Социальный интеллект. Новая наука о человеческих отношениях Гоулман Дэниел
Теперь, когда мы изучили карту социального интеллекта, возникает вопрос: можно ли развивать все эти важные способности? Эта задача может показаться трудной, особенно если интересующие способности определяются нижним путем. Но Пол Экман, признанный мастер в чтении эмоций по лицу (о нем мы говорили в главе 3), разработал методику совершенствования первичной эмпатии, несмотря на ее сверхскоростной и бессознательный характер.
В основе тренинга Экмана лежат “микровыражения” лица – эмоциональные сигналы, задерживающиеся на лице менее чем на треть секунды, то есть всего на миг. Поскольку эти микровыражения появляются спонтанно и не контролируются сознанием, по ним можно понять, что на самом деле чувствует человек – и не важно, какое впечатление он при этом пытается произвести.
Хотя отдельное диссонирующее с навязываемой “маской” микровыражение не обязательно означает обман, откровенная ложь никогда не обходится без таких проявлений. Чем лучше человек улавливает микровыражения, тем с большей вероятностью он определит, когда от него попытаются скрыть правду. Сотрудник посольства, заметивший раздраженное микровыражение на лице пришедшего за визой преступника, кстати, тоже прошел обучение по методу Экмана.
Поскольку микровыражения выдают истинные чувства, навык их распознавания особенно важен для дипломатов, судей и полицейских. И опять же, умение считывать эмоциональные сигналы полезно в личных отношениях, в бизнесе, в педагогике – да практически в любой сфере.
За эти мимолетные выражения отвечает нейронная система нижнего пути – иначе они не появлялись бы так быстро и автоматически. Улавливать сигналы чужого нижнего пути можно лишь с помощью собственного, а это требует тонкой настройки способности к сопереживанию.
Экман выпустил на компакт-дисках обучающую программу под названием “Тренинг распознавания микровыражений” (MicroExpression Training Tool), которая, по его словам, может помочь почти каждому значительно улучшить этот “микродетективный” навык. Подготовку по ней прошли уже десятки тысяч людей, благо занимает она меньше часа[283].
Я опробовал этот тренинг сегодня утром. Вначале вам показывают череду лиц, на каждом из которых застыло нейтральное выражение. А потом, на одно-единственное мгновение, лицо посещает какая-то из семи эмоций: грусть, гнев, страх, удивление, отвращение, презрение или счастье.
Я должен был угадывать, что за выражение промелькнуло, но мне казалось, что я видел лишь неразборчивое движение. Улыбки и сдвинутые брови мелькали, задерживаясь всего на пятнадцатую долю секунды. Как раз такая безумная скорость соответствует скоростному режиму нижнего пути и сбивает с толку верхний.
Потом я проделал серию из трех упражнений с “работой над ошибками”. Передо мной еще быстрее пролетели 60 подобных изображений: каждое задерживалось лишь на тридцатую долю секунды. После каждого моего ответа программа показывала то же самое выражение, но статично, позволяя разобраться в нюансах, отличающих грусть от удивления или отвращение от гнева. А главное, она сообщала, правильно ли я угадал, то есть предоставляла обратную связь (которой мы почти всегда лишены в реальной жизни), позволяющую обучить торопливые нейронные сети лучше решать такие хитрые задачки.
Угадывая, я иногда мог отчетливо сформулировать для себя, что именно я видел и почему: если на миг показались зубы – это была улыбка, если промелькнула кривая усмешка – презрение, глаза распахнулись – страх. Но гораздо чаще мой рассудок был совершенно сбит с толку и искренне удивлялся, когда вроде бы слепая догадка попадала в цель.
Но когда я пытался объяснить самому себе, почему вот это едва различимое движение означало ту или иную эмоцию – “вон, бровь приподнялась – конечно, это было удивление”, – то обычно ошибался. Доверившись интуиции, я чаще оказывался прав. Как утверждает когнитивистика, мы знаем больше, чем можем сказать. Другими словами, нижний путь работает лучше, когда верхний помалкивает.
После 20–30 минут тренировок я прошел тест по результатам обучения и набрал достойных 86 %, тогда как предварительный тест осилил всего на 50 %. По данным Экмана, большинство людей с первой попытки угадывает, подобно мне, 40–50 % микровыражений. Но после примерно 20 минут обучения почти все дают 80–90 % верных ответов.
“Нижний путь исключительно обучаем, – сказал мне Экман. – Почему мы не знали этого раньше? Да потому что у нас не было правильной обратной связи”. Чем больше люди упражняются, тем лучше у них получается. “Вы непременно захотите довести этот навык до совершенства”, – утверждает Экман.
Он убедился, что люди, прошедшие обучение, лучше распознают микровыражения в реальной жизни – скажем, выражение глубокой печали, промелькнувшее на лице британского шпиона Кима Филби в последнем интервью перед его побегом в Советский Союз, или тень отвращения на лице Като Кэлина, когда тот давал показания в суде по делу О. Джей Симпсона, обвиняемого в убийстве.
Естественно, множество следователей, бизнес-переговорщиков и людей других профессий, где необходимо умение распознавать подвох, ухватились за возможность пройти тренинг Экмана. Но в контексте нашей книги важнее другое: этот экспресс-курс доказывает, что нейронные сети нижнего пути прямо-таки жаждут учиться. Просто им нужны уроки на понятном им языке, а этот язык не имеет ничего общего со словами.
С точки зрения науки о социальном интеллекте программа Экмана – это модель развития способностей, за которые отвечает нижний путь, в частности, сопереживания и расшифровки невербальных сигналов. Хотя прежде психологи в большинстве своем сказали бы, что такое быстрое, спонтанное и бессознательное поведение невозможно корректировать, Экман доказал обратное: его модель обучения минует верхний путь и обращается напрямую к нижнему.
В начале XX века один невролог провел эксперимент с участием женщины, страдающей амнезией. Ее дела были так плохи, что ей приходилось заново знакомиться с врачом при каждой встрече, то есть почти каждый день.
Однажды врач перед ее приходом зажал в руке канцелярскую кнопку. Когда он, как обычно, представлялся пациентке, они пожали друг другу руки, и кнопка уколола ладонь женщины. Потом врач вышел, вернулся в кабинет и спросил, встречались ли они раньше. Она сказала, что нет. Но когда врач заново представился и протянул руку для пожатия, свою руку пациентка отдернула.
Джозеф Леду (с ним мы познакомились в главе 5) рассказывает об этом случае, чтобы проиллюстрировать работу верхнего и нижнего путей[284]. Амнезию у той женщины вызвало повреждение височной доли, где пролегает часть верхнего пути. Ее миндалевидное тело, центральный узел нижнего, было в порядке. И хотя височная доля не помнила, что только что произошло, угроза уколоться запечатлелась в нейронных цепях миндалины. Пациентка не узнавала врача, но знала, что доверять ему не стоит.
Сейчас мы можем пересмотреть понятие социального интеллекта в свете достижений нейронауки. Социальная архитектура мозга представлена переплетенными сетями верхнего и нижнего путей. В здоровом мозге эти системы работают параллельно, и обе они необходимы для жизни в обществе.
Традиционные представления о социальном интеллекте слишком часто ограничивались плодами работы верхнего пути, особенно социальным познанием – способностью усваивать правила, протоколы и нормы, предписывающие, как себя вести в той или иной ситуации[285]. Такая трактовка сводит талант к общению к простому применению общего интеллекта во время взаимодействий с людьми[286]. И хотя этот когнитивный подход отлично показал себя в лингвистике и разработке искусственного интеллекта, он слишком узок для описания человеческих отношений.
Подход, концентрирующийся на познании техники общения, упускает из виду такие важнейшие некогнитивные способности, как сопереживание и синхронность, а также способность к участию. Чисто когнитивистский взгляд игнорирует ту незримую субстанцию, которая “склеивает” наш мозг с чужим, составляя основу любого взаимодействия[287]. Полноценная схема социального интеллекта включает способности, обусловленные как верхним, так и нижним путем. Господствующая концепция социального интеллекта и методики его оценки пренебрегают слишком многими тропинками нижнего пути, а значит, не учитывают социальные способности, которые были ключевыми для выживания человека.
В далеких 1920-х, когда Торндайк впервые предложил методику оценки социального интеллекта, почти ничего не было известно о нейронной основе IQ, не говоря уже о навыках общения. Теперь социальная нейронаука требует от теоретиков такого определения нашего дара к общению, которое охватывало бы и “подопечных” нижнего пути – способности к синхронизации, сонастройке и эмпатическому участию.
Эти базовые элементы, поддерживающие отношения между людьми, необходимо учитывать в любой полноценной теории социального интеллекта. Без них останется лишь сухая концепция, придающая значение холодному расчету, но упускающая из виду достоинства доброго сердца.
В этом мнении мы сходимся с психологом Лоуренсом Кольбергом, утверждавшим, что попытка изучать социальный интеллект в отрыве от человеческих ценностей обедняет наши представления о нем[288]. Ведь при таком подходе этот вид интеллекта сводится к прагматичным вопросам влияния и контроля. Сейчас, в эпоху анонимности и обособленности, мы должны всячески противостоять распространению такой бездушной позиции.
Часть II
Разорванные связи
Глава 7
Ты и Оно
Женщине, у которой недавно умерла сестра, позвонил друг, который несколько лет назад тоже потерял сестру. Он принес соболезнования, и женщина, тронутая словами сочувствия, стала делиться с ним животрепещущими подробностями долгой болезни сестры и описывать собственное чувство опустошенности от пережитой утраты.
Но пока она говорила, из телефона доносилось постукивание кнопок компьютерной клавиатуры, и постепенно до женщины дошло: беседуя с ней в минуты ее горя, он отвечал на электронные письма. По мере продолжения разговора его реплики становились все более формальными, бессодержательными и неуместными.
Когда разговор закончился, женщина чувствовала себя такой подавленной, что предпочла бы, чтобы друг не звонил ей вовсе. Она получила удар под дых от взаимодействия, которое философ Мартин Бубер назвал “Я – Оно”[289].
При взаимодействии “Я – Оно”, писал Бубер, один человек не подстраивается под субъективную реальность другого, не испытывает подлинной эмпатии. Для второй стороны такого взаимодействия отсутствие связи может быть даже слишком очевидным. Возможно, друг женщины, похоронившей сестру, и чувствовал себя обязанным выразить соболезнования по телефону, но отсутствие эмоционального контакта с его стороны превратило этот звонок в бессмысленный жест.
Термином “Я – Оно” Бубер обозначил весь спектр подобных отношений, от простого равнодушия до чистейшей эксплуатации со стороны одного из участников. Этот участник воспринимает других людей как объекты и обращается с ними скорее как с вещами.
Психологи используют термин “субъектный” для обозначения подобного бездушного подхода к окружающим, когда человек-субъект видит в них лишь инструменты для достижения собственных целей[290]. Я “субъектен”, если мне нет дела до того, что вы чувствуете, мне важно лишь получить от вас желаемое.
Противоположность такого эгоцентрического подхода – “общность”, состояние глубокой взаимной эмпатии, при котором ваши чувства не просто важны для меня, а изменяют меня. Когда между нами образуется общность, мы синхронизированы и сцеплены петлей обратной связи. А когда включается субъектность, связь между нами рвется.
Когда мы отвлекаемся в ходе разговора на посторонние задачи или заботы, собеседнику достаются лишь крохи нашего внимания, ровно столько, сколько необходимо для поддержания общения на автопилоте. Если посторонняя задача потребует еще больше нашего участия, возникнет ощущения, что мы с собеседником “разъединились”.
Отвлекающие факторы наносят немалый урон общению, выходящему за рамки формального, особенно когда разговор сильно затрагивает наши эмоции. Справедливости ради, тот парень, что выражал соболезнования, занимаясь посторонними делами, не хотел обидеть подругу. Просто когда мы выбираем многозадачность, попадаясь в сети этой массовой современной зависимости, разговор становится лишь одной из наших активностей, и мы сползаем в режим “Я – Оно”.
Однажды в ресторане я случайно подслушал часть разговора, который вели за соседним столиком: “Моему брату ужасно не везет с женщинами. Его первый брак был настоящей катастрофой. Сейчас ему 39, и он типичный ботан: здорово разбирается в технике, но в общении – полнейший ноль. Последнее время он стал ходить на блиц-свидания. Ну, это когда женщины сидят за столиками, а мужчины ходят от стола к столу и говорят с каждой ровно по пять минут. В конце каждой пятиминутки раздается звонок, и оба оценивают, насколько сильно они хотели бы встретиться еще раз. Если оба друг другу понравились, они обмениваются адресами электронной почты, чтобы договориться о свидании. Но у моего брата и тут ничего не выходит. Я знаю, как он себя ведет: садится за стол и начинает без умолку трещать о себе. Уверена, он не задает женщинам ни единого вопроса. И еще ни одна не захотела встретиться с ним снова”.
По той же причине оперная певица Эллисон Чарни до своего замужества придумала “тест для свиданий”: она засекала, сколько времени пройдет, прежде чем мужчина задаст ей вопрос со словом “ты”. Адам Эпштейн, за которого она вышла замуж через год после знакомства, прошел тест блестяще: она не успела даже запустить секундомер[291].
Этот “тест” выявляет способность человека настраиваться на одну волну с другим, желание заглянуть в чужой внутренний мир и понять его. Психоаналитики для обозначения подобного слияния внутренних миров используют довольно громоздкий термин “интерсубъект(ив)ность”[292]. Ту же самую эмпатическую связь чуть более поэтично описывает выражение “Я – Ты”. Мартин Бубер в своей книге о философии человеческих отношений, опубликованной в 1937 году, пишет, что это особая связь, гармоничная близость, которая часто – хотя, конечно, не всегда – возникает между супругами, близкими родственниками и друзьями[293]. Бубер родился в Австрии, а в немецком языке местоимение Du (“ты”) означает неформальное обращение, используемое лишь близкими людьми[294].
Бубер был не только философом, но и мистиком, и в слове “ты” он усматривал еще и трансцендентную составляющую. Отношения человека с божеством – это связь “Я – Ты”, которую можно поддерживать бесконечно, высший идеал для столь несовершенного человечества. Повседневное же “Я – Ты” простирается от обычной вежливости и уважения до восхищения и привязанности – да вообще до любого из бесчисленных способов проявления нашей любви.
Безразличие и отстраненность отношений “Я – Оно” – прямая противоположность слаженной общности “Я – Ты”. Когда мы действуем в первом режиме, люди для нас – лишь средство достижения цели, тогда как второй режим предполагает, что сами отношения и есть цель. Для “Я – Оно” достаточно работы верхнего пути с его рациональным мышлением, а для “Я – Ты” нужно настраиваться на другого человека, следовательно, без нижнего пути не обойтись.
Граница между “Оно” и “Ты” проницаема и изменчива. Каждое “Ты” иногда превращается в “Оно”, но может быть и наоборот. Когда мы ожидаем, что с нами будут обращаться как с “Ты”, отношение в духе “Я – Оно” ранит – как в том случае с телефонным звонком. В таких ситуациях “Ты” буквально усыхает до “Оно”.
Эмпатия открывает путь отношениям “Я – Ты”. Когда включается эмпатия, мы реагируем не поверхностно, а от всей души; как писал Бубер, “Я – Ты” можно сказать лишь всем существом. Определяющее свойство такой связи – “чувство, что тебя чувствуют”, отчетливое ощущение, возникающее, когда мы становимся объектом чьей-то эмпатии: в такие моменты мы чувствуем, что другой человек знает, каково нам сейчас, – чувствуем, что нас понимают[295].
Как выразился один из первых психоаналитиков, терапевт и пациент начинают “колебаться в едином ритме”, когда между ними крепнет эмоциональная связь. В главе 2 мы видели, что это происходит и на уровне физиологии. Карл Роджерс, один из основателей гуманистической психологии, предположил, что терапевтическая эмпатия возникает тогда, когда врач настраивается на пациента и пациент начинает ощущать, что его понимают – воспринимают как “Ты”.
Когда японский психиатр Такэо Дои впервые приехал в Америку, он довольно быстро попал в неловкое положение. Дои пришел в дом к человеку, с которым познакомился лишь недавно, и хозяин спросил его, не голоден ли он. “У нас есть мороженое, если угодно”, – добавил он.
Дои на самом деле очень хотел есть. Однако прямой вопрос из уст чужого человека, голоден ли он, был ему неприятен. В Японии его о таком никогда не спросили бы: их культурные нормы не позволяют признаваться в подобных вещах. Поэтому Дои от мороженого отказался.
В то же время он в глубине души лелеял надежду, что хозяин будет настаивать. Но тот разочаровал его, сказав: “А, понятно…”, и больше к этой теме не возвращался. В Японии, отмечает Дои, хозяин дома просто почувствовал бы, что гость таки голоден, и без вопросов поставил бы что-нибудь на стол.
Эта способность улавливать нужды и чувства другого человека и реагировать, не дожидаясь просьб, показывает, насколько высоко в японской культуре (и вообще в культурах Восточной Азии) ценятся отношения “Я – Ты”. Японское слово “амаэ” описывает эту восприимчивость, эмпатию, которую принимают как данность и действуют в соответствии с ней, не акцентируя на этом внимание.
Находясь в зоне действия амаэ, мы чувствуем, что нас чувствуют. Истоки этой высшей формы сонастроенности Дои видит в ласковых отношениях, связывающих мать и младенца: в таких отношениях мать интуитивно ощущает детские потребности. Амаэ пропитаны все формы близких отношений между японцами, благодаря чему создается доверительная атмосфера и рождается чувство общности[296].
В английском языке нет аналогов этого слова, хотя оно определенно пригодилось бы для описания таких глубоких и гармоничных отношений. Принцип амаэ отлично согласуется с тем эмпирическим фактом, что нам легче настраиваться на близких людей: родственников, членов семьи, возлюбленных, старых друзей. Чем ближе отношения, тем больше амаэ.
Амаэ, похоже, по умолчанию предполагает взаимное праймирование мыслей и чувств у людей, настроенных на одну волну. Неписаная установка выглядит примерно так: “Я чувствую это – значит, и ты это чувствуешь, и мне не нужно говорить о своих желаниях, ощущениях или потребностях. Ты должен быть настроен на меня достаточно точно, чтобы самому уловить их и учесть в своем поведении, не прибегая к словам”.
Эта концепция несет не только эмоциональный, но и когнитивный смысл. Чем крепче наши отношения, тем более мы открыты и внимательны к партнеру. Чем длиннее наша совместная история, тем скорее мы уловим его чувства и тем более сходной будет наша реакция на все, что может случиться.
В современных философских кругах считается, что Бубер устарел; его место на поприще описания человеческих отношений занял французский философ Эммануэль Левинас[297]. По мнению Левинаса, “Я – Оно” – самая поверхностная форма отношений: один человек скорее думает о другом, чем настраивается на него. “Я – Ты” – это, наоборот, погружение в глубины. Левинас замечает, что “Оно” – это “Ты” в третьем лице, уже этакая отвлеченная идея, и подобные отношения максимально далеки от тесной связи.
Философы рассматривают наши глубинные представления о мире, руководящие нашими мыслями и поступками, как невидимые швартовы в создаваемой нами социальной реальности. Мы можем скрыто обмениваться этой информацией в рамках одной культуры, или отдельно взятой семьи, или когда просто встречаются два мозга. По мнению Левинаса, такие обобществленные представления “рождаются в общении двух человек”, то есть истоки нашего личного, субъективного мироощущения лежат во взаимодействии с другими.
Как давным-давно сформулировал Фрейд, когда люди находят какие-то точки соприкосновения, рождается взаимная симпатия. Это знает по собственному опыту каждый, кому хоть раз удалось договориться о свидании, продать что-то по телефону или просто поболтать с попутчиком во время долгого перелета. Но если в таких поверхностных отношениях возникает мощная обратная связь, считал Фрейд, они могут перерасти в нечто большее, вплоть до взаимного отождествления, когда у двоих возникает ощущение, будто они практически один и тот же человек.
На нейронном уровне процесс узнавания друг друга выражается в совмещении наших эмоциональных шаблонов и мыслительных карт. И чем больше совпадают эти карты, тем сильнее ощущение тождественности между нами и тем шире создаваемая нами общая реальность. Чем сильнее мы отождествляемся друг с другом, тем больше совпадает у нас образ мыслей, и наши представления о самых близких нам людях почти совпадают с представлениями о самих себе. Например, супругам проще сказать, что между ними общего, чем перечислить различия – но это касается только счастливых браков. В несчастливых различия выходят на первый план.
Еще одно, несколько нелепое, проявление сближения ментальных карт заключается в распространении на другого человека такой когнитивной ошибки, как эгоистичная предвзятость: мы склонны переносить собственные искажения самовосприятия на тех, кто нам дорог. Например, для нас вполне типична чрезмерно оптимистичная иллюзия неуязвимости: нам кажется, будто что-то плохое скорее случится с кем-то другим, чем с нами – или с нашими близкими[298]. Обычно мы считаем, что вероятность заболеть раком или попасть в автомобильную аварию у нас и наших близких значительно ниже, чем у чужих людей.
Мы накапливаем опыт единения с другими людьми каждый раз, когда пытаемся посмотреть на явление или событие чужими глазами, и чем чаще мы принимаем точку зрения другого человека, тем сильнее ощущаем общность – чувствуем, будто наши идентичности сильно сближаются или даже сливаются[299]. Особенно мощный резонанс наблюдается в момент, когда эмпатия становится взаимной. Двое, постоянно ощущающие обратную связь, мыслят практически одинаково, даже с легкостью договаривают друг за другом фразы – этот признак активных, живых отношений в психологии брака называется высокоинтенсивной валидацией[300][301].
“Я – Ты” – объединяющие отношения, при которых на какое-то время мы в своем восприятии вычленяем того, особенного человека из массива прочих и признаём его со всеми отличительными чертами. Такие глубокие контакты оставляют самые яркие воспоминания в любых близких отношениях. Бубер подразумевал как раз такие контакты с полноценной обратной связью, когда писал: “Вся настоящая жизнь есть встреча”[302].
Но если вы не святые, было бы слишком жестоко требовать от себя относиться к каждому встречному как к “Ты”. Бубер понимал, что в повседневной жизни нас постоянно качает между двумя состояниями: наше “я” в определенном смысле двойственно, оно подразделяется на “две аккуратно очерченные сферы” – “Оно” и “Ты”. Сфера “Ты” отвечает за моменты единения. Рутинные же вопросы мы решаем в режиме “Оно”, ограничиваясь чисто утилитарными контактами, направленными на достижение нужной цели.
У колумниста “Нью-Йорк таймс” Николаса Кристофа выдающийся послужной список и даже Пулитцеровская премия за журналистские расследования. Он сохранял журналистскую объективность, когда писал о войнах, голоде и большинстве катастроф, происходивших на протяжении нескольких десятилетий.
Но однажды в Камбодже он больше не смог оставаться в стороне. Это произошло, когда он расследовал деятельность преступных сетей, продававших по всему миру тысячи детей в сексуальное рабство[303].
Переломный момент наступил, когда камбоджийский сутенер привел ему крохотную дрожащую девочку-подростка по имени Срей Нет. Кристоф пишет, что “совершил тогда крайне нежурналистский поступок”: он купил ее за 150 долларов.
Кристоф отвез Срей Нет и еще одну девочку в их родные деревни и, подарив им свободу, помог начать жизнь заново. Через год Срей Нет уже училась в школе косметологов в столице Камбоджи, городе Пномпень, и мечтала об открытии собственного салона красоты. Другая девочка, увы, в поисках легких денег вернулась к прежней жизни. Кристоф рассказал эту историю в своей колонке, чем побудил множество читателей пожертвовать деньги благотворительной организации, которая помогает таким, как Срей Нет, начать жизнь с чистого листа.
Объективность – один из главнейших принципов журналистской этики. В идеале журналист должен оставаться сторонним наблюдателем: отслеживать события и описывать, как они развиваются, но никоим образом не вмешиваться. Кристоф переступил через жесткие профессиональные ограничения, преодолел отделяющую его от наблюдаемых событий пропасть отстраненности и сам стал частью этих событий.
Журналистский кодекс диктует отношения “Я – Оно”, как и большинство других профессиональных кодексов – например, правила поведения врачей или полицейских. Хирург не должен оперировать кого-то из своих близких, потому что эмоции могут помешать ему мыслить ясно. Полицейский не должен позволять личным отношениям влиять на исполнение им своих обязанностей.
Принцип сохранения профессиональной дистанции призван защитить обе стороны от непредсказуемого влияния эмоций на работу специалиста. Поддерживать дистанцию означает воспринимать человека строго в рамках его роли – например, как пациента или нарушителя закона, – избегая сонастройки с личностью, играющей эту роль. Хотя нижний путь заставляет нас мгновенно почувствовать страдания собеседника, префронтальные системы позволяют эмоционально отстраниться до такой степени, чтобы чувства не мешали мыслить ясно[304]. Такая балансировка делает эмпатию эффективным механизмом.
У сферы “Оно” есть и другие бесспорные преимущества: она нужна хотя бы для того, чтобы разобраться с рутинными делами. Неписаные социальные нормы подсказывают нам, с какими людьми не нужно образовывать петлю обратной связи. В обыденной жизни так происходит сплошь и рядом: всякий раз, когда мы взаимодействуем с кем-то строго в рамках его социальной роли, например, как с официанткой или продавцом, мы относимся к нему как к одномерному “Оно”, игнорируя в нем все остальное, его личность.
Французский философ XX века Жан-Поль Сартр видел в такой одномерности проявление отчужденности, охватывающей современный мир. Социальные роли он считал своего рода ритуалами, в которых, следуя четким инструкциям, мы обращаемся с другими как с “Оно” – и они платят нам тем же: “Есть танец бакалейщика, портного, оценщика, которым они стараются убедить свою клиентуру в том, что они представляют не что иное, как бакалейщика, портного, оценщика”[305][306].
Но Сартр умалчивает о преимуществах, которые мы получаем, уклоняясь от постоянной напряженности отношений “Я – Ты” благодаря маскараду “Я – Оно”. Держась с достоинством и отстраненностью, официант защищает свое личное пространство от посетителей ресторана и одновременно позволяет им сохранить границы приватности. Оставаясь в рамках социальной роли, официант может действовать эффективно и сохранять при этом внутреннюю свободу, позволяющую уделять внимание личным интересам и занятиям – пусть даже они сводятся к игре воображения. Роль помещает его в пузырь уединенности посреди многолюдного пространства.
Пустяковые разговоры не разрушают его оболочку до той поры, пока и правда остаются несущественными. Но человек в роли “Оно” всегда может обратиться к кому-то с позиции “Я – Ты”, временно действуя как полноценная, многомерная личность. В целом же роль работает как защитный экран, частично скрывая личность того, кто ее для себя выбрал. По крайней мере, поначалу мы видим “Оно”, а не личность.
При случайных знакомствах между нами и новым для нас человеком растет взаимопонимание, достигая той стадии, когда мы вступаем в тот самый невербальный танец: прислушиваемся друг к другу, соотносим позы и жесты, улыбаемся и так далее. Но когда мы сталкиваемся с кем-то в его профессиональной роли, то обычно сосредотачиваемся на том, что нам от него нужно. Исследования показывают, что при формальных встречах с врачами, сиделками, адвокатами и психотерапевтами обычные составляющие взаимопонимания проявляются значительно слабее, чем при неформальном общении[307].
Такая ориентация на результат представляет проблему для людей “помогающих” профессий, ведь в их работе тоже важно достижение взаимопонимания. Например, от химии межличностных отношений психиатра и пациента зависит, сложится ли между ними эффективный союз. В медицине взаимопонимание помогает больным проникнуться доверием к врачу и выполнять его рекомендации.
Людям подобных профессий приходится прилагать огромные усилия, чтобы добиться взаимопонимания с подопечными. Они должны уравновешивать профессиональную отстраненность определенной долей эмпатии, чтобы внести в отношения хотя бы частицу “Я – Ты”.
Момент истины у Мэри Даффи наступил на утро после операции по поводу рака груди: она вдруг поняла, что больше не личность, а просто “карцинома из палаты Б-2”. Мэри еще дремала, как вдруг ее окружили незнакомцы в белых халатах – врач и группа студентов-медиков. Врач молча сбросил с нее одеяло и распахнул ночную рубашку, выставив ее наготу на всеобщее обозрение так равнодушно, словно она была всего лишь манекеном.
Мэри, не в силах протестовать, сумела лишь саркастически вымолвить: “И вам доброго утра, доктор”. Но врач пропустил ее слова мимо ушей и пустился читать лекцию студентам, сгрудившимся вокруг ее постели. Они разглядывали ее обнаженное тело холодно и отстраненно.
Наконец врач снизошел до прямого обращения к Мэри, мимоходом спросив:
– Газы уже выпустили?
Пытаясь привнести в ситуацию немного человечности, она съязвила:
– Нет, до третьего свидания я предпочитаю этого не делать.
У врача сделался обиженный вид, словно она подвела его[308].
В чем Даффи в тот момент отчаянно нуждалась, так это в том, чтобы доктор как-то подтвердил, что она все еще личность. Даже небольшого жеста было бы достаточно, чтобы она ощутила хоть каплю собственного достоинства. Она нуждалась лишь в минутном обращении как с “Ты”, но ее обдали ледяным “Оно”.
Мы все с трудом переносим ситуации, когда тот, от кого мы ожидали хоть какого-то участия, не замыкает контур обратной связи со своей стороны. В результате мы чувствуем себя покинутыми, прямо как дети, лишенные материнского внимания.
Эта душевная боль имеет вполне материальную нейронную природу. Сигналы о социальной отверженности регистрирует та же самая область мозга, что отвечает и за физические страдания, – передняя поясная кора (ППК), которая в числе прочего генерирует и ощущение физической боли[309].
Ученые из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе Мэттью Либерман и Наоми Айзенбергер предполагают, что ППК работает как нейронная сигнализация, задача которой – распознать угрозу отвержения и предупредить другие зоны мозга, чтобы они приняли меры[310]. По существу, считают ученые, она образует часть “системы социальной привязанности”, которая использует для своих целей нейронные цепи, изначально предназначенные для передачи сигналов о причинении физического вреда.
Отвержение рассматривается как первичная угроза, предполагающая существование в мозге механизмов приоритетной обработки сигналов о ней. В доисторические времена, напоминают нам Либерман и Айзенбергер, для человека было жизненно важно принадлежать к группе. Изгнание означало смертный приговор – как сегодня для новорожденных детенышей млекопитающих в дикой природе. Ученые предполагают, что такая чувствительность к социальному неприятию могла развиться у мозгового центра, ответственного за боль, как средство предупреждения об угрозе изгнания и, возможно, побуждения к налаживанию отношений с другими членами группы.
Эта теория придает смысл метафорам, которые мы используем для описания болезненного ощущения отверженности: “разбитое сердце”, “душевные раны” и все подобные выражения подразумевают физическую природу эмоциональных страданий. Вообще во многих языках слова для описания социально обусловленной боли заимствованы из описаний боли физической.
Что показательно, детеныш обезьяны с поврежденной ППК не кричит от страха и огорчения, когда его разлучают с матерью. В природе такая сдержанность может стоить ему жизни. И наоборот, обезьяна-мать с повреждениями ППК, услышав крик детеныша, не спешит прижать его к себе, чтобы защитить от опасности. У людей, когда мать слышит детский крик, ее ППК демонстрирует активность до тех пор, пока она не предпримет какие-то действия.
Потребность быть вместе восходит к нашим далеким предкам. Это может служить объяснением тому, что за слезы и смех отвечают соседние участки ствола головного мозга – наиболее древней его части[311]. Смех и плач вырываются у нас спонтанно в самые важные моменты социальной жизни – при чьем-то рождении или смерти, на свадьбе или при долгожданном воссоединении. Горе, которое мы испытываем при разлуке, и радость при обретении близости говорят о первозданной мощи потребности быть вместе.
Когда потребность в близости остается неудовлетворенной, могут появиться эмоциональные нарушения. Психологи используют термин “социальная депрессия” для обозначения особого состояния, вызванного проблемными, балансирующими на грани разрыва отношениями. Социальное отвержение – или страх оказаться отвергнутым – одна из самых распространенных причин тревожности. Чувствуем ли мы себя включенными в общество, зависит не столько от числа контактов или знакомств, сколько от того, как нас принимают несколько самых важных людей в нашей жизни[312].
Нет ничего удивительного в том, что в нас вмонтированы системы предупреждения о возможности оказаться покинутыми, разлученными или отверженными: когда-то подобные ситуации угрожали нашим предкам гибелью, хотя сегодня эта угроза чисто символическая. И все же, когда мы надеемся, что в нас будут видеть “Ты”, а с нами обращаются как с “Оно”, словно мы ничего не значим, это ранит особенно больно.
Рассказывая о своем первом сеансе с новым пациентом, психоаналитик признался, что слегка нервничал. “Я смутно понимал, что это одна из многих разновидностей тревожности, которым я подвержен”, – сказал он.
Что же заставило его переживать? Внимательно слушая пациента, он рассматривал его и понял, что больше всего его нервируют брюки этого человека – из немнущейся ткани, с четкими стрелками.
“Он выглядел как модель с главных страниц каталога Eddie Bauer[313], а мое место было в приложении на последней странице, сообщающем, что по запросу доступны нестандартные размеры и товары второго сорта”, – с усмешкой описывал свои ощущения доктор. Он так разнервничался, что, не переставая смотреть в глаза пациенту, наклонился в кресле и одернул собственные жутко измятые чинос[314].
Позже пациент упомянул, что на него оказывает сильное влияние образ матери, молчаливо нахмурившейся в знак неодобрения. И тут в голове психоаналитика прозвенел тревожный звоночек: он вспомнил, как его собственная мать настаивала, чтобы он всегда носил отутюженные широкие штаны.
Психоаналитик приводит этот эпизод как пример того, насколько важную роль в терапии играет тонкая эмпатическая настройка, когда врач пребывает на одной волне с пациентом и точно улавливает чувства, последовательно охватывающие пациента[315]. К сожалению, часть ощущений психоаналитика исходит из его личного эмоционального багажа: он проецирует собственный внутренний мир на внутренний мир пациента. Проекции безразлично, что думает и чувствует наш собеседник, она приписывает ему наши мысли и чувства.
Эту тенденцию еще в XVIII веке подметил философ Дэвид Юм. Он писал: “Человеческой природе свойственна одна весьма замечательная склонность, а именно склонность приписывать внешним объектам те же эмоции, которые человек наблюдает в себе, и находить всюду те идеи, которые наиболее известны ему”[316]. Однако в полновесной проекции мы просто накладываем нашу схему внутреннего мира на чужую, без примерок и подгонок. Люди, полностью поглощенные собой, затерянные в собственной внутренней реальности видят во всех таких же эгоцентриков – иначе они просто не умеют.
Некоторые ученые считают, что любой акт эмпатии влечет за собой определенную проекцию, поскольку настройка на другого человека пробуждает в нас чувства и мысли, которые мы с готовностью, хотя и ошибочно, приписываем ему. Важная задача психоаналитиков – отличить в себе истинную эмпатию от проекции, или контрпереноса, как они это называют. Насколько психоаналитику удастся разобраться в чувствах пациента, зависит от его умения отличать в себе отражения чувств пациента от чувств, обусловленных собственным прошлым.
Если проекция формирует отношения “Я – Оно”, то эмпатия видит в других “Ты”. Эмпатия создает петлю обратной связи, когда мы стараемся подогнать собственное восприятие к внутреннему миру другого человека. Психотерапевт, отслеживая свои реакции, должен мгновенно замечать в себе физические ощущения, у которых нет внутренних, телесных причин: эти ощущения и отражают чувства пациента. Их значение проявится по мере того, как они будут курсировать между пациентом и терапевтом в процессе выстраивания их взаимоотношений. Благодаря разделению этих чувств и обострению эмпатической связи терапевт способен предъявить пациенту его переживания в новом свете.
Наше ощущение благополучия в определенной степени зависит от того, видят ли в нас другие люди “Ты”. Наше стремление к социальным связям – первичная человеческая потребность, необходимый минимум для выживания. Сегодня нейронное эхо этой потребности повышает нашу чувствительность к разнице между “Ты” и “Оно” – и заставляет нас воспринимать социальное отвержение так же остро, как физическую боль. Если обращение как с “Оно” столь сильно подрывает наш дух, то люди, склонные вести себя так со всеми и всегда, действуют по-настоящему разрушительно.
Глава 8
Темная триада
Муж моей сестры, Леонард Вольф, – человек по натуре мягкий и заботливый. По образованию он литературовед, исследователь творчества Чосера, но при этом он еще и эксперт по книгам и фильмам ужасов. Это увлечение заставило его несколько лет назад задуматься о написании книги о реальном серийном убийце.
Прежде чем его схватили, этот убийца успел прикончить 10 человек, причем трое из них были членами его семьи. Жертв он душил собственными руками – до ужаса интимный контакт.
Леонард несколько раз навещал этого человека в тюрьме. Однажды он набрался храбрости и задал вопрос, не дававший ему покоя:
– Как вы могли так поступить с этими людьми? Вам нисколечко не было их жаль?
Убийца деловито ответил:
– О, нисколько – мне пришлось отключить в себе жалость. Ощути я хоть немного их страдания, я не справился бы.
Эмпатия – первичный механизм, сдерживающий человеческую жестокость. Только подавляя в себе естественную склонность разделять чувства других, мы способны обращаться с людьми как с “Оно”.
Фраза душителя “мне пришлось отключить в себе жалость” указывает на то, что человек способен сознательно “затыкать” каналы эмпатии, чтобы она не мешала ему хладнокровно воспринимать глазами и ушами чужие страдания. Подавление природной склонности разделять чувства других открывает дорогу жестокости.
Если определяющим свойством человека становится подавленная склонность к сопереживанию, он обычно относится к одному из трех типов, которые психологи прозвали “темная триада”: нарциссы, макиавеллисты и психопаты[317]. Вся эта троица в разной степени наделена непривлекательным, но подчас хорошо скрываемым ядром личности, где представлены такие черты, как враждебность, двуличие, эгоцентричность, агрессивность и эмоциональная холодность[318].
Ознакомиться с отличительными признаками темной триады будет полезно – ну, хотя бы чтобы лучше распознавать их. Современное общество, прославляющее принцип “каждый за себя” и преклоняющееся перед селебрити, этими божками ненасытной алчности и возведенного в идеал тщеславия, невольно создает благоприятную среду для таких типов.
Большинство людей, подпадающих под критерии темной триады, не имеет психиатрических диагнозов, однако лица с самыми крайними проявлениями типичных для триады черт легко могут перейти в разряд психически больных или преступников – особенно это относится к психопатам. Но несопоставимо чаще среди нас встречаются субклинические типы: они наполняют офисы, школы, бары и участвуют во многих эпизодах нашей повседневной жизни.
За одним игроком в американский футбол – назовем его Андре – закрепилась заслуженная репутация выпендрежника. Он обожал жесткие и зрелищные приемчики в критические моменты матча. Он выкладывался на полную, когда толпа ревела, прожектора сияли, а ставки зашкаливали.
“Когда матч в разгаре, – поведал журналистам один его товарищ по команде, – мы просто счастливы, что Андре играет с нами. – И потом добавил: – Но вообще-то он та еще кость в горле. Вечно опаздывает на тренировки и расхаживает с таким видом, будто он дар божий футболу. По-моему, я ни разу не видел, чтобы он пришел на выручку другому игроку”.
Больше того, Андре имел обыкновение пропускать легкие мячи, особенно на товарищеских матчах и тренировках, а однажды чуть не подрался с товарищем по команде, который сделал пас не ему, и тот игрок в итоге заработал для команды очки.
Андре – типичный нарцисс. Такими людьми движет одно: мечты о славе[319]. Нарциссы томятся от скуки в повседневной жизни и расцветают, столкнувшись с трудной задачей. Эта черта характера полезна там, где нужно уметь эффективно действовать в стрессовых обстоятельствах, от судебных разбирательств до руководящей деятельности.
Здоровый нарциссизм зарождается в младенчестве, когда у обласканного ребенка возникает ощущение, что он – пуп земли и его потребности приоритетны для всех вокруг. С возрастом эта убежденность перерастает в самоуважение, которое придает человеку уверенность, соответствующую уровню его таланта – важной составляющей успеха. Без такой уверенности в себе люди не решаются развивать свои дарования и сильные стороны.
Будет ли нарциссизм патологическим, зависит от способности человека к эмпатии: чем больше у него нарушена способность признавать существование и нужды других, тем более нездоровым будет нарциссизм.
Многих нарциссов привлекает трудная и престижная работа, где они могли бы реализовать свои таланты и во что бы то ни стало снискать лавры. Подобно Андре, они лучше всего проявляют себя, когда предвкушают солидную награду.
В мире бизнеса такие нарциссы могут превратиться в невероятно успешных руководителей. Майкл Маккоби – психоаналитик, изучавший (и, кстати, лечивший) руководителей-нарциссов, – заметил, что подобный типаж становится преобладающим в верхнем эшелоне бизнеса. Он связал это с ростом конкурентного давления и причитающихся таким высоким должностям доходов и популярности[320].
Столь амбициозные и самоуверенные лидеры могут действовать эффективно в современном беспощадном мире бизнеса. Лучшие из них становятся креативными стратегами и оставляют хорошее наследие, потому что умеют видеть общую картину и справляться с рискованными задачами. Продуктивные нарциссы обоснованно уверены в собственных силах и при этом открыты для критики – по крайней мере, критики со стороны доверенных лиц.
Лидеры со здоровым нарциссизмом могут быть самокритичны и способны принять результаты своих решений, прошедших проверку реальностью. Они вырабатывают в себе дальновидность и способны дурачиться, даже когда преследуют свои цели. Если они открыты для новой информации, то чаще принимают верные решения и реже бывают застигнуты врасплох результатом.
Однако нездоровые нарциссы жаждут не столько любви, сколько обожания. Они часто выступают инноваторами в бизнесе и ориентированы на достижения – но не потому, что у них высоки внутренние стандарты качества, а потому, что их привлекают привилегии и слава, сопряженные с этими достижениями. Их мало заботит, как их действия сказываются на окружающих, они чувствуют себя свободными в выборе средств и преследуют свои цели агрессивно, не заботясь о том, чего это будет стоить другим людям. Во времена серьезных потрясений, предполагает Маккоби, такие лидеры могут казаться привлекательными лишь потому, что у них хватает смелости продвигать программы, несущие радикальные перемены.
Способность к эмпатии у таких нарциссов избирательна: они прислушиваются лишь к тем, кто подпитывает их жажду славы. Они могут закрыть или продать компанию, уволить множество сотрудников и ни грамма не сочувствовать тем, кому сломали жизнь. Лишенные способности к сопереживанию, они ни о чем не жалеют и остаются глухи к потребностям и чувствам работников.
Нездоровым нарциссам, как правило, не хватает самоуважения. Это выливается в своеобразную внутреннюю неустойчивость, уязвимость, которая у руководителей, например, выражается в полном неприятии критики, даже когда перед ними открываются вдохновляющие перспективы. Такие руководители избегают конструктивной обратной связи, принимая ее за нападки. Сверхчувствительность к любым формам критики выливается и в то, что они не ищут объективную информацию, а принимают в расчет только те данные, которые подтверждают их убеждения, и игнорируют факты, противоречащие им. Они не слушают – предпочитают поучать и внушать.
Тогда как некоторые нарциссичные руководители добиваются выдающихся результатов, другие приводят компании к краху. Лелея свои оторванные от реальности мечты, не слушая ценных советов, не имея сдерживающего начала, они упрямо ведут бизнес по ошибочному пути. Учитывая, как много нарциссов сегодня стоит у руля компаний, Маккоби предупреждает, что организации должны придумывать, как заставлять руководителей слушать и принимать в расчет чужие мнения. В противном случае такие лидеры останутся изолированными от реальности стеной из подхалимов, которые поддержат всё что угодно.
Один нарциссичный генеральный директор пришел на терапию к Маккоби, чтобы понять, почему он по малейшему поводу обрушивает гнев на своих подчиненных. Даже полезные предложения он воспринимал как неуважение и набрасывался на любого, от кого они исходили. Ему удалось понять, что истоки его гнева коренятся в детстве, когда равнодушный отец недооценивал его. Никакие достижения мальчика не впечатляли родителя. В ходе терапии директор понял, что требовал от своих сотрудников компенсации недополученных эмоций, которая принимала форму славословий, и чем больше их было, тем лучше. Когда же он ощущал, что его оценивают недостаточно высоко, то впадал в ярость.
Осознав все это, руководитель начал меняться и даже научился смеяться над собственной жаждой аплодисментов. В какой-то момент он признался своей команде управленцев, что проходит курс психоанализа, и спросил, что они по этому поводу думают. На какое-то время воцарилась тишина, а потом один из начальников отважился сказать, что директор больше не кажется таким злобным, поэтому что бы он ни делал, это нужно продолжать.
“Мои студенты рассматривают корпоративную жизнь как своего рода ярмарку тщеславия, – поделился со мной один профессор бизнес-школы. – Они считают, что вырваться наверх можно, только подыгрывая честолюбию начальства”.
В этой игре, уверены его студенты, эффективны откровенная лесть и пресмыкательство: проявляя в таких вещах должное усердие, можно добиться продвижения. Если для этого нужно утаить важную информацию, приуменьшить ее значимость или исказить – да ради бога. Если повезет, удастся свалить последствия такой дезинформации на кого-то другого[321].
При таком циничном подходе вся жизнь организации может пропитаться нездоровым нарциссизмом. Когда число нарциссов среди сотрудников достигает критической массы, этот подход становится корпоративным стандартом поведения.
Нетрудно понять, какие угрозы несет корпоративный нарциссизм. Операционным стандартом предприятия становится постоянное раздувание величия, от самомнения босса до не соответствующего действительности самовосприятия коллектива. Соответственно, вымирает здоровое инакомыслие. А когда организация перестает видеть истинную картину, она теряет способность оперативно реагировать на неблагоприятные обстоятельства.
Разумеется, руководители каждой организации хотят, чтобы сотрудники гордились работой в ней и чувствовали свою сопричастность важной миссии – немного обоснованного коллективного нарциссизма только на пользу. Проблемы начинаются, когда эта гордость основывается не на реальных достижениях, а на отчаянной жажде славы.
Все становится еще хуже, если руководители-нарциссы не желают слышать ничего, кроме подтверждения их собственного представления о величии компании. И если такие лидеры набрасываются на тех, кто приносит дурные вести, их подчиненные, естественно, вырабатывают привычку закрывать глаза на все, что не соответствует желанному грандиозному образу. За ношением таких розовых очков не всегда стоит циничная мотивация. Сотрудники, чье эго раздувается от принадлежности к чему-то великому, будут охотно искажать правду просто в обмен на сладостные ощущения от коллективного самопоклонения.
Жертвой такого злокачественного группового нарциссизма становится не только истина, но и подлинная система связей между сотрудниками. Все молчаливо соглашаются поддерживать общие иллюзии. Скрытничество и паранойя цветут пышным цветом. Работа превращается в фарс.
В пророческой сцене из фильма “Силквуд”[322] (1983) главная героиня, Карен Силквуд, отважившаяся в одиночку выступить против нарушений на заводе по переработке плутония, видит, как менеджер ретуширует фотографии сварных швов на топливных стержнях для ядерных реакторов, чтобы выдать халтуру, способную привести к аварии, за качественную работу.
Менеджера, похоже, совершенно не волнует, что его труды могут кого-то убить. Его беспокоит только то, что если завод задержит отгрузку стержней, пострадает бизнес, а значит, и сотрудники предприятия. Он считает себя добросовестным членом коллектива.
За годы, прошедшие с выхода фильма, нам довелось увидеть целую череду катастроф, о которых косвенно предупреждала та сцена, – не взрывов реакторов, а чернобылей целых корпораций. За наглой ложью и поддельными финансовыми отчетами этих компаний скрывался общий недуг – коллективный нарциссизм.
Нарциссические организации исподволь поощряют такое двуличие, даже когда во всеуслышание требуют откровенности и достоверных данных. Мощь коллективных иллюзий прямо пропорциональна степени утаивания правды. Когда компанию охватывает нарциссизм, те, кто решается противостоять всеобщему самообольщению – пусть даже сообщая жизненно важную информацию, – становятся угрозой для всех, рассчитывающих на нарциссическое небожительство, потому что обременяют их приземляющими чувствами поражения и стыда. Психика нарцисса рефлекторно реагирует на такую угрозу вспышкой ярости. Сотрудников, угрожающих коллективной иллюзии величия, в нарциссических компаниях обычно понижают в должности, третируют или увольняют.
Нарциссическая организация становится изолированным миром с собственными моральными нормами, миром, где корпоративные цели, добродетели и методы не подвергают сомнению, а следуют им как священному писанию. Это мир, где мы можем делать что угодно, лишь бы добиться желаемого. Беспрестанное самовосхваление не позволяет разглядеть, как далеко мы оторвались от реальности. Правила нас не касаются, они созданы для других.
Она обещала прочитать ему эротическую сцену из романа. Но теперь он был в ярости.
Поначалу все шло вроде бы отлично. Низким, сексуальным голосом она читала описание любовной игры двух персонажей. Он ощутил легкое возбуждение. Но по мере того как текст становился откровеннее, она все больше нервничала: то заикалась, то запиналась, а потом вдруг начала тараторить. Ей явно было не по себе.
Наконец она совсем не смогла продолжать. Сославшись на то, что дальше идет совсем уж порнография, она отказалась читать. Но при этом упомянула, будто в нем есть “нечто”, отчего ей становится особенно неловко продолжать. Что еще хуже, она призналась, что другим мужчинам дочитывала эту сцену до конца.
Эта история повторялась 120 раз, с разными мужчинами, в рамках одного университетского эксперимента[323]. Чтица пикантной прозы была ассистенткой в исследовании, призванном выяснить, что заставляет некоторых мужчин принуждать женщин к сексу, тогда как все остальные этого не делают.
Сценарий намеренно разработали так, чтобы мужчины сперва ощутили возбуждение, а потом почувствовали себя разочарованными и даже униженными. После этого каждому предоставляли шанс отыграться. Испытуемых просили оценить работу чтицы, указав, сколько ей заплатить и стоит ли платить вообще, и надо ли работать с ней дальше или лучше уволить.
В большинстве своем мужчины прощали чтицу, особенно когда им говорили, что ей нужны деньги для оплаты обучения. Но что характерно, испытуемые с нарциссическими чертами были разъярены тем, что ими пренебрегли, и мстили жестче. Нарциссы, почувствовав, что их обманом лишили причитающегося им по праву, требовали кары во что бы то ни стало. Тесты, оценивающие отношение к сексуальному насилию, показали: чем нарциссичнее мужчина, тем больше он одобряет насильственную тактику. По мнению ученых, если на свидании пара начинает целоваться, а потом женщина выражает желание остановиться, такие мужчины с большей вероятностью станут принуждать к сексу, невзирая на протесты партнерши.
Даже обладатели нездорового нарциссизма могут быть очаровательны. Само название этой черты восходит к древнегреческому мифу о юноше, который был настолько пленен своей красотой, что влюбился в собственное отражение в озерце. Нимфа Эхо тоже полюбила Нарцисса, но тот отверг ее, разбив ей сердце: любовь нимфы просто не могла конкурировать с его самообожанием.
Многие нарциссы, как и их мифический прообраз, кажутся привлекательными, потому что сочащаяся из них самоуверенность наделяет их аурой харизматичности. Патологические нарциссы охотно унижают других, при этом самих себя видят исключительно в лучшем свете. В браке, что логично, они лучше всего уживаются с теми, кто постоянно раболепствует[324]. Нарциссу подошел бы такой девиз: “Другие люди существуют, чтобы обожать меня”.
Среди типов темной триады нарциссы лидируют в раздувании самомнения и хвастовстве, подкармливаемых регулярным самообманом[325]. Их восприятие неизменно смещено в сторону удовлетворения собственных амбиций: они приписывают себе все успехи, но никогда не винят себя в неудачах. Они считают, что заслуживают почести, даже когда беспечно приписывают себе чужие достижения (в этом они не видят ничего плохого, как и в любых других своих поступках).
Согласно стандартному тесту, нарцисс – это тот, кто обладает сильнейшим чувством собственной значимости; лелеет навязчивые фантазии о безграничной славе; впадает в ярость или испытывает жгучий стыд, когда его критикуют; ожидает, что ему предоставят особые привилегии, и страдает дефицитом эмпатии[326]. Из-за этого дефицита нарцисс не замечает в себе разрушительного эгоцентризма, столь очевидного окружающим.
Если надо, нарциссы могут напускать на себя очарование, но столь же охотно они могут становиться отталкивающими. Не испытывая ни малейшей потребности в эмоциональной близости, они склонны к соперничеству, циничны, подозрительны и с легкостью эксплуатируют людей даже из своего ближнего круга: чтобы прославиться, они готовы идти по головам. И при всем при этом нарциссы считают себя вполне приятными людьми[327].
Оторванное от реальности самолюбование легче возникает в культурах, которые поощряют скорее индивидуалистические устремления, чем достижение общего успеха. В коллективистских культурах Восточной Азии и Северной Европы делают ставку на гармоничное сосуществование в группе, где и работа выполняется сообща, и успех разделяется всеми, при этом рассчитывать на особое обращение не стоит. Но в индивидуалистических культурах, таких, как в США или Австралии, в большей степени поощряется стремление к личным достижениям и вознаграждению за них. Соответственно, студенты американских колледжей оценивают свои успехи в большинстве областей как “выше, чем у двух третей других”, тогда как японские студенты ставят себе строго среднюю оценку[328].
У менеджера крупного подразделения европейского промышленного гиганта сложилась на удивление противоречивая репутация: подчиненные боялись его и испытывали к нему отвращение, тогда как начальник считал его совершенно очаровательным человеком. Обладая безупречными навыками общения, менеджер всячески старался произвести впечатление не только на своего шефа, но и на клиентов компании. Но стоило ему вернуться на рабочее место, как он превращался в мелкого тирана: кричал на тех, кто проявил, по его мнению, недостаточно усердия, и ни единым словом не поощрял тех, кто работал безупречно.
Консультант, которую компания наняла для оценки эффективности менеджеров, обнаружила, что сотрудники подразделения, где царила такая автократия, совершенно пали духом. После нескольких бесед с ними она поняла, что менеджер – исключительный эгоцентрик: он думает только о себе, не заботясь ни о предприятии, ни о людях, благодаря добросовестной работе которых он так выгодно выглядит в глазах начальства.
Консультант рекомендовала найти другого руководителя для этого подразделения, и гендиректор неохотно попросил менеджера уйти. Однако тот сразу же занял высокую должность в другом месте, сумев произвести отличное первое впечатление на своего нового начальника.
Этот образ руководителя-манипулятора знают все: мы видели его сотни раз в кино, на сцене и в телесериалах. Стереотип грубого, бесчувственного, но благообразного негодяя, безжалостно использующего других, прочно вошел в массовую культуру.
Такой типаж веками производит индустрия развлечений: он столь же стар, как повелитель демонов Равана из древнеиндийского эпоса “Рамаяна”, и столь же современен, как злой император Палпатин из “Звездных войн”. В бесчисленных киновоплощениях он предстает то безумным ученым, претендующим на мировое господство, то обаятельным, но бессердечным главарем банды. Нас инстинктивно отталкивает этот типаж с его беспринципностью и коварством, призванными на службу злу. Это – макиавеллист, негодяй, которого нам так приятно ненавидеть.
Когда в XVI веке Никколо Макиавелли писал трактат “Государь”, руководство по обретению и удержанию политической власти с помощью хитрости, он принимал как должное, что набирающий силу правитель заботится только о собственных интересах, не волнуясь ни о подданных, ни о тех, кого он сокрушает на пути к своему могуществу[329]. Для макиавеллиста цель оправдывает средства, и не важно, какие страдания он может причинить людям. Такие моральные принципы наполняли умы почитателей Макиавелли, процветая в тепличных условиях королевских дворов веками (и, разумеется, сохраняют популярность во многих современных политических и деловых кругах).
Макиавелли предполагал, что эгоистичные интересы – единственная движущая сила человеческой натуры; альтруизм он вообще не брал в расчет. Конечно же, политик-макиавеллист может не считать свои цели эгоистичными или порочными. Он может находить рациональные причины своим действиям и даже сам в них верить. Например, каждый тоталитарный правитель оправдывает собственную тиранию необходимостью защищать страну от коварного врага, пусть даже выдуманного.
Термин “макиавеллизм” психологи используют для описания людей, чьи взгляды на жизнь отражают как раз такую циничную позицию вседозволенности. В основу первого теста на макиавеллизм легли утверждения из книг Макиавелли, например такие: “Самая существенная разница между большинством преступников и другими людьми состоит в том, что преступники достаточно глупы, чтобы попасться” или “Большинству людей легче забыть смерть родителей, нежели потерю имущества”.
Психологический опросник не дает моральных оценок, и во многих областях, от продаж до политики, могут быть полезны такие черты макиавеллистов, как показное обаяние, хитроумие и уверенность в себе. С другой стороны, макиавеллисты зачастую цинично расчетливы и высокомерны, а их поступки нередко подрывают доверие и желание сотрудничать.
Хотя в социальных взаимодействиях макиавеллисты удивительно рациональны, они не заинтересованы в установлении эмоциональных связей. Подобно нарциссам, они рассматривают людей исключительно с утилитарной точки зрения – как “Оно”, которым можно манипулировать в собственных целях. Например, один макиавеллист прозаическим тоном сообщил консультанту, что только что “отправил в отставку” свою девушку. Людей во всех сферах своей жизни такой человек рассматривает как взаимозаменяемые элементы, каждый не хуже и не лучше другого.
У макиавеллистов много общего с другими членами темной триады – например, тяжелый характер и эгоизм. Но макиавеллисты воспринимают себя и окружающих куда реалистичнее, чем нарциссы и психопаты. Они не делают напыщенных заявлений и из кожи вон не лезут, чтобы произвести впечатление[330]. Макиавеллист предпочитает видеть вещи такими, какие они есть, чтобы выгоднее их использовать в своих целях.
Некоторые эволюционные психологи считают, что в доисторические времена человеческий интеллект исходно развился как умение ловко действовать в собственных интересах. На заре человеческой истории, полагают они, побеждал тот, кто умел проявлять изворотливость ровно настолько, чтобы получать львиную долю добычи и при этом не быть изгнанным из стада.
В сегодняшнем мире макиавеллист вроде того менеджера из категории “оближи начальника, пни подчиненного” тоже может добиться определенного личного успеха. Но в долгосрочной перспективе ему могут аукнуться токсичные отношения и связанная с ними дурная репутация. Биография любого макиавеллиста переполнена бывшими друзьями, бывшими возлюбленными, бывшими коллегами – негодующими и затаившими обиду. Тем не менее в обществе с высокой мобильностью для макиавеллистов находятся приемлемые экологические ниши, где они с легкостью могут двигаться вперед, к новым завоеваниям, да так далеко, что последствия собственных проступков их никогда не настигают.
Эмпатия макиавеллистов обычно напоминает туннельное зрение: они способны направить внимание на чьи-то чувства в основном тогда, когда хотят использовать этого человека в своих целях. Иными словами, они проигрывают другим людям в качестве эмпатической настройки[331]. Холодность макиавеллистов, похоже, объясняется этой неполноценностью обработки эмоций – как собственных, так и чужих. В их рационалистической, построенной на расчете вероятностей картине мира нет места не только эмоциям, но и моральному чувству, проистекающему из простого человеческого участия. И поэтому они так легко становятся на путь злодеяний.
Неспособные в полной мере воспринимать чужие чувства, макиавеллисты не могут и разделять их, то есть сопереживать людям, и сочувствовать им. Как у серийного убийцы, упомянутого в начале главы, у них будто отключена какая-то чувственная подсистема. Макиавеллисты, похоже, не лучше разбираются и в собственных эмоциях. Как утверждает один специалист, когда им не по себе, они не могут уточнить, что именно ощущают: грусть, усталость, голод или недомогание[332]. По-видимому, макиавеллисты воспринимают свой эмоционально бедный внутренний мир как мир, изобилующий непреодолимыми первичными потребностями – в сексе, деньгах или власти. Задачи макиавеллиста сводятся к тому, чтобы удовлетворить их с помощью межличностного инструментария, в котором у эмоционального радара выпал основной диапазон восприятия.
Но при этом они могут обладать довольно развитой избирательной способностью угадывать, о чем думает другой человек, и, похоже, полагаются на эту социальную смекалку, прокладывая себе путь в жизни. Макиавеллисты прилежно изучают мир межличностного общения, доступный им лишь поверхностно. Их отточенное социальное познание подмечает нюансы и вычисляет, как люди отреагируют в той или иной ситуации. Благодаря этим способностям и формируется их легендарная социальная изворотливость.
Как мы видим, по меркам некоторых современных определений социального интеллекта, где во главу угла ставится такая социальная сноровка, макиавеллисты обладают им в высочайшей мере. Но если головой они понимают, что делать, их сердце пребывает в полном недоумении. Некоторые ученые полагают, что такое сочетание слабости и силы макиавеллисты пытаются превозмочь эгоистичной изобретательностью[333]. С этой точки зрения их стремление манипулировать другими служит компенсацией слепоты к большей части эмоционального спектра. Однако такая неудачная адаптация отравляет их отношения с людьми.
Во время сеанса групповой психотерапии в больнице разговор зашел о столовской еде. Одни нахваливали десерты, другие переживали из-за их калорийности, а кто-то просто выразил надежду, что их не будут кормить одним и тем же.
Но мысли Питера текли в другом направлении. Он прикидывал, сколько денег лежит в кассе, сколько сотрудников больницы может оказаться между ним и выходом и как далеко он должен будет удрать, прежде чем сумеет найти себе какую-нибудь цыпочку и от души поразвлечься[334].
Питер оказался в больнице по решению суда, нарушив условия досрочного освобождения. С подростковых лет он злоупотреблял алкоголем и наркотиками, часто становился агрессивным и опасным для окружающих. В последний раз он был осужден за преследование по телефону, а до этого – за порчу чужого имущества и умышленное причинение вреда здоровью. Он охотно признавался, что воровал у своих родных и друзей.
Питеру поставили диагноз “психопатия” – или “антисоциальное расстройство личности”, как это именуется в современном диагностическом руководстве по психическим болезням. Одно время таких людей предпочитали называть “социопаты”. Но как их ни назови, их характерными чертами останутся лживость и полное пренебрежение другими людьми. Психопаты последовательно безответственны, они ни о чем не сожалеют и абсолютно безразличны к чужой эмоциональной боли.
Питеру, к примеру, была глубоко чужда даже мысль о том, что его действия могут кого-то эмоционально ранить. На медицинских совещаниях с участием родных, когда его мать рассказывала о страданиях, которые он причинил семье, Питер очень удивлялся и занимал оборонительную позицию, называя себя жертвой. Он в упор не видел, как использовал родных и друзей в собственных интересах, и не осознавал, что причинил им боль.
Для психопатов все прочие люди – “Оно”, объекты, которые можно обмануть, использовать и выбросить. Кажется, нам это уже знакомо: некоторые ученые считают, что темная триада в действительности объединяет три степени выраженности одного и того же состояния, от здорового нарциссизма до психопатии. Особенно много общего можно заметить у макиавеллистов и психопатов, поэтому есть мнение, что макиавеллизм – это субклинический (или внетюремный) вариант психопатии[335]. В основном тесте на психопатию[336] есть шкала “макиавеллистской эгоцентричности”, где засчитывается согласие с такими утверждениями, как “Я всегда забочусь в первую очередь о собственных интересах, а потом уж об интересах другого”[337].
Но в отличие от нарциссов и макиавеллистов, психопаты практически не проявляют тревожности. Похоже, им неведом страх. В тестах они не соглашаются с утверждениями типа “Мне было бы по-настоящему страшно прыгнуть с парашютом”. Судя по всему, они устойчивы к стрессу и сохраняют хладнокровие в ситуациях, ввергающих многих других в панику. Неспособность психопатов испытывать неприятные предчувствия неоднократно подтверждалась в экспериментах, где участников предупреждали, что их будут бить током[338]. У большинства людей в ожидании удара фиксируют обильное потоотделение и учащенный пульс – независимые индикаторы тревоги. Но только не у психопатов[339].
Такое хладнокровие означает, что психопаты могут представлять для других людей угрозу, которую редко представляют нарциссы и макиавеллисты. Поскольку психопатам неведом страх грядущих неприятностей и они сохраняют ледяное спокойствие даже в самых напряженных обстоятельствах, их мало волнует и перспектива наказания. Такое безразличие к последствиям, страх перед которыми удерживает других людей в рамках закона, приводит к тому, что из всех членов темной триады психопаты чаще всего оказываются за решеткой[340].
Что касается способности к эмпатии, то у психопатов ее просто нет. Им особенно трудно распознать страх или огорчение по выражению лица или интонации. Результаты фМРТ-исследований преступников-психопатов указывают на недостаток активности нейронной сети с центром в миндалине, в пределах модуля, ответственного за распознавание этого диапазона эмоций, а также недостаток активности в префронтальной зоне, ответственной за подавление порывов[341].
Обычно обратная связь позволяет людям прочувствовать чужие страдания, однако психопатам такой резонанс неведом. Особенности соответствующих нейронных систем делают их невосприимчивыми к “страдальческой” части спектра эмоций[342]. Жестокость психопатов действительно бесчувственна: они буквально тупеют, когда сталкиваются с чьей-то бедой, потому что у них попросту нет радара, способного засечь чужую боль[343].
Как и макиавеллисты, психопаты могут преуспеть в социальном познании, обучившись “заглядывать” людям в головы, чтобы угадывать их мысли и чувства и “нажимать на нужные кнопки”. Они могут успешно поддерживать социальные связи, полагая, что “даже если я кого-то расстрою, то наверняка смогу покорить его своим обаянием”. Некоторые преступники-психопаты даже читают книжки по самосовершенствованию, чтобы научиться лучше манипулировать людьми – то есть пытаются добиваться своих целей способом, напоминающим раскрашивание картинок по номерам.
В наши дни некоторые используют термин “успешный психопат” для обозначения людей, которые участвовали в кражах, торговле наркотиками или насильственных преступлениях, но сумели избежать ареста или обвинения. Преступные наклонности в сочетании с классической формой поверхностного очарования, патологическая лживость и богатая история импульсивного поведения наделяют их статусом психопатов. А “успешными” они оказались в этой теории потому, что при всей неосмотрительности, свойственной психопатам, их все же тревожат грозные последствия. Более выраженная боязнь грядущих неприятностей придает им осторожности, которая снижает шансы попасть за решетку[344].
Многие психопаты еще в детстве начинают демонстрировать выдающееся хладнокровие. С самых ранних лет их внутренний мир лишен диапазона нежных чувств и заботливости. Обычно дети переживают при виде озлобленного, напуганного или расстроенного ребенка и пытаются ему помочь. Но начинающие психопаты невосприимчивы к чужой эмоциональной боли, а потому даже не пытаются как-то сдерживать собственные подлые и жестокие порывы. Если ребенок мучает животных, это верный признак того, что он вырастет психопатом. Среди других тревожных сигналов – склонность кого-то третировать или запугивать, драчливость, попытки принуждения к сексу, поджоги и другие преступления против собственности и людей.
Если видеть в другом человеке лишь вещь, объект, то ничего не стоит обидеть его, а то и что похуже. Такое бессердечие достигает апогея у преступников-психопатов: серийных убийц и мучителей вроде растлителей малолетних. Удивительное хладнокровие этих персонажей указывает на то, что для них совершенно непостижимы страдания других людей. Один арестованный серийный насильник говорил об ужасе своих жертв так: “Не понимаю, чего они. Мне самому случалось пугаться, и это не было так уж неприятно”[345].
Шли последние минуты решающего баскетбольного матча: студенческие команды на равных боролись за выход в плей-офф. В самый напряженный момент Джон Чейни, тренер команды Университета Темпл, пошел на крайние меры.
Он отправил на поле игрока-великана ростом под два метра и весом больше центнера с наказом “играть с жесткими фолами”, то есть агрессивно контактировать с соперниками. После одного из таких умышленных фолов игрока другой команды госпитализировали с переломом руки, и он не мог играть до конца сезона.
И тогда Джон Чейни совершил беспрецедентный поступок: он временно отстранил себя от тренерской работы. Потом он принес извинения пострадавшему игроку и его родителям, предложив оплатить лечение[346]. “Я глубоко раскаиваюсь”, – сказал Чейни одному журналисту. “Мне очень, очень жаль”, – сообщил он другому.
Сожаления, подобные тем, что испытал Чейни, – главное отличие большинства людей, совершающих дурные поступки, от представителей темной триады. Раскаяние и стыд, а также их близкие родственники – смущение, чувство вины и гордость, – это “социальные” или “моральные” эмоции. Представители темной триады в лучшем случае лишь в малой степени испытывают на себе действие этих внутренних гарантов этичного поведения.
Социальные эмоции опираются на эмпатию: мы должны ощущать, как наши действия сказываются на окружающих. Эти эмоции, словно внутренняя полиция, следят за тем, чтобы мы не выходили за рамки гармоничного общения. Гордость относится к социальным эмоциям потому, что побуждает нас совершать одобряемые обществом поступки, а стыд и чувство вины служат внутренним наказанием за социальные огрехи.
Смущение срабатывает, понятное дело, когда мы попираем некие общественные условности: например, не соблюдаем дистанцию, теряем самообладание, делаем или говорим что-то “неправильное”. Именно от смущения готов сквозь землю провалиться джентльмен, который, болтая на вечеринке с новым знакомым, разносит в щепки игру актрисы и вдруг узнаёт, что говорит с ее мужем.
Социальные эмоции помогают и исправлять подобные промахи. Когда человек явственно смущается – краснеет, например, – это позволяет другим понять, что он сожалеет о своем проступке. Его смущение могут расценить как желание загладить вину. Одно исследование показало, что если человек, опрокинувший пирамиду товаров в супермаркете, демонстрирует стыд, то люди извиняют его охотнее, чем если бы он держался равнодушно[347].
Мозговые механизмы социальных эмоций изучали у неврологических пациентов, которые хронически ведут себя неправильно, откровенничают в неподобающих обстоятельствах и вообще пренебрегают кодексом общения. Как выяснилось, такие пациенты, славные своей излишней раскованностью и неадекватным поведением, страдают от повреждений орбитофронтальной коры[348]. Некоторые неврологи предполагают, что эти люди утратили способность различать признаки неодобрения или смятения в других людях и потому не понимают, какую реакцию вызывают их действия. Другие видят причину их ошибок в дефиците внутренних эмоциональных сигналов, которые могли бы их сдерживать.
Нейронные механизмы таких базовых эмоций, как гнев, страх или радость, существуют у нас с рождения или образуются вскоре после него. Однако социальные эмоции требуют самосознания, а оно начинает формироваться только на втором году жизни, когда орбитофронтальная кора ребенка становится достаточно зрелой. Примерно в возрасте 14 месяцев дети начинают узнавать собственное отражение в зеркале. Это осознание себя уникальной сущностью влечет понимание, что другие люди тоже существуют сами по себе, отдельно от него. А это, в свою очередь, порождает способность испытывать стыд из-за того, что другие могут о нем подумать.
До двух лет ребенок пребывает в блаженном неведении о том, как люди могут расценить его поведение, и потому ничуть не смущается, когда, к примеру, пачкает подгузники. Но как только он осознает себя отдельной личностью, которую кто-то другой может оценивать, у него появляются все необходимые составляющие, чтобы почувствовать смущение – обычно именно оно становится нашей первой социальной эмоцией. Для этого ребенку нужно обращать внимание не только на то, какие чувства он вызывает в других людях, но и какие чувства он должен испытывать в ответ. Такой рост социальной сознательности говорит о том, что у ребенка зарождается не только эмпатия, но и способность к улавливанию, сопоставлению и категоризации социальных нюансов.
Другая разновидность социальных эмоций заставляет нас порицать людей, ведущих себя неправильно, даже если это сопряжено с риском или потерями. В порыве “альтруистического гнева” человек наказывает других за нарушение социальных норм[349], даже если это не затрагивает его лично: например, за предательство доверия другого человека. Этот праведный гнев, похоже, активирует центр вознаграждения в нашем мозге, поэтому, принуждая к соблюдению норм осуждением нарушителей (“Как он посмел влезть без очереди!”), мы испытываем чувство глубокого удовлетворения.
Социальные эмоции де-факто служат моральным компасом. Например, мы чувствуем стыд, когда другие узнают о нашем дурном поступке. С другой стороны, когда мы чувствуем вину, это остается личным, внутренним переживанием, вырастающим из чувства раскаяния от осознания того, что поступили плохо. Чувство вины иногда побуждает людей исправить содеянное, тогда как стыд чаще заставляет оправдываться. Стыд предупреждает социальное отвержение, а ощущение вины может привести к ее искуплению. Обычно чувства стыда и вины совместными усилиями сдерживают антисоциальное поведение.
Однако представителям темной триады эти эмоции не могут служить моральным ориентиром. Нарциссами движут гордость и страх стыда, но они почти не испытывают вины за свои эгоцентричные поступки. У макиавеллистов тоже не развито чувство вины: оно невозможно без эмпатии, а макиавеллисты с их эмоциональной отстраненностью почти лишены ее. Стыд затрагивает макиавеллистов лишь в минимальной степени.
У психопатов картина нарушений в развитии социальных эмоций немного иная. Поскольку им не знакомы ни чувство вины, ни опасения по поводу будущего, угроза наказания не способна остановить их – и это крайне опасно, учитывая абсолютную неразвитость у психопатов способности к первичной эмпатии, к заражению чужими страданиями. Что еще хуже, если эти страдания вызваны собственными действиями психопата, он не испытывает ни раскаяния, ни стыда. Но даже психопат может преуспеть в социальном познании: чисто рациональное, “от головы”, понимание человеческих реакций и общественных приличий может служить психопату ориентиром в выборе жертв.