнес он, – нам следует его отблагодарить.
Я стояла в дверях кухни и наблюдала, как он отворил входные двери и кашлянул.
– Едва ли ты выспался сегодня, – сказал он. – Мы все плохо спали.
А мы подошли ближе – посмотреть, что будет дальше.
Оборванец, скривив губы, медленно поднялся, но Куртиус не оробел и не ретировался в дом. Парень поднялся на верхнюю ступеньку, и Куртиус сделал единственное, что ему оставалось: засунул пальцы в кармашек жилета и выудил оттуда монетку. Оборванец ее взял. И завладев монетой, тут же перестал рычать. Куртиус победно взглянул на нас: в глазах вдовы он должен был выглядеть героем. А та, не ожидавшая такого поворота событий, сердито забурчала и запыхтела, но не смогла найти правильные слова.
– Эта тварь принадлежит к отбросам общества, – заявила вдова. – Он сюда не войдет!
– Ты добрый малый, – продолжал новоявленный Куртиус. – Ты мне нравишься. Но ты груб. А в доме немало хрупких вещей. Поэтому сиди снаружи, можешь рычать и топать сколько угодно, ведь ты создан для жизни на улице, не так ли? Тебя не должны стеснять стены. Поэтому да – не стоит входить в дом.
– И вообще, – встряла вдова, – держись от нас подальше!
Она повернулась, пыхтя от возмущения, и с неудовольствием обнаружила меня слишком близко от себя и сразу же вспомнила нечто, что неприятно поразило ее прошлой ночью.
– Ночью, Эдмон, – строго заметила она, – я видела тебя!
– Да, маман, а я вас! Там такая битва разразилась!
– Ты стоял чересчур близко к служанке.
– Я… я…
– Ты станешь это отрицать?
– Нет, маман, я не могу этого отрицать.
– Ты не можешь лгать своей матери!
– Нет, маман, никогда в жизни!
– Тогда чем объясняется твое поведение?
– Я испугался, маман. А она… оказалась рядом.
– Эдмон! Знай свое место! Ты не можешь находиться вблизи от этой кухонной крысы!
– Да, маман.
– Тебе нужно утешение? Приходи ко мне. Я утешу тебя!
– Да, маман.
– А ты, Крошка, грязная, мерзопакостная тварь, если ты хоть пальцем дотронешься до моего сына, я вышвырну тебя в сточную канаву.
– Да, мадам, конечно, мадам.
Желаю тебе сдохнуть в муках, подумала я и очень четко представила себе эту картину. Интересно, почему она так бессердечна, при том, что я все это время работала на нее не покладая рук? Может быть, ей просто требовался кто-то, стоящий ниже ее, чтобы быть уверенной в том, что сама она не находится на низшей ступеньке общества? А может быть, она считает бессердечие зримым признаком своего успеха?
Я не сомневалась, что после этого выяснения отношений между матерью и сыном я больше не услышу скрипа ступенек по ночам. И что я обречена на вечное одиночество в кухне и «мое место» поглотит меня всю без остатка.
– Это просто возмутительно! – заявила вдова напоследок. – Только потому, что этот бродяга устроил драку на наших ступеньках, неужели нужно поднимать такой тарарам! Остается надеяться, что этот живой отброс устанет от нас очень скоро и все снова вернется в нормальное русло!
Но этого не случилось.
После того как чумазый оборванец окончательно обосновался на крыльце Обезьянника, ни его, ни моего хозяина уже было не остановить. Парень не только ночевал на крыльце, но и оставался там весь день, а вскоре начал выполнять небольшие поручения, связанные с Кабинетом моего хозяина.
Оборванец не просто привязался к Куртиусу. Он еще и высылал нам своих личных посланцев в виде блох. На локтях у Эдмона появились крошечные волдыри, и сквозь приоткрытую дверь кухни я видела, как он их расчесывал. А вдова обнаружила у себя на шее под затылком клеща. Куртиус отнесся к этому клещу с величайшим вниманием и обратил процесс его удаления в душещипательную драму. Меня вызвали – настолько серьезной была травма, нанесенная вдове! – и приказали принести таз с горячей водой.
– И зачем тебе понадобилось глазеть на мои плечи? – прокудахтала вдова. – Жук сидит у меня на шее! Нет, я не расстегну жакет!
Сии медицинские заботы Куртиуса также следовало связать с появлением чумазого оборванца, ибо мой хозяин никогда бы не осмелился дотронуться до шеи вдовы, если бы не клещ, ниспосланный нашим бродягой, и теперь он обнимал и сжимал эту шею с нежностью. Потом Куртиус хранил этого клеща на лоскуте красного бархата в коробочке, которую поставил на каминную полку у себя в спальне. Я сама ее видела, когда пришла к нему опорожнить его ночной горшок.
Одни оставляют своих собак на улице, на холоде, другие позволяют им жить в доме, забираться на колени и даже в постель. Можно понять, что за характер у человека, по его отношению к собакам. И вот вам черта характера моего наставника: Куртиус не только настоял на том, чтобы бродяге позволили спать на крыльце, точно ему могли в этом воспрепятствовать, но даже отдал ему свой прикроватный коврик.
Наконец Куртиус поинтересовался у парня, как его зовут. В ответ бродяга выдавил из себя звук, больше похожий на собачий лай, чем на человеческое имя.
– Как-как? – переспросил Куртиус. – Попробуй еще раз. Скажи снова.
На сей раз я различила слова: Жак – тут я почти не сомневалась. Что же до другого слова, то я ничего не поняла.
– Визаж? А… Бовизаж! – воскликнула вдова.
Бовизаж? Красивое лицо?
– Жак Бовизаж, – прорычал он и кивнул.
А Куртиус, кому в лицо швырнули эти слоги, был в восторге. Какое чудесное имя у этого уродца! И вместо того чтобы расхохотаться, глядя на такого зверя, Куртиус слегка улыбнулся.
– Да, ты и впрямь красавчик, Бовизаж!
А с наступлением ненастья Куртиус вновь проявил характер. После долгих переговоров за закрытыми дверями с обомлевшей вдовой он пригласил Жака спать в доме – ему дозволялось свернуться калачиком под дверями. Теперь я точно была уверена, что Эдмона никакими коврижками не заманишь спуститься вниз. В отчаянье я подбросила ему записку. Записка гласила:
Получив мое послание, он, похоже, испытал шок и быстро смял клочок бумаги, но его уши, я заметила, покраснели пуще обычного. Жаку Бовизажу было приказано всегда оставаться у входных дверей и ни под каким видом никогда не прикасаться к восковым головам. Но было уже слишком поздно: если позволяешь псу спать в доме, это разрешение уже никак не отменишь. Никогда не приводите диких животных к себе в дом! Его старинные друзья, бродячие псы с бульвара, сбежались к нашему крыльцу и завыли, призывая его вернуться, но в конечном итоге, придя в полное замешательство, они разбежались. И дикарь остался в Обезьяннике без единого друга.
Присматривать за ним пришлось мне.
Глава двадцать вторая
Я, кухонная девчонка, исчадие сала и сажи, призрак пара и огня, я, грязнуля с вечно чумазыми руками, именно я должна была присматривать за нашим новым жильцом. Его надо было обучить правилам. Ему нельзя было появляться в большой гостиной – то бишь в выставочном зале – в дневное время. Как и мое, его место было в комнате для прислуги. Так в мою жизнь вошли прекрасные родительские заботы. Мое новое дитя, мое тяжкое бремя, стало объектом моей терпеливой заботы и любви. Наверное, я испортила его, давая ему лакомые куски, но я была с ним строга. Я повышала голос, я грозила пальчиком. Он вскидывался, а я, стиснув зубы, раз за разом вступала с ним в битву. О, как Эдмон возмущался моими свежими царапинами! Я как-то заметила его в дальнем коридоре: он заглядывал в кухню, в ужасе прижав ладонь ко рту.
А я приручала дикого зверя, и это отнимало у меня массу времени и сил. Жака нужно было приучить мочиться и испражняться в ночной горшок, на что ушли долгие месяцы. Я чувствовала вонь, я натыкалась то на лужу, то на кучу, и Жак с воем выбегал на улицу.
Возможно, я немного переборщила. Возможно, охваченная страстью родительства, я утратила четкость зрения, возможно, я представляла его большим дикарем, чем он был на самом деле. Он умел говорить, конечно, его не надо было учить словам, хотя иногда я это забывала, и покуда я скребла пол шваброй и сгоняла его с места, он в отчаянье выкрикивал имена разных людей. Он, например, изрыгал имя «Ив Сикр» или скрывал свое смущение, вопя «Жан-Поль Клемонсон». Он мог долго колотить ладонью по полу, повторяя «Анна-Жером де Марсьяк-Ланвиль». Произнося эти имена – имена людей, которые, как я предположила, он слышал на бульваре, – Жак вроде бы немного успокаивался. Он научился не взвывать и не взвинчиваться, когда в Обезьянник приходила очередная дама-заказчица. И он, как неустанно наказывала ему вдова, должен был пуще глаза беречь имущество Обезьянника.
Лицо Жака идеально передавало его чувства: печаль, гнев, страх, радость – все эти эмоции открыто проявлялись на его лице. В отличие от воска, он был никудышным актером, он не мог быть никем иным, кроме самого себя, он был одержим своей персоной, и временами ему было тошно и невыносимо пребывать в своей оболочке.
После того как Жак стал спать в доме, думаю, он начал бояться наружного мира. Это произошло не сразу, страх завладевал им постепенно. Он немного набрал вес, привыкнув находиться в тепле. Когда мы вместе сидели у меня на кухне, я рассказывала ему про маменьку и папеньку, о своей жизни до переезда в Париж, и не расскажи я ему про себя, можно ли было с уверенностью утверждать, что это вообще со мной произошло? Если бы я ему ничего не рассказала, моя жизнь так бы и засохла на корню, и мне было бы суждено остаться бессловесной крошкой-кухаркой в четырех закопченных стенах.
Он медленно впитывал мои рассказы, а однажды днем он раскрыл рот, и оттуда вылетели слова.
У Жака Бовизажа нашлись свои истории.
– Бернар Байак порезал свою жену. На куски. И скормил их собакам.
Я распознала в этих словах явные признаки интеллекта. Я нагнулась к нему, стараясь не пропустить ни слова. Помолчав, он продолжал.
– Мясник Оливье изрубил топором свою семью. Жену. И детей, двоих. Продал их на корм свиньям. Но этот корм не пошел свиньям впрок. Свиньи заболели. Вмешались законники.
Я сидела тихо как мышка. А он продолжал. Выплевывал слова маленькими порциями, как благодарственные послания мне.
– Изабель Ториссе и Паскаль Фиссо лежали вместе в постели. Но с ними там же лежал еще кое-кто. Ее муж, Морис. Он был калека. Как говорится, трое – это уже толпа. Они отвели Мориса на крышу дома, крыша была плоская, и там стояла клетка с птицами, их дом стоял у реки, рядом с амбарами. Они посадили мужа в клетку. И птицы исклевали мужа, и его нашли спустя несколько месяцев. Живого! От него остались одни кости! Не то с любовниками. Те скоро умерли. Их повесили на Гревской площади. Публичная казнь. Я сам видел.
Это было мое достижение! Мои уроки и инстинктивные догадки были в тот вечер вознаграждены. Потому что после этого, словно я одержала все мыслимые победы сразу, он принялся выкладывать мне свои потаенные желания и мечты, которые раньше держал при себе. Жак, как я узнала, был кладезем сведений о чуть ли не всех знаменитых преступлениях и убийствах, совершенных в Париже. Мы сидели вдвоем на кухне, и Жак рокочущим баском делился со мной леденящими кровь историями о том, как несчастные люди второпях расставались с жизнью. Я слушала их одну за другой до глубокой ночи, а он излагал мне их все более доверительно. Расскажи еще, Жак, расскажи еще что-нибудь – я не могла отправиться спать, не услышав его очередную повесть. И от него я узнала о многих чудовищных деяниях. Он мне и о своей жизни поведал. Я буквально мольбами вытянула из него этот рассказ:
– Прошу тебя, Жак, расскажи! Ну пожалуйста!
Глава двадцать третья
– Я видал, как вешали людей, не убийц. Хотел бы я как-нибудь увидать хорошее убийство. С кровью. Я всего на пару минут запоздал к поножовщине на бульваре, когда там одному глотку вспороли. Кровь из него ручьем хлестала, это я видел, но не тот самый момент, когда ему глотку взрезали.