Кроха Кэри Эдвард
– Сколько тебе лет, Жак? – спросила я.
– Не знаю. А ты как думаешь?
– Думаю, лет двадцать. Не знаю. Или тридцать? Я не знаю.
– Ладно, еще что?
– Ты откуда родом?
– Отсюда. Из Парижа.
– Кто твой отец?
– Не знаю.
– А мать?
– Не знаю.
– Что же тогда ты знаешь, милый мой? – ласково настаивала я.
– Ты говоришь, как старенькая бабушка.
– Расскажи, что с тобой приключилось.
– Меня подбросили в приют для подкидышей на рю Сент-Онорэ. Это точняк. Там сиделки дали мне имя. Я никогда не был симпатягой, так говорили: у меня большое лицо, которое от жизни на улице стало еще больше. Мне дали имя Жак, так меня и сейчас все называют, а фамилию Бовизаж придумали из-за моей завидной внешности.
– А как там было? В приюте?
– Ну, жил себе. Кормили. Еды было всегда маловато, и я отбирал у других, кому силенок не хватало драться за еду. Наверное, они голодали. Но так было. Я чуть что орал и пускал в ход кулаки, не привык я, чтоб мной командовали. Я ударил одну монашку, а другую покалечил своим ором – говорили, она оглохла. Дети у нас помирали, особенно много зимой. А я не помер. Не смогли меня свести в могилу. По крайней мере, пока что. Однажды зимой я приболел, думал, конец мне настал: лежал много дней без памяти, в канаве у стены, в грязи, как в могиле. Потом очнулся, сел, чего-то пожрал, просрался и снова был как огурчик. И пошел на поправку.
– А после приюта?
– Забрали меня. Одино, театральный директор: он всегда приходит в приют, кого-то забирает, четырех или пятерых в год, и выпускает их на сцену в своем театре «Амбигю комик».
– Да, я его знаю. У нас тут есть его голова!
Жак сплюнул.
– Все его актеры – дети, всех он подобрал в сиротских приютах, потому что они ему дешево обходятся, за них не нужно платить – ему самому платят, чтоб только он их забрал. Я у него обычно играл диких зверей. Меня знали, публика приходила в театр посмотреть на меня, только им не нравилось сидеть в передних рядах, когда я был на сцене, потому как я мог спрыгнуть в зал и начать их колошматить. У меня был дикий нрав, сейчас-то я стал поспокойнее, а тогда мог ударить человека просто потому, что мне так хотелось, и Одино орал на меня, потому как боялся, что я и его могу поколотить. У меня была подружка в «Амбигю», звали ее Генриетта Пере, мы хорошо знали друг дружку, и она была для меня самой главной. А потом она заболела и умерла у меня на руках, и я так разозлился, что расколошматил все, что попалось под руку, и пригрозил Одино, что убью его, тогда он выпустил на меня своих мордоворотов, и они переломали мне все кости и вышвырнули вон. Так я и оказался в канаве на бульваре и уж решил, что там и подохну. Но в конце концов выжил. Тогда-то я и прибился к стае бродячих собак, и они меня приняли в свой круг и бегали за мной повсюду. Мы распугивали народ и часто затеивали драки. Даже не знаю, сколько я с ними пробыл: наверно, несколько лет. И сам, думаю, почти что стал собакой. И вот появляется Куртиус, а с ним и ты – старушка и девочка в одном лице, и ты заставляешь меня снова заговорить. И вот я здесь. Среди людей, но сам по себе, неприметный и вечно при деле. Я же околачиваюсь каждый день на бульваре – кроме тех дней, когда происходят повешения. Тогда я иду на Гревскую площадь. Это хорошие дни. Мне нравится смотреть, как вешают, очень нравится!
После того как он начал делиться со мной своими историями, я немного привела его в божеский вид – добрым отношением. Я уговорила его сесть в жестяную ванну, смыть грязь, и так день ото дня он преображался, обретая нормальный человеческий облик. Под слоем грязи обнаружился молодой мужчина, грубоватый, с ужасными зубами, который разражался смехом по самому неподходящему поводу: неуклюжий, с замашками разбойника, и тем не менее, даже повествуя мне о своей непутевой жизни, он не был лишен некой своеобразной красоты. Его кожа была вся в шрамах и рубцах – от ожогов, переломов, порезов, расчесывания. Я расспрашивала его о той или иной ране, а он, сидя в ванне, как ни в чем не бывало подробно рассказывал мне о каждой.
– Эту я получил в театре. Месье Одино ткнул меня гвоздем. Я тогда был совсем малютка, потом он бы не посмел. А эту – в уличной передряге. Вот это я сам порезался – проверял на остроту лезвие ножа, я тот нож спер, хороший был нож. Очень даже!
Под присмотром вдовы Эдмон сшил для него костюм из двуслойной шерстяной ткани, чтоб был долговечнее, и каждый шов обметал четыре раза. Но Жак быстро его прорвал, и тогда для него стачали облачение попроще, но попрочнее – из кожи.
Истории Жака были настолько занимательны, что они не удержались в стенах кухни, а довольно скоро разлетелись по всему дому. Словно привидения обезьян, они стали всплывать в комнатах наверху. И хотя хозяин и вдова никогда их не слышали из уст Жака, тем не менее эти истории стали им известны, как будто ночью во сне влетали им в голову через ноздри. А иначе почему было слышно, как по ночам мой наставник ходит по комнате взад-вперед? А иначе отчего вдова вставала каждое утро в мрачнейшем настроении? Он сильно от меня отличался, этот Жак, и я, как невинное дитя, постигала тайны жизни. И вот ученик сам стал учителем, повествуя мне, как умел, каково это – бороться за жизнь – и как много существует способов умереть. Такое создавалось впечатление, будто я вовсе ничего не знала о жизни до того, как встретиться с ним, словно до моих ушей раньше долетали одни лишь сплетни, невнятные шепотки о том, на что способны люди. Я была как игрушечная кукла из детской, которую обучила житейским премудростям старая крыса. Потом, когда, утомленный своими повестями, Жак дремал, я отправлялась в гости к восковому населению выставочного зала, ведь, как бы он ни называл меня, я была ребенком, но, вышагивая среди имитаций живых людей, я сбрасывала с себя покров детства.
Однажды рано утром я убирала посуду в столовой перед приходом посетителей, как вдруг заметила там Эдмона, который сидел на стуле и прятал от меня глаза. После появления в доме Жака он держался отчужденно.
– Жак такие истории знает! – выпалила я.
– Что? – вскинулась вдова. – Ты что-то сказала?
– Жак Бовизаж знает много удивительных историй. Вы бы только послушали!
– Пошла прочь! – фыркнула вдова.
– Истории? – переспросил мой наставник. – Какие истории?
– Парижские истории, сударь, и очень много. – Я откашлялась. – Об убийствах, о казни на виселице. Он их все знает. И они очень необычные, сударь. Эти истории связаны с головами, о которых нам ничего не известно. Я уж точно никогда не видела лиц мужчин и женщин, совершивших такие вещи…
К моему восторгу, Куртиус попросил меня отправить Жака наверх. Они с вдовой изъявили желание послушать его истории. Я ждала, что скоро услышу хлопки моего хозяина, но вместо того услыхала вопли вдовы. Она ладонями зажала Куртиусу уши. Жак с несчастным видом удалился.
Когда же я вернулась наверх, вдова накинулась на меня с упреками:
– Ты наполняешь мой дом уродством! Это место изысканных лиц, красоты и совершенства, а не грязи, которая тебя так влечет! Твоя бы воля – мы бы валялись в сточной канаве! Не рассчитывай тут пригреться! – Она бросила взгляд на пол и заметила катышек уличного мусора. – Вот, погляди, грязь!
Потом мой хозяин слегка пожурил Жака.
– Скверный парень! Я же тебя привел сюда – а ты такой скверный!
Но выражение его лица не соответствовало словам. Мне же он сказал только:
– Ты прекрасно потрудилась, Мари, посмотри, он просто ожил! Ты о нем славно позаботилась. Благодарю тебя!
Глава двадцать четвертая
– Какая новость, какая у меня новость, Куртиус, и вы, дражайшая вдова! – вихрем ворвавшись в Обезьянник, обратился Мерсье к моему наставнику и вдове, вне себя от радости.
– Ваша новость, разумеется, – скривилась вдова, – будет сопровождаться питьем нашего вина, чтобы вам рассказывалось лучше!
– Не откажусь! – проворковал Мерсье.
– Вы никогда не отказываетесь! – отрезала вдова и кивнула мне.
Я сбегала за вином.
– Ну что ж, – заметила вдова, – теперь, полагаю, вы на взводе.
– Год одна тысяча семьсот семьдесят четвертый начался с головных болей, – приступил Мерсье к изложению своей новости.
– Спаси нас, Боже, – вздохнула вдова, – мы знаем, который сейчас год.
– В течение января, – продолжал Мерсье, пропустив мимо ушей ее замечание, – пришли боли в теле и лихорадка. В феврале появилась сыпь. В марте все тело пошло красными пятнами, которые не проходили. Они стали появляться повсюду. К апрелю смрад уже ощущался вовсю. К середине апреля красные пятна превратились в язвы, вскоре наполнившиеся жидким гноем, а концу апреля язвы покрылись струпьями. Восьмого мая язвы закровоточили, девятого святых отцов согнали в тесное помещение, а десятого мая тысяча семьсот семьдесят четвертого Людовик Пятнадцатый, Божьей милостью король Франции, умер от оспы. Наступили лучшие времена для вас, доктор Куртиус, вдова Пико, и для тебя, Крошка! И даже для вашего нового волкодава. Франция вновь стала великой! Да здравствует новый король и да здравствует новая королева! В Версале вновь созван парламент. Теперь Париж будет спасен!
– Король умер! – вдова явно была в ужасе.
– Умер и гниет в земле, – отозвался Мерсье. – Теперь нас интересуют юные тела.
Но после обсуждения этой новости наступило смятение. А позже Мерсье вернулся и, страдальчески тряся головой, забегал по Обезьяннику. В городе сменился правитель, но его присутствие никак не ощущалось. А когда новое не проявляется, когда жизнь течет как обычно, тут-то призраки и вылезают. На улицах возникали беспорядки, убивали людей. Мимо нас по бульвару носились толпы, чьи вопли и гиканье сотрясали Обезьянник. Жаку не терпелось выбежать наружу, но вдова не позволяла, и он целыми днями сидел под дверью и жалобно подвывал. Беспорядки усмирили, кого-то арестовали, суды вынесли приговоры. Жак благим матом вопил, что ему нужно обязательно присутствовать при казнях, и орал не переставая, пока Куртиус не пообещал взять его с собой следующим утром. Вдова запрещала моему хозяину выходить из дома одному, поэтому отправилась вместе с ним, а еще к ним присоединился и Эдмон, который, как она пояснила, сопровождал ее. На казнь. А я должна была остаться и стеречь дом.
Люди, вышедшие тем утром из Обезьянника, сильно отличались от вернувшихся сюда днем. Жак принес мне сувенир. Это была кукла, небрежно сшитая, в форме человеческого тела, но без рук, с болтающимися ногами. На ней не было никакой одежды, и на голове никто не нарисовал ей лица, волосы тоже отсутствовали. Она была изготовлена из куска одноцветной холстины и набита высушенной кукурузой. Вокруг ее шеи был намотан кусок шпагата. Жак объяснил, что подобные куклы всегда продаются на площади перед повешением, чтобы люди могли трясти ими в сторону эшафота. И когда тело повешенного повисало на веревке, дергаясь и извиваясь в воздухе, судороги его туловища повторяли движения куклы на шпагате в людских руках – ноги висельника, точно холщовые ноги повешенной куклы, дрыгались в отчаянной попытке нащупать твердую почву.
– Шарль Лекийе! – возвестил Жак. – Хлебокрад!
Куртиус плакал, когда я приняла у него сюртук.
– Лишили жизни! Прямо на моих глазах. А я смотрел.
Вдова пребывала в тумане воспоминаний.
– Я не видела повешения с того дня, как была на площади с Анри. Мы всегда ходили вместе. В лучшую пору.
Эдмона трясло, он побледнел больше обычного. Бредя по залу, он споткнулся, а потом рухнул на пол. Вдова заголосила. Жак отнес его наверх. Вызвали врача. Когда я, босая, отважилась той ночью подняться по лестнице к нему в спальню, вдова спала подле его кровати в кресле, но Эдмон не спал и не мигая смотрел на меня. Я увидела, что он плачет. Но я не могла с ним заговорить из опасения разбудить его маман и просто вернулась в кухню.
Глава двадцать пятая
Неимущие наводнили Париж. Число их с каждым днем росло, рассказывал Мерсье, и помочь им было некому. Наш сосед, месье Пийе из шахматного кафе, потерял работу, и дом, и свои шахматные фигуры. Многих, подобно ему, постигла та же судьба. Вдова записывала имена пострадавших, вывесив этот скорбный список на стене в мастерской.
Покуда Эдмон оправлялся после зрелища казни, ему не позволяли спускаться вниз и держали в спальне, в окружении мягких предметов. Я считаю, что, став очевидцем смерти на виселице, он как-то проникся этой смертью, словно вдохнул в себя ее частицу, и понял, что ему надо от нее решительно избавиться. У меня даже возникли жуткие предчувствия о его скорой кончине.
Одно убийство следовало за другим. Мы словно обучились новому языку, который прежде не долетал до наших ушей. И теперь, когда слово «убийство» было постоянно у нас на устах, мы слышали его повсюду. И вот, словно по мановению волшебной палочки возникнув из наших бесед, принеслась очередная жуткая новость – мрачная история с душераздирающими подробностями. В нашем доме был, разумеется, Жак, который с удовольствием поведал нам эту новость – малоприятную историю Антуана-Франсуа Дерю.
– Он травил мышьяком! – выкрикнул Жак. – Мышьяк в горячем шоколаде! Сначала мать выпила и упала замертво. Грохнулась на пол! Он сунул ее дряхлое тело в сундук и закопал в арендованном погребе. Ну что за субъект! В какое время мы живем! Но это еще не все! На сцене появляется сын, что пришел навестить мать, а с ним и чашка горячего шоколада, и сын тоже умирает. Грохнулся на пол! Но на сей раз его кладут в ящик, называемый гробом, и хоронят в поддельной могиле. И что потом? Приезжает отец – и угадай, что происходит!
– Горячий шоколад? Грохнулся на пол?
– Нет, нет, Мари, прошу прощения, но нет! Приходит отец, да не один, а с полицией, и, видимо, у Дерю на них на всех не хватило шоколада, и они, заподозрив что-то неладное, расклеили по всем стенам Парижа объявления, и дама, владевшая тем погребом, узнала в портрете Дерю и завопила: уж как она завопила! И они вскопали погреб, и что ты думаешь, Мари, они там нашли?
Понятное дело, разлагающийся труп.
На шум пришел доктор Куртиус, и Жак снова рассказал ему свою историю, а тот позвал вдову, и та с омерзением выслушала рассказ Жака. Я потом слышала их беседу, на повышенных тонах, в мастерской.
– Вам все равно, с кого лепить! – говорила вдова. – Мы не можем выставлять головы всех подряд!
– Но меня весьма интересует именно его голова. Я хочу на него посмотреть. В нем есть нечто новое – нечто, чего я раньше никогда не видел.
– Прошу вас, доктор! Позвольте мне решать, чьи головы изготавливать!
– Но я хочу! Вдова Пико, именно эту голову! У меня должна быть его голова!
– Мы ваяем благородных людей, красивых и выдающихся!
– Одну только эту!
На следующий день Куртиус и вдова ушли. Я сосчитала до ста и взлетела вверх по лестнице. Эдмон лежал в своей комнате, укрывшись одеялом, утонув головой в подушке. Сперва я решила, что он спит, но потом заметила, что он лежит с открытыми глазами и раскрытым ртом. Он лежал очень тихо.
– Эдмон, – прошептала я.
Он, жутко бледный, молчал.
– Эдмон! – повторила я.
Он моргнул.
– Он умер, – шепнул Эдмон. – Я видел, как он умирает. Я потрясен. Бедный висельник. Не могу выбросить его из головы. Я закрываю глаза, и он встает передо мной.
– А ты не думай о нем.
– Я ни о чем другом не могу думать.
Я поцеловала его в щеку. Подумала, что надо его поцеловать. Этот поцелуй я заранее не планировала, просто так вышло само собой, а потом я поспешно вернулась к своим обязанностям. Он теперь вроде выглядел получше. После моего поцелуя его щеки порозовели, они уже не были бледными как полотно.
Мой наставник с вдовой дошли до Консьержери, где содержался убийца Дерю, и добились разрешения за небольшую мзду навестить его в камере и снять с лица слепок.
– Но правильно ли мы делаем? – сомневалась вдова.
– На наших глазах многие предприятия сегодня разоряются, – ответил Куртиус. – Подумайте, как много придет им на смену.
– Но такое ощущение что мы прославляем его деяния!
– Нет, нет, разумеется, мы шокированы тем, что он совершил! Шокированы больше, чем кто-либо другой. Мы весьма возмущены этими убийствами! Вот почему мы должны взглянуть ему в лицо, дорогая вдова. Я уверен: мы просто обязаны!
– Но разве убийце место рядом с нашими головами благородных людей? Мы как будто говорим, что между ними не существует никакой разницы.
– У него другая внешность.
– Какая?
Куртиус замолчал. Потом пожал плечами, отвел взгляд от вдовы, снова взглянул на нее.
– Великие люди в нашем зале, вдова… политики, писатели, философы – все это люди умственного труда. Мы показываем их головы. Дерю – убийца. У него больной ум, который позволил его телу убивать. Вот что я предлагаю: мы вылепим его целиком! Во всех подробностях, в полный рост, не только бюст, но все тело этого злодея. И мы скажем: вот как выглядел злодей, который ходил среди нас.
Вдова ничего не ответила, а я вернулась к своей швабре. Но ближе к вечеру все опять ушли. Мне же было снова поручено сидеть и сторожить дом. Даже Эдмона решили взять с собой, чтобы немного его приободрить, закалить его дух, так сказать. Вдова все повторяла, что он не должен быть, как отец, таким же мягкотелым. Пусть сходит, к его же пользе, сказала она. А то он такой худенький, так нетвердо держится на ногах.
– Не берите его, – попросила я. – У него больной вид.
– С каких это пор служанки мне будут приказывать? – вопросила вдова.
– Я просто подумала…
– А ты не думай! Твои мысли никого не интересуют!
Когда они вернулись, Жак чуть не приплясывал от увиденного.
Наставник направился прямиком в мастерскую, вдова, трясясь и потея, к себе в спальню, а Эдмон, бледный и несчастный, приплелся на кухню поведать мне все, что с ними приключилось.
– Когда мы вошли к нему, он рыдал. Он плакал все время, из-за чего не сразу удалось снять гипсовый слепок его лица. Он все приговаривал: «Они меня убьют, они меня убьют!» Но Жак его так крепко схватил, что доктору Куртиусу удалось-таки наложить ему на лицо слой гипса. Когда Куртиус снял высохший слепок с его лица, тот заволновался: «Что, теперь так и будет? Все вдруг потемнело вокруг!» А когда мы выходили из его камеры, Дерю воскликнул: «Отец наш сущий на небесах, о Боже, о Боже!» Боже мой, Мари, я снял с него мерку. О Боже, Мари, там повсюду смерть!
Я снова поцеловала его в щеку. Он стоял неподвижно. Не убежал. Я взяла его за руку. Его уши вспыхнули на мгновение, но потом снова побелели. Эдмон никак не мог избавиться от воспоминаний о Дерю. Тут его позвала мать – точно она с самого начала знала, что сын вместе со мной, – и он ушел. Но произошло еще кое-что. Прежде чем покинуть меня, он прильнул ко мне, и я ощутила легкое прикосновение, словно мушка чиркнула крылышками по коже и улетела. Это Эдмон меня поцеловал. Потом я прижала ладонь к щеке и так держала, пока Жак не поднял меня на смех, а ночью я снова и снова вспоминала этот момент. До этого никто еще так со мной не делал.
Я увидела нашего Дерю только после того, как Куртиус изготовил его восковую скульптуру целиком. Закончив работу, он позвал нас всех посмотреть. Антуан-Франсуа Дерю был тщедушный человек с бледным, рыхлым лицом. И его лицо ничем не было примечательным. Самый обычный типаж, из тех, кого можно встретить каждый день на любой парижской улице. Но потом, при более тщательном рассмотрении становилось ясно, что это все-таки голова убийцы, с жуткими физиогномическими признаками.
– Это может привести нас, – задумчиво проговорил мой хозяин, – к более точному пониманию природы людей. По меньшей мере, это станет зримым доказательством того, что такой человек мог существовать. Мы запечатлеем варварство в воске!
Реального Антуана-Франсуа Дерю облачили в белый балахон, белую шляпу, как у епископа, и дали в руки распятие. Потом его руки и ноги разбили кувалдой, а останки несчастного сожгли заживо. Жак сходил поглядеть на сожжение и, вернувшись, все мне подробно рассказал.
Муляж Дерю был первой нашей восковой фигурой в полный рост. Он был изображен в стоячем положении, слегка склоненным вперед, держащим в руках фарфоровую чашку на блюдце. Слухи о его появлении в Обезьяннике привлекли массу посетителей. Те, кого не интересовали ни Руссо, ни Дидро, пришли поглазеть на Дерю – в их глазах он был заманчиво ужасающим.
Вот так «Дом Куртиуса» стал специализироваться на убийцах. Вдова прибила к полу зала длинную веревку, разделившую просторное помещение надвое. Благородные бюсты она собрала в одной половине, а во второй поместила Дерю в полном одиночестве. Стоило нам заняться убийцами, остановиться уже не было никакой возможности. Жак взахлеб рассказывал об изувеченных телах, найденных в глухих закоулках. Эдмон кричал во сне по ночам, и вдове приходилось его утешать.
Однажды утром, когда я накрывала стол к завтраку, вдова принялась размышлять вслух:
– Если мы открыли свой дом убийцам, кто же мы после этого?
– Смельчаки? – высказал предположение мой наставник.
– Кто про что, а вшивый про баню, доктор Куртиус!
– Я искренне вас благодарю за то, что вы позволили установить у нас Дерю. Вы заметили, как быстро развивается теперь наше дело? Вы такая замечательная женщина! – проговорил Куртиус и с не свойственным ему легкомыслием тронул ее за локоть.
– Я вдова в скорби, – напомнила она ему. – Там наверху стоит мой муж.
Изваяние Дерю сильно увеличило доходы Кабинета, этого нельзя было отрицать. Вдова, почесав капор, неохотно кивнула, и, поднявшись наверх, отвернула манекен мужа от перил, откуда он взирал на большую гостиную, которая отныне стала пополняться фигурами убийц. Дело в том, что, как только восковой Дерю подтвердил свою доходность, новые негодяи быстро составили ему компанию. А Куртиус не на шутку увлекся убийцами: он ведь еще в Берне изготавливал муляжи частей тел повешенных, но раньше у него никогда не было столь богатого набора разнообразных типажей. Они буквально завораживали его, и он нервно чесал себе шею, расцарапывая кожу до красноты. По его собственному признанию, он изучал способы убийств, практиковавшиеся этими людьми, и настолько вживался в них, что иногда, как он говорил мне украдкой, ему казалось, будто он вживе переживает причиненные ими смерти, а то и сам чувствует себя убийцей. Они, возможно, обладали невероятной притягательной силой, эти головы убийц, и зазывали Куртиуса проникнуть в самое нутро людей. Он был словно дитя на краю колодца, держась за окоем шеи гигантского обезглавленного туловища и заглядывая внутрь, ужасаясь тому, что он там увидел, но не в силах оторвать взгляда и всматриваясь в бездонную кровавую глубину, рискуя потерять равновесие и сорваться вниз. И сверзнувшись туда, он уже никогда бы оттуда не выбрался.
Рано поутру я бродила в зале среди новоприбывших убийц, подметала пол между ними, подготавливая их к очередному просмотру. Наши самые последние экспонаты.
Глава двадцать шестая
Одновременно с третьим убийцей появились муляжи и других людей, вызывавших у вдовы восторг: два гения воздухоплавания по фамилии Монгольфье, которые, коли верить слухам – хотя я лично этого ни разу не видала – могли взмыть высоко в небо на гигантских шелковых шарах. Еще композитор Глюк с лицом, изрытым оспой. И еще один, его соперник, худощавый красавчик Пиччини. В какой же компании я оказалась! Жак помогал выполнять самую тяжелую работу в мастерской: перетаскивал мешки с сухим гипсом, распиливал древесину для каркасов восковых скульптур. Правда, ему не позволяли приближаться к готовым изваяниям. Он был ужасно неуклюж и не умел бережно обращаться с вещами. Жак буквально их терроризировал. Сам того не желая, он походя разбивал стеклянные или фарфоровые предметы; этим бедняга ничего не хотел показать, он просто не мог вести себя иначе. Люди от него буквально шарахались. А Жаку просто хотелось быть поближе к своим убийцам. Однажды ночью меня разбудили жуткие вопли и стоны – но не обезьяньи, хотя крики были пугающие и пронзительные, словно запоздавшее на много лет эхо обезьяньих воплей. Мы обнаружили Жака наверху в мастерской – его нога застряла в большом ведре с гипсовым раствором. В надежде продемонстрировать Куртиусу свою сметливость, он захотел снять слепок с собственной ступни и замешал гипс, но, когда опустил ногу в железное ведро с жидкой белой массой, его ступня там и застряла. Гипс на кожу следует накладывать тонким слоем, а если опустить всю ногу в глубокий сосуд с гипсовой смесью, гипс захватит ее в плен и будет держать до тех пор, пока кожа не сморщится и не сопреет. Жак не мог вытащить ступню, и я не смогла, и мой наставник не смог, и даже вдова, а Эдмон только и знал что верещал: «Ну, сделайте же что-нибудь! Сделайте что-нибудь!» Жаку было нестерпимо больно, вдова дала ему бренди, я держала его за руки, а он кричал и кричал. К тому моменту, как Куртиус сколол запекшийся гипс и высвободил его ступню, гипс совсем остыл. А Жак не дал ранам нормально зарубцеваться, потому что постоянно их трогал и расчесывал. Так он до конца своих дней и ходил, прихрамывая.
– Гипс, – строго заговорил Куртиус с Жаком, корчащимся от боли (его наставления звучали музыкой для моих ушей!), – ничего не знает о жизни. Это мертвая субстанция. Когда на него падает луч света, для него это лишь отсутствие цвета. Он передает факты без индивидуальности. Он демонстрирует поры на коже или морщины, он способен копировать – но без передачи характера. Смешанный с водой, гипсовый порошок превращается в гипсовую массу, на какое-то мгновение смесь воды с гипсовым порошком сильно разогревается, но это горячка без страсти. Смесь горяча, да, но это горячее ничто. Гипс не воспринимает плоть. А вот воск, напротив, сродни плоти. Воск – как кожа.
Обитатели Обезьянника страдали от зуда. Зуд терзал ноги Жака, но то было только начало. Зуд поразил все тело Куртиуса, и он весь исчесался, впиваясь ногтями в кожу, раздирая ее до крови, до глубоких царапин, обвиняя в своих страданиях населивших наш дом убийц.
Когда на Жака нападал зуд, мы все об этом знали; его ничего не могло сдержать. Он садился на пол и раскачивался взад-вперед или лениво чесался, глядя в окно на бульвар. Даже вдова временами принималась яростно похлопывать пальцами по голове, а иногда даже вооружалась большим ножом для масла и изо всех сил чесала им темя.
Порой я слыхала шаги моего наставника на лестничной площадке наверху, когда он шел навестить манекен Анри Пико. Примерно раз в месяц, в самые укромные часы, он заимствовал из ящичка с бытовыми инструментами вдовы маленькие ножнички с загнутыми лезвиями, которые называют тупе, и взрезал ими швы на манекене, но вдова ничего не замечала. И довольно скоро у холщового истукана отделилась спина, шея провалилась внутрь, и под ним росла горка опилок и пыли, дополняемая обрывками ниток из взрезанных швов, – там явно требовалось вмешательство метлы. И однажды вдова Пико, которая не присматривалась к фигуре мужа с того самого дня, как она развернула ее прочь от перил, вдруг про него вспомнила и в порыве страсти и в приливе скорби заключила манекен в свои широкие объятья. Она подремонтировала фигуру, наложила где надо заплатки, словом, скрепила его узами своей любви, восстановив при этом все изгибы и впадинки туловища возлюбленного покойника. И через несколько дней он вновь занял привычную позицию у перил, представ куда более важным Анри, нежели прежде. Что привело моего хозяина в уныние.
А тут еще зуд в доме разыгрался с новой силой. Меня одолел зуд. И Эдмона одолел, это я точно знала.
– Ты достиг определенного возраста, Эдмон, – однажды утром за завтраком глубокомысленно заметила вдова. – Тебе семнадцать лет. Ты уже не ребенок. Теперь тебя в жизни ожидают новые вещи. Новые начинания. Будешь встречать новых людей, снимать новые мерки.
– Каких новых людей, маман?
– Я хочу, чтобы ты, Эдмон, повзрослел. И ты должен еще кое о чем подумать, о чем любому человеку твоего возраста, твоих достоинств пора бы поразмышлять.
– О чем, маман?
– О том, чтобы выбрать себе жену, – выпалила она и замолчала, мысленно наслаждаясь картиной «Эдмон и женщины».
Но в данный момент это был Эдмон без женщин. Ибо когда его под белы руки подводили к представительницам противоположного пола, они, за исключением разве что меня, сразу превращали Эдмона в немой манекен. Как и у меня, у него была разработана специальная система навыков, помогавших ему исчезать. В нужный момент он волшебным образом набивал себя опилками и лоскутами, во всем его теле оставалась лишь кровь, которая приливала к ушам, и он превращался в безликое существо. Живые движения вновь возвращались к нему лишь после того, как очередная особа удалялась, и он несколько минут стоял в одиночестве, дожидаясь, когда в его члены вернется жизнь, и кровь медленно отливала от ушей и бежала по всему телу, омывая все эти опилки и лоскуты, пока те снова не становились его легкими, печенью, мочевым пузырем и кишечником.
Самой первой из потенциальных жен Эдмона была дочь торговца хлопком. Краснорожая деваха с крошечными свинячьими глазками и белесыми ресницами, от которой несло мочой. Ее папаша был похож на причавкивающего борова, а мамаша – на толстобрюхую хрюшку. Их свинарник был полной чашей, и маман мечтала объединить свое предприятие с их свинарником. Деваха уселась рядом с Эдмоном, как ей было указано, и мрачно глядела на него, но Эдмон сидел, точно окаменев. Ее родители о чем-то говорили с ним, но тот не проронил ни звука, отчего они обиженно насупились, а дочка заметно погрустнела: ее белесые лохмы на моих глазах засалились и повисли как пакля. Наконец она отважилась взять Эдмона за руку. Но при этом ее белое лицо побелело еще больше, она что-то прохныкала и после недолгих раздумий отдернула руку. Больше они в нашем доме не появлялись.
Той же ночью в дверь кухни постучали.
– Привет, Мари!
– Кто здесь?
– Это я. Эдмон. Можно мне немного побыть с тобой?
– Входи. Дверь закрой.
– Благодарю.
– Эдмон, ты сегодня с гостями был великолепен!
– Да?
– Конечно.
– Мари, я не хочу жениться!
– А тебе и не надо. Тебе надо остаться здесь, со мной.
Он пробыл у меня целых полчаса. Он принялся показывать мне куклу Эдмона, имея при этом очень печальный вид – из-за своих переживаний. А мне хотелось, чтобы он убрал куклу подальше, потому что такое было впечатление, будто между нами втиснулся кто-то посторонний, разрушив интимность ситуации. Когда же наконец он сунул любимую игрушку в карман, то сразу встал и ушел.
Визит семейства хлопкоторговца был лишь первым в череде кошмаров, через которые прошел Эдмон. Потом была дочь женского портного, которая нашла Эдмона «забавным», а за ней последовала дочь цирюльника-хирурга, которая все удивлялась: «Да он вообще здесь, с нами?» Никому из них он не показался желанной партией, напротив, все сочли, что он держится отчужденно и вообще какой-то неприглядный. Все они были глупыми слепцами, недостойными людьми, и я, ощущая огромное облегчение, готова была вопить от радости, что никто на него не посягнул. Однако его маман продолжала начатую ею охоту.
Мы с Эдмоном были в очаге зуда, охватившего дом, а может быть, и его источником. В то лето мы тесно общались, словно догадываясь, что наше время истекает, и нам, пока не поздно, нужно открывать новые грани в наших отношениях. Каждую ночь скрипели ступеньки на лестнице. Ночь принадлежала нам, и мы сполна пользовались этими часами.
Он проскальзывал ко мне, когда Жак уже спал глубоким сном.
– Только погляди на себя! – говорила я. – Ну, ты хорош!
– Да, я такой.
Мы разглядывали друг друга и болтали.
– Во мне росту пять футов пять и одна восьмая дюйма, – говорил он.
– Моя голова доходит тебе до сердца, видишь? Дай-ка я послушаю! Вот, стучит! Это звук Эдмона. Какой ты шумный!
Мы болтали о том о сем, мы держались за руки, а потом он уходил.
Дом был весь напоен этим зудом. Предприятие приносило изрядные барыши, и вдова с наставником смогли приобрести Обезьянник в свою собственность. Едва совершив эту покупку, они принялись декорировать здание по-своему. Стены на нижнем этаже оклеили алой бумагой.
– Всякий раз, когда я оказываюсь на пороге этого дома, – говорил Куртиус, – мне представляется, что я вступаю в необъятное тело титана и что эти красные стены – стенки отделов колоссального человеческого туловища.
Для украшения выставочного зала Куртиус и вдова покупали всякие безделушки, которые находили в лавке театрального реквизита. Они поставили огромные напольные часы, которые на самом деле были цельным куском дерева, вырезанным в форме часов, а циферблат и стрелки были нарисованы, поэтому часы всегда показывали одно и то же время. Под стать этим часам были изящные комоды из крашеных досок, и хотя ни один ящик в комодах не выдвигался, выглядели они как настоящие. На пол положили большие деревянные квадраты, выкрашенные под мрамор. Ночью, когда Жак похрапывал в своем углу, мы с Эдмоном уединялись в зале и бродили от одного предмета к другому, притворяясь, будто мы богатые парижане, осматривающие свои королевские покои. В просторном помещении и впрямь казалось, что ты находишься в великолепном дворце, хотя окна выходили вовсе не на ухоженный парк, а на замызганную мостовую бульвара дю Тампль и на фасад дома доктора Грэма напротив.
– У Тома-Шарля Тикра, владельца типографии, – объявила вдова Эдмону за завтраком, – есть дочь Корнели. Нам следует об этом поразмыслить. Какое это может быть будущее. Весьма завидное будущее!
Глава двадцать седьмая
Мы приобрели еще двух докторов. В феврале 1778 года на пляс Луи ле Гран, площади, где я никогда не была, доктор Франц-Антон Месмер, недавно сбежавший из Вены, устроил клинику. Вскоре у него отбоя не было от пациентов. Он исцелял, как уверяла принесенная мне Эдмоном афишка, все болезни – от паралича до запора, от импотенции до кишечных ветров, от мозолей до герпеса, от ячменя на веке до катаракты, от камней в желчном пузыре до гангрены, от эпилепсии до водянки, от истерии до икоты, от бесплодия до ночного недержания. Он был чудотворец, он возлагал на людей руки, и они ощущали, как на них нисходит неведомая сила. Я познакомилась с доктором Месмером, но не лично, а в восковом обличье. У него было весьма плоское лицо, с почти отсутствующим профилем, словно он с младенчества рос, уткнувшись лицом в сковородку.
Вторым был посланник Свободной Америки доктор Бенджамин Франклин. Этого человека я тоже не видела – в смысле живьем, хотя мой хозяин и вдова были удостоены им аудиенции, однако у меня есть веская причина его помнить. Я особенно благодарна доктору Франклину за его длинные седые волосы, потому как именно благодаря им мне вновь дозволили вернуться в мастерскую – в качестве подмастерья. В те дни времени у нас было в обрез, множество новых голов ждали своего завершения, и моему хозяину требовалась помощь – тут-то обо мне и вспомнили. Самой нудной и отнимающей массу времени работой было покрывать восковые головы волосами. Обычно мы просто надевали на голову парик, потому что в ту пору почти все значительные люди, как мужчины, так и женщины, носили чьи-то чужие волосы – человеческие или конские. Но этот американский доктор предпочитал собственные.
– Данный инструмент, сударь мой, – заметила я, – это длинная игла с кольцом на одном конце и утолщением на острие.
– Верно, Крошка. Откуда ты знаешь?
– Вы же сами меня учили, сударь, в Берне.
– Разве? Действительно, учил. Я и забыл. Но теперь не забуду. А для чего она нужна, знаешь?
– Она нужна для удержания мышечных тканей во время хирургических операций, но вы используете ее для закрепления отдельных волосков на восковом черепе.
– Да, совершенно верно!
– Ей обязательно этим заниматься? – поинтересовалась вдова.
– Да, вдова Пико, чтобы нам успеть вовремя с работой. У нас слишком много заказов!
– Но чтобы никакой болтовни, Крошка! Работай молча!
– Да, мадам!
– Как будто тебя тут нет!
– Да, мадам!
Так состоялось мое триумфальное возвращение. Я тщательно изучила Бенджамина Франклина. Его голова напоминала массивный корнеплод, гигантскую человекообразную картофелину. В нижней части лица имелся двойной морщинистый подбородок, две щеки, подобные двум кускам ветчины, свисали по бокам, а сверху высился массивный лоб. В центре лица торчал нос луковицей, а по обеим сторонам от него располагались серые глаза под набрякшими веками, рот окаймляли изрядные складки кожи.
– Этот господин приехал из самой Америки? – спросила я.
– Да, Крошка, – подтвердил мой наставник.
– Он что, изучает мир, да?
– Можно и так сказать.
– Не ори! – рявкнула вдова.
Волосок за волоском, и мой восковой Франклин скоро стал как две капли воды похож на реального. Я вставляла в восковой череп волоски, срезанные вдовой у старого торговца каштанами на Пон-Нёф, который весьма нуждался в деньгах. С помощью утолщенного кончика иглы я заталкивала конец волоса в воск, а когда убирала иглу, волос там оставался. Эту операцию я проделала несколько тысяч раз, то и дело поглядывая на лежащий передо мной портрет американского доктора. Дешевенькие оттиски его портретов можно было найти повсюду в Париже: на открытках, на табакерках, на спичках, на веерах, даже на ночных горшках – и с неизменной надписью: «Он лишил богов молнии, а тиранов скипетра!»
– Возможно, на сей раз, – рискнула я заметить, любуясь волосяным покровом своей работы, – вы мне заплатите.
– Я же тебе сказала: помалкивай! – отрезала вдова. – Чтоб я тебя не слышала!
– Мы этим займемся, Мари, – сказал наставник. – Обязательно займемся. Наберись терпения.
Завершая покрывать волосами голову американского доктора, я улыбалась. Может быть, я наконец и впрямь стану настоящим членом семьи. А может быть, если моя работа будет высоко оценена, мне даже позволят стать невесткой…
Люди толпами валили поглазеть на восковых Месмера и Франклина. Кое-кого даже допускали среди дня повидать Куртиуса и вдову в мастерской во втором этаже. А я, будучи теперь вовлечена в предприятие, каждый день встречала новых людей. Одним из них был Жан-Антуан Гудон, весьма знаменитый скульптор. Не знай я этого, я бы называла его просто Очередной Лысый Дядечка.
– Я, разумеется, слышал ваше имя, – заявил Гудон. – Вы изображаете воров и убийц. Вы лишаете людей привлекательности. В человеческих фигурах нет ни достоинства, ни возвышенных чувств, одно лишь вырождение. Вы циник, вы не любите своих собратьев по роду человеческому, вы глухи к музыке.
– Я люблю головы, – мягко заметил мой наставник. – Я очень люблю головы.
– Ваше занятие, вероятно, хорошо для уличной толпы. Ваш исходный материал дешев, его легко приобрести, он такой обыденный. В нем нет ничего утонченного. Ни ума. Ни блеска.
– Воск… это плоть! – возразил Куртиус.
– Тогда мрамор – это душа.
– Воск – это вся моя жизнь.
– Якшайтесь с убийцами, – скривил губы Гудон. – Они вас заслуживают. Но эта голова, – он ткнул пальцем во Франклина, – унижена вами. Вы ее обесчестили!
В феврале 1778 года, когда я официально стала работником предприятия, больной и беззубый восьмидесятитрехлетний старик Франсуа-Мари Аруэ, известный во всем мире как Вольтер, проведя почти тридцать лет в изгнании в Швейцарии, вернулся в Париж. Парижане пришли в неистовство, устроив ему грандиозную встречу. Старику, в чьем хлипком теле едва теплилась жизнь, оказывались всяческие знаки внимания. А чем ответил Вольтер? Кровотечениями. В ожидании выздоровления его водворили в дом маркиза де Виллета на набережной Сены. Взволнованная толпа сутками не расходилась от дома, в надежде хоть краешком глаза увидеть знаменитого старца, но этой чести были удостоены лишь самые именитые визитеры, среди них и доктор Франклин. Дважды лысый коротышка-скульптор Жан-Антуан Гудон получал возможность сделать рисунки с натуры, после чего он ринулся в свою студию, заперся и не выходил оттуда в течение полутора недель. Гудон был настроен решительно: это его произведение станет величайшим достижением всей жизни. Днем и ночью он без устали откалывал кусочки от мраморной глыбы. Очень медленно из-под его резца появлялись выпирающая нижняя челюсть, тонкие насмешливые губы. Долгие годы все его мысли вращались вокруг впалых щек, лысых голов античных героев, морщинистых цыплячьих шей знаменитых стариков.
В доме маркиза у реки находился старик, который день от дня выглядел все менее похожим на Вольтера. И теперь, чтобы увидеть настоящего Вольтера, надо было лично, со всем своим семейством, отправиться к Гудону в студию. Вот где его можно было гарантированно застать, в назначенный час, и при этом не испытать никаких разочарований. И так ежедневно, с одиннадцати утра до семи вечера, он встречал всех неизменной кривой усмешкой.
Мой хозяин сходил туда.
– Без цвета, без признаков жизни, – бросил он, но при этом досадливо кусая костяшки пальцев.
– Вот если бы у нас был Вольтер, – мечтательно проговорила вдова, – только представьте, сколько бы к нам пожаловало посетителей!
– Я хочу голову Вольтера! – объявил Куртиус. – Я этого хочу так сильно, что у меня самого голова болит!
Мой хозяин и вдова каждый день ходили к тому дому на набережной, присоединяясь к редеющей толпе. И каждый день им отказывали в аудиенции. И каждый день мы с Эдмоном просиживали в мастерской. Мы болтали во время работы, и я подумала: вот оно как могло бы быть, будь мы женаты. Каждый день они уходили, вдова безрезультатно стучалась в дверь, хозяин с огромным кожаным мешком своего отца, набитым закупоренными бутылками с водой, помадой для волос и сухим гипсом. И только тридцатого мая, уже после того как старика перенесли в домик для прислуги за господским особняком, и после того, как они передали слуге деньги – о чем мой хозяин и вдова упомянули как о «некоей сумме», – их впустили внутрь. Потому как уже все было кончено. Вольтер скончался. И Куртиус снял с него посмертную маску.
Восковую фигуру Вольтера следовало изготовить как можно скорее, но лицо, вылепленное моим хозяином, было искажено предсмертной гримасой, это было обмякшее лицо, лишенное жизни.
– Я знаю, что он умер, – сказал Эдмон, – это же мертвое лицо. Вы были у его могилы, маман!
– Не могилы! – поправила вдова. – Доктор Куртиус дал мне ясно понять, Эдмон, что нет ничего предосудительного в том, чтобы снять посмертную маску великого мужа. С незапамятных времен снимали посмертные маски королей. Это вполне приемлемо.
– Но убийцы были живы, когда вы их видели. А этот человек был мертв. Это же мертвец!
– Ах, Эдмон, Эдмон, – произнесла она, отирая слезы, покатившиеся из его глаз, – ты такой чувствительный! Прошу тебя, найди способ умерить свои нервические порывы.