Социальный интеллект. Новая наука о человеческих отношениях Гоулман Дэниел
Надежный тест на социальный интеллект должен выявлять и исключать представителей темной триады. Нам нужен диагностический инструмент, который не сможет обмануть хорошо подготовленный макиавеллист. Одним из решений может быть включение в тест шкалы для определения способности к участию – “эмпатии в действии”.
Глава 9
Ментальная слепота
Ричард Борчердс всегда теряется, когда к нему приходят друзья. Они непринужденно болтают, а он не поспевает за ходом беседы, игрой взглядов и улыбок, не улавливает намеков и двусмысленностей, тонет в море слов. Для него все происходит слишком быстро.
Он не понимает блефа и хитрых уловок, без которых не обходится социальная жизнь. Если потом ему объясняют, что смешного было в шутке или почему кто-то в сердцах хлопнул дверью, а другой покраснел, Ричард способен это понять. Но в минуты живого общения вся эта социальная муть заволакивает его голову. Поэтому, когда друзья заглядывают на огонек, он часто тихонько читает книгу или уединяется в кабинете.
И при этом Борчердс – гений, лауреат Филдсовской премии, которую часто называют “нобелевкой” для математиков. Коллеги-математики из Кембриджского университета благоговеют перед ним: большинство из них с трудом улавливает смысл его теорий – настолько экзотична сфера его научных интересов. Невзирая на проблемы с общением, он добился успеха.
В одном интервью Борчердс обмолвился, что подозревает у себя синдром Аспергера – субклиническую версию аутизма. Узнав об этом, Саймон Барон-Коэн, возглавляющий в том же Кембридже Центр исследований аутизма, связался с ним и подробно описал признаки синдрома. Борчердс совершенно спокойно ответил: “Да, это про меня”. Математический гений предложил использовать его в качестве подопытного в исследованиях синдрома Аспергера[350].
Для Борчердса общение преследует чисто утилитарные цели: он должен получить от человека необходимую информацию и пропустить мимо ушей всю светскую болтовню. А что он уж точно не должен, так это посвящать других в свои чувства и выяснять, каково этим другим. Борчердс предпочитает держаться подальше от телефонов: он может объяснить физическую основу телефонной связи, но ее социальная роль от него ускользает. Его электронная переписка сводится к сухому обмену рабочей информацией. Если ему надо переместиться из точки А в точку Б, он бежит, даже если его спутник идет. Хоть он и понимает, что люди порой считают его грубым, он не видит ничего странного в своих социальных привычках.
Все это, утверждает Барон-Коэн, соответствует классическому случаю синдрома Аспергера, и результаты стандартного диагностического теста полностью это подтвердили. Премированный умник набрал мало баллов по шкалам, оценивающим эмпатию, умение распознавать чувства по выражению глаз и способность поддерживать близкие дружеские отношения. Зато у него чрезвычайно высокие показатели по шкалам, диагностирующим понимание физических причинно-следственных связей и умение систематизировать сложную информацию.
Такая картина – высокий уровень системного мышления при низком уровне эмпатии – отражает типичный для людей с синдромом Аспергера паттерн нейронной активности. Это подтверждают многолетние исследования Барона-Коэна и многих других ученых. Борчердс гениален в математике, но ему недостает эмпатической точности: он не может разобрать, что происходит в чужих головах.
На юмористической картинке отец и маленький сын сидят в гостиной. По лестнице крадучись спускается космическое чудовище – оно в поле зрения сына, но не отца. Подпись к рисунку гласит: “Роберт, я сдаюсь. Так что это такое – рогатое, одноглазое и ползет?”
Чтобы уловить смысл шутки, мы должны додумать то, что осталось “за кадром”. Прежде всего, нам должна быть знакома структура англоязычных загадок, чтобы мы смогли заключить, что мальчик спрашивал у отца: “Что это – рогатое, одноглазое и ползет?”
Но что еще важнее, нам надо ухитриться “прочитать” умы этих двоих: понять, что известно мальчику и пока не известно отцу, и предугадать, какое потрясение вот-вот ощутит последний. Фрейд считал, что в любой шутке совмещаются два плана реальности. В данном случае на одном плане крадется пришелец, на другом – отец думает, что сын просто загадал ему загадку.
Умение с определенной точностью постигать содержимое чужих умов – один из ценнейших человеческих навыков. Нейробиологи называют его ментальным зрением[351].
Ментальное зрение – это способность “заглянуть в голову другого”, чтобы ощутить его чувства и вычислить мысли. Это фундамент эмпатической точности. Мы, конечно, не умеем читать чужие мысли буквально, но из лица, глаз и голоса собеседника можем извлекать достаточно подсказок, чтобы делать весьма точные предположения: мы как бы читаем между строк, если под строками подразумевать чужие слова и действия.
Если у нас плохо развито это умение, мы будем испытывать затруднения в любви, заботе, сотрудничестве – не говоря уже о конкуренции и переговорах – и вести себя неуклюже даже в самых простых социальных ситуациях. Без ментального зрения отношения будут обедненными: люди для нас останутся всего лишь объектами без собственных мыслей и чувств – в чем и состоит основная проблема людей с синдромом Аспергера. Мы будем “ментально слепы”.
Ментальное зрение развивается постепенно в течение первых семи лет жизни. Каждая веха в развитии эмпатии приближает ребенка к пониманию того, о чем люди думают, что чувствуют и каковы могут быть их намерения. По мере взросления ментальное зрение преодолевает несколько стадий развития, начиная с простейшего самоузнавания и заканчивая изощренной социальной осведомленностью (“Я знаю, что ты знаешь, что он ей нравится”). Ниже приведены примеры проверенных временем тестов, которые ученые использовали для оценки динамики ментального зрения и составления графика детского развития[352].
• Когда ребенку будет примерно 18 месяцев, нарисуйте крупное цветное пятно у него на лбу и поднесите ему зеркало. Обычно дети старше 18 месяцев касаются рукой собственного лба, а те, что младше, пытаются потрогать пятно в отражении – они еще не узнают себя в зеркале. Для развития социальной осведомленности первым делом необходимо, чтобы человек приобрел чувство самости, отличающее его от всех остальных.
• Предложите ребенку в том же возрасте два вида угощения – например, печенье и ломтики яблока. Запомните, какой выбор он сделает. На глазах у ребенка попробуйте оба лакомства и изобразите сильное отвращение к тому, что выбрал он, и удовольствие от второго продукта. Потом положите руку ребенка посередине между тарелками и попросите: “Можешь дать мне что-нибудь?” Дети до 18 месяцев обычно предлагают то, что нравится им, а дети старше – то, что понравилось вам: они уже знают, что их предпочтения могут отличаться от чужих и что другие люди могут иметь свое мнение.
• Если ребенку уже исполнилось три или четыре года, спрячьте в комнате угощение на глазах у этого ребенка и другого, постарше. Потом попросите старшего выйти из комнаты, перепрячьте угощение на глазах у младшего и спросите у него, где старший ребенок будет искать лакомство, когда вернется. Четырехлетки обычно говорят, что в старом месте, тогда как трехлетки указывают на новое. С четырех лет дети уже понимают, что другой человек может быть информирован иначе, чем они.
• В последнем эксперименте участвует ребенок трех-четырех лет и перчаточная кукла по имени Обезьянка-вредина. Последовательно покажите ребенку несколько пар наклеек, при этом относительно каждой пары Обезьянка должна спрашивать, какая наклейка нравится ребенку больше. Каждый раз кукла должна забирать себе именно то, что выбрал ребенок, оставляя ему вторую наклейку. Примерно в четыре года ребенок приобретает способность разгадывать игру Обезьянки-вредины и быстро начинает указывать не на ту наклейку, которую хочет получить. Дети младшего возраста обычно не понимают подлых намерений куклы и проигрывают вчистую[353].
Для развития ментального зрения требуется несколько базовых умений: отделять себя от других; понимать, что другой человек может думать по-своему; воспринимать вещи с точки зрения другого; сознавать, что его цели могут не совпадать с нашими интересами.
Ребенок оттачивает эти социальные навыки обычно на четвертом году своей жизни, и тогда его эмпатия развивается почти до уровня взрослого человека. При этом отчасти уходит детская наивность: ребенок уже проводит четкую границу между тем, что он просто вообразил, и тем, что происходит на самом деле. Четырехлетние дети уже имеют эмпатический фундамент, на который будут опираться всю жизнь, просто с годами он обрастет психологическими и когнитивными сложностями[354].
Такое вызревание интеллекта позволяет детям куда лучше ориентироваться в доступных им мирках – например, договариваться с братьями и сестрами или приобретать много друзей на детской площадке. Эти мирки, в свою очередь, становятся для них школой жизни. Упомянутые выше умения выходят на новый уровень по мере того, как у ребенка усложняется мышление и расширяется сеть социальных связей и контактов.
Ментальное зрение лежит в основе способности шутить и понимать шутки. Чтобы дразнить других, подшучивать над ними, лгать и вредничать, опять-таки нужно чувствовать, что происходит у них в головах. Дефицит этих способностей отличает детей-аутистов от детей с нормальным репертуаром социальных умений.
Возможно, ключевую роль в работе ментального зрения играют зеркальные нейроны. Даже у обычных детей способность представлять себя на чужом месте и испытывать эмпатию коррелирует с активностью зеркальных нейронов. Исследование детей раннего подросткового возраста с помощью фМРТ показало, что по сравнению с обычными у аутичных детей снижена активность префронтальных зеркальных нейронов при распознавании выражения лица и подражании ему[355].
Ментальное зрение может искажаться даже у нормальных взрослых. Примером может служить то, что некоторые студентки Колледжа Амхерст прозвали “заглядыванием в подносы”. Когда они приходят в столовую колледжа (Валентин дайнинг-холл), то не могут удержаться, чтобы не посмотреть на других студенток. Но их интересует не то, с кем однокурсницы едят и как они одеты, а еда у них на подносах. Это помогает девушкам удержаться от выбора блюд, которые они хотели бы съесть, но считают вредными.
Психолог Кэтрин Сандерсон, которая открыла этот феномен, связала его с нарушением ментального зрения: каждой девушке казалось, что по сравнению с ней остальные выглядят стройнее, больше занимаются спортом и вообще одержимы заботой о фигуре, тогда как объективно заметной разницы в этом между ними не было.
Из-за этих ошибочных предположений девушки мучили себя диетами, а примерно треть из них вызывала у себя рвоту или пила слабительное, что приводило к опасным для жизни пищевым расстройствам[356]. Чем больше студентка заблуждалась относительно подхода других студенток, тем жестче была ее диета.
Отчасти ошибки восприятия происходят из-за фиксации на неверно выбранных данных: девушки этого возраста склонны обращать внимание в первую очередь на самых худых и привлекательных женщин; получается, они сравнивают себя не со средними стандартами, а с экстремальными вариантами – принимают крайности за норму.
Студенты-мужчины совершают подобную же ошибку, однако в другой области – в том, что касается выпивки. Любители покутить оценивают собственное умение пить по стандартам самых крепких парней. Это заблуждение заставляет их сильно перебирать, чтобы не чувствовать себя отстающими.
Люди, более искусные в таком рутинным чтении умов, гораздо реже принимают крайние случаи за норму. Прежде всего они оценивают, как много у них с тем или иным человеком общего. Если они улавливают высокое сходство, то предполагают, что этот человек думает и чувствует во многом так же, как и они. Органичная социальная жизнь основывается на постоянном потоке подобных молниеносных оценок, то есть нам приходится применять ментальное зрение буквально на бегу. Иными словами, все мы умеем читать мысли других.
Темпл Грандин с детства страдала аутизмом. По ее словам, одноклассники прозвали ее Магнитофоном за то, что в разговоре она снова и снова повторяла одни и те же фразы, да и вообще мало какие темы ей было интересно обсуждать[357].
Она, например, очень любила подойти к кому-то из сверстников и сказать: “Я ходила в Нантаскет-парк и каталась на роторной карусели. Мне очень понравилось, как меня вжало в стенку”. А потом спрашивала: “А тебе понравилось?”
Когда собеседник отвечал, понравилось ему или нет, она повторяла все то же самое, слово в слово, словно магнитофон с закольцованным воспроизведением.
Переходный возраст заявил ей о себе “бесконечным приливом тревоги” – еще одним симптомом аутизма. Тогда Грандин очень помогло наблюдение за домашними животными: она сделала несколько уникальных открытий касаемо их мировосприятия, которое она уподобила гиперчувствительности аутичных людей.
Когда Темпл гостила на аризонском ранчо своей тетушки, ей довелось наблюдать, как соседи загоняют коров в V-образный станок для фиксации. Конструкцию из металлических реек сжимали с боков по мере продвижения коровы и в какой-то момент закрывали за ней дверцу с помощью пневматического механизма, удерживая животное на месте для проведения ветеринарных манипуляций.
Стиснутые со всех сторон, коровы не пугались, а напротив, успокаивались. И Темпл поняла, что такое равномерное сжатие действует успокаивающе – то же самое происходит, например, и при пеленании младенцев. А значит, нечто вроде фиксирующего станка могло бы помочь и ей самой.
Школьный учитель помог Темпл сделать из дерева фиксирующий станок для людей: с помощью воздушного компрессора его мягкие створки сжимали человека, стоящего на четвереньках. И изобретение сработало! По сей день Темпл использует “обнимательную машину”, когда ей нужно успокоиться.
Грандин – необычный человек во многих отношениях, в том числе и из-за диагноза “аутизм”. По сравнению с мальчиками у девочек аутизм диагностируют в 4 раза реже, а синдром Аспергера – в 10 раз реже. Саймон Барон-Коэн смело предположил, что профиль нейронной активности, характерный для людей с такими отклонениями, представляет собой предельный вариант типично “мужского” мозга.
Такой вариант, утверждает он, совершенно беспомощен, когда дело касается ментального зрения: его нейронная сеть, ответственная за эмпатию, остается недоразвитой. Однако этот дефект нередко сопряжен с яркими интеллектуальными способностями – например, с характерным для савантов[358] ошеломительным умением сосредотачиваться на сложных математических задачах и решать их со скоростью, доступной разве что компьютеру. Лишенные ментального зрения, обладатели “ультрамужского” мозга могут достигать выдающихся успехов там, где необходим системный анализ: на фондовых биржах, в программировании, квантовой физике и так далее.
Предельно “женский” мозг, напротив, в высшей степени способен к эмпатии и пониманию мыслей и чувств окружающих. Обладатели такого мозга проявляют себя как прекрасные учителя и консультанты. Если они выбирают профессию психотерапевта, то демонстрируют удивительную способность к эмпатии и настройке на внутренний мир пациента. Однако люди с “ультраженским” нейронным профилем испытывают проблемы с решением задач, требующих систематизации данных, – от выбора направления на дорожной развилке до изучения теоретической физики. Как выразился Барон-Коэн, такие люди страдают “систематизационной слепотой”.
Барон-Коэн разработал тест, позволяющий определить, насколько человек умеет чувствовать других. Тест получил название EQ – сокращение от empathy quotient, коэффициент эмпатии (а вовсе не “коэффициент эмоционального интеллекта”, как расшифровывают теперь EQ в некоторых языках). Женщины в среднем набирают в этом тесте больше баллов. Их показатели выше и по шкалам, оценивающим уровень социального познания, – например, они лучше понимают, чего не стоит делать в той или иной социальной ситуации, – и по шкале эмпатической точности: они лучше предугадывают, что другой человек подумает или почувствует[359]. И наконец, женщины, как правило, набирают больше баллов в тесте, где нужно угадывать чувства человека по его глазам (см. главу 6).
Но когда дело касается системного мышления, вперед вырывается типично “мужской” мозг. Как подчеркивает Барон-Коэн, мужчины набирают в среднем больше баллов, чем женщины, в тестах, где требуется интуитивное понимание механизмов, отслеживание динамики сложных систем, а также в заданиях на внимательность типа “Где Уолли?”[360] и в поиске определенных геометрических фигур среди сложных узоров – да везде, где нужно что-то найти глазами. В этих тестах аутисты любого пола превосходят подавляющее большинство обычных мужчин – точно так же, как они далеко отстают от всех групп в тестах на эмпатию.
Разговор о так называемом “мужском” или “женском” мозге приводит нас на зыбкую почву социальной политики. Президент Гарвардского университета оскандалился благодаря замечаниям, подразумевающим, что женщины от природы непригодны к карьере в области точных наук. Но Барон-Коэн не стерпел бы даже попыток использования его теории для того, чтобы отговаривать женщин от инженерной карьеры, или, если уж на то пошло, мужчин от вступления в ряды психотерапевтов[361]. У абсолютного большинства мужчин и женщин, как установил Барон-Коэн, способности что к эмпатии, что к системному мышлению укладываются в один и тот же диапазон. Более того, многие женщины творят чудеса в системном анализе, а многих мужчин невозможно превзойти в эмпатии.
У Темпл Грандин, возможно, как раз такой мозг, какой Барон-Коэн назвал бы мужским. Чего стоит хотя бы число ее научных публикаций по животноводству, перевалившее уже за три сотни. Грандин – ведущий эксперт в области поведения животных, и в США на ее разработках держится половина скотоводческих систем. В них заложено ее удивительное понимание того, как сделать более гуманными условия содержания тысяч и тысяч животных, которым каждый день приходится испытывать эти системы на себе. Такие уникальные компетенции сделали Грандин ведущим реформатором качества жизни сельскохозяйственных животных во всем мире.
Конечно, лучше всего, пишет Барон-Коэн, когда мозг “сбалансирован”, то есть силен и в эмпатии, и в системном мышлении. Например, врач с такими способностями может ставить точные диагнозы и разрабатывать эффективные планы лечения, оставаясь внимательным и заботливым по отношению к пациенту.
Но даже у крайностей в развитии мозга есть свои положительные стороны. Хотя обладатели “ультрамужского” мозга чаще прочих страдают аутизмом или синдромом Аспергера, они могут преуспеть на многих поприщах, если, как тот же профессор Борчердс, найдут подходящее применение своим талантам. Однако в целом обычная социальная жизнь остается для них чужой планетой, так что им приходится намеренно постигать азы человеческого общения с помощью зубрежки, если это вообще возможно.
– Ой! Вы такая старая! – с порога выпалила дочь Лейн Хабиб, увидев хозяйку магазинчика – женщину средних лет.
– Возможно, ей неприятно слышать такое, – прошептала Лейн.
– Почему? – спросила дочь и добавила как ни в чем не бывало: – В Японии стариков уважают.
Подобные разговоры происходят у них постоянно. Хабиб тратит массу времени, чтобы втолковать дочери-подростку неписаные законы, которые делают общение приятным[362]. Как и Ричард Борчердс, ее дочь страдает синдромом Аспергера, и подобные тонкости большей частью ускользают от ее понимания.
Однако ее грубоватая прямота позволяет посмотреть на вещи свежим взглядом. Однажды мать сказала ей, что не стоит заявлять посреди беседы “Ну, я пошла!” и тут же отчаливать, а нужно хотя бы подождать паузы в разговоре. И тогда у дочери случилось озарение.
– А, поняла! – сказала она. – Вы притворяетесь. Никому на самом деле не интересно, что там кто говорит. Вам просто нужно дождаться паузы, чтобы можно было свалить.
Эта обезоруживающая искренность вновь и вновь создавала для дочери Хабиб проблемы. “Мне нужно обучить ее социальным стратегиям, просто чтобы она могла ладить с людьми, – рассказывала мне Лейн. – Ей необходимо научиться прибегать к невинной лжи, чтобы не ранить чьи-то чувства”.
Хабиб обучает социальным навыкам группы детей с особенностями развития – похожих на ее дочь. Она говорит, что овладение азами общения помогает им “влиться в мир, вместо того чтобы оставаться замкнутыми в себе”. Если представители темной триады штудируют принятые в обществе правила поведения, чтобы успешнее манипулировать людьми, то страдающие синдромом Аспергера делают это, чтобы хоть как-то освоиться в мире.
В группах Хабиб дети с синдромом Аспергера или аутизмом узнают, как непринужденно вливаться в беседу. Лейн объясняет им, что не стоит сходу загружать людей своей излюбленной темой, а надо сначала прислушаться, вникнуть в суть разговора и поддержать его.
Подобные затруднения в общении указывают на более фундаментальную проблему людей с синдромом Аспергера. Рассмотрим маленькую зарисовку.
Мэри терпеть не может навещать родственников мужа, потому что они ужасно скучные. Большую часть времени все проводят в неловком молчании. И в этот раз все было так же. На обратном пути муж спросил Мэри, понравилась ли ей встреча. Она ответила: “О, это было чудесно. Мне едва удавалось словечко вставить”[363].
Что заставило Мэри так сказать? Очевидным ответом был бы сарказм: Мэри подразумевала прямо противоположное тому, что сказала. Но людям с аутизмом или с синдромом Аспергера просто не может придти на ум этот, казалось бы, лежащий на поверхности вывод. Чтобы уловить сарказм, нам необходимо произвести простые социальные расчеты, исходящие из предположения, что человек говорит не то, что подразумевает. Однако из-за дефицита ментального зрения простейшие алгоритмы общения – например, почему кому-то неприятно, когда его оскорбляют, – остаются для аутистов загадкой[364].
Нейровизуализационные исследования показали, что у аутистов при взгляде на лица других людей не активируется зона, известная как область распознавания лиц в веретеновидной извилине. Эта область отвечает не только за распознавание лиц, но и за распознавание любых предметов, которые нам отлично знакомы или особо интересны. Например, у орнитолога-любителя веретеновидная извилина активируется, когда мимо пролетает птичка кардинал, а у автомобильного фаната – когда приближается BMW.
У аутистов эта зона “безмолвствует”, когда они смотрят на лица даже самых близких людей, зато активируется, когда они видят нечто, внезапно их восхитившее, – пусть даже телефонные номера в справочнике. В ходе изучения аутизма удалось выявить простую закономерность: чем слабее при взгляде на людей активность в зоне распознавания лиц, тем серьезнее коммуникативные затруднения.
Признаки таких проблем с социальным интеллектом начинают появляться еще в младенческом возрасте. В отличие от большинства младенцев, у аутистов при взгляде в чьи-то глаза не регистрируется активность веретеновидной извилины. Зато она появляется, когда такие дети смотрят на любимую вещь или на какую-то упорядоченную систему – например, на аккуратно расставленные ими видеокассеты.
Из примерно 200 лицевых мышц больше всего приспособлены для передачи эмоций те, что расположены вокруг глаз. Если обычные люди глядя в лицо человеку, фокусируются прежде всего на этой области, то аутисты стараются этого не делать и потому упускают важнейшую информацию о чувствах собеседника. Если младенец избегает зрительного контакта, это может быть одним из самых ранних признаков аутизма.
Как правило, равнодушные к взаимодействию с другими людьми, аутисты почти не смотрят им в глаза, а значит, лишаются важнейших элементов, из которых строятся отношения и эмпатия. Казалось бы, умение смотреть в глаза – не такой уж и важный навык, однако без него невозможно постичь основы человеческого общения. В результате у аутистов образуется пробел в социальных знаниях, вносящий свою лепту в их неспособность улавливать чужие эмоции и, следовательно, догадываться, о чем люди думают.
В отличие от них, слепые дети компенсируют невозможность видеть выражение лица развитием обостренной чувствительности к эмоциональным сигналам в голосе. Это возможно благодаря тому, что их слуховая кора как бы перенимает функции бездействующих зрительных областей (делая некоторых вроде Рэя Чарльза[365] выдающимися музыкантами)[366]. Такая гипервосприимчивость к чувствам, передаваемым голосом, позволяет слепым детям нормально социализироваться, тогда как дети-аутисты остаются глухи к чужим эмоциональным тонам.
Аутичные младенцы избегают зрительного контакта, видимо, из-за того, что он вызывает у них тревогу: когда они все-таки смотрят кому-то в глаза, их миндалина реагирует чрезвычайно остро, что указывает на переживание сильного страха[367]. Поэтому аутичный ребенок обычно смотрит на рот собеседника, а эта зона гораздо меньше говорит о чувствах человека. Подобная тактика позволяет снижать уровень тревоги, но мешает учиться хоть как-то синхронизировать мимику с другими людьми, не говоря уже об обретении ментального зрения.
Барон-Коэн предположил, что такой дефицит распознавания эмоций может послужить подсказкой в поисках нейронной сети, которая у аутистов функционирует неправильно. Его исследовательская группа сравнивала результаты фМРТ обычных и аутичных людей, которым в камере томографа на небольшом мониторе демонстрировали фотографии человеческих глаз – вроде тех, что мы видели в главе 6. Испытуемые, нажимая кнопки, выбирали один из двух предложенных вариантов ответа на вопрос о выражении этих глаз – например, “сочувственное” или “неприязненное”.
Аутисты, как и ожидалось, в основном ошибались. Однако исследование позволило определить, какие зоны мозга участвуют в таком простом проявлении ментального зрения. Как оказалось, помимо орбитофронтальной коры активируются верхняя височная извилина и миндалевидное тело – зоны, которые наряду с несколькими ще, вновь и вновь всплывают в подобных исследованиях.
Как это ни парадоксально, но изучение людей с проблемами в общении позволяет лучше понять устройство социального мозга. Выявление отличий мозговой активности обычных людей от аутичных, утверждает Барон-Коэн, дало возможность вычислить нейронную систему, ответственную за приличную часть социального интеллекта в целом[368].
Как мы увидим, активность этой системы во многом определяет не только насыщенность нашей социальной жизни, но и нашу способность любить, наше здоровье и даже благополучие наших детей.
Часть III
Воспитанная природа
Глава 10
Гены не приговор
Возьмите четырехмесячного младенца, положите его в детский шезлонг и покажите ему игрушку, которую он никогда прежде не видел. А через 20 секунд – другую новую игрушку, еще через 20 секунд – третью, и так далее.
Некоторым малышам нравится такой напор новизны. А вот другие против этого категорически возражают: они ударяются в слезы и ревут до дрожи.
Дети, питающие отвращение ко всему новому, имеют общую черту, изучению которой гарвардский психолог Джером Каган посвятил почти три десятилетия. В раннем детском возрасте таких людей сильно тревожат незнакомцы и новые места. Каган объединил таких детей в категорию “заторможенные”. Когда они идут в школу, их заторможенность проявляется в форме застенчивости. Такая застенчивость, считает Каган, объясняется наследственными особенностями передачи нервных импульсов, делающими миндалевидное тело более возбудимым. В итоге эти дети слишком сильно реагируют на непривычные вещи и новые обстоятельства[369].
Каган – один из самых влиятельных специалистов по психологии развития, пришедших в науку с тех пор, как Жан Пиаже впервые описал переходы в развитии когнитивных способностей, которые он наблюдал у собственных детей по мере их взросления. У Кагана сложилась репутация первоклассного методолога и мыслителя, к тому же обладающего редким талантом писать не хуже гуманитария. “Пророчество Галена” (Galen’s Prophecy) и другие его книги со столь же поэтичными названиями демонстрируют глубокое знание не только естественных наук, но и философии.
В конце 1970-х Каган впервые заявил, что такая особенность темперамента, как заторможенность, обусловлена биологически. Тогда многие родители вздохнули с облегчением: в то время господствовало мнение, что почти во всех проблемах детей виновато неправильное воспитание. Если ребенок застенчивый, значит, его затюкали авторитарные родители. Если задира, значит, под маской крутизны пытается скрыть стыд, внушенный презрением родителей-критиканов. Даже шизофреники считались продуктами противоречивых установок, получаемых от матери и отца, ведь в таком случае дети по определению не могли угодить родителям.
В те годы, когда я заканчивал учебу в университете, Каган был уже профессором психологического факультета в Гарварде. И когда такой видный ученый выдвинул предположение, что особенности темперамента объясняются в большей степени биологическими влияниями, чем психологическими, это прозвучало как откровение, а в кембриджских научных кругах, помнится, вызвало немало споров. В лифте Уильям-Джеймс-холла, где располагается гарвардский факультет психологии, даже шептались, что Каган переметнулся на сторону “биологизаторов”, которые имели наглость покуситься на право психотерапевтов лечить такие недуги, как депрессия, полагая, что депрессия тоже может иметь биологическую природу[370].
Сейчас, несколько десятилетий спустя, все эти дискуссии кажутся курьезным пережитком наивной эпохи. Генетика в своем победном марше каждый день пополняет список особенностей темперамента и поведения, регулируемых теми или иными участками ДНК. Да и нейробиология не отстает, продолжая выявлять, какая именно нейронная сеть сбоит при том или ином психическом расстройстве и содержание каких нейромедиаторов не укладывается в норму, когда темперамент ребенка стремится к той или иной крайности – либо к гиперчувствительности, либо к психопатии.
Однако, как любил подчеркнуть Каган, все далеко не так просто.
Моим лучшим другом в третьем классе был Джон Крэбб. Это был крепкий, мозговитый парень, который носил очки в роговой оправе – почти как у Гарри Поттера. Я часто приезжал к нему на велосипеде – Джон жил на той же улице, – чтобы часы напролет лениво играть в “Монополию”. А следующим летом его семья переехала, и я не видел его добрых полвека.
Но вот я внезапно позвонил ему спустя столько лет, когда сообразил, что Джон Крэбб, который занимается поведенческой генетикой в Орегонском университете науки и здоровья и в Портлендском центре оказания медицинской помощи ветеранам, – это тот самый мой приятель. И это тот, кто умудрился прославиться исследованием грызунов-алкоголиков.
Он много лет изучал мышей линии C57BL/6J, редкостно охочих до выпивки. Эти исследования, как надеются ученые, однажды позволят понять причины и разработать способы лечения алкогольной зависимости у людей.
Мыши с пристрастием к алкоголю представляют одну из примерно сотни линий, использующихся в медицинских исследованиях – например, в изучении склонности к диабету или болезням сердца. В любой инбредной[371] линии каждая мышь, по сути, представляет собой клон остальных: их гены идентичны, как у однояйцевых близнецов. Огромным преимуществом таких линий ученые считают их стабильность: любая мышь из выбранной линии должна реагировать совершенно так же, как ее “сестрица” из другой лаборатории в любой точке мира. Но именно эту предполагаемую стабильность и поставил под сомнение Крэбб, когда организовал простой, теперь широко известный, эксперимент[372].
“Мы задались вопросом: а насколько стабильна стабильность? – рассказал мне Крэбб, когда я позвонил ему. – Мы провели одинаковые исследования в трех разных лабораториях, постаравшись обеспечить совершенно одинаковые условия содержания мышей. Все было одинаковое: марка корма (Purina), возраст мышей, обстоятельства их приобретения и перевозки. Мы тестировали их в один и тот же день и час с помощью одинакового оборудования”.
И вот, 20 апреля 1998 года между 8.30 и 9.00 утра состоялось тестирование всех мышей из восьми различных линий, включая C57BL/6J. В одном из тестов мышам просто предлагали на выбор обычную воду и разбавленный спирт. Как и следовало ожидать, любители спиртного предпочитали мышиный “мартини” гораздо чаще, чем представители других линий.
Далее шел стандартный тест на тревожность. Мышь сажали на перекрестке двух дорожек, устроенных на высоте чуть меньше метра над полом. Из четырех доступных путей два были огорожены, а два – нет, что могло пугать животных. Тревожные мыши в таких условиях обычно жмутся к стенкам, а более отважные исследуют открытые пути.
К великому удивлению тех, кто верил, что поведение определяют исключительно гены, мыши из одной и той же линии в разных лабораториях продемонстрировали значительные расхождения в уровне тревожности. Например, линия BALB/cByJ оказалась очень тревожной в Портленде, но довольно смелой в Олбани.
Как заметил Крэбб, “если гены решают всё, то результаты везде должны были быть одинаковыми”. Что же могло вызвать расхождения? Некоторые переменные невозможно было стандартизировать во всех лабораториях: влажность, воду, которой поили мышей, а главное – людей, которые с ними работали. Например, у одного лаборанта была аллергия на мышей, и он вынужденно работал в респираторе.
“Одни люди обращаются с мышами уверенно и умело, другие нервничают или хватают их слишком грубо, – сказал мне Крэбб. – Держу пари, что мыши способны считывать эмоциональное состояние работающего с ними человека, и это состояние, в свою очередь, влияет на мышиное поведение”.
Описание этого исследования в престижном журнале Science спровоцировало бурные дискуссии в коллективах нейробиологов. Им нелегко было свыкнуться с мыслью, что такие незначительные расхождения в лабораторных условиях, как разница в обращении с мышами, влекут различия в поведении животных – это ведь означало, что одни и те же гены работают по-разному[373].
Результаты эксперимента Крэбба, подтвержденные аналогичными тестами в других лабораториях, показали, что гены куда более динамичны, чем полагало большинство людей и более века считала наука. Оказывается, важны не только гены, данные нам от рождения, но и их экспрессия[374].
Чтобы понять, как работают гены, необходимо осознать разницу между простым обладанием каким-то геном[375] и уровнем его экспрессии, то есть количеством произведенного по его инструкции белка. По сути, в процессе экспрессии генов по фрагментам ДНК синтезируются молекулы РНК, а по ним, в свою очередь, строятся белки, оказывающие непосредственное влияние на наш организм. У человека чуть более 21 тысячи генов, кодирующих белки[376]. Некоторые из них экспрессируются только в ходе внутриутробного развития, а потом навсегда умолкают. Другие постоянно то включаются, то выключаются. Одни гены активны только в печени, другие – только в мозге, и так далее.
Открытие Крэбба стало важной вехой в эпигенетике – науке о том, как обстоятельства жизни влияют на работу наших генов, при этом ни на йоту не меняя нуклеотидную последовательность ДНК[377]. Только когда ген управляет синтезом РНК, он имеет какое-то практическое значение для организма. Эпигенетика показывает, как факторы среды, выраженные в сиюминутном химическом окружении той или иной клетки, программируют наши гены на определенный уровень активности.
Эпигенетические исследования выявили много биологических механизмов, контролирующих экспрессию генов. Один из таких механизмов, где задействована молекула метила, не только включает или выключает гены, но и регулирует уровень их активности[378]. Если пойти дальше, окажется, что характер метилирования во многом определяет, как в нашем мозге будут располагаться почти 100 миллиардов нейронов и с какими нейронами у каждого из них образуется по 10 тысяч связей. В какой-то мере молекула метила формирует наше тело, включая мозг.
Эти открытия поставили точку в столетнем споре на тему “природа или воспитание”. Теперь стало ясно, что в дискуссии, выясняющей, от чего зависит, кем мы станем – от генов или от жизненного опыта, – просто нет смысла, ведь в ее основе лежит ложное предположение, будто гены не зависят от среды. Это как спорить, что сильнее сказывается на площади прямоугольника – длина или ширина[379].
Если мы знаем, что у нас есть некий ген, это еще не дает нам полного представления о его вкладе в наш организм. Например, в пище содержатся сотни веществ, которые воздействуют на нас, включая и выключая гены, как новогодние гирлянды. Годами потребляя неправильную пищу, мы можем активировать такую комбинацию генов, которая своими трудами доведет нас до закупорки артерий или болезней сердца. С другой стороны, немного брокколи на обед обеспечит вас витамином B6, который заставляет активнее работать ген, кодирующий триптофангидроксилазу. Этот фермент в итоге помогает из L-триптофана наработать больше серотонина – нейромедиатора, который, среди прочего, стабилизирует настроение.
Сама биология гена не позволяет ему работать независимо от средовых факторов: гены так устроены, что регулируются актуальными сигналами о том, что происходит вокруг них. Этими сигналами могут быть гормоны, поступающие из эндокринной системы, и нейромедиаторы, циркулирующие в мозге. А выработка некоторых из них, в свою очередь, зависит от наших социальных взаимодействий[380]. Точно так же, как наш рацион регулирует некоторые гены, наш опыт общения влияет на определенную группу геномных переключателей.
Таким образом, мало иметь “правильные” гены, чтобы получить эффективно работающую нервную систему[381]. Чтобы вырастить, к примеру, спокойного или способного к эмпатии ребенка, нужен не только определенный набор генов, но и должное воспитание или другой удачный опыт общения. Как мы увидим, только такое сочетание обеспечивает оптимальную работу правильных генов. При таком подходе воспитание можно считать примером социальной эпигенетики.
“Социальная эпигенетика – это часть очередного рубежа в геномике, – говорит Крэбб. – Чтобы взять эту новую высоту, необходимо разобраться в том, как условия среды влияют на разницу в экспрессии генов. Это еще один удар по наивным представлениям генетического детерминизма: будто наш опыт ничего не значит, а гены определяют все”.
Джеймс Уотсон – тот самый ученый, который вместе с Фрэнсисом Криком получил Нобелевскую премию за открытие двойной спирали ДНК, – признаёт, что у него взрывной характер. Но, добавляет он, свой гнев он столь же быстро превозмогает. Такая отходчивость, считает Уотсон, указывает на один из самых удачных вариантов в спектре работы генов, ассоциируемых с агрессией.
Интересующий нас ген помогает сдерживать гнев и может работать либо вяло, либо интенсивно. В первом случае он производит сверхмалые количества фермента, контролирующего агрессию, и обладатели такого функционального варианта гена легко разъяряются, негодуют дольше большинства людей и чаще проявляют склонность к насилию. Таким людям не составляет труда попасть за решетку.
Во втором случае ген производит большие дозы регуляторного фермента, и люди с таким геном, подобно Уотсону, легко вспыхивают, но быстро приходят в норму. Жизнь обладателей гена с таким типом экспрессии более приятна, поскольку они не злятся долго. А некоторые даже умудряются получить Нобелевскую премию.
Если ген ни при каких условиях не производит белки, влияющие на работу организма, то с тем же успехом этого гена у нас могло бы и не быть вовсе. Если он производит мало функционально значимых белков, то он воздействует на нас минимально. А если его экспрессия идет на полную, то роль такого гена в нашей жизни очень велика.
Человеческий мозг устроен так, что меняется в зависимости от накопленного опыта. Мягкий, словно сливочное масло при комнатной температуре, и заключенный в костяную коробку, мозг столь же уязвим, сколь и сложен. Эта уязвимость отчасти обусловлена исключительно тонкой настройкой на окружающую среду.
Долгое время считалось, что на работу генов могут влиять лишь биохимические факторы – особенности питания или, в худшем случае, промышленные яды. Сегодня эпигенетика изучает, как родители обращаются с детьми, и пытается понять, каким образом воспитание формирует мозг ребенка.
С самого начала мозг человека запрограммирован на рост, но на то, чтобы справиться с этой задачей, ему требуется больше 20 лет: из всех наших органов мозг последним достигает анатомической зрелости. А пока он растет, все важнейшие в жизни ребенка люди – родители, братья и сестры, бабушки и дедушки, учителя и друзья – могут активно влиять на его формирование, создавая смесь социальных и эмоциональных условий, направляющих развитие нейронных систем. Как растение адаптируется к плодородной или бедной почве, так и мозг ребенка строится в соответствии с социальной экологией, особенно с эмоциональным климатом, создаваемым главными для него людьми.
Некоторые системы мозга особенно восприимчивы к социальному окружению. И у каждой сети нейронной проводки мозга есть собственные критические периоды, когда социальные факторы могут направлять ее развитие. Один из важнейших периодов, судя по всему, охватывает первые два года жизни, когда мозг растет особенно быстро: если у новорожденного он весит всего 400 г, то в два года – уже 1000 г (притом, что мозг взрослого человека в среднем дотягивает до 1400 г).
Начиная с этого этапа, важнейший личный опыт, по-видимому, устанавливает что-то типа биологических реостатов, определяющих уровень активности генов, которые регулируют функции мозга и других систем организма. Социальная эпигенетика определенно включает человеческие отношения в диапазон факторов, регулирующих работу части наших генов.
Усыновление можно рассматривать как уникальный естественный эксперимент, позволяющий оценить влияние приемных родителей на гены ребенка. В одном исследовании агрессивности приемных детей сравнивали атмосферу в родной и новой семье ребенка. Всего 13 % детей, рожденных в семьях, где в ходу были агрессия и насилие, но впоследствии попавших в миролюбивое окружение, превратились во взрослых с антисоциальными замашками. А когда такие дети попадали в “плохие дома” – семьи, где царила агрессия, – то жестокими вырастали 45 % из них[382].
Семейная жизнь, по-видимому, влияет на активность генов, определяющих не только уровень агрессивности, но и множество других личностных черт. Одним из мощнейших влияний может быть количество полученной от родителей заботливой любви или же холодного пренебрежения. Нейробиолог Майкл Мини из Университета Макгилла в Монреале увлечен приложением эпигенетики к человеческим отношениям. Майкл, великолепный оратор далеко не богатырского телосложения, демонстрирует мужество настоящего ученого, перенося на людей выводы из экспериментов с грызунами.
Майкл обнаружил, что по крайней мере у крыс родительская забота способна изменить саму химию генов детеныша[383]. В развитии крысенка он выявил единственный период – примерно 12 часов после рождения, – в течение которого происходит критически важный процесс метилирования[384]. От того, сколько времени крыса уделяет вылизыванию и грумингу крысенка в этот период, зависит, как в его мозге будут всю жизнь синтезироваться вещества, обеспечивающие реакцию на стресс.
Чем более заботлива мать, тем более сообразительным, уверенным и бесстрашным вырастет детеныш. Чем она менее заботлива, тем медленнее крысенок будет обучаться и тем восприимчивее он будет к стрессам. Что тоже немаловажно, от того, как старательно ухаживала мама-крыса за дочерьми, зависит уровень заботы о потомстве у этих дочерей в будущем.
У детенышей заботливых матерей выше плотность связей между клетками мозга, особенно в гиппокампе, ответственном за память и обучение. Такие животные показывают высокие результаты в главном крысином испытании, аналогичном IQ-тесту у людей, – прохождении лабиринта. Более того, они меньше подвержены стрессу, а если все-таки его испытывают, то потом быстрее восстанавливаются. У детей менее внимательных и нежных крыс в мозге образуется меньше связей между нейронами, и такие животные с трудом проходят лабиринты.
Хуже всего на развитие крысиного мозга влияет полное отлучение от матери в юном возрасте. Такой кризис отключает защитные гены, и животное остается незащищенным перед последствиями цепной биохимической реакции, в результате которой их мозг наводняют токсичные стрессовые молекулы. В итоге крысята вырастают крайне пугливыми и дергаными.
У людей роль вылизывания и груминга, по-видимому, играют эмпатия, сонастройка и прикосновения. Если результаты исследований Майкла Мини, как он и полагает, можно будет применить к людям, это будет означать, что обращение родителей оставило в нас генетический отпечаток буквально поверх того набора ДНК, каким они нас наделили. А наше обращение с собственными детьми, в свою очередь, определяет активность их генов. Это открытие указывает на то, что даже небольшие проявления родительской заботы могут иметь далеко идущие последствия и что взаимоотношения вообще причастны к постоянной доработке мозговой архитектуры.
Легко рассуждать об эпигенетике, когда дело касается генетически выверенных мышей в тщательно контролируемых лабораторных условиях. А попробуйте-ка разобраться, что к чему, в запутанном человеческом мире.
Этот грандиозный вызов приняла на себя исследовательская группа Дэвида Рейсса из Университета Джорджа Вашингтона. Для проведения крупномасштабного исследования Рейсс, известный своими хитроумными работами по динамике семейных отношений, скооперировался с экспертом по приемным семьям Мэвис Хезерингтон и выдающимся специалистом по генетике поведения Робертом Пломином.
Золотым стандартом исследований, призванных отделить роль наследственности от влияния семьи, считалось сравнение приемных детей с детьми, воспитанными биологическими родителями. Оно позволяло и сейчас позволяет оценить, насколько агрессивность или какая-нибудь другая черта обусловлена семейным влиянием и насколько – генетикой.
В 1980-х Пломин потряс научный мир результатами изучения близнецов в приемных семьях: он показал, в какой мере формирование черт характера и способностей определяется наследственными факторами, а в какой – воспитанием. По утверждению ученого, успехи ребенка в школе на 60 % зависят от генов, тогда как самоуважение – только на 30 %, а моральное поведение – на 25 %[385]. Но Пломин и другие ученые, использовавшие его метод, попали под огонь критики из-за того, что исследовали весьма ограниченный круг семей. Главным образом это были родные семьи близнецов и семьи, усыновившие близнецов.
Поэтому команда Рейсса решила включить в исследование больше вариантов приемных семей, дополнив уравнение многими переменными. Этот грандиозный замысел требовал подбора 720 пар подростков с различной степенью генетического сходства – от однояйцевых близнецов до разных вариантов сводных братьев и сестер[386].
Они прочесали всю страну в поисках семей, где было бы только два ребенка-подростка с одним из шести видов генетического сходства. Найти семьи с однояйцевыми и разнояйцевыми близнецами было нетрудно – это стандартная процедура для подобной области исследований. Куда сложнее было найти семьи, где каждый из родителей имел по одному ребенку от предыдущего брака. Еще больше задачу усложняло то, что супруги должны были состоять в новом браке не меньше пяти лет.
После мучительных поисков и убеждения семей принять участие в исследовании, ученые потратили годы на анализ огромного массива полученных данных. И тут они столкнулись с новыми трудностями. Одна проблема была связана с тем, что, как неожиданно выяснилось, дети переживали свое пребывание в одной и той же семье строго индивидуально[387]. В исследованиях разлученных близнецов принималось за аксиому, что все дети в одной семье получают один и тот же психический опыт. Но исследование Рейсса, подобно экспериментам Крэбба с якобы стабильными линиями мышей, в щепки разнесло это допущение.
Возьмем, к примеру, старшего и младшего ребенка в семье. С момента рождения старшему какое-то время не приходится делить ни с кем внимание и любовь родителей. И вдруг появляется еще один ребенок. Младшему с первых же дней жизни приходится изобретать уловки, чтобы заставить родителей выкраивать ему больше времени и ласки. Каждый из детей старается быть особенным, и в результате с ними обращаются по-разному. А ведь долгое время считалось, что если дети росли в одной семье, то они росли в одинаковых условиях.
Еще больше усложняло ситуацию то, что уникальный для каждого ребенка опыт семейной жизни, как оказалось, влияет на формирование его темперамента гораздо сильнее, чем генетические особенности. От той ниши, которую ребенок займет в семье, зависит его эпигенетический пейзаж, а поскольку все ниши уникальны, каждый ребенок в подобных исследованиях представляет собой эпигенетического джокера.
Более того, хоть родители и влияют на темперамент ребенка, делают это не одни они, а целый список людей, возглавляют который братья, сестры и друзья.
И будто бы это уравнение содержало мало переменных, всплыла еще одна, независимая и очень важная: на судьбу ребенка значительно влияет то, что он сам о себе думает. Разумеется, общая самооценка подростка почти не связана с наследственными особенностями, а определяется преимущественно тем, как с ним обращались. Но когда чувство самоуважения уже сформировалось, оно определяет его поведение независимо от бездарной заботы родителей, давления сверстников или наследственности[388].
И наконец, уравнение про социальное влияние на наследственность приняло совсем неожиданный вид: как оказалось, гены ребенка, в свою очередь, влияют на то, как с ним обращаются. Родители больше обнимают детей, которые охотно идут на контакт, кокетничая и протягивая к ним руки, чем капризных и безразличных. В тяжелых случаях, когда генетические особенности делают ребенка “трудным” – раздражительным и агрессивным, – родители склонны устанавливать жесткую дисциплину, читать нотации, выплескивать недовольство и гнев в ответ. Такое воспитание только укрепляет отрицательные качества ребенка, а это вызывает еще больше негатива у родителей – образуется порочный круг[389].
Сколько тепла родители дарят ребенку, насколько суровые ограничения они устанавливают – да мириады семейных обстоятельств, по мнению ученых, задают тон экспрессии многих генов. А ведь есть еще и властные братья с сестрами, и чокнутые приятели.
Старые, когда-то казавшиеся такими четкими, границы между генетически обусловленными и привитыми средой особенностями поведения ребенка оказались сильно размытыми. В итоге, потратив миллионы долларов на исследования и массу усилий на поиск подходящих семей, группа Рейсса сумела выявить меньше закономерностей в запутанных взаимовлияниях семейной жизни и генов, чем поднять новых вопросов.
Похоже, наука пока не готова проследить все эпигенетические пути в хаосе семейной жизни. Однако несколько неоспоримых фактов в этом тумане все же вырисовываются, и один из них – то, что жизненный опыт может изменять генетические задатки поведения.
Гипнотерапевт Милтон Эриксон любил рассказывать о своем детстве, которое проходило в начале XX века в крохотном невадском городке. Зимы там довольно суровые, и он испытывал удовольствие, когда, проснувшись поутру, обнаруживал, что за ночь все засыпало снегом.
В такие дни юный Милтон старался как можно скорее собраться и выйти из дома, чтобы первым проложить тропу к школе. Он нарочно выбирал окольный путь и шел зигзагом, оставляя следы башмаков на девственном снегу.
И какие бы крюки он ни выделывал, ребенок, который направится к школе после него, обязательно пойдет по его следам, по пути наименьшего сопротивления. А за ним третий, четвертый, и так далее. К концу дня это будет фиксированная, отлично протоптанная дорожка, путь, от которого никто не отклонится.
Эриксон использовал этот рассказ в качестве метафоры формирования привычек. Однако история о том, как он прокладывал первую цепочку следов, а потом ее разрабатывали другие, – это еще и наглядная модель прокладки нейронных путей в нашем мозге. Новые связи, образовавшиеся в какой-то нейронной системе, усиливаются всякий раз, когда по ним пробегают импульсы, пока маршрут не закрепится настолько, что будет использоваться автоматически – то есть сформируется новый нейронный путь.
В человеческом мозге нейронные сети теснятся в ограниченном пространстве, поэтому ему приходится изживать старые, неиспользуемые связи, чтобы освободить место для актуальных. В этой конкурентной борьбе нейронных цепей за существование действует принцип “Используй или избавься от этого”. Ненужные связи просто обрубаются, как лишние ветки на дереве[390].
Подобно комку глины в руках скульптора, юному мозгу предстоит потерять часть исходного материала, чтобы обрести окончательную форму. За детство и юность мозг избавится чуть ли не от половины изначального, избыточного пула нейронов, оставив лишь те, что регулярно используются. Из каких именно нейронов вылепится зрелый мозг, зависит от жизненного опыта ребенка, в том числе и от его отношений с людьми.
Наши отношения с окружающими определяют не только то, какие нейронные связи уцелеют, но и то, какие связи будут устанавливать новые нейроны. И здесь снова рушатся старые нейробиологические гипотезы. Даже сегодня кое-где студентов учат, что мозг после нашего рождения более не способен производить новые нервные клетки. Но ведь это мнение уже опровергли[391]. Нам теперь известно, что в головном и спинном мозге есть стволовые клетки, которые превращаются в новые нейроны, по нескольку тысяч клеток в день. Скорость образования новых нейронов выше всего у детей, но этот процесс продолжается и в старости.
Когда на свет появляется новая нервная клетка, она перемещается на положенное ей место в мозге и за месяц образует около 10 тысяч связей с другими нейронами, расположенными в самых разных областях мозга. В течение следующих четырех месяцев или около того нейрон “прокачивает” эти связи: как только нервные пути проложены, они фиксируются. Как говорят нейробиологи, если клетки вместе разряжаются, значит, они связаны.
На протяжении этих пяти-шести месяцев жизненный опыт человека определяет, к каким нейронам “подключится” новорожденная клетка[392]. Чем чаще тот или иной опыт повторяется, тем сильнее становится привычка и плотнее образовавшееся нейронное соединение. Майкл Мини обнаружил, что повторения при обучении грызунов ускоряют включение новых клеток в нейронные цепи. Именно так мозг перестраивается по мере появления новых нейронов и их связей.
Ну, с грызунами все понятно, а как насчет нас, людей? Здесь, похоже, действуют те же закономерности, но с усложнениями, обусловленными формированием мощного социального мозга.
Для каждой системы мозга есть специфическое “окно”, период жизни, в течение которого опыт максимально влияет на формирование ее нейронных цепей. Например, сенсорные системы формируются преимущественно в раннем детстве, затем созревают речевые[393]. Некоторые системы, например гиппокамп – а у людей, как и у крыс, он отвечает за обучение и запоминание, – продолжают сильно меняться под влиянием опыта всю нашу жизнь. Исследования показали, что у обезьян особые клетки гиппокампа, которые должны занять отведенное им место в раннем младенчестве, не делают этого, если детеныш подвергается сильному стрессу в этот критический период[394]. И наоборот, нежная родительская забота способствует миграции этих нейронов.
У людей самым большим окном для формирования, похоже, обладает префронтальная кора: она продолжает меняться анатомически даже у молодых взрослых. Таким образом, у близких людей есть пара десятилетий на то, чтобы оставить свой след в этой руководящей нейронной системе ребенка.
Чем чаще в детстве повторяется какое-то взаимодействие, тем сильнее оно запечатлевается в нейронной проводке мозга – и тем более навязчивым остается всю жизнь. Такие закрепленные в детстве моменты становятся автоматическими путями в мозге, торными тропами вроде тех, что протаптывал Милтон Эриксон в снегу[395].
Возьмем, к примеру, веретенообразные нейроны, которые обеспечивают сверхскоростную передачу сигналов в социальном мозге. Ученые обнаружили, что у человека эти клетки перемещаются в предназначенные им места – преимущественно в орбитофронтальной и передней поясной коре – в возрасте примерно четырех месяцев. После этого они образуют сеть связей с тысячами других нейронов. Нейробиологи предполагают, что схема и количество этих связей зависят от того, в какой семейной атмосфере живет ребенок: худший вариант сформируется, если он постоянно подвергается стрессу, лучший – если он любим[396].
Веретенообразные нейроны, если вы помните, соединяют верхний и нижний пути, помогая нам увязывать наши эмоции с реакциями. Эта совокупность нейронных связей служит основой для важнейших навыков из арсенала социального интеллекта. Ричард Дэвидсон (нейробиолог, с которым мы познакомились в главе 6) поясняет: “После того как наш мозг регистрирует эмоциональную информацию, префронтальная кора помогает нам грамотно отреагировать на нее. Эти связи формируются под влиянием генов и жизненного опыта, и от того, как они сформировались, зависит наш стиль эмоционального реагирования – насколько быстро и сильно мы отвечаем на эмоциональные стимулы и как долго возвращаемся в исходное состояние”.
Что касается обретения важнейшего для общения навыка держать себя в руках, Дэвидсон подчеркивает: “В юном возрасте мозг гораздо пластичнее, чем в зрелом. Эксперименты с животными показывают, что некоторые последствия опыта, полученного в ранние годы, необратимы: нейронная сеть, однажды в детстве сформировавшись под влиянием среды, затем остается довольно стабильной”[397].
Представьте, как мама с малышом играют в наивную игру вроде “ку-ку”. Мама то закрывает лицо ладонями, то открывает их, как ставни, – и так много-много раз. Чем дальше, тем больше эта игра радует малыша. Но когда игра в разгаре и восторг ребенка достиг кульминации, он вдруг отворачивается и начинает сосать палец, тупо глядя в никуда.
Этот взгляд означает, что ребенку необходима пауза для успокоения. Мать дает ему время, и спокойно ждет, когда он будет готов к продолжению игры. Несколько секунд спустя малыш снова поворачивается к ней, и они широко улыбаются друг другу.
А теперь представьте другой сценарий той же игры. Снова “ку-ку” доводит малыша до пика возбуждения, когда ему необходимо отвернуться, пососать палец и успокоиться, прежде чем вернуться к игре. Но на этот раз мать не ждет, пока ребенок сам повернется к ней, а наклоняется так, чтобы его взгляд падал прямо на нее, и прищелкивает языком, требуя, чтобы он снова обратил на нее внимание.
Но желаемого не происходит, и малыш по-прежнему смотрит в сторону. Она не сдается – приближается лицом еще сильнее. Ребенок недоволен: он беспокойно двигается, морщится и отталкивает ее лицо. В конце концов он отворачивается еще сильнее и уже лихорадочно сосет палец.
Означает ли это, что в первом случае мать подстраивается под сигналы малыша, а во втором не обращает на них внимания? Конечно, одна-единственная игра в “ку-ку” ничего не доказывает. Однако многие исследователи приходят к такому выводу: если человеку, который заботится о ребенке, раз за разом не удается подстроиться под него, это может иметь далеко идущие последствия. Если подобные ситуации повторяются на протяжении всего детства, социальный мозг детей сформируется так, что одни вырастут открытыми миру, оптимистичными и общительными, а другие – угрюмыми и замкнутыми или же злыми и несговорчивыми. Когда-то такие особенности относили на счет “темперамента”, подразумевая гены. Сегодня наука пытается понять, каким образом тысячи повседневных эпизодов общения могут влиять на гены ребенка.
Помню, как в 1980-х Джером Каган рассказывал об исследованиях, которые он и его коллеги проводили тогда в Бостоне и далеком Китае, – исследованиях, где по реакции младенцев на новые впечатления пытались вычислять тех из них, что вырастут робкими и застенчивыми. Теперь Каган наполовину пенсионер, однако все равно продолжает эту работу, следя за жизнью отдельных “детей Кагана”, ставших уже молодыми взрослыми[398]. Я забегаю к Кагану каждые несколько лет в его старый кабинет на верхнем этаже Уильям-Джеймс-холла, самого высокого здания в гарвардском кампусе.
В прошлый мой визит он рассказал мне о том, что обнаружил, обследуя “детей Кагана” методом фМРТ. Да, Каган всегда использовал самые современные методы, и теперь присоединился к многочисленным поклонникам фМРТ. Он рассказал, что обследование 22 “детей Кагана”, которых в детском возрасте он отнес к категории “заторможенных”, показало, что теперь, когда им уже за 20, их миндалина по-прежнему слишком сильно реагирует на всё, что хоть немного выходит за рамки обыденности[399].
Одним из нейронных индикаторов такого застенчивого склада может быть повышенная активность “холмиков”[400], части сенсорной системы мозга, которая “оживает”, когда миндалина замечает нечто аномальное и потенциально опасное. Эта нейронная структура задействуется всякий раз, когда мы видим какое-то несоответствие – например, изображение жирафа с головой ребенка. Для такой активации образы не должны быть именно угрожающими – подойдет все, что кажется странным или “безумным”.
Дети, у которых этот участок мозга демонстрирует низкую активность, обычно дружелюбны и общительны. А вот дети, у которых он гиперактивен, избегают всего необычного: новизна пугает их. Такая предрасположенность обычно усугубляется действиями родителей, которые в попытке защитить ребенка ограждают его от всего, что помогало бы ему учиться реагировать иначе.
По данным ранних исследований Кагана, если родители поощряют (или даже заставляют) таких детей общаться с ровесниками, которых те стараются избегать, дети часто преодолевают генетическую предрасположенность к застенчивости. После десятков лет наблюдений Каган обнаружил, что застенчивыми во взрослом возрасте остались меньше 40 % всех детей, отнесенных к заторможенным вскоре после рождения.
Он понял, что нужно пытаться изменить скорее не чрезмерную гиперактивность нейронов – миндалина и холмики у повзрослевших заторможенных по-прежнему чрезмерно возбудимы, – а то, как мозг дальше обрабатывает эти импульсы. Со временем дети, научившиеся преодолевать свои позывы к избеганию нового, обретают способность полноценнее включаться в жизнь, внешне никак не проявляя свою застенчивость.
Нейробиологи используют термин “наращивание нейронного каркаса”, говоря о том, как закладывается нейронная цепь: связи в ней с каждым повторным использованием укрепляются – подобно тому, как на строительной площадке растут леса. Эффект “нейронного каркаса” объясняет, почему, если человек усвоил тот или иной стереотип поведения, изменить его уже нелегко. Но, используя новые возможности – а иногда даже просто приложив знания и усилия, – можно проложить и закрепить новый нейронный путь.
Каган сказал о своих заторможенных подопечных так: “Семьдесят процентов со временем ведут себя всё здоровее. Темперамент – это предрасположенность, но не приговор. У этих детей пугливость и гиперреактивность остались в прошлом”.
Например, один мальчик, которого в младенчестве отнесли к заторможенным, в подростковом возрасте научился действовать, невзирая на испытываемый страх. Теперь, по его словам, никто и не догадывается о том, какой он на самом деле застенчивый. Но чтобы достичь этого, ему понадобилась помощь и много работы над собой, много маленьких побед, одерживаемых, вероятно, в ходе обуздания нижнего пути верхним.
Одним из триумфов, вспоминает юноша, стало преодоление страха уколов: в детстве он так боялся их, что отказывался ходить к зубному, но потом нашел стоматолога, которому удалось завоевать его доверие. Глядя на сестру, с удовольствием прыгающую в бассейн, он сумел обуздать боязнь попадания воды на лицо и научился плавать. Когда-то он нуждался в родительской поддержке после дурного сна, но потом научился успокаиваться самостоятельно.
“Я сумел преодолеть свои страхи, – написал в школьном сочинении этот мальчик, бывший когда-то заложником своей тревожности. – Теперь я знаю, что у меня предрасположенность к тревоге, поэтому могу убедить себя, что бояться нечего”[401].
Подобным образом, с небольшой помощью, многие из заторможенных детей могут добиться изменений к лучшему. В этом деле пригодится правильная поддержка семьи и других людей, а также умение управляться с собственной замкнутостью. И еще полезно использовать рутинные, естественные “опасности” как тренажеры для преодоления своей заторможенности.
Каган рассказал, что его внучка в возрасте шести лет была очень застенчива и просила его: “Притворись, что ты мне незнакомый. Мне надо поучиться не стесняться”. И добавил: “Родители не понимают, что хоть биология и очерчивает определенный круг возможностей, она не определяет точно, как все сложится”.
Воспитание не в состоянии изменить каждый ген или любую закрепленную нейронную активность, и все же опыт, который дети переживают день за днем, конфигурирует их нейронную проводку. Нейронаука уже начала с удивительной точностью определять, как это происходит в некоторых случаях.
Глава 11
Надежный тыл
В 23 года он окончил прославленный британский университет, получив пропуск в блестящее будущее. Но в тот момент он находился в серьезной депрессии и планировал самоубийство.
Своему психотерапевту он признался, что его детство было беспросветно несчастным. Постоянные ссоры родителей часто заканчивались насилием. Он был старшим сыном в большой семье: к его третьему дню рождения родители успели обзавестись еще двумя детьми. Отец подолгу пропадал на работе, а мать, устав от постоянных дрязг малышни, имела обыкновение запираться в своей спальне на несколько часов или даже дней.
Когда он был маленьким и плакал, к нему подолгу никто не подходил. Родители считали, что детский плач – всего лишь попытка привлечь внимание, которым они не хотели избаловывать сына. Он ощущал, что его самые главные чувства и потребности никому не интересны.
Самое яркое воспоминание из его детства – как у него развился аппендицит, и он так и лежал до рассвета, стонущий и одинокий. А еще он помнил, как младшие дети рыдали до изнеможения, а родители их игнорировали. И помнил, как ненавидел их за это.
Первый день в школе стал худшим днем его жизни: ему казалось, будто мать окончательно его отвергла, оставив там. От отчаяния он прорыдал весь день.
Со временем он научился скрывать потребность в любви и ни о чем не просить родителей. При прохождении психотерапии он боялся, что стоит ему открыто выказать свои чувства и расплакаться, как психотерапевт увидит в нем докучливого нытика, который пытается привлечь к себе внимание. И тогда – рисовалось в его воображении – врач уйдет и запрется где-то в другой комнате[402].
Этот клинический случай описан британским психоаналитиком Джоном Боулби. Благодаря своим исследованиям эмоциональных связей родителей и детей он заслужил репутацию самого влиятельного специалиста по психологии развития среди последователей Фрейда. Боулби затрагивал такие грандиозные по влиятельности составляющие человеческой жизни, как чувства покинутости и утраты – и эмоциональные привязанности, придающие этим чувствам такую мощь.
Хоть Боулби и учился классическому “кушеточному” психоанализу, где-то в 1950-х он ввел революционно новый подход: вместо того чтобы полагаться на воспоминания пациентов, проверить которые невозможно, он стал наблюдать непосредственно за матерями с младенцами. А потом продолжал наблюдать за детьми, чтобы понять, как первый опыт взаимодействий сказывается на их будущем социальном поведении.
Боулби установил, что важнейшая составляющая благополучия ребенка – это здоровая привязанность к родителям. Когда родители проявляют эмпатию и откликаются на потребности ребенка, они формируют у него базовое чувство безопасности. Именно такой последовательной эмпатии и чуткости был лишен тот пациент с суицидальными наклонностями. И он по-прежнему страдал, потому что любые отношения в настоящем виделись ему сквозь призму его несчастного детства.
Чтобы жизнь человека сложилась удачно, утверждал Боулби, в его детстве должны преобладать отношения типа “Я – Ты”. Настроенные на ребенка родители обеспечивают ему “надежный тыл”, на который он всегда может рассчитывать, когда расстроен и нуждается во внимании, любви и утешении.
Идеи привязанности и надежного тыла развивала в своих работах Мэри Эйнсворт, самая выдающая из американских последователей Боулби и столь же влиятельный специалист по психологии развития[403]. Множество ученых последовало ее примеру, и уже накоплены горы данных и определены мельчайшие детали того, как раннее общение родителей с младенцем определяет, будет ли ребенок чувствовать себя защищенным в жизни.
Практически с рождения дети – это не какая-то пассивная масса, а активные участники взаимодействий, стремящиеся к удовлетворению собственных насущных потребностей. Система двустороннего обмена эмоциональными сообщениями между ребенком и человеком, который о нем заботится, представляет собой жизненно важную линию связи, по которой проходит весь поток информации по удовлетворению базовых детских потребностей. Детям приходится оттачивать мастерство управления взрослыми с помощью заложенной в них сложной системы, сотканной из взглядов, улыбок и крика. Если дети лишены этого “переговорного устройства”, они могут чувствовать себя несчастными или даже умереть от дефицита заботы.
Посмотрите, как происходит протодиалог матери и ребенка, и вы увидите слаженный эмоциональный танец, в котором ведет то один партнер, то другой. Когда ребенок плачет или улыбается, мать реагирует соответственно: совершенно буквально эмоции младенца управляют действиями матери, а мать управляет ребенком. Их глубокая взаимная отзывчивость представляет собой первичное эмоциональное шоссе: установившаяся между ними петля обратной связи действует в двух направлениях.
Эта петля в отношениях “ребенок – родитель” – основной путь, позволяющий родителям донести до ребенка базовые правила общения: как проявлять внимание к человеку, как задавать темп общения, как вступать в разговор, как настраиваться на чужие чувства и при этом не терять контроля над собственными. Эти важнейшие уроки закладывают фундамент успешной социальной жизни.
Как ни странно, они же определяют и интеллектуальное развитие: интуитивные эмоциональные уроки, полученные в ходе бессловесного протодиалога в первый год жизни, ко второму дню рождения ребенка формируют ментальный каркас для полноценного общения. По мере того как ребенок оттачивает речевые навыки, у него развивается способность к внутреннему диалогу, который мы называем мышлением[404].
Исследования также показывают, что тот самый надежный тыл – это не просто эмоциональный кокон: похоже, он заставляет мозг выделять нейромедиаторы, которые подкрепляют ощущение того, что нас любят, чувством удовольствия – и то же самое происходит потом, когда мы чувствуем любовь других людей. За десятилетия, прошедшие с тех пор, как Боулби и Эйнсворт выдвинули свои теории, нейробиологам удалось выявить два вида нейроактивных веществ – окситоцин и эндорфины, – выработку которых активирует образование петли обратной связи[405].
Окситоцин создает ощущение приятной расслабленности. Эндорфины имитируют героиновую эйфорию, но далеко не такую интенсивную. У маленьких детей это приятное чувство безопасности вызывают родители и семья, а также товарищи по играм. Позже те же нейронные цепи активируют друзья и возлюбленные. Нейронные системы, которые выделяют эти химикалии заботливой любви, включают в себя уже знакомые нам части социального мозга.
Повреждение областей мозга, содержащих основную массу окситоциновых рецепторов, значительно ослабляет способность заботиться о ребенке[406]. Судя по всему, нейронная проводка у матерей и младенцев во многом одинакова и служит чем-то вроде нейронного цемента, скрепляющего формирующуюся между ними любовь. У окруженных заботой детей есть ощущение надежного тыла отчасти благодаря тому, что эти самые химические вещества вызывают в их мозге чувство, что “все в порядке”. (Это, кстати, может быть и биохимическим обоснованием того, что Эрик Эриксон называл базовым чувством доверия ребенка к миру.)
Дети вырастают с ощущением безопасности, если их матери внимательны и чутко реагируют на детский плач, проявляют больше ласки и обнимают нежнее. Такие настроенные на ребенка матери постоянно образуют с ним петлю обратной связи[407]. А вот дети, с которыми матери редко синхронизируются, ощущают незащищенность, проявляя это одним из двух способов. Если мать привыкла действовать настырно, ребенок отстраняется и активно пытается избежать взаимодействия. Если же мать демонстрирует безразличие, ребенок становится пассивным и беспомощным, неспособным наладить отношения – именно такую модель взаимодействия с людьми перенес во взрослую жизнь склонный к суициду пациент Боулби.
Кроме матерей, абсолютно пренебрегающих своими детьми, встречаются и менее злостные варианты: например, матери, которые поддерживают эмоциональную, а порой и физическую дистанцию с ребенком, мало говорят с ним и редко к нему прикасаются. Дети подобных матерей часто делают вид, будто у них все отлично и им решительно все равно, но на самом деле их организм демонстрирует признаки высокой тревожности. Такие дети ожидают, что окружающие будут вести себя отстраненно, поэтому и сами постоянно сдерживают эмоции. Став взрослыми, они избегают эмоциональной близости и предпочитают сторониться людей.
Но чрезмерно тревожные и поглощенные собственными переживаниями матери тоже порой не могут настроиться на нужды ребенка. Если мама часто недоступна и невнимательна, некоторые младенцы становятся пугливыми и прилипчивыми. Такие дети тоже могут вырасти скованными тревогой и потому хуже настраивающимися на окружающих. Во взрослых отношениях они склонны к формированию болезненной эмоциональной зависимости от других людей.
Радостные, синхронные взаимодействия – такая же базовая потребность младенца, как еда или отрыжка. У взрослых, лишенных в детстве такого гармоничного общения с родителями, чаще возникают проблемы с привязанностями. Если кратко, дети в эмпатичных семьях обычно растут уверенными в себе; тревожные семьи производят тревожных детей; а дети отчужденных родителей избегают людей и выражения эмоций. Во взрослых отношениях это проявляется как надежная, тревожная или избегающая привязанность соответственно.
Судя по всему, родители передают детям сходный тип привязанности при взаимодействиях. Так, исследования близнецов показали, что если уверенного в себе ребенка усыновляет тревожный родитель, то ребенок чаще всего перенимает тревожный тип поведения[408]. Тип родительской привязанности предопределяет будущий тип привязанности у детей примерно в 70 % случаев[409].
Но если тревожному ребенку удается найти обеспечивающего надежный тыл “суррогатного родителя” – учителя, старшего брата, сестру или другого родственника, взявшего на себя большую часть заботы о ребенке, – его тип эмоциональной привязанности может приблизиться к надежному.
Мама радостно возится с младенцем, как вдруг что-то в ней едва уловимо меняется. С ее лица стираются чувства, остается лишь безразличие. Ребенок на миг впадает в панику, на его лице мелькает страдальческое выражение. Мать не выказывает эмоций и никак не реагирует на его расстройство. Она будто окаменела. Ребенок начинает хныкать.
Психологи называют этот сценарий “каменное лицо”. Изначально его использовали для изучения восстановления после стресса. Даже после того как лицо матери оживало и она снова направляла все свое внимание на ребенка, дети еще какое-то время не могли успокоиться. Скорость их восстановления показывала, насколько хорошо они овладели зачаточной способностью управлять собственными эмоциями. Эта базовая способность развивается на первом-втором году жизни, по мере того как дети снова и снова учатся переходить из расстроенного состояния в спокойное, от асинхронности к взаимной обратной связи.
Когда лицо матери вдруг становится застывшим и безразличным, любой ребенок первым делом пытается “починить” маму, заставить ее снова реагировать на него. Младенец начинает подавать матери все известные ему сигналы, от заигрывания до плача. Некоторые дети в конце концов сдаются, отводят взгляд и принимаются сосать палец, пытаясь успокоиться.
По мнению Эдварда Троника, автора метода “каменное лицо”, чем успешнее ребенку удается “упросить” родителя восстановить разорванную обратную связь, тем лучше он со временем отточит это умение. Из этого вытекает еще одно преимущество: такие дети начинают верить, что человеческие отношения “ремонтопригодны”, то есть им под силу все наладить, если вдруг синхронность с другим человеком нарушится.
Тогда они начинают строить нейронные каркасы, которые всю жизнь будут поддерживать в них веру в себя и в устойчивость их отношений с другими. Такие дети вырастают с уверенностью в своей способности устанавливать позитивные отношения и исправлять их, если что-то вдруг пойдет не так. Они видят в окружающих достойных доверия и надежных партнеров.