Искальщик Хемлин Маргарита
Стоит Розка. Одна рука держит дверь, а другая – щеку. Это – чтоб я не забыл, что сделал. А я и не забыл. И опять – размаху! И опять! Не по щеке с родинкой – шляпкой гвоздичной, а по шее, по грудям…
Что греха таить. Такой у меня получился нахлын…
Розка не упала и не закричала. А закрыла дверь, причем тихо. Ровно пошла в комнату. Села там на стул. И вроде ждет, пока я зайду.
Я и зашел.
Розка сидела прямо, говорила и смотрела не на меня, а на писателя Толстого, в его бороду.
Я пожалел, что раньше не рассказал Розке про похожесть этой самой бороды на бороду моего деда. Может, тогда б она не смотрела туда, постеснялась. А смотрела бы Розка, наоборот, на меня. И я б своими глазами честно отвечал ей на все. Отвечал именно глазами, потому что кто ж осмелится Розке в такую минуту отвечать словами…
А Розка говорила и говорила. И ее голос возвышался до самого высоченного потолка.
Получалось так, что Розка моему деду объясняла следующее.
Розке как матери никто не нужен, тем более я – голота и вшивота малолетняя, переросток без разума и мозгов, причем еще и без стыда и совести, а только с одним этим самым.
Розка не как те, которые, а на своих ногах держится крепко и будет строить свою жизнь дальше.
Я уже совсем скоро приползу к Розке на своих дырявых коленях просить и умолять принять обратно, но туда, куда буду проситься, дорога закроется навсегда. Потому что ж есть еще настоящие люди, мужчины, которые готовы дать Розке все, что она попросит, и еще с верхом.
Если же хоть кто или хоть какой-нибудь Розке начнет поперечить, так она на подобного дурня найдет управу вплоть до закона.
Тут у меня аж глаза заболели от невысказанного мной Розке. Край захотелось словами спросить про то, кто ж это Розке в моем лице когда перечил? Причем сегодняшнее – не в счет. Потому что не всякий день выдается человеку подобное волнение.
А не спросил я Розку. Как ее спросишь? У Розки глаза горят, брови играют, руки туда-сюда прыгают, пуговички перламутровые рубашечные на грудях разошлись, сейчас все наружу покажут.
Не Розка. Страх! Страх!
Я ей говорю:
– Розалия Семеновна, вы успокойтесь! Я ж ничего!..
Она как на горячей печке, голосом берет:
– Ой, не могу! Ой, он же ж ничего! Руки на меня распускать – это ему ничего! Сиди уже и молчи! Ты у меня не для того, чтоб чего! У тебя в твоей голове одни придумки! Ты ж только придумки и понимаешь!
На этом я не усидел. Вскочил, руки к Розке тяну, а язык закляк.
А Розка без передыху:
– Как вы мне все уже упеклись! Я на вас на всех свою жизнь потратила! А вы мне на шею сели и свои ноги поганые свесили! И давите меня, и давите! Да сколько ж можно! Сколько ж можно! Ой!
А потом как закричит:
– Ой-ой-о-о-ой! – Уже совсем на другой голос – с самого своего бабского нутра.
Вскочила, юбку задирает, смотрит под живот. А там же не сильно рассмотришь в таком положении, тем более самостоятельно.
Опрокинулась на кровать, ноги расставила:
– Шо там? Иди смотри! О-о-ой!
Скажу так. Ничего там хорошего совсем не было. А была кровь и непонятное. Вроде начинки для кровянки.
Я так честно про увиденное и сказал.
Розка затолкала пальцы в рот. Замолкла. Получилась у нее передышка.
Через минуту опять кричит Розка. Но не с смыслом, а без смысла – голый крик.
Я испугался, что оно у Розки не проходит.
Спрашиваю:
– Роза, кого позвать? Тут же недалеко больница. Может, туда? Давай! Я тебя хоть на себе потащу!
– Не-е-е-! Дору зови! Она знает! Беги! Ой, скорей!
Я, конечно, шапку в руки и на улицу.
Темень, ночь. Пусто и пусто.
Побежал на Святомиколаевскую – к Доре так к Доре. Бежал, резал углы, спотыкался, а не падал. Подвернулись сани – спасибо, на них доехал.
Мимоходом, без мысли, кинул глаз на шкловские окна. Свет чуть живой, но все ж таки светился. Подумал: “Пускай” – и дальше.
С размаху грюкнул в дверь Доры.
И надо же, как только голова у меня устроена – сразу, за единую секундочку, я перешел на кудлатого, вроде для него сюда явился – на борьбу, нос против носа. Вроде не Розка на повестке дня, а он.
Спасибо, привычная к подобным ночным стукам Дора открыла скоренько. Я вернулся на правильную линию.
– Лазарь? Для кого прибежал?
– Для Розы, Дора Соломоновна! Плохое дело…
Дора не удивилась ни на сколько.
– Шо там?
– Крови сильно много.
– Щас.
Развернулась, схватила что следует.
Обратно бежали в четыре ноги.
Как-то ж добрались.
Да.
Только Розка уже кончилась.
Молчала, лежала, голову вбок повернула, глаза закрыла, рот скривила. Живая была – кривила, а и мертвая скривила.
Дора, конечно, сделала положенное. Младенца и все, что с Розки вышло, сгребла вместе с покрывалом – Розка так на нем и лежала – и кинула комом на пол, сзади себя. Еще и ногой лягнула, чтоб не путалось при движении.
Приказала:
– Иди шукай, на чем везти! В больницу поедем, коло базара! Надо предъявить!
И нашел, и поехали, и предъявили. И то, что в покрывале, – тоже предъявили. Дора и предъявляла как акушерка в свидетелях.
Розку унесли в мертвецкую.
Про мертвецкую я понимал ясно. А про то, что Розка мертвая – не понимал никак. И так думал, и так. Не получалось и не получалось. Ладно. До выяснения решил себя с места не сдвигать.
Через сколько-то в приемный покой явилась баба-санитарка. В руках узелок – вроде большой шмат сала. Чистенький, ровный, сноровистый. Я б такой не сделал. И Розка б не сделала.
Вышла баба и говорит:
– Хлопчик, то твоя покийныця?
Я честно признался:
– Моя. А шо?
– Дак визьмы дытынку, поховай, як людыну. А то кынуть у погану яму… Як потрох кынуть… Ой, Боже! Бэры! Ну! Покы никого нэмае…
Я взял за самую завязку. Пальцы просунул и взял. Чтоб не касаться остального, другого.
На улице появился свет.
Я шел на кладбище.
А в голове представлял, что иду в баню. Потому что и утро, и узелок…
Представлял себе. Вот помоюсь крепко, и спину помою, и ноги помою, и голову два раза намылю. Буду весь чистый.
Сангигиена – это ж большое дело! Рувим мне раньше часто объяснял и разнообразные примеры приводил из жизни. Говорил, бывает, что доходит до самого плохого. Я себя никогда до подобного не допускал.
Да…
Кладбище, куда я шел, начиналось за городом, как раз на дороге в Александровку. Я там бывал с товарищами. Люди ж на этом свете не всегда задерживаются. На кладбище и деревья, и трава – это если летом. Сейчас, зимой, красоты мало. Что не удивительно – одна тоска в природе.
Кладбище было новое, революционное. Там за милую душу хоронили всех, без различия веры. Конечно, находились и такие, кто не приветствовал подобное решение вопроса. А я приветствовал. Я ж комсомолец, и мне не пристало отгораживаться забором от товарищей других наций. Что ж, пока я еще не умер. Но человек же должен проникать в будущее, в том числе в свое собственное. Ради будущего человек, по правде сказать, и живет.
Конечно, сейчас я учел и то, что товарищ Голуб – женщина партийная, значит, и дите ее для партии большевиков – человек близкий, родной.
И что интересно, Розку я учел. А то, что это ж было б и мое дите, тогда не учел. Хоть и с такой стороны – концы стянулись бы. Она – партийка, а я ж комсомолец.
А пришел на место – надо не размусоливать, а приступать. Я и приступил.
Сначала двинулся к хибаре на входе. Решил, что там местная контора. Так и было.
Вошел.
И тут кольнуло под самое ребро. У меня ж спросят, кого хороню. Бумажки спросят. А у меня на узелок бумажек нету, и на себя бумажек тоже нету. А словами ж не доведешь. В таких организациях, пускай и на революционных началах, слова как таковые не считаются. Правильно, конечно. А то всякий будет.
Вышел на чистый воздух. Стою. Не думаю ничего. Тем более не представляю. Стою сам себе и стою. На снег любуюсь.
Услышал за спиной скрип – сани тащатся. Голоса услышал, плач не на один голос. Потом все это остановилось под самым моим боком.
На сельских санях – партийный гроб. Кумачевый и тому подобное.С людей – две женщины городского вида, не старые, дядька, тоже городской, в годах, вдова – женщина опять-таки городского вида, и девочки лет по двенадцать, причем двойня. Женщины-родственницы рыдают, дядька держится бодряком, себя не роняет, вдова убивается, девочки подвывают, как умеют. Можно сказать, плачут посильно.
То, се, контора…
Уполномоченный от кладбища работник повел сани за собой.
Я пристроился. Не скрою, у меня родилась ясная цель.
Дальше.
Вдова выбирала с уже готовых на рабочий день ям. Причем выбирала так, что три раза передумывала. Глазом вроде выберет, потом подойдет, рукой землю потрогает и отойдет к другой яме. А что трогать? Что ее, то есть землю копаную, мерзлую, трогать? Если б она, то есть вдова, покойника трогала, советовалась, я б еще подобное поведение понял.
Я, конечно, вдову не осуждал. Но и так тоже ни к чему. Люди ж на холоде копали, старались. А ты, получается, перебираешь.
Как-то ж уже выбрала.
Пока гроб сгружали и несли к яме, я подошел к вдове вплотную и прямо, но тихо спросил:
– Женщина, вы сами партийка?
Она от неожиданности поперхнулась слезами, но ответила четко, причем тоже тихо:
– Партийка.
Я не отступал:
– Я сам комсомолец. А тут у меня младенец. – Я выдвинул вперед узелок. – Младенец этот получился от меня. Только он не родился, а выкинулся. И правильных бумажек у него нету. Я вас сильно прошу, как женщину и как партийку, положите его в гроб с вашим дорогим покойником. Если что, ему веселей будет. Младенец по весу ничего не возьмет, и по месту тоже ж…
Вдова смотрела на меня и мотала головой. То мотала вроде “да”. То мотала вроде “нет”. Понятное дело, без привычки подобные просьбы просто не разрешаются.
– Вы не сомневайтесь, младенец мертвый по закону… Я его сам положу…
Я и правда сам положил узелок под бок мертвецу. Руку его приподнял и положил. И край пиджака вроде случайно завернул. Чтоб в глаза не бросалось.
И надо же – в это печальное мгновение покойник показался мне похожим на нашего Владимира Ильича Ленина, который тоже уже умер. И получалось, что я младенца сдал на руки не случайному чужому дядьке, а близкому и дорогому другу.
Ну, прощание, вдова, дети, другие пришедшие и тому подобное.
Да…
По дороге в мастерские я сильно старался рассуждать о насущных делах. А только все насущное упиралось в то, что Розки больше нету.
И так я на Розку обиделся! Как же ж она меня подвела! Я не учел – ладно. Но она ж – старший товарищ! Могла б учесть! Могла б распорядиться!
И не надо думать, что я бревно. Я далеко не бревно. Во мне все, между прочим, бурлит. И хорошее, и плохое. И жизнь бурлит, и смерть тоже. Просто я придумал себе: про главное не думать, тем более не представлять. Потому что невозможно ж так! Человеку хочется спастись от всего на свете, а тут постоянное такое…
Да.
А все ж таки я в тот день работал. Если б не работал, не знаю, как бы до вечера и дотелепался.
После смены ноги меня на Полевую не несли. И к Зое не несли. Если честно, я про Зою за все время не вспомнил. Хоть у нее дите в сравнении с Розкой еще было живое, наружу, наперекор мне, не просилось, а просилось долежать себе спокойно на правильном месте.
Ноги сами понесли меня на Розкину квартиру. Конечно, ничего там моего не было, кроме дедовой бороды у писателя Толстого. Но кто ж мне запретит явиться – не по-товарищески, так по-людски?
Когда мы с Дорой везли Розку в больницу, дверь закрыли на ключ. Дора ключ засунула себе в саквояж. Так он там и остался. Получалось, что я шел к закрытым дверям. Я это понимал, но надеялся.
И правильно делал.
Дверь была открыта.
В квартире не слышалось ничего – ни всхлипа, ни голоса. И духов Розкиных не слышалось. А слышалась самогонка напополам с табаком.
Я потрогал безотлучный револьвер у себя на животе и смело продвинулся в главную комнату, с большим круглым столом под скатертью.
Картина передо мной развернулась следующая.
На стуле сидел товарищ Погребной в человеческой, а не форменной одежде и пускал наполовину открытым ртом дым с папиросы, а сама папироса, видать, крепко приклеилась к губе. Хлопцы часто подобным образом так дурака валяют. Только лицо Погребного выражало собой не баловство. Причем веки набрякли и пропускали глаза наружу через малюсенькие щелки. И через эти щелки было понятно, что в глазах у Погребного ничего хорошего не имелось. И шел от Погребного такой воздух, что хоть переставай дышать.
На столе в красивой тарелке с вырезными краями лежала горка вонючих бычков – что вонючих, это и с самого порога было понятно. А рядом просто на скатерти тоже ж горкой навалился клад. Ну, пускай и не весь, как я про него думал с детских остёрских лет, но все ж таки. А на самом верху этого клада – кольцо.
Мое! Мое кольцо! С блестящими камушками: и бесцветными, и красными, и зелеными… Я сразу узнал.
И тут я заплакал. Что греха таить, меня заставило плакать кольцо, а не ленинская смерть теперь уже пополам с Розкиной. Слезы покатились наперегонки одна за одной. Причем плач у меня получился сильный, вместе с разнообразными звуками.
Погребной какие-то мгновенья слушал все это молча, даже голову не направил в нужную сторону.
Потом сдвинул папиросу вбок рта и другим углом спросил:
– Ты хто?
Я представил себе, что опять нахожусь в кабинете Погребного и мне предстоит разоблачить вражеского Ракла или хоть кого.
Перед ответом я выровнялся в струнку и твердо прекратил слезы.
– Товарищ Погребной, я Гойхман!
Погребной вытащил-таки папиросу и вдавил в тарелку. А мог бы, между прочим, еще докурить. Я обрадовался, что таким образом Погребной настроился на разговор. Конечно, на повестке дня у него Розка. И конечно, он думает такое же про меня. Но у меня на повестке появилось другое. И это другое сверкало мне всеми своими неприкрытыми переливами.
А Погребной продолжил свое:
– Гойхман. Есть такой… Шо, Гойхман, пришел Розу помянуть?
– Розу, Розалию Семеновну. – Я в подтверждение крепко вытер глаза и нос рукавом бушлата. Поднял голову, как на линейке перед революционным знаменем, и сказал: – Я, товарищ Погребной, был Розалии Семеновне вроде родного меньшего брата, вы ж и сами знаете…
– Ага! Знаю! Брата! Ты перед мной не придуряйся! Мне Роза всю твою облупленность уже давно доложила!
С слов Погребного я не понял, про какую облупленность он говорит. Потому что ж таковых было несколько.
На всякий случай я вроде в порыве ступил одной ногой вперед и сказал:
– Розалия Семеновна с всех людей выделялась честностью, товарищ Погребной. Иначе б ей партия и люди не доверялись. И вы тоже, товарищ Погребной, как ответственный представитель власти доверились Розалии Семеновне. Доверились же? И дело вели, и все… Это ж всему Чернигову известно, как вы дело вели. Крепко! Не щадили врага! И я считаю, раз Розалия Семеновна вам про меня что-то докладывала, значит, я то и есть. Только вы мне расскажите побольше, а я вам, товарищ Погребной, может, объясню. И обязательно объясню. Честное слово! Бывает же так, товарищ Погребной, что слова сами выворачиваются, и никто не виноват…
Я говорил и смотрел в лицо Погребного. В глаза, в щелки оловянные, с заходом в борозду между бровями. Представил, что впихиваюсь через эту глубоченную прорезь прямо в самые его мозги. Прямо с ботинками не вытертыми – а Розка ж настаивала и настаивала, чтоб я вытирал. Впихиваюс-с-с-сь… Главное – чтоб в Погребной голове сейчас не осталось пустого места против меня.
Будем откровенны, я хотел взять Погребного голосом. Я раньше уже много когда отмечал, что мой голос действовал на людей. В те времена еще мало шла речь про гипноз. Тем более в простом обиходе жизни. Но что-то такое или подобное у меня, конечно, было.
Да.
Было, не было, а Погребной проявил себя таким образом.
Шваркнул рукой по столу. А силы ж у Погребного нашлось много. Он, может, и не рассчитывал, а кулак ударил сам по себе. И подскочила одна горка – бычки вонючие, и другая горка – цацки блестящие, и рассыпались обе-две по дубовым доскам. По доскам, которые Розка под хорошее настроение собственной ногой натирала. Щетку особую нацепляла и – давай-давай! И ходила Розкина нога туда-сюда, скоро-скоро, и тряслись Розкины груди – туда-сюда. И мне Розка наказывала: “Давай-давай!” Другой щетки в хозяйстве не было, так я куском войлока – давай-давай. Ой!
Да.
Погребному оказалось неважно, что куда посыпалось. А важно ему оказалось меня припечатать.
Для этого Погребной аж сам лично подскочил – вроде горки. Вскинулся, только что на меня не прыгнул.
– Шо ты, падло, мне тут варнякаешь? Шо ты мне тут угрозы строишь? Голову мне забить хочешь? Шо ты, шмаркач, можешь мне – мне! – языком своим объяснить? Это я тебе щас объясню! Ты сюда приперся, шоб цацки выкрасть! Розе люди приносили – за ее заступничество. Они несли, а она принимала, шоб не обидеть. Роза мне сама рассказала. Другая б утаила, а Роза – нет! А ты про золото вынюхал! Роза – она ж была перед всеми открытая! Еще хотела отдать на доброе дело… А тебе б захапать! Это ж ясно! А тут я – жду, дожидаюся, пока до тебя дойдет про смерть Розы. Тебе ж не Роза дорогая, а ее цацки! И Роза тебе цену правильно называла! И я щас называю – копейка! Копейчина – и того много! Грошик ломаный – на твою покупку это уже будет много! Роза меня давно просила, шоб я ее в нужный момент от тебя защитил. Так и говорила: “Очень прошу, когда надо будет, ты меня защити!” От тебя, гада, просила защитить! Роза прямо плакала, шо ты пристал банным листом! Ты ж за Розой хвостом ходил! “Розалия Семеновна! Помогите то, помогите это! Я ж сирота, я ж босый, я ж голый…” Пользовался! А Роза тебе и то, и это! И с Раклом этим, контрой, ты ж к Розе заявился! И Роза собой рискнула! Сколько ж она переживала! Сколько ж она себя на людей потратила! А ты чем на нее потратился?
Я молчал. Потому что кто Погребной мне такой, чтоб перед ним открывать свои траты. Причем даже если б они и были.
Погребной несся по рельсам без остановки, и Коммуну проскочил бы. Будем откровенны, мое молчание его только разгоняло. Я это учел.
– Я Ракла в расход пустил ради Розы! Понимаешь ты такое дело?! Чтоб только Розу успокоить – убил гада… А ты?!
Что я…
Про ломаный грошик на свою покупку я, конечно, пропустил мимо. И про Розку – слезную заступницу тоже пропустил. Не спорить же с замороченным. А про прицельную самовольную стрельбу в Ракла не пропустил. Между прочим, Розка меня стрелять не просила… Может, не успела. Тогда б и посчитались, кто кого стрельнет…
Внутри Погребного пружина вроде совсем закончилась. А у меня, будем откровенны, пружина только сильней закрутилась. Я ж прямо в чистую воду смотрел, когда говорил про слова, которые сами выворачиваются. Что греха таить, я и про то, что никто не виноват, бовкнул. Но это отдельно.
Я решил, что мне надо в настоящую минуту смолчать. Как говорится, втянуть язык. У Погребного ж на все свое понимание. То есть такое, какое ему в разнообразные места вложила Розка.
Да…
Между прочим, кольцо с камушками не само ж до Розки прибежало. Бегало еще туда-сюда… Мое-то оно мое. Это если по совести и справедливости. А если по происхождению – оно ж шкловское. И остальное, что понятно, оттуда же, с шкловского клада. Я уже раньше вывел, что они сговорились. А теперь мне открылось на голой ладони такое: Шкловский Розке кусок клада, а Розка Шкловскому – вечный покой и хату.
А Лазарь вам дурной, а Лазарь и знать ничего про это не знает. Лазаря ж можно и ногами дубасить, и ногтями драть.
Да.
Вернусь.
Погребной совсем перестал меня видеть. И говорить перестал. А начал ногами сгребать рассыпанное, причем в общую кучу. Шарканет правой ногой – и постоит. Шарканет левой – опять постоит. Вроде по-хозяйски прикидывает, как бы так бы, чтоб получше замесить…
А потом повернулся и приказал вроде командира на расстреле:
– Сюда иди, зараза! Щас жрать будешь!
Конечно, я не сдвинулся.
Погребной широким шагом приблизился ко мне и пиханул в нужном ему направлении.
Я взял и упал. Рассчитал, что для Погребного это будет большая неожиданность. Он же наладился на свое. А тут я с своим. Падать мне было не больно – бушлат и прочая одежда. Главное – чтоб не на живот, чтоб не обнаружить оружие.
Значит, упал я сначала набок, потом на спину откинулся, распялил ноги и руки на всю широту. Лежу, притих насмерть.
Погребной сначала не поддался:
– Шо, Лазарь, ноги уже не держат?
От меня – только тишина.
– Отвечать!
И мне прямо в нос сивухой своей. Тьфу!
Потом рука Погребного трепанула меня по щеке.
Я вроде трошки очнулся.
– Голова-а-а-а-а…
То есть даю сигнал, что у меня получилось сильное ранение.
Погребной сказал:
– Не рыпайся! Я щас.
По шагам я понял, что Погребной двинулся с комнаты.
Между прочим, у меня уже родился смелый план заполучения кольца. То есть я уже падал – с планом.
Скажу прямо, я не собирался забирать лишнее. В ту минуту я мог хватануть и кольцо, и все. Но такой поступок не закончил бы историю, а наоборот. А мне дозарезу нужен был конец хоть в чем.
Погребной вернулся в комнату. Я не подал ни звука и тем более не шелохнулся.
Погребной подошел, сел возле меня прямо на пол и положил холодную мокрую тряпку на мой лоб.
– Ну от! Щас все будет!
Для порядка я вытерпел три секунды и вроде очнулся.
– А-а-а-а…
– И хорошо, Лазарь! Очухивайся уже! Хватить валяться!
В голосе Погребного услышалось человеческое. Для закрепления достигнутого я опять застонал, так-сяк вывернулся и встал на карачки. Погребной ответил на мои успехи смехом.
Без внимания на Погребного, как и положено тяжко раненому, который не сильно понимает себя и остальное, я на карачках трошки подвинулся. Сторонний не поймет, а я, между прочим, подвинулся к своей цели. Потом напоказ свалился боком на обсмоктанные бычки и на клад. Причем я еще в приближении хорошо рассмотрел, что там имелось. На столе в горке не рассмотрел, а тут рассмотрел. Четыре кольца – два гладких, два с камушками, причем сделанные на разный манер, три николашкиных червонца и три империала.
На это богатствичко вместе с папиросной мерзотой и тарелочным крошевом я и гепнулся животом вверх. Дрыгаю руками и ногами, выгибаюсь, аж выкручиваюсь, пускаю слюну и закатываю бельки под самый лоб.
Я такое не по разу видел в больнице, при Рувиме. Падучая – страшное дело для того, кто пока не привычный. А в падучей же еще и штаны мочат. Я и это наметил для достижения своей цели. И намеченное выполнил. Некрасиво и для себя, и для наблюдающего человека. Только ж я сейчас не нанимался показывать красоту.
Погребной уже не смеялся.
Кинулся ко мне:
– Ты это шо надумал, хлопец? Ты шо, падучий?
Я продолжал то же самое, что уже начал. Особенно старался руками. Вроде барахтаюсь на воде, стремлюсь перевернуться на живот, а все напрасно. Это для Погребного – напрасно, а для себя с пользой. Получалось, что больной в забытьи разворошивал все, на чем лежал, вплоть до того, что рядом стояло или висело-свешивалось. Стул упал, а я его еще и ногой достал. Край скатерти захватил – кисточки шелковые зажал и на себя, на себя.
– От же, Боже! Щас-щас-щас!
Погребной скакнул до окна, рванул, раздался скрежет, стеклянный бой, а потом его крик:
– Люди! Кто там есть! Доктора надо! Хлопец в падучей кончается!
А уже ж вечер. Люди по домам. Люди ж наученные, уши у них давно позаложены как следует.
Погребной это, конечно, понял.
Наклонился надо мной, вроде на поле боя – утешить умирающего бойца.
А я к этой минуте специально подаю новые признаки – в хорошую сторону. Мне ж тут настоящий доктор ни к чему.
– О-о-о-о… В-в-оду дайте! Ч-ч-чая сладкого! П-п-помогите!
– Щас-щас!
Погребной полетел в кухню.
