Лестница в небо Бойн Джон
7. Амстердам
В моем рекламном расписании оставался лишь один город, но я раздумывал, приглашать ли мне с собой в эту поездку Мориса. Его всевозрастающая заносчивость начала меня утомлять, но еще больше ранило то, что он установил некую связь с Дэшем. И все же, несмотря на всю мою обиду, я по-прежнему не мог выкинуть его из головы, мне отчаянно хотелось снова его увидеть, даже сильнее обычного, потому что эта поездка стала бы завершением наших совместных дней. Поэтому я забронировал ему билет, и, хоть Морис не позвонил в ответ и не написал, назначенным вечером он в прекрасном настроении появился в гостинице “Амстел”.
Мой издатель снял мне апартаменты с видом на каналы, но гостиница вновь меня подвела, и более скромный номер Мориса оказался по другую сторону коридора, с видом на Профессора Тульпплейна. Мне уже не так настоятельно хотелось, чтобы он непременно проживал рядом, но когда он увидел, как расположился я, вид из окна его, похоже, так заворожил, что я предложил ему поменяться номерами, и он тут же принял мое предложение и перенес свои пожитки в апартаменты, а я свои вещи отнес в то, что называлось “классическим номером”.
После череды интервью и чтений в книжном магазине в центре города наш последний амстердамский вечер оказался свободен. Мы отыскали уютный бар с видом на Синий мост и устроились в глубине зала, среди подушек и горящих свечей.
– Наш последний вечер вдвоем, – произнес он, когда мы чокнулись бокалами. – Эти несколько месяцев были великолепным переживанием, Эрих. Я очень вам благодарен.
– Ну, вы замечательно мне помогли, – сказал я. – Вы не просто очень толковы, но еще и спутник хороший. Не знаю, как бы выдержал все эти поездки без вас. Воображаю, что преуспевающие романисты, должно быть, с ними ужасно мучаются.
– Но вы и сами – преуспевающий романист, – сказал он, смеясь. – По крайней мере, с тех пор как выиграли Премию.
– Я имею в виду богатых и знаменитых, – исправился я. – Тех, у кого есть читатели, а не тех, кто получает награды.
– А они должны исключать друг друга?
– В идеальном мире – нет. А в настоящем, как правило, да.
– У меня все будет не так, – произнес он, уверенно кивая.
– Правда? Это каким же образом?
– У меня будут и читатели, и награды.
– Вам немного надо, а? – спросил я с легкой улыбкой.
– Мой агент считает, что я могу совмещать коммерцию с искусством.
Я вскинул взгляд, ошарашенный этим последним откровением.
– Ваш агент? – переспросил я. – С каких это пор у вас есть агент?
– Я вам разве не говорил? Пока недолго. Я с нею познакомился, когда мы были в Нью-Йорке, и она попросила прочесть мой роман.
– Как вы ее вообще нашли?
– Помните, когда мы были в Мадриде и вам устроили обед в Прадо?
– Да, – ответил я.
– Испанский романист, который рядом со мной сидел. Он меня с нею свел. То есть она и его агент.
Я сделал долгий глоток из бокала, стараясь, чтобы меня не обороли собственные мысли.
– А ваш роман? – спросил я. – Вы ж не могли его уже дописать?
– Нет, но почти. Я показал ей несколько пробных глав. Она ждет, чтобы прочесть все целиком, но то, что она уже увидела, ей понравилось так, что она подписала меня своим клиентом.
– Понимаю, – сказал я, стараясь не выказывать раздражения. – Вы же сознаете, что у меня тоже имеется агент, правда?
– Да, но вы никогда не предлагали нас познакомить.
– Потому что вы еще ничего не дописали!
– Ну, я полагаю, что мой мадридский друг счел, что во мне есть нечто исключительное, на основании того, что я уже написал.
– До чего прозорливо с его стороны, – произнес я. – И когда же будет готов сей шедевр?
– За следующие пару недель допишу, надеюсь. И сарказм здесь неуместен, Эрих, такое не подобает человеку ваших лет. Она планирует весной разослать рукопись редакторам.
– Ну, я с нетерпением жду возможности прочесть, – сказал я. – Вы мне эти главы привезли?
– Ой нет, – ответил он, качая головой. – Нет, извините, я не хочу, чтобы это кто-то читал, пока не издадут.
– Вы не имеете разве в виду – если издадут?
– Нет, я и хотел сказать – пока. Я предпочитаю смотреть на все с позитивной стороны.
– Мне просто не хотелось бы, чтоб вы расстраивались, если…
– Почему вы меня в этом не поддерживаете? – спросил он, отставляя бокал и вопросительно глядя на меня.
– Я поддерживаю, – ответил я и слегка зарделся. – Мне просто известно, до чего недоброй может оказаться эта среда, только и всего, и мне бы очень не хотелось видеть, как вы разочаруетесь. Некоторым начинающим писателям приходится сочинить два или три романа, прежде чем они произведут на свет такой, что удостоится издателя.
– Вы говорите так, будто завидуете.
– Да с чего бы мне вам завидовать?
– Причины я найти не могу, а оттого ваше отношение мне и кажется таким странным. Не могу выбрать – вы не считаете, что я дотягиваю, чтобы преуспеть, или же просто желаете мне провала. Я, знаете ли, не могу быть вечно вашим протеже. Да и наставник мне будет нужен не всегда.
– Не по-доброму это, – сказал я. – Вы ж наверняка уже должны понимать, что я на вашей стороне.
– Я всегда так и считал.
– Так и есть, Морис, так и есть, – гнул свое я, а затем потянулся к нему и положил свою руку поверх его, но он отодвинулся от меня, как будто мое прикосновение могло его обжечь. – Быть может, я неверно выразился, вот и все, – тихо произнес я. – Уверен, что вы правы и своим романом добьетесь огромного успеха.
– Спасибо, – сказал он без особого воодушевления.
– Полагаю, это будет значить, что на следующий год вы не сможете?
– На следующий год? – переспросил он. – Чего не смогу?
– Помогать мне с изданием “Трепета” в бумажной обложке. Воображаю, что меня опять станут приглашать в другие страны, другие города и на литературные фестивали. Вы всегда бы могли присоединиться ко мне вновь, если б захотели. Мы б могли посмотреть…
– Не думаю, Эрих, – сказал он. – Вероятно, теперь мне пришла пора сосредоточиться на моей собственной карьере, а не на вашей.
– Разумеется, – сказал я, ощущая себя униженным, и, когда поднимал бокал, заметил, что рука у меня немного дрожит.
– Как бы там ни было, раз это и есть наш последний вечер вместе, – произнес он, вновь улыбнувшись с таким видом, будто желал восстановить наше самообладание, – мне бы хотелось узнать, чем все обернулось между Оскаром и Алиссой. Они успели сбежать из Германии?
– Ох, это было так давно, – пробормотал я, уже не настроенный возвращаться к тем мрачным дням; теперь просто хотелось дойти до гостиницы и улечься спать. Мне было очень уныло, почти до слез. И впрямь ли я завидую? А если да, то – чему?
– Но мне нужно знать, как все закончилось, – стоял на своем он. – Давайте, вы же рассказчик. Нельзя же просто взять и уйти, не разгласив последней главы.
– Да там почти нечего уже рассказывать, – ответил я со вздохом.
– Должно быть хоть что-то. Когда мы были в Мадриде, вы сказали, что Оскар и Алисса решили уехать из Берлина. Что она была… еще раз, как вы выразились?
– Мишлинг, – сказал я. – И это было не в Мадриде, это было в Нью-Йорке.
– Конечно, – произнес он. – Я сейчас такой матерый путешественник, что все время путаюсь.
Я знал, что выбора у меня нет. Как ни крути, сюда-то я уже добрался. Все полвека после начала войны те события меня не покидали – они лежали тенью на любой возможности счастья, какое могло мне выпасть. Вообще-то, выходя на лондонскую сцену в тот вечер за Премией, я думал о них обоих, даже воображал, будто видел, как они сидят в зале в первых рядах, между ними – маленький мальчик, лишь эти трое не аплодировали и не вставали со всеми, а сидели рядышком точно с таким же видом, как и в 1939 году, все время уставившись на меня и не понимая, как такой чрезвычайный успех мог настичь человека, совершившего настолько подлое и непростительное деяние.
Все дело в том, что я никак не мог позволить Оскару и Алиссе уехать из Берлина вместе. Чувства мои к Оскару были слишком уж сильны, и в плотском смятении моем я позволил себе так сокрушиться, что ясно уже не мыслил. Я убедил себя в том, что если мне как-то удастся уговорить его остаться, дружба наша переродится в нечто более сокровенное. Через двое суток после своего дня рождения он занес мне домой записку, где просил меня встретиться с ним под вечер у входа в Тиргартенский зоопарк, и, пока мы с ним возвращались оттуда к Максингштрассе, я умолял Оскара пересмотреть решение.
– Не могу, – сказал он мне с неколебимой уверенностью. – Ради всего святого, Эрих, ты живешь в этом городе. Ты видел, что происходит. Я не стану дожидаться, пока они заберут Алиссу.
– Ох, да ты только послушай себя, – сказал я, раздраженно возвысив голос. – Они же евреи, Оскар. Я знаю, ты считаешь, будто любишь ее, но…
– Эрих, ты и сам еврей, – ответил он.
– Вовсе нет, – упорствовал я. – Не по-настоящему.
– Как раз тебе, а не мне и нужно беспокоиться из-за того, как все здесь меняется. Как бы там ни было, все уже решено, поэтому нет смысла меня переубеждать. Мы едем в Америку, вся ее семья и я. Именно поэтому мне и хотелось встретиться с тобой сегодня. Попрощаться.
Я воззрился на него, ощущая, как внизу живота у меня копится тошнота.
– Вам понадобятся билеты, – произнес я, когда ко мне вернулся голос.
– У ее отца они уже есть. Мы едем на поезде в Париж, а оттуда – в Кале. Затем на пароме переезжаем через Канал в Саутгемптон и со временем поплывем в Нью-Йорк.
– И что ты там будешь делать, когда вы доедете?
– Пока не уверен, но отец Алиссы человек изобретательный. Он со многими в городе знаком. Возможно, начнем какое-то свое дело, я еще не знаю. Главное будет в том, что мы окажемся в безопасности.
– А контрольно-пропускные пункты? – спросил я. – Ты же сам знаешь, что нипочем их не минуешь, правда? У тебя документы будут не в порядке.
– Ты удивишься тому, как в наши дни подделывают бумаги. В этом климате фальсификаторы сколачивают себе состояния.
– И я полагаю, за это тоже заплатил ее отец?
– У него есть немного денег.
– Ну разумеется, – с горечью произнес я. – У них у всех они есть. У сраных евреев денег больше, чем у всех нас вместе взятых. Быть может, Гитлер прав в том, что говорит. Наверное, всем нам будет лучше, когда они исчезнут из Германии.
Теперь его улыбка чуть поблекла.
– Ничего у них нет, – сказал он. – Тебе известно так же отлично, как и мне, что последний год их отправляли бог знает куда. Сколько евреев ты видел на улицах в недавние месяцы? Никого нет больше. Так по всей Европе. Первая степень, вторая степень – никакие различия не сыграют никакой роли, если Гитлер настоит на своем. От Нюрнбергских законов мокрого места не останется. Уезжать пора прямо сейчас.
– Когда ты едешь? – наконец спросил я.
– Сегодня. Вечером.
– Но это же слишком скоро!
– Мы готовы. Дольше задерживаться незачем. Как доедем до Англии, я тебе напишу. А меж тем мы должны молиться, чтобы, если будет война, Германия проиграла.
Без единой мысли я схватил его за руку и дернул в переулок, где не было людей, толкнул его к стене.
– Не говори такого, – сказал я. – Если кто-то услышит, тебя расстреляют.
– Ладно, Эрих. Отпусти меня.
– Не отпущу, пока не дашь мне слово, что не уедешь. Настанет такой день, когда ты пожалеешь об этом решении. Осознаешь, что дезертировал из отечества в тот миг, когда был ему нужен, и станешь себя за это ненавидеть. А все почему? Из-за какой-то девчонки?
– Но она не какая-то девчонка, – ответил Оскар. – Разве ты не понимаешь, что я ее люблю?
– Тебе семнадцать лет, – сказал я. – Ты скажешь, что влюблен в дикого кабана, если он тебе отдастся.
Улыбка его погасла совсем, и я увидел, как лицо у него потемнело.
– Полегче давай, Эрих, – предупредил он. – Ты мне дорог, но есть черта, заступить за которую я тебе не дам.
– Ты путаешь верность с любовью, вот что тут не так.
– Нет, не путаю, – ответил он. – И однажды, когда ты в кого-нибудь влюбишься, сам это поймешь.
– Ты считаешь, я не знаю, каково быть влюбленным? – спросил я.
– Я не жесток, но у тебя в жизни нет девушки, разве не так? И никогда не было. По крайней мере, ты мне никогда не рассказывал.
– Мне не нужна девушка, чтобы понимать любовь, – сказал я, беря его лицо в ладони и прижимаясь своими губами к его. На миг, быть может, – удивившись тому, что я делаю, – я ощутил, как его губы чуть приоткрылись, он не очень сопротивлялся. Но затем так же быстро, как и начался, единственный поцелуй в моей жизни закончился. Оскар отпрянул от меня, вытирая рот рукой и тряся головой. Я не отвернулся. Во мне не было стыда, и я смотрел прямо на него, надеясь взглядом бросить ему вызов, как это делала Алисса, когда оборачивалась на картине и глядела на зрителя. Я не знал, чего ожидать дальше – сбежит ли он от меня или накинется на меня в ярости, – но он в итоге не сделал ни того ни другого, просто посмотрел на меня с сожалением на лице и испустил разочарованный вздох.
– Я так и подозревал, – тихо сказал он. – Но на что б ты ни надеялся, это невозможно.
– Отчего же?
– Потому что я не таков, – произнес он.
– Если б ты постарался…
– Я не хочу стараться. Извини. Меня это не интересует.
– А вместо этого будешь трахать эту блядь? – заорал я, уже униженный, и по лицу у меня струились слезы.
– Эрих, прекрати.
– Ну а как еще ее называть? Раздевается, чтоб ты мог ее рисовать в таком виде. И ради этой девушки ты желаешь отказаться от собственной жизни?
– Я ухожу, Эрих, – сказал он, отворачиваясь.
– Не надо! – закричал я, бросаясь к нему. – Пожалуйста, прости меня.
Но было слишком поздно. Он ушел.
Я предпочел не идти за ним. Вместо этого повернулся и двинулся к дому, а во мне нарастала такая ярость, какой я в жизни раньше не знал, – она грозила взорваться у меня в груди, когда я миновал таверну Бёттхера, где мы больше никогда не будем с ним пить. Опершись о стену, я поймал в стекле свое искаженное изображение – и здание у себя за спиной.
Штаб “охранных отрядов”.
Я повернулся глянуть на него – и там, как обычно, у входа стоял рыжий часовой, озирая улицу со скучающим видом, пока взгляд его не упал на меня. Не остановившись даже подумать, я перешел через дорогу, достал из внутреннего кармана документы и потребовал, чтобы меня пропустили к дежурному унтерштурмфюреру.
– Тебе чего? – спросил он.
– У меня информация.
– Так рассказывай. Я тут главный.
– Нет, не вы, – сказал я. – Мне нужен кое-кто поважнее. Я кое-что знаю. Такое, что захочет знать ваше начальство.
Он поднял бровь и рассмеялся, будто я просто ребенок.
– Иди домой, – произнес он. – Пока у тебя неприятности не начались.
– Я знаю, где евреи, – прошипел я, подаваясь вперед так, чтоб он уж точно разглядел ярость в моих глазах. – Они прячутся в канализации, как крысы.
– Иди домой, – повторил он.
– Если вы не пропустите меня поговорить с унтерштурмфюрером, – сказал я, – то я напишу письмо вашему начальству, а действовать к тому времени будет уже поздно. И обвинят в этом вас. Я расскажу, что вы меня прогнали.
Он долго еще не решался, но затем, должно быть испытывая, как и все остальные, страх перед офицерами СС, без намека на любезность провел меня внутрь здания, и, пока я ждал, гнев во мне только нарастал. Наконец меня вызвали в маленький холодный кабинет, где передо мной сидел усталый человечек в сером мундире.
– Желаете о чем-то сообщить? – спросил он безо всякого интереса в голосе.
– Евреи, – сказал ему я. – Целая еврейская семья. Их четверо. Живут недалеко отсюда. В самом центре Берлина.
Он улыбнулся и покачал головой.
– Тут не осталось никаких евреев, – сказал мне он. – Всех отсюда убрали, вам должно быть это известно. И уж конечно, семью из четырех человек наверняка бы уже задержали.
– Всем известно, что люди прячутся, – сказал я. – Те, про кого вы даже не подозреваете, что они евреи, со своими подложными бумагами и поддельными документами.
Он сощурился, пристально глядя на меня.
– А если СС не известно, кто они такие, откуда это знаете вы?
– Потому что она сама мне сказала.
– Кто?
– Девушка. Дочь.
Он хохотнул.
– Так-так, – произнес он. – Ваша любовница? Бросила вас ради другого мальчишки, а теперь вы пытаетесь ей отомстить, сочинив какую-то байку? Или она просто отвергла ваши авансы – в этом все дело?
– Ничего подобного, – сказал я, подаваясь вперед и позволив ярости вырваться наружу. – Считаете, я стану ебаться с жидовкой? Может, это вам такое понравится, а? Именно поэтому вам не очень хочется разбираться в этом деле? Возможно, мне вообще с вами не следует разговаривать, унтерштурмфюрер. Наверное, мне стоит вместо этого поговорить с вашим оберштурмфюрером?
– Выкладывайте, что там у вас об этой семье, – наконец сказал он, раскрывая блокнот и слюнявя кончик карандаша, прежде чем начать записывать.
– Я же вам сказал, их четверо. Муж, его жена, их дочь и маленький мальчик. Ему всего лет пять-шесть, думаю. Утверждают, что они мишлинги второй степени, поэтому их пока не трогали. Но это неправда! Они полностью евреи, все четверо предков у них были евреи, и они тут проживают в нарушение расовых законов. Но опасаются, что их разоблачат. У них есть деньги – и у них есть бумаги. Они собираются поехать во Францию и пересечь Английский канал. А потом – дальше в Америку.
– Мы навестим их завтра, – сказал он. – Нетрудно будет выяснить правду.
– Завтра будет слишком поздно, – сообщил ему я. – Они уезжают сегодня вечером.
Он резко взглянул на меня.
– Вы точно это знаете? – спросил он.
– Они вам пыли в глаза понапускали, – ответил я, ощущая, как в мой голос вкралась некоторая истеричность, раз теперь, похоже, я его уже убеждал. – Они оставались здесь, даже пока вы депортировали остальных. Смеялись над вами, распространяя свое грязное еврейство перед детьми рейха, а всего через несколько часов они окажутся на пути прочь из отечества, чтобы там воспользоваться своими деньгами и строить против нас армию.
– Фамилия, – произнес он. – И адрес.
Я не колебался ни секунды.
Миг спустя он выскочил из кабинета и я услышал, как во дворе снаружи собираются солдаты; я понял, что ко мне он уже не вернется. Выбежав из здания на улицу, я увидел отделение из шести солдат, их вел сам унтерштурмфюрер – они погрузились в вездеход и направились в сторону дома Алиссы, ехать до которого было всего несколько минут. Тут я ощутил мгновение ужаса, тошноту внутри при мысли о том, что я наделал, но тем не менее я верил: если Алиссу и ее семью просто куда-нибудь вышлют, Оскар останется в Берлине и со временем забудет ее, а дружба наша продолжится, как раньше. Быть может, он даже станет по ней скучать так, что о других девчонках и заговаривать больше никогда не будет. А вместо этого мы с ним останемся просто вдвоем.
Я побежал по улицам вдогонку за вездеходом, и когда тот подъехал к парадной двери Алиссиного дома, водитель затормозил, а унтерштурмфюрер посмотрел на верхние окна, где все шторы были задернуты, но сквозь тонкую ткань все равно пробивался слабый свет. Подавая знак своему роттенфюреру, молодой человек прикладом винтовки и правым сапогом вышиб двери, и солдаты СС хлынули внутрь, ревя во весь голос, – оскорбление мирному достоинству вечера.
Всего несколько мгновений понадобилось на то, чтобы семью выволокли наружу и выстроили на улице. Я видел, как в щели между занавесок испуганно выглядывают их соседи, несомненно опасаясь, что следующей выбитой дверью может оказаться их. Двое солдат с винтовками охраняли родителей Алиссы, остальные обыскивали дом, не найдется ли в нем каких-либо улик. Мальчик храбро помалкивал, а вот сама Алисса, казалось, была в ужасе: она зримо тряслась от вечернего холода. Оттуда, где стоял я, полускрытый в тенях боковой улочки, мне очень приятно было наблюдать за ее уничтожением.
Через несколько минут из дома вышел унтерштурмфюрер с железнодорожными билетами в руке. Он помахал ими под носом у Алиссиного отца, который уверял его в своей невиновности, но все было тщетно: уже подъехал фургон СС и распахнули его заднюю дверь – все было готово к тому, чтобы отвезти бессчастную компанию туда, откуда уже нет возврата. Мне теперь стало тревожно – я уже хотел, чтобы вся эта сцена завершилась, чтобы они исчезли в ночи.
Но не успели загрузить в фургон последнего пассажира – маленького мальчика, – я услышал, как кто-то бежит по улице у меня за спиной, повернулся и увидел Оскара: с пистолетом в руке он несся к солдатам, отбросив на обочину свой чемодан. С пистолетом он управлялся быстро: нажал на спуск, и упал первый солдат, затем нажал еще раз, и упал другой. Алиссина мать заорала, а остальные солдаты как один повернулись в его сторону и открыли огонь – шквал грохота и ярких вспышек в темноте ночи; всего миг спустя упал и он. Тело его рухнуло близко от моих ног, изо рта хлынула кровь и расплылась по его пиджаку из раны на груди, а я пялился на него сверху вниз, парализованный страхом, и тут Алисса закричала его имя и выскочила из фургона, побежала к нему, младший брат за нею, зовя ее, а родители кричали обоим, чтоб вернулись. Оскар был еще жив – едва, – но времени у него уже не оставалось. Дыхание прерывалось, Алисса добежала до него за мгновение до того, как солдат выстрелил опять, и рухнула поперек его тела с криком, а когда я сделал шаг к ним ближе, ребенка тоже сбило с ног и он рухнул наземь вслед за своей сестрой – сзади ему разнесло голову, и мозг вылился на брусчатку мостовой, как жидкая грязь. Оскар и Алисса взирали на меня без чувств, тела еще подергивались, а через минуту их жизни завершились.
Они были мертвы. Я убил их всех.
Пока рассказывал, я не сводил взгляда со стола перед собой, а на Мориса не смотрел. Теперь, однако, рассказывать стало уже нечего, поэтому я поднял голову, не уверенный, чо увижу у него на лице, но то ничего особенного не выражало.
– А потом? – спросил он, видя, что я не намерен говорить, пока чего-нибудь не скажет он.
– А потом я пошел домой, – сказал я ему, пожав плечами. – Родителей Алиссы я больше никогда не видел. Надо полагать, их отвезли в лагеря и они там погибли. На следующий день, когда я вернулся на ту улицу, все трупы уже убрали, а единственной уликой оставалась кровь между камнями брусчатки и у меня на ботинках. Вскоре началась война, и я в ней участвовал, а потом война закончилась, и я приехал в Англию учиться и писать. Остальная жизнь у меня была мирной, пока я не получил Премию. И пока не встретил вас, – осторожно добавил я.
– Думаю, нам лучше вернуться в гостиницу, – произнес он, глядя в сторону.
– А вам разве не хочется поговорить еще? Спросить у меня что-нибудь?
– Нет, – ответил он, вставая и надевая пальто. – Я просто спать хочу. Мы уже наговорились. Я услышал все, что мне было нужно.
Вставая, я кивнул – мне стало горестно от того, что он не желал ни утешать меня, ни осуждать. То была моя история, та история, что определила всю мою жизнь, однако его словно бы никак не проняло.
Но в гостинице, один у себя в номере, я расстроился. Тайны эти я прятал в себе полвека и выболтать их кому бы то ни было, тем паче – тому, кто вновь пробудил во мне желание, дремавшее внутри не одно десятилетие, оказалось таким ошеломительным, что я понимал: мне не уснуть. Я долго мерил шагами комнату, а затем пересек коридор к его двери и осторожно постучался. Когда он открыл – рубашка расстегнута, сам босиком, – казалось, он и удивлен, и раздражен.
– Что? – спросил он. – Уже поздно. Вам чего?
– Я подумал, что мы, быть может, поговорим, – произнес я.
– Не думаю, нет.
Я двинулся было вперед, стараясь войти в номер, но он твердо уперся рукой мне в грудь.
– Прошу вас, – сказал я. – У меня возникла мысль, только и всего.
– Так и выкладывайте свою мысль.
Я помялся. Не хотелось говорить об этом здесь, в коридоре, но ясно было, что внутрь он меня не впустит.
– Вам же известно, что завтра я возвращаюсь в Кембридж? – произнес я.
– Да, конечно. И что?
– Это хорошее место, где можно писать.
– Вот и попишите.
– Я подумал, что вам, возможно, захочется присоединиться там ко мне. Я б мог, скажем, подыскать вам жилье…
– Мне вовсе не интересно жить в Кембридже, – сказал он. – Вам никогда не приходила в голову мысль, Эрих, что, быть может, вы видели меня таким, каким хотели видеть, а вовсе не тем, кто я на самом деле?
Я нахмурился, не желая даже рассматривать такую возможность.
– Вероятно, вам захочется поучиться там, получить степень, – продолжал я. – Даже если у вас нет необходимых школьных баллов, я уверен…
– Эрих, я уже сказал вам – я не хочу там жить.
– Но это же такой красивый город. Иногда я подумываю о том, что мило было б купить там дом, – добавил я, изобретая замыслы по ходу дела. – У вас бы могла там быть комната, – продолжал я, не в силах уже смотреть ему в глаза, пялясь в пол. – Целиком ваша комната, разумеется. А поскольку детей у меня нет, однажды…
– Я устал, Эрих, – сказал он. – Я ложусь спать.
– Да, конечно, – отворачиваясь, произнес я едва слышно от расстройства. – Дурацкая это была мысль.
Я двинулся через коридор к своей комнате, но раздавшийся сзади голос заставил меня обернуться.
– Как его звали? – крикнул он.
– Что? – спросил я, смешавшись от такого вопроса. – Как звали кого?
– Мальчика. Младшего брата Алиссы. Вы помните его имя или его жизнь была для вас так же бессмысленна, как и ее? Как его звали, Эрих?
Я уставился на него, едва не поперхнувшись. Огляделся, посмотрел на ковер, на картины, на абажуры, рассчитывая на вдохновение, но на ум ничего не взбрело. Я вновь повернулся к нему и покачал головой.
– Не помню, – ответил я. – Не уверен даже, что знал его имя.
Он улыбнулся мне, дернул головой и пропал.
Наутро, спустившись в вестибюль с чемоданом, я спросил о нем, и портье сказал мне, что он уехал часом ранее.
Никакой записки мне он не оставил.
8. Западный Берлин
Согласно честолюбивому замыслу Мориса, его дебютный роман издали на следующий год – и критика к нему оказалась благосклонна, продажи были крепкие, и в первых же своих интервью автор объявил, что главный герой романа, юный гомосексуалист, влюбляющийся в своего лучшего друга в довоенном Берлине, написан с меня.
– Все действия Эрнста в моем романе – из историй, которые Эрих Акерманн рассказывал мне о своей жизни, – твердил он вновь и вновь на телевидении, по радио и в газетах. – Хотя некоторых персонажей я придумал, а других сплавил из нескольких, чтобы они лучше служили сюжету, основные факты остались правдивы. Поскольку я был большим поклонником творчества герра Акерманна с моей ранней юности, меня, естественно, потрясли некоторые вещи, какие он мне открыл о своем прошлом, но хотя ни одно порядочное человеческое существо не способно оправдать его поступков, что бы ни натворил он пятьдесят лет назад, это не убавляет силы его художественных произведений. Он остается весьма внушительным писателем.
Впервые я об этом вообще узнал во время лекции о Томасе Харди, которую читал в Кембридже. В прошлом я уже давал ее не раз, а тут на середине ее прервали – распахнулась дверь, за ней возникли телевизионный оператор и молодой репортер, которые ринулись к кафедре, даже не представившись, чтобы задать вопрос, которого я ожидал почти всю свою взрослую жизнь:
– Профессор Акерманн, можете ли вы как-то отреагировать на заявления романиста Мориса Свифта о том, что вы по доброй воле обрекли двух евреев на гибель в нацистских лагерях смерти в 1939 году – сообщили о них в СС, а также предоставили информацию, приведшую к убийству двух других молодых людей в ту же самую ночь?
Казалось, тишина заполняла аудиторию ужасающе долго. Для меня как будто само время замерло. Я глянул в свои конспекты с полуулыбкой, и трудно было не ощущать необратимости этого мига, когда я поворошил бумаги и сложил их обратно в ранец, оглядев лекционный зал и нисколько не сомневаясь, что я больше никогда не буду говорить ни с этой кафедры, ни с какой другой. Глядя на своих студентов, я увидел, что они таращатся на меня со смесью неверия и смятения, и взгляд мой остановился на девушке, потрясенно прикрывшей рот ладошкой. Студенткой она была посредственной, я недавно поставил ей низкую оценку за одно ее сочинение – и знал, что моему краху она порадуется, будет наслаждаться тем, что при нем присутствовала. Я там была, когда они выступили против старого нациста и сказали ему, что знают про все его делишки. Меня это не удивило. Я всегда чуяла: он что-то скрывает. Он не выдержал и расплакался. Начал вопить. Смотреть на это было жутко.
– На самом деле в тот вечер застрелили троих молодых людей, – сказал я репортеру, сходя с помоста и направляясь к двери без недолжной спешки. – Хотя вы правы в том, что в лагеря отправили двоих. Поэтому смертей на мой совести вообще-то пять.
После этого события ускорились. Быть может, не получи я Премию, газеты не стали бы проявлять ко мне столько интереса, но я, конечно, обрел некоторую известность, и та стала чистым кислородом для пожара публичности, что вспыхнул следом. К тому же год стоял 1989-й, и в таких далях, как Южная Америка, Австралия и Африка, еще обнаруживали последних военных преступников. Добавить к этому списку название провинциального английского университетского городка – скандал, с которого журналисты могут жить не один месяц. Как писатель я едва ли мог упрекать их в том, что они выпускают из этой истории всю кровь, какая там есть.
Власти Кембриджа немедленно отстранили меня от работы, официально заявив прессе, что ничего не знали о моей деятельности в военное время и поверили мне на слово, будто в эпоху нацизма я ничем преступным себя не запятнал. Меня вызвали на экстренное заседание, но я этот вызов отклонил – как, возможно, мне следовало поступать весь предыдущий год – и вместо этого отправил письмом свое рошение об отставке, которое в ответном письме они милостиво приняли.
Книжные магазины по всему миру сняли с полок мои книги, хотя устроители самой Премии перед лицом суровой критики отказались ее у меня отзывать, утверждая, что премию дали книге, а не автору и “Трепет” остается великолепной работой, вне зависимости от чудовищных поступков ее создателя. В ответ на это довольно много писателей в том году бойкотировало Премию – они не желали подавать на нее свои книги и, лишь когда шумиха стихла, вновь принялись искать одобрения в виде небольшого стеклянного кубка и внушительного чека. Экранизацию “Трепета” – съемки должны были начаться через два месяца – быстро отменили, а представители моего издательского дома – компании, с которой я сотрудничал со своего первого романа, вышедшего в 1953 году, – созвонились со мной и сообщили, что ввиду недавних событий ощущают, что не смогут более оказывать моему творчеству поддержку на том уровне, на каком они это делали в прошлом. Я освобожден от своих договорных обязательств с немедленным вступлением в силу, добавили они, и тиражам шести моих романов вскоре будет позволено закончиться. (О непродуманном сборнике моих стихов они не упомянули, хотя остается лишь допустить, что с их стороны это был обычный просчет.) Стало быть, вся моя работа будет стерта, мой более чем полувековой вклад в литературу вычеркнут из анналов, как будто я никогда и не прикасался пером к бумаге. И все это я принял без злобы. Чем, в конце концов, мог я вообще оправдать себя?
У меня заняло некоторое время вывезти вещи из жилья. Там за целую жизнь накопилось много книг, не говоря уже о корреспонденции за десятки лет и бумагах, которые предстояло разложить, а, к моему великому ужасу, около пяти сотен студентов – многих я знал лично, и с ними у меня складывались, как я полагал, дружественные связи – прошли маршем по улицам, пока я оставался in situ[15]. Они несли транспаранты с моим портретом посередине, на верхней губе у меня подрисованы гитлеровские усики, а все лицо перечеркнуто красным. “Наци вон!” – скандировали они. Наци вон! В окно мне бросили камень, и виновного, студента-историка, на три недели отстранили от занятий. Подали петицию за его восстановление, и среди своих сверстников он обрел статус героя, появился даже в программе “Вечер новостей”[16], где защищал свои действия. О, как же молодые люди восторгались своим гневом!
Большинство крупных газет и средств массовой информации связались со мною непосредственно с просьбами об интервью – мой агент, конечно, сразу же перестал меня представлять, поэтому их приглашения поступали по телефону привратнику колледжа, – они предлагали какие-то несуразные денежные суммы за то, чтобы я предоставил в общественную собственность, как они выражались, “свою сторону сюжета”, но от каждого такого посула я отказывался, ясно давая понять, что в свою защиту мне сказать нечего. Я совершил те поступки, в которых меня обвиняли, говорил им я. Вину свою признаю. Чего еще вам от меня нужно?
Поначалу я предпочел не читать роман Мориса, но затем однажды днем, когда в последний раз пробирался по аэропорту Хитроу, увидел, что он в немалых количествах выставлен в витрине книжного киоска:
Морис Свифт
Два немца
Я решил, что с названием он слишком поленился, и я, окажись на его месте, уж точно бы выбрал что-нибудь посенсационнее, но все равно взял книгу в руки и проглядел одобрительные цитаты на задней стороне обложки. Само собой, роман пылко хвалили и Дэш Харди, и испанский романист.
Как ни странно, прочел я книгу за день. Огрехов в ней было предостаточно. Для начала, она оказалась слишком длинна. Больше трехсот пятидесяти страниц на сюжет, который можно было бы изложить вдвое короче. Книга изобиловала анахронизмами, названиями мест, которых в то время не существовало, а стиль временами грешил чрезмерной вычурностью. Когда-то я его о таком предупреждал. Просто говорите то, что требуется сказать, советовал я ему, а потом двигайтесь дальше и говорите что-то еще. Право слово, иногда небо просто синее.
Но тут я припомнил и еще кое-что, о чем говорил с ним в Копенгагене, и ощутил какую-никакую гордость: он поступил по слову моему. “У всех есть тайны, – заметил тогда я. – Есть нечто в прошлом у всех нас, чего мы б не хотели открывать. И вот там-то вы найдете свою историю”. Должно быть, он нацарапал это в своем блокноте, и когда история начала ему проявляться, он уже точно знал, как с нею поступать. Я вполне буквально стал творцом собственного несчастья.
На клапане суперобложки поместили снимок Мориса – выглядел он гораздо взрослее, чем прежде. Пропали клетчатые рубашки, джинсы и щетина; теперь он позировал в элегантном костюме и белой сорочке с расстегнутым воротом, в очках с черной роговой оправой. Путаницу темных волос ему тоже укротили, и вид у него сделался зрелее. Фотографа, заметил я, звали Клеманс Шарбонно, и я задумался. Уж не та ли это его подруга, с кем он познакомился в Париже, – которая снимала его нагишом?