Лестница в небо Бойн Джон
– Значит, у Бёттхера в пять. Вы пиво пьете, Эрих?
– Да, – сказал я.
– Тогда я возьму вам пива. Это будет моя благодарность за то, что вы сохранили мой секрет.
Я вышел из “Нахмиттага”, прогулялся по округе, поглядывая, как стрелки моих часов вяло ползут к назначенному часу. Когда наконец настала пора возвращаться, я в большом воодушевлении двинулся к бару, располагавшемуся напротив штаб-квартиры “охранных отрядов”, где с винтовкой через плечо стоял высокий, худой и рыжий часовой, явно отличающийся от типичного арийца. Перебегая через дорогу, я ощутил на себе его взгляд, потом толкнул дверь, огляделся и улыбнулся, когда заметил Оскара – тот сидел за столиком в углу, рисовал в блокноте.
В то время – первые месяцы 1939 года – все считали, что война неизбежна. Что бы ни говорили или чего бы ни делали британцы, казалось ясным, что фюрер желает вооруженной стычки, зная, что лишь полномасштабный международный конфликт может упрочить Германию как ведущую державу мира. Для юношей моего возраста то была пугающая мысль. Мы видели, как прошлая война подействовала на наших отцов, – во всяком случае, те из нас, у кого отцы еще были, – и нам не улыбалась мысль, что наша жизнь последует тем же курсом. И потому, возможно, вовсе не странно, что первой мыслью, едва взгляд мой остановился на Оскаре в “Бёттхере”, у меня было то, что войны нужно избежать любой ценой, чтобы такие красивые люди, как он, не пали жертвой неразборчивого зверства на поле битвы.
– Оскар, – произнес я, садясь; едва я опустился, он закрыл блокнот и угольный карандаш положил сверху.
– Дружище! – ответил он, улыбаясь мне, и я нервно сглотнул. Никогда не знался я ни с кем, у кого само тело способно так гипнотизировать. Мы заказали два пива и чокнулись стаканами. Он рассказал мне, что терпеть не может свою работу в кафе, потому что отец его скотина, зато есть план накопить денег, чтоб удалось попутешествовать и повидать мир. – Мне бы хотелось быть художником, – сказал он. – А самое место для этого – Париж. Ты бывал?
– Нет, – ответил я. – Я не выезжал из Берлина.
– Мне бы и Лондон хотелось повидать, – добавил он. – И Рим. Я читал книжку про катакомбы, и они с тех пор меня завораживают.
Ни я, ни он не заикнулся о возможной войне. В Германии тогда имелось два типа юношей: те, кто едва могли дождаться ее начала, и те, кто делал вид, что ее не будет вообще, как будто, игнорируя этот факт, мы могли задушить воинственное дитя в колыбели.
– Ты рисовал, когда я пришел, – сказал я, кивая на его блокнот. – Покажешь?
Он покачал головой и улыбнулся, а щеки у него чуть зарделись.
– Нет, – ответил он. – Да и не рисунок это вообще, просто каракули. Знаешь такое слово, да? Просто время провести. У меня дома холсты есть – вот там моя настоящая работа. Я в основном пишу маслом. Хотя сейчас, похоже, не могу отыскать нужного вдохновения. Пишу пейзажи, вазы с фруктами и портреты великих зданий просто потому, что умею и их удается продавать на уличных рынках. Но по-настоящему хочется рисовать что-то такое, чего никто никогда прежде не писал. Либо так – либо что-то привычное непривычно, и пускай зритель сам это рассматривает с какой-то неожиданной стороны. Я понятно говорю, Эрих? Слушаю сам себя и беспокоюсь, что, может, кажусь тебе нелепым.
– Вовсе нет, – сказал я, увлекшись мыслью об Оскаре как о великом художнике. – Мне бы тоже когда-нибудь хотелось стать художником.
– Ты рисуешь? – спросил он.
– Нет, я и прямую линию едва смогу прочертить, – ответил я, хохотнув. – Но зато немного пишу. Рассказы то есть. Быть может, однажды – роман. Как и ты, я пока не нашел свой сюжет, но надеюсь, что однажды он появится.
– Дашь почитать какой-нибудь свой рассказ?
– Только если ты мне покажешь какую-нибудь свою картину.
Тогда мы разговаривали и о другом. О наших школах и одноклассниках, о предметах, что нас обоих интересовали, и о тех, что нет. И – поскольку все разговоры тогда рано или поздно к этому обращались – мы говорили о фюрере и наших еженедельных собраниях гитлерюгенда. Мы были членами разных родов войск, и нам обоим нравились полевые учения, а вот идеологические занятия наскучивали до полного паралича. Мы оба посещали Нюрнбергские молодежные митинги после того, как вышли из рядов “Дёйче Юнгфолька”[8], и считали, что когда в одном месте собирается такое необычайное количество народа, ужасающий шум дремучего патриотизма давит на психику.
– Я его как-то видел, – сказал мне Оскар, подаваясь вперед и понижая голос. – Год назад или немного меньше. Я выходил из “Гауптбангофа”, а тут по Люнебургерштрассе ехал кортеж автомобилей и все остановились и стали глазеть. Его машина, черный “гроссер мерседес”, проехала мимо меня, и он повернул голову, как раз когда я смотрел в его сторону, и мы встретились с ним взглядами. Я щелкнул каблуками и отдал ему честь, а потом презирал себя за это.
Я откинулся на спинку, не веря тому, что услышал. Не ослышался ли я? Он действительно сказал мне, что презирал себя за то, что отдал честь фюреру?
– Мне кажется, я тебя ошарашил, – произнес он, и в голосе у него теперь прозвучала тревога. Страх. Такие мнения люди вслух не выражали, пусть и чувствовали так, а особенно перед новыми знакомцами, в чьей надежности еще только предстояло удостовериться.
– Немного, – ответил я. – Значит, ты в него не веришь?
– Он меня пугает, – ответил Оскар, и я это понял, потому что меня он тоже пугал. Но, разумеется, мы с моим младшим братом были евреями – ну, или на четверть евреями, а чистки евреев уже начались. Миновало три года с тех пор, как евреев совершенно лишили гражданства, и я знал как минимум о двух парах, кому отменили помолвки после того, как начал действовать закон о запрете евреям сочетаться браком с немцами-неевреями. Лишь четыре месяца назад город ввергся в хаос, когда парнишка моего возраста, еврей, застрелил в немецком посольстве в Париже нацистского дипломата. Через несколько дней СС разгромили весь Берлин – они уничтожали еврейские лавки и синагоги, оскверняли кладбища и арестовали десятки тысяч человек для того, чтобы отправить их в лагеря[9]. Пока бежал той ночью домой, отчаянно стараясь укрыться от насилия, я видел, как пожилого человека насмерть забивает офицер лет на сорок его младше, еще один выскакивает из ювелирного магазина, а по лицу у него хлещет кровь, потому что разбили витрину, а возле своего дома я видел, как штурмбанфюрер СС насилует в переулке девушку, а его коллега прижал ее отца к стене и заставляет на это смотреть. Жертвой всего этого я не стал, поскольку у меня не было никаких типичных физических свойств еврея, да и семьей мы были не религиозной, поэтому не жили по соседству с другими евреями и не ходили в синагогу. Но факт оставался фактом: и я, и мой брат были мишлингами.
– Говорят, он восстановит силу Германии, – осторожно заметил я.
– И возможно, это ему удастся, – сказал Оскар. – В нем есть обаяние, это правда, а его ораторское мастерство разжигает толпы. Пока люди стоят за него. Он заразил их своей ненавистью. Он требует абсолютной верности себе, и если кто-то осмеливается его критиковать, такие люди теряют должности. Я думаю, он поведет за собой великую армию, но каков будет результат?
– Тысячелетний рейх, – сказал я. – По меньшей мере, так он говорит.
– И ты этого хочешь?
– Я хочу только одного – жить в мире, – сказал ему я. – Хочу читать книжки и, быть может, когда-нибудь написать что-то свое. Будущее отечества меня не очень-то волнует.
Он улыбнулся и протянул руку через стол, накрыл своей ладонью мою – определенно предполагалось, что это братский жест, но по мне от него все равно пробежали искры электричества. Ни один мальчик раньше так меня не трогал.
– Я хочу того же, – сказал он. – Только с картинами.
– Как ты считаешь, я тоже смогу отыскать вдохновение в Париже? – спросил я.
– Для своего романа? Конечно! Там жили великие писатели. Гюго, Хемингуэй, Фицджералд. Многие классики литературы писали в этом городе. Он поощряет творчество – ну или так говорят.
Я представил, как мы вдвоем живем в квартире на верхнем этаже какого-нибудь ветхого старого дома возле Нотр-Дама, он пишет у себя в ателье, я – у себя в кабинете, и мы вдвоем сходимся у нас в общей спальне на ночь. Мысль эта казалась едва ли не чересчур восхитительной. Впрочем, не успел я осрамиться, высказавшись об этом, как он встал, извинился и ушел в туалет, а пока его не было, я поглядывал на его блокнот набросков, твердя себе не трогать его, не лезть без спроса, но удержаться не сумел и подтащил его к себе, открыл на первой странице. Блокнот был совершенно новым, в нем имелся всего один рисунок, и, пока я на него таращился, сердце мое провалилось в груди, а всего меня окатило волной расстройства. Набросок – силуэт юной девушки с длинными черными волосами, очень красивой, в профиль слева, но сидящей на оттоманке спиной к художнику. Правой рукой она касалась своей щеки и была голой. Слева намекалось на грудь, а в глазах что-то предполагало желание. Мне стало интересно, воображаемое ли это существо или же девушка бесстыдно ему позировала – и, если последнее, означает ли это, что она его возлюбленная? Закрыв блокнот, я вернул его на другую сторону стола, сверху положил угольный карандаш, и, когда мгновение спустя Оскар вернулся, он сказал мне, что у меня лицо грустное, а единственный способ такое победить – это нам с ним вдвоем остаться здесь и пить, покуда у нас деньги не закончатся; на это предложение я тут же согласился.
– А он знал, что вы посмотрели его рисунок? – спросил Морис, и я повернулся к нему, слегка дрожа, пока перетаскивал себя обратно из утраченного Берлина в живой Рим.
– Нет, – ответил я. – Думаю, его бы разочаровало, застань он меня за этим, и наша зарождавшаяся дружба, наверное, в тот же миг бы и закончилась. Как бы то ни было, мы с ним очень развеселились, и под конец вечера я не сомневался, что влюблен в него, но стоило моему взгляду упасть на его блокнот, я ощущал невозможность романа меж нами и тогда выпивал еще, чтобы пригасить эту боль.
Я глянул на часы: нам пора было двигаться дальше, и мы встали, говоря о чем-то другом, пока возвращались к себе в гостиницу. Потом я сидел один в баре, погрузившись в мысли, а когда ко мне подсел Морис, он уже принял душ и пах мылом, волосы у него были слегка влажными, и меня это бодрило. Мы еще немного побеседовали о писательстве Мориса, и он мне рассказал, как много значит для него моя стипендия, поскольку он переехал в маленькую квартиру ближе к “Савою”, где, как он понял, ему легче пишется.
Позднее, когда мы шли по коридорам к нашим номерам, он помедлил у моей двери и я потянулся к его руке пожелать ему спокойной ночи, но, к моему удивлению, он подался вперед и предложил обняться. Словно неопытный исполнитель на сцене, я не был уверен, что мне делать со своими руками – оставить ли их болтаться по бокам или встречно заключить Мориса в объятия. Я вдохнул его мускусный запах, и губы мои, находившиеся так близко от его шеи, уже искали местечко, к которому могли бы приникнуть. Но не успел я опозориться, как он отстранился.
– Вы как наставник мне очень полезны, Эрих, – сказал он. – Мне повезло, что я могу у вас учиться. Надеюсь, вы понимаете, до чего я благодарен.
И с этим он ушел, а я открыл дверь к себе в номер, зная, что еще пролежу много часов без сна.
4. Мадрид
Мориса после этого я не видел больше месяца. Он вернулся в Берлин, я – в Кембридж. Мне не терпелось отправиться в Мадрид, и, оказавшись там, я сел ждать Мориса в вестибюле отеля “Атлантико”, притворяясь, будто читаю, а сам меж тем то и дело поглядывал на дверь, чтобы не пропустить его появления. Изо всех сил я старался не коситься на регистраторшу, с которой у нас чуть раньше случилась размолвка, когда я обнаружил, что номер Мориса не будет соседствовать с моим, а располагается этажом ниже. Я умолял ее совершить необходимые перемены, но она оказалась неуступчива, и я, надо полагать, осрамился, устроив ей детский скандал. Но когда Морис наконец появился, настроение у меня улучшилось и мы обнялись, как старые друзья, а после отошли в ближайший закусочный бар, где он принялся за еду, как здоровый молодой конь, а я просто сидел и смотрел на него.
На следующий день в мою честь устроили обед в отдельном зале музея Прадо, и, хотя мы явились туда пораньше, чтобы погрузиться в Тицианов, в какой-то миг я потерял след Мориса, на прием мне пришлось добираться одному, и там я оказался рядом с американским писателем Дэшем Харди, с кем у нас был один испанский издатель. Поскольку он весь семестр проводил в городе, так как преподавал в университете, его пригласили на это сборище, но я, тревожась из-за исчезновения Мориса, на беседе с Харди сосредоточивался трудно. Помню, однако, что он поздравил меня с моим недавним успехом, сообщив при этом, что книгу мою не читал, поскольку он не читает неамериканских писателей, но наш общий с ним редактор заверил его, что это работа достойная.
– Не обижайтесь, пожалуйста, – протянул он, суя короткие толстые пальцы в рот, извлекая оттуда кусочек канапе, застрявшего у него между зубов, и миг осматривая его с тщанием судебно-медицинского эксперта, после чего смахнул с пальцев на ковер. – Женщин я тоже не читаю и во всяком интервью так и говорю, потому что это всегда мне дает максимум медийной засветки. Политкорректная бригада теряет коллективный рассудок, а я и глазом моргнуть не успеваю, как мое имя уже на самом видном месте во всех литературных разделах.
– Вы, стало быть, полемист, – заметил я.
– Нет, – ответил он. – Я художественный сочинитель с дорогой квартирой с видом на западную часть Центрального парка. И мне нужно продавать книги, чтобы платить взносы за жилье.
Беседовали мы минут десять или больше, но я с трудом находил с ним общую почву. Припомнил его мемуары, которые читал несколько лет назад, когда он в наглядных подробностях перечислял множество гомосексуальных встреч своей юности и ранней зрелости, – все эти случаи казались чуть ли не отвратительными, настолько идеально он их помнил. Он был тем типом писателя, который я считал профессиональным гомиком, у такого естество определяет как его публичную персону, так и его работу, а мне от этого всегда становилось не по себе.
– И я вижу, с вами путешествует миловидный юный друг, – наконец произнес Дэш, похотливо улыбаясь и подмигивая мне. – Я его уже заметил, когда он рассматривал Эль Греко, и просто обязан был подойти и представиться. Слишком уж прекрасен мальчик, чтобы пройти мимо него. Он моментально меня узнал – день у меня, разумеется, тут же задался – и сказал, что он ваш помощник. Везучий же вы старикан.
Не успел я ответить, как обратил внимание, что в зал наконец входит Морис, увлеченно беседуя с дамой-романисткой, выигравшей Премию до меня, и пока они стояли, а она туго сжимала ему ладонь, поскольку разговаривали они со страстью и пылом, я ощутил всплеск ревности. Мне захотелось схватить его за руку и быстро уволочь из Прадо, но такое, разумеется, оскорбило бы моих хозяев.
– Вон он, – сказал Дэш, поворачиваясь теперь и следя за моим взглядом. – Где вы его вообще подобрали? Он же хорошенький как персик, но к тому же и очень уличный, не считаете?
– Нигде я его не подбирал, – ответил я, стараясь сдерживать раздражение от его вульгарности. – Он попросту молодой писатель, который время от времени мне помогает, не более.
Казалось, мое беспокойство ему в радость.
– Вы мне напоминаете мою тетю Глорию, – сказал он. – Она уже, конечно, давно на том свете. Бедняжка не переносила никаких разговоров о сексе. Дочитав до середины мой первый роман, она перенесла удар и весь остаток своей жизни провела в больнице. Не знаю, из-за книги это у нее или нет, но всегда надеялся, что да. Но скажите мне, Эрих, он пассивен, этот ваш юный ассистент, или активен?
Я снова взглянул на него, искренне желая, чтобы обед уже начался, дабы поскорее закончиться, и заявил, что не понимаю, о чем он.
– Ох, не будьте же таким лицемером, – произнес он. – Вы прекрасно понимаете, о чем я. Как бишь его зовут?
– Морис, – сказал я, а он откинул голову и захохотал:
– Ну разумеется! Вы б не сумели этого придумать! Какая жалость, что вас зовут не Клайв[10]. Взимает с вас поденно? Или он из тех покладистых мальчиков, которые счастливы отдавать вам все, что у них есть, лишь бы вы открывали перед ними достаточно дверей? Вы определенно привели его в нужное место, это уж наверняка, – добавил он, оглядывая зал, что уже заполнился писателями, редакторами и законодателями литературных мод. – Воображаю, сегодня вечером он будет вам очень благодарен.
– Глубже заблуждаться вам бы не удалось, – сказал ему я. – Бога ради, он же просто мальчик. Мы всего-навсего друзья.
– Не смешите меня, – сказал он. – Вы как минимум на сорок лет старше. Ну какие тут друзья. Если он не дает вам того, чего вы хотите, вам следует вышвырнуть его туда же, где вы его нашли, и отыскать себе того, кто будет давать. На курсах творческого письма полно услужливых мальчиков, в таких вот делах не щепетильных. Верьте на слово, кому же знать, как не мне.
Мгновение спустя объявили обед, и, к моему дальнейшему раздражению, оказалось, что сижу я вдали от Мориса: меня засунули между директором по маркетингу моего издательства и редактором литературного журнала. Его же, напротив, посадили рядом с пригожим молодым испанским писателем, который за три года издал три романа, самый недавний снискал крупный международный успех. Почти весь обед они провели за беседой, время от времени хохоча до упаду, но Морис ни разу даже не взглянул в мою сторону. А когда вытащил из сумки свой неизменный блокнот и принялся записывать в нем что-то, сказанное его собеседником, я изо всех сил постарался не схватить солонку и не швырнуть в него.
Позже тем же вечером, как у нас вошло в привычку, мы час провели в баре гостиницы, где я попытался не позволить своему скверному настроению омрачить наше с ним общение, хотя, возможно, было очевидно, что меня что-то раздражает, поскольку он спросил, что не так.
– Почему что-то должно быть не так? – ответил я. – Совершенно приятный день.
– Вы, кажется, просто-напросто немного не в духе.
– Это усталость, не более того. Но вы же сами получили удовольствие, правда? Кажется, за обедом вам все очень понравилось.
– Я в восторге, – увлеченно отозвался он. – Все эти писатели! Я и себя таким же почувствовал.
– Так и есть, – упорствовал я, хотя уже какое-то время он не давал мне читать ничего нового.
– Нет, – сказал он. – Пока не допишу роман. Вообще-то – пока не издам роман.
– Ну, для того чтобы роман дописать, его нужно начать, – сказал я.
– О, но я уже! – сказал он мне. – Я не упоминал? Наконец мне пришла в голову мысль. Сюжет. И я просто сел и начал писать.
– Понимаю, – произнес я. – И вы намерены мне сказать, о чем он будет?
– Пока нет, – ответил он, качая головой. – Штука в том, что я насчет такого суеверен. Вы не станете возражать, если я пока просто позанимаюсь им, а рассказывать подробно не стану?
– Я вовсе не возражаю, – сказал я, хотя на самом деле возражал очень сильно. – Поступайте так, чтоб это приносило вам счастье. А ваш сосед по обеду, этот испанский романист, – он вам посоветовал что-нибудь?
– Мы вообще-то не о книгах говорили, – ответил он.
– А о чем же вы тогда разговаривали?
– О его жене, главным образом. И его любовницах. У него их несколько.
– Мне удивительно, что вы смогли такое выдержать.
– Он мне дал свою карточку и сказал, чтобы я, если когда сюда вернусь, его отыскал.
– Вы уж точно знаете, как нас коллекционировать, не правда ли? – спросил я. – Писателей, в смысле. Вас никогда не тянет к кому-нибудь менее состоявшемуся? К другу-сверстнику, быть может? Хотя, предполагаю, немудро вам будет отвлекаться от работы.
– Счастливее всего я сам по себе, – произнес он. – А если бы мне хотелось общества… – Он осекся и показал куда-то в вестибюль за моим плечом. – О! – произнес он. – Смотрите, кто вошел только что.
Я повернулся и увидел, что в вестибюле, озираясь, стоит Дэш Харди – явно ищет кого-то, кто его бы узнал и выказал требуемое обожание. Должно быть, он поселился в одной с нами гостинице, и сердце у меня ушло в пятки: наверняка он тоже нас заметит и испортит нам вечер, навязавшись за наш столик, затем станет бесстыже флиртовать с Морисом, меж тем изрекая оскорбительные двусмысленности, похоже, особенно призванные смущать меня. И впрямь я был уверен, что он нас заметил: он улыбнулся в нашу сторону, приподнял руку вроде бы помахать, но затем, как ни странно, отвернулся и двинулся к лифтам. Я перевел дух.
– Ну и слава богу, – сказал я. – Терпеть его не могу.
– Вы сказали, что я должен сосредоточиться исключительно на своем творчестве, – произнес Морис, пренебрегая моими словами. – Но вы же себе позволили отвлечься в начале своей карьеры, правда? На Оскара, в смысле. Поэтому, быть может, немного отвлекаться – это хорошо?
– Не понимаю, о чем речь, – проговорил я.
– Когда мы были в Риме, вы мне рассказывали, как познакомились с Оскаром. Тогда вы еще не сосредоточились на писательстве, а слушались своих желаний, верно? Эти желания, кстати, как-то развивались потом?
Развивались они так, как такое и развивается, сказал я ему. Два подростка, у которых много общего между собой, живущие в страхе войны, изображающие преданность отечеству, к которому не питают никакой внятной привязанности. В тот вечер в таверне у Бёттхера что-то сомкнулось между Оскаром и мной – быть может, потому что мы так напились, наверное, потому что у нас обоих имелись художественные амбиции, но какова б ни была причина, мы очень быстро стали близкими друзьями. Кроме того времени, когда он работал в отцовом кафе, рисовал дома или мы оба ходили на собрания гитлерюгенда, мы в основном держались вместе, делились друг с другом мыслями, обсуждали романы и художников, планировали себе то, что, как мы надеялись, станет нашим необычайным будущим. В тот период его собственная работа значительно развилась, и он теперь доверял мне этюды той девушки, чей набросок я видел у него в блокноте в наш первый вечер. На его рисунках она никогда не смотрела на него и всегда была обнаженной, но в том, как он ее рисовал или говорил о ней, не было ничего сладострастного. Уверенный, что я не вынесу, если он скажет мне, настоящая это девушка или воображаемая, я никогда не спрашивал, как ее зовут, да он и сам не сообщал ее имя, но очевидно было, что если девушка эта и впрямь настоящая, то сколь сокровенны бы ни были их отношения, теперь они воссоздавались в его произведениях, а те становились попросту все лучше и лучше. Моя же работа, напротив, страдала, я оказался неспособен сосредоточиться на вымыслах, когда думы мои целиком посвящались Оскару. Возможно, это кажется необычным, сказал я Морису, что мы никогда не разговаривали ни о чем романтическом, ни он, ни я, но в те дни мальчики были другими, нежели сегодня. Я не лез в его сердечные дела, а он не расспрашивал о моих. Такие разговоры только смутили бы нас обоих.
Через несколько месяцев после нашей встречи мы решили предпринять велопоход на целые выходные, что совпало бы с семнадцатилетием Оскара, – отправиться к озерам Хафель, а оттуда доехать до Потсдама, всего километров сорок. Выехали мы в субботу утром, показали свои документы солдатам на выезде из города и покатили на запад к Олимпийскому стадиону, а к обеду добрались до устья Шарфе-Ланке и сели на берегу озера, поели бутербродов и выпили по бутылке теплого пива, которое полилось из горлышек, когда мы их откупорили, отчего мы тут же кинулись облизывать себе пальцы, чтобы не потерять ни капли. День стоял теплый, и Оскар, весь мокрый от пота после нашего заезда, предложил искупаться.
– Но у нас нет купальников, – сказал я.
– Ой, а они нам и не нужны. – Он рассмеялся, вставая и спуская с плеч подтяжки, а затем принялся расстегивать рубашку. – Тут на мили вокруг никого нет. Нас не поймают.
Он раздевался так быстро, сапоги и носки его уже валялись в стороне, через секунду он стащит с себя и брюки, поэтому, казалось, не было особого смысла с ним спорить, но если бы я последовал его примеру, желание мое стало бы слишком уж зримым.
– Что такое? – спросил он, повернувшись ко мне и хмурясь, а сам стащил с себя трусы и швырнул их в кучку сброшенной одежды у ног. Теперь наконец он явился мне полностью обнаженным, и все, что я про него воображал себе, воплотилось за считаные мгновения – и меня поразило, до чего непринужден он может быть в своей наготе. Я старался не смотреть на его орган, который оставался дремать, бесстыже свисая из густых зарослей темных лобковых волос. – Ты же не робеешь, Эрих, а? Тут нечего стесняться.
– Дело не в этом, – ответил я, не уверенный, стоит ли мне смотреть прямо на него или лучше отвернуться. – Правда в том, что я не умею плавать. – Эта ложь показалась мне удовлетворительной отговоркой.
– Плавать не умеешь? – переспросил он и расхохотался. Он согнул ногу и стал тянуть стопу к попе, пока не издал удовлетворенный стон, после чего повторил то же самое с другой ногой. – А так разве бывает? Плавать же просто. Да и в любом случае тут мелко, думаю. Ты вполне можешь не заходить глубже, чем тебе хочется. Главное, песок под ногами не теряй – и барахтайся себе. Хоть немного остынешь.
– Нет, – ответил я, он просто пожал плечами и двинулся к воде. Я смотрел ему в удалявшуюся спину, а во мне все пульсировало от вожделения. Обнажившееся тело его было настолько ошеломляющим, что я, вероятно, даже застонал вслух, когда он вошел в воду и быстро погрузился, а затем вновь подскочил с ревом восторга. Мне страстно хотелось оказаться там с ним, поэтому я отвернулся, сосредоточился на чем-то другом, пока пыл мой немного не остыл, после чего быстро сбросил с себя всю одежду и тоже вбежал, мало заботясь о холодности воды, когда нырнул, чтобы как можно скорее спрятаться. Издали Оскар помахал мне, и я помахал в ответ.
– Видишь? – сказал он, подплывая теперь ко мне. – Я же говорил, что это просто. Ты прирожденный пловец!
– Наверное, я никогда раньше не пробовал, – ответил я, ухмыляясь ему и наблюдая, как он перевернулся на спину и вытянул руки, чтобы отплыть от меня, скользя по воде с уверенностью акулы. Я тоже поплыл, наконец-то получая от этого удовольствие, но довольно скоро услышал яростное бултыханье вдали и бросил взгляд на своего друга. Руки его беспомощно били по воде, он уходил под воду и вновь всплывал, – и я понял, что он в беде. В пару рывков я оказался рядом, и хотя он сперва сопротивлялся, как это всегда делают утопающие, но вскоре покорился, я развернул его так, чтобы голова у него оставалась над поверхностью озера, одной рукой я твердо держал его за подбородок, другой же греб изо всех сил. Оказавшись на берегу, мы несколько минут полежали рядом, выдохшиеся и отдувающиеся, пока Оскар не перекатился на бок и не зашелся в судорожном кашле, отхаркивая из легких воду, а я положил руку ему на плечо и говорил, что все обошлось, что он жив и ему больше нечего бояться. Так пролежали мы долго, солнце било в наши тела, и когда он задремал, рука моя покоилась у него внизу живота, под самым пупком. Несколько минут спустя я все еще лежал так же, когда он, вздрогнув, проснулся и смущенно отодвинулся, стоило мне сесть. Я быстро прикрылся одной рукой, хотя очевидно было, что он заметил, как у меня набрякло, поскольку отвернулся со смятенным лицом и ничего не сказал, а затем встал, подошел к своей одежде и принялся одеваться. Все это время он стоял ко мне спиной и заговорил, лишь когда полностью оделся.
– Не знаю, что случилось, – произнес он, слегка смущаясь. – Наверное, я вошел в воду слишком быстро после еды. Меня, ты понимаешь, схватила судорога, и ноги отказали.
– Все закончилось, так или иначе, – сказал я. – Обошлось.
– Ты мне сказал, что не умеешь плавать. Но на самом деле ты отличный пловец. Это видно по тому, как ты доставил меня на берег. Зачем ты соврал?
– Я не врал. Я сосредоточился на том, чтобы помочь тебе, вот и все, и мои природные инстинкты, наверное, взяли верх.
Он подумал над этим, и заметно было, что его это не убедило.
– Ну, спасибо, Эрих, – наконец сказал он, наморщив лоб так, что пролегли глубокие борозды: он осмыслял свое столкновение со смертью. – Если б не ты, я бы утонул.
Я повернулся к нему, и мы уставились друг на друга, а общая неловкость не давала мне покоя.
– Нам пора ехать дальше, – наконец произнес я. День выдался причудливый и сбивал с толку, и мне уже не терпелось вновь сесть на велосипед – стравить желания через физические усилия. – Нам до Потсдама еще километров двадцать.
Позднее стало похоже, что мы безмолвно договорились больше не упоминать об этом происшествии: мы с наслаждением поужинали и выпили еще пива, но в итоге, устав после целого дня нагрузки, спать легли раньше обычного. Однако мне заснуть оказалось трудно – меня беспокоил непривычный звук его дыхания, доносившийся с соседней кровати, и я в итоге встал, сел к окну и чуть отодвинул занавеску, чтобы смотреть на поля снаружи. Луна была почти полной, и при свете, скользившем в комнату, я повернулся и стал смотреть на дугу голой спины Оскара, пока он спал, ценя тот дар, что мне предоставили простыни, спав с его тела. Я вновь возбудился, как можно тише начал орудовать рукой, припоминая все, что видел в тот день и что мог видеть сейчас, и так быстро кончил в носовой платок, что мой сопровождающий вскрик наслаждения показался достаточно громким, чтобы его разбудить. И после этого, одновременно удовлетворенный и истомленный, я снова лег в постель и быстро уснул.
– А что б вы сделали, если бы он проснулся? – спросил Морис, глядя на меня широко открытыми глазами, но без тени стыда, несмотря на грубую природу этих моих воспоминаний.
– Не знаю, – ответил я, качая головой. – Со смехом отмахнулся бы, наверное. Умер от позора. Одно либо другое.
Он еще немного порасспрашивал меня о том дне, о наших разговорах на следующее утро, но воспоминания вместе с вином утомили меня, и я наконец признался, что бодрствовать больше не в силах. Мы допили то, что оставалось в наших бокалах, а потом пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим номерам.
Но прежде, чем уснуть, тем не менее, мне пришло в голову, что я забыл сказать ему, во сколько нам нужно встретиться назавтра, а поскольку у кровати в номере не было телефона, мне не осталось ничего другого – только встать, опять одеться и выйти в коридор, спуститься по лестнице к его номеру, где я осторожно постучался ему в дверь – в той противоречивой манере, какая бывает, если человек хочет привлечь внимание жильца, но также опасается его побеспокоить. Он не ответил, поэтому я постучал громче, прижав лицо к дереву на сей раз и полушепча, полузовя его по имени. Вновь никакого ответа, и я допустил, что он глубоко заснул – так, что мне не удастся его добудиться. Поэтому я вернулся к себе и нацарапал записку на листке из гостиничного блокнота, после чего опять вернулся на этаж ниже и подсунул ее под дверь, постучавшись еще раз, но меня опять раздосадовало молчание изнутри.
Возвращаясь к лестнице, однако, я увидел, как из вестибюля поднимается Дэш Харди с бутылкой шампанского. Он повернулся ко мне и тут же остановился, как будто увидел призрака, после чего взял себя в руки и спросил, приятно ли я провел вечер. Я ответил утвердительно, а после добавил, что устал, что приятно было с ним встретиться – а вот и нет на самом деле, – и продолжил двигаться к себе.
– Спокойной ночи, Эрих, – крикнул он мне вслед и добавил нараспев: – Сладких снов!
Я нетерпеливо закатил глаза – но, засыпая, задался вопросом, почему в руке он нес два бокала.
5. Париж
В июле я оказался возле бара на Монмартре – пил розовое вино, а каштан укрывал меня от солнца на исходе лета, сам же я наблюдал за финальными мгновениями брака. Женщина под пятьдесят, очень красивая, с короткими черными волосами и в дорогих солнечных очках, сидела одна с тех пор, как туда пришел я, с большим бокалом белого вина и конвертом на столике рядом. Она уже выкурила три сигареты и прикуривала четвертую, и тут появился мужчина – быть может, чуть постарше, тоже очень элегантно одетый, вскинул руки, извиняясь за опоздание, и она встала, позволив ему расцеловать себя в обе щеки. Официантка принесла второй бокал, и она отлила ему немного вина, а он залез к себе в сумку и вытащил похожий конверт. Какое-то время они поговорили, и он в некоторый миг рассмеялся и обхватил ее за плечи, а потом они взяли в руки конверты и извлекли оттуда пухлые стопки документов. Обратившись к последним страницам каждого, они занесли и задержали авторучки над бумагой – лишь на миг, после чего одновременно подписали, обменялись бумагами и вновь поставили подписи. Наконец мужчина вернул оба экземпляра себе в сумку, и пара сняла обручальные кольца, опустила их каждый к себе в бокал, потом оба встали, поцеловались в губы и разошлись в разные стороны, и вытянутые руки их ненадолго замерли, пальцы соприкоснулись, – и эти двое навсегда скрылись с моих глаз и, предположительно, из жизней друг дружки.
Я по-прежнему пялился на опорожненные бокалы и их дорогостоящие дополнения, когда из-за угла появился Морис, приветственно поднял руку и подсел ко мне. День стоял теплый, и когда ему принесли пиво, он отхлебнул треть стакана, даже не переводя дух, а затем откинулся на спинку с удовлетворенным вздохом.
– Я сходил на кладбище Пер-Лашез, пока вы давали интервью, – сказал он мне. – Возложил руку на могилу Оскара Уайлда.
– И, дерзну предположить, больше не станете ее мыть, – сказал я.
– Хочу, чтоб меня погребли в усыпальнице, когда скончаюсь, – сказал он, вновь выпрямляясь на стуле. – Или поставили памятник в “Уголке поэтов” в Вестминстерском аббатстве[11].
– Надеюсь, вы шутите, – сказал я.
– Конечно, шучу, – ответил он, смеясь. – Я не настолько самонадеян. Нет, мне безразлично, что со мною произойдет, лишь бы мои книги меня пережили.
– Это для вас важно? – спросил я.
– Да, – ответил он. – Только это и важно. Ну и, как я вам уже говорил, стать отцом.
– Вы по-прежнему намерены?
– Абсолютно.
– Но вы же так молоды.
Он пожал плечами.
– Я не понимаю, какое отношение это имеет к чему бы то ни было, – сказал он. – Вы разве никогда не хотели им стать? В детстве, я имею в виду.
– Ну, это было б… – начал я, но он меня перебил:
– Одно то, что вы гей, не означает, что вам бы не понравилось быть отцом.
– Так и есть, – сказал я. – Но я никогда об этом всерьез не задумывался, если честно. Знал, что такого никогда не случится, поэтому мысль эта меня никогда и не угнетала.
Я бросил взгляд на улицу, где мимо нас проходила парочка школьниц в коротких юбках. Покосился на Мориса, проводит ли он их глазами, и несколько мгновений он на них смотрел, но без какого-то особого интереса – пока допивал пиво и заказывал себе еще.
– Кстати, – сказал он, суя руку к себе в ранец и вытаскивая оттуда журнал, который передал мне. – У меня для вас подарок. – Издание это называлось “Кони-Айленд”, и изображение на обложке тут же отвратило меня: клоун блюет буквами на головы Джорджа Буша и Майкла Дукакиса[12].
– Спасибо, – сказал я, не уверенный, почему он считает, будто меня подобное заинтересует.
– Откройте страницу шестнадцать, – произнес он, я сделал, как велено, и увидел название “Рыжий”, а под ним, крупными буквами, “Рассказ Мориса Свифта”. – Мой первый опубликованный рассказ, – сказал он с широченной ухмылкой.
– Морис! – сказал я, в восторге за него. – Поздравляю!
– Спасибо.
– Я даже не знал, что вы рассылаете в журналы.
– Ну, если честно, я и не рассылал, – сказал он мне. – Но я случайно знаком с одним из тамошних редакторов, и он спросил, не найдется ли у меня для них чего-нибудь подходящего. Поэтому я отправил вот это, и ему понравилось.
– Ну, я очень за вас счастлив, – сказал я. – Должно быть, вы себя чувствуете весьма окрыленным.
– Чувствую.
– А ваш роман? Как он продвигается?
– А, – произнес он, скроив гримасу. – Медленно. У меня готовы начальные главы и есть хороший задел на персонажей, но я не уверен пока, куда он движется.
– Вы еще не распланировали сюжет? – спросил я.
– Ой нет, – ответил он, глядя на меня так, словно я только что обвинил его в том, что он целыми днями смотрит телевизор. – Я б такое нипочем не смог. Разве потом все это не становится скучноватым, если заранее знаешь, что произойдет?
– Не думаю, – сказал я и мог бы и дальше допрашивать его, но нас прервала официантка, явившись с подносом, на котором стояли два бокала со столика разводившейся пары, и заглядывала теперь в них с изумлением на лице. Она спросила, не видел ли я, кто это оставил, и я изложил все произошедшие ранее события так, как их наблюдал, а она ошарашенно покачала головой, после чего вновь зашла внутрь. Мгновение спустя верный блокнот Мориса, как обычно, лежал на столе и Морис что-то строчил.
– Что вы пишете? – спросил у него я.
– Историю, которую вы только что ей рассказали, – ответил он. – Она хорошая. Я подумал, что смогу ее на что-нибудь пустить.
– Вообще-то, – сказал я, – когда они ушли, я подумал о том же самом. Что из этого может получиться интересное начало романа. Я уже обдумывал некоторые возможности.
Он поднял блокнот и с торжеством помахал им.
– Извините, Эрих, – сказал он. – Теперь она моя. Я ее записал первым!
– Ладно.
– Вы же не против, правда?
– Нет, конечно, – сказал я, слегка удивившись его литературному воровству. – Вы вечером по-прежнему намерены пойти в “Шекспира и компанию”[13], надеюсь?
– Конечно, – ответил он. – Во сколько вы читаете?
– В семь.
– А потом?
– Ужин с издателями.
– А, – произнес он. – Не будете против, если это я пропущу? У меня в Париже подруга. Мы собирались встретиться выпить, и только. Конечно, я пойду с вами, если вы действительно этого хотите, но…
– Тут решать только вам, – сказал я. – Не утруждайтесь, если вам это не интересно.
– Само собой, мне интересно, – сказал он. – И при прочих равных мне бы очень хотелось пойти. Просто я ее уже некоторое время не видел. Она была моей коллегой в “Савое”.
– И вы дружили?
– Да. Были хорошими друзьями.
– Как ее зовут? – спросил я.
– Клеманс. Надеется в один прекрасный день стать фотографом. Снимает ню.
– Надеюсь, вас она не снимала, – рассмеявшись, произнес я.
– Снимала, да.
– О. – Я поймал себя на том, что заливаюсь краской, а по телу моему пробежала волна смущения и зависти. – А вы не опасаетесь, что они станут известны?
– Ни в малейшей степени. Я буду счастлив, если люди их увидят. Они очень художественны. Она и многих других людей тоже фотографирует, не только меня. Осмелюсь сказать, однажды ей устроят выставку. Вам бы хотелось снимок? Могу принести один, если желаете.
Он улыбнулся. Дразнил ли он меня? Намеренно выкручивал рычаги власти меж нами?
– Нет, спасибо, – чопорно ответил я.
– Как угодно. Но я могу найти платный телефон и позвонить ей – скажу, что у меня не получится, если…
– Нет, – сказал я, качая головой. – Конечно же, вы должны с нею встретиться. У меня и в мыслях не было портить вам вечер. – Я чуть посомневался. – А в бар гостиницы позже успеете подойти, как считаете? После того, как я вернусь? Можем, как обычно, выпить на сон грядущий.
– Во сколько вы вернетесь?
– Около десяти.
– Давайте условимся, что если я там, то я там, а если меня нет, то я либо еще с Клеманс, либо пораньше лег спать. Ждать меня не стоит.
– Договорились, – сказал я, горько досадуя. Вновь вышла официантка, и я сунул в ранец руку за камерой “Полароид”, которую привез с собой во Францию. Купил я ее совсем недавно и пытался отыскать возможность сделать общий снимок нас с Морисом.
– Снимемся? – предложил я.
– Правда? – переспросил он, и лицо его немного нахмурилось. – Зачем?
– Низачем, – ответил я. – На дружбу.
Он пожал плечами.
– Ладно, – сказал он, придвигая свой стул ближе к моему и, к моему восторгу, закидывая руку мне на плечи и ухмыляясь молодой женщине, которая немного отошла и нажала кнопку затвора. Камеру после этого она вернула мне, мгновение спустя та выдала свой приз, и я зачарованно уставился на него, когда стали проявляться наши изображения. Он смотрел прямо в объектив; я же повернул голову и в критический миг смотрел на него.
Он вновь отодвинулся туда, где сидел раньше, и последовало тягостное молчание, но, не желая, чтобы между нами углублялась неловкость, я заказал нам еще выпить, и когда напитки принесли, он упомянул, что еще с Мадрида много думал о моей дружбе с Оскаром и его печалило то, что мы оба выросли в нацистской Германии, а на наше будущее отбрасывала свою тень война.
Конечно, сказал я ему; задумываясь о тех днях, я понимал, что больше сосредоточивался на своем желании обладать Оскаром, чем на необычайных событиях, происходивших вокруг нас. Мы знали, что недолго осталось до того, как нас призовут в армию, и я с ужасом ждал этого дня – не из-за того, что боялся смерти, а потому что не хотел нашей разлуки. Вот это мы наконец и обсудили как-то вечером в Берлине, когда я осознал, что Оскар тревожится за будущее точно так же, как и я.
– Я надеялся, что они там достигнут какого-то решения, – сказал он, когда мы пили пиво в таверне Бёттхера. За окном я видел рыжего часового, снова стоявшего на страже у штаб-квартиры СС и озиравшего улицу. Казалось, что этот бедный мальчишка всегда на посту, а за ворота никогда не выходит. – Но теперь уже маловероятно, так?
– Мой отец говорит, что у англичан кишка тонка ввязываться еще в одну войну, поэтому они позволят фюреру забрать все, чего он захочет, лишь бы оставил их в покое.
– Значит, твой отец не прав. Гитлер оккупирует Нижние земли и переправится через Северное море, чтобы начать вторжение. Если возьмет Францию, станет еще легче. И все-таки, – добавил он, – я думаю, что лучше пойду в моряки, чем в солдаты. Ты решил, в какой род войск подашься?
– В люфтваффе, – сказал я первое, что пришло мне в голову.
– Это не для меня, – ответил он, качая головой. – Не хочу, чтоб меня с неба сбили.
– Ты прав, – сказал я, слишком уж быстро. – Тогда я, наверное, тоже буду моряком.
Он глянул на меня неодобрительно, и я покраснел, зная, что лесть подражанием его сердит. Еще с того дня у Шарфе-Ланке я ощущал, что он к моими порывам относится настороженно.
– Меня вот что больше всего волнует, – сказал я. – Мысль о том, что сгинешь, так ничего в жизни и не достигнув. Писателю полагается писать все лучше с возрастом, но чего я смогу добиться, если меня прикончат, не успеет мне исполниться и двадцати?
– Тебе нужно начать этот свой роман прямо сейчас, – сказал он с горьковато-сладкой улыбкой. – Для нашего поколения будущее выглядит нехорошо.
– Но как, если мне не о чем писать? Я ничего не видел. Ничего не сделал. Писателю нужен опыт, из которого черпать. Любовные приключения, – неуверенно добавил я. – Художнику – тоже, я уверен.
– Это правда, – сказал он, потянувшись к сумке. – Вообще-то я кое-что хотел тебе показать. Ты не против?
– Нет, конечно, – сказал я.
– В последнее время я много писал, – сказал он мне. – До глубокой ночи и рано поутру, и у меня такое чувство, что я наконец на что-то наткнулся. Погляди-ка вот на это. – Он протянул мне свернутый в трубку холст, я развязал бечевку и медленно развернул его, стараясь, чтобы картина не коснулась влажной столешницы. Картина являла мне себя постепенно. Сначала большой палец на ноге, затем стопа. Голая нога. Туловище. Пара полных грудей с темными сосками. А затем – лицо девушки, то же самое, которое я видел на всех его набросках до сего дня, но только теперь не скрытое в профиль, а глядящее прямо на меня, с вызовом в глазах. Левая рука вытянулась поперек ее голого тела, пальцы покоились между ног, раздвинутых ровно так, чтоб лишь слегка проявить ее орган. В картине не было ничего порнографического, но и в мазках, и в улыбке девушки чувствовался эротический заряд, отчего я растерялся. Перевел взгляд на своего друга, на лице у него читалась смесь надежды и воодушевления.
– Ну? – спросил он. – Что ты думаешь?
– Не уверен, – сказал я. – Ошарашивает, ты не считаешь?
– Ошарашивает? – переспросил он, откидываясь на спинку стула, и я понял: то, что я в своем ханжестве мог считать скандальным, он, вероятно, определял как искусство. – Ты имеешь в виду наложенную тень у нее на плечах? Да, я и сам не был уверен, не перестарался ли с ней. Мне кажется, она получилась, но не уверен. Хотя я очень доволен ее руками, потому что с руками мне всегда трудно, но они вышли хорошо, правда? И как она держит пальцы у себя в промежности. Мне правда кажется, что я уловил ее дух так же, как и ее плоть.
Я удивленно фыркнул. При том равнодушии, с каким он выбирал слова, мы б могли обсуждать что-нибудь обыденное – погоду, время, цены на хлеб.
– Конечно, как тебе известно, это самое недавнее в длинном цикле моих полотен, – добавил он. – Но, забросив попытки поймать ее профиль, я действительно чувствую, что наткнулся на что-то значительное.