Это история счастливого брака Пэтчетт Энн
В Миннеаполисе все обстояло значительно хуже. Нас, ожидавших крошечный самолет до Рочестера, было человек двадцать; мы смотрели, как снег налипает на окна. В Рочестере был самый сильный буран за десять лет. Я посмотрела на часы. Время артериограммы. Я все разложила по полочкам, кроме одного: что мне делать, если я останусь без него.
Вышел пилот, встал за билетную стойку. «Погода дрянь», – сказал он. В ответ мы смотрели на него – в нахлобученных шапках, укутанные в пальто и шарфы. «Ну что скажете, попробуем?» Мы встали все и разом. Мы хотели попробовать.
Вам, конечно же, ясно, что самолет не сгинул в буране. Это реальная история, и рассказываю ее я, но все пятьдесят минут полета меня не покидала мысль, что, если я погибну, пытаясь добраться до больного Карла, ему придется нести бремя этой иронии до конца жизни. Я сидела в одиночном кресле, прямо за мной – мужчина, который громко и беспрерывно рычал на двоих своих сыновей, сидевших через проход. Мальчикам, наверное, было десять и двенадцать лет, они били, шлепали, щипали друг друга и вопили, как две росомахи, пристегнутые к смежным сиденьям. Никогда прежде я не видела, чтобы отец и сыновья так ужасно вели себя на борту самолета. Но внезапно все трое замерли – можете представить, насколько страшным был полет. Пробираясь сквозь снег, мы кренились набок, пикировали вниз, набирали высоту, и в одно мгновение все трое положили руки на колени и больше не издали ни звука.
Как пилот разглядел взлетно-посадочную полосу, как он вообще хоть что-то разглядел, я так и не узнаю. Мы были в воздухе, и вот уже выруливаем к гей-ту, пассажиры аплодируют и плачут. Я не видела ни аэропорта, ни башни, ни самолета. Как будто иллюминаторы были заклеены листами толстой белой бумаги. «Добрались, – сказал пилот. – Мы последние. Аэропорт закрыт». Мы прибыли в Рочестер, опередив расписание.
Я вошла в палату Карла примерно за тридцать секунд до того, как его привезли. «Видишь? – сказал он сестре, увидев меня. Из-за анестезии его голос казался изможденным. – Я же говорил, что она приедет». – Он взял меня за руку: – «Они сказали, это невозможно. Все закрыто, говорят. А я сказал, вы не знаете Энн», – и провалился в сон.
Объясните мне, что такое сомнение, потому что в тот момент я перестала это понимать. Взамен я расскажу вам все, что знаю о любви.
Они не обнаружили ни закупорки в сердце, ни атеросклероза. Это был парвовирус. У него была кардиомиопатия. Кардиолог объяснил мне, что примерно половина мышечной ткани в сердце Карла мертва. Его посадят на бета-блокатор «Корег». Он должен будет принимать его всю оставшуюся жизнь. Если его фракция выброса – объем крови, который способно перекачивать сердце, – упадет еще ниже, скажем, до двадцати процентов, тогда он сможет претендовать на место в списке на трансплантацию.
Я спросила врача, есть ли хоть какой-то шанс, что все наладится само собой, что ситуация со временем выровняется.
– Ткани сердечной мышцы не восстанавливаются, – сказал он.
Два дня и множество тестов спустя мы были в аэропорту Рочестера – ждали вылета в Нэшвилл. Снегопад прекратился, заносы разровняли в огромные сугробы. Мы с Карлом стояли у окна – его рука на моем плече – и смотрели на белое поле.
– Думаю, когда приедем домой, нам стоит пожениться, – сказала я.
Карл кивнул: «Думаю, да».
– Я выставлю дом на продажу.
– Хорошо, – сказал он.
И все. После одиннадцати лет споров добавить было нечего. «Все отношения, которые тебе предстоит завести в жизни, закончатся», – сказала мне мама. Если бы Карлу понадобилась моя помощь, если бы в госпитале было необходимо принять какие-то решения, у меня, как у его подруги, не было бы никаких прав. Ему была нужна жена. Возможно, ему всегда была нужна жена.
Позже Карл признался мне, что, отправляясь в Майо, он предполагал, что с ним что-то не так. Он был слишком вымотан. Он слишком быстро старел. Что бы ни было с ним не так, все, чего я раньше не замечала, «Корег» лишь усугубил. Если он и поддерживал в нем жизнь, то делал это ценой его здоровья. Ему было трудно задерживать дыхание, подняться по ступенькам стало для него целым предприятием, сам он вообще ничего не мог поднять. Он в буквальном смысле посерел. Все, чего мне хотелось, – выйти за него замуж.
Во всем, что касалось свадьбы, болезнь Карла обеспечила нам своего рода карт-бланш. Мы сказали нашим семьям, что поженимся, но как таковой свадьбы не будет. Мне предстоял переезд, нам нужно было думать о здоровье Карла. Устраивать вечеринку значило бы бездумно растрачивать наши и без того ограниченные запасы энергии. Никаких приглашений и платья, никаких списков, арендованных машин, подарков, а значит – какое облегчение! – и благодарственных открыток. То, что должно было произойти между нами, было исключительно нашим делом. Моя сводная сестра Марси выставила мой дом на продажу, и четыре часа спустя его купили. Все, чем обладала, я перевозила в четырех коробках: заполняла их, отвозила к Карлу, распаковывала, возвращалась домой, заполняла, отвозила, распаковывала. Теперь я смотрела на дом Карла как на место, где буду жить, а не только проводить выходные. Впервые я заметила, сколько там незанятого места: пустующих шкафов, целых пустующих комнат. Фотографии были прислонены к стенам и шкафам или без всякой идеи висели на торчащих из стен гвоздях.
– Можно подумать, ты сюда так и не въехал, – сказала я, хотя он прожил в этом доме почти десять лет.
– Не хотел особо хозяйничать, пока тебя не дождусь, – сказал он.
Мы попросили нашего приятеля, католического священника, управлявшего приютом для бездомных, поженить нас. Он сказал, что не занимается этим.
– Отлично, – сказала я. – Просто заскочи к нам и подмахни бумаги, или я могу их тебе привезти.
Мы получили разрешение на брак – в штате Теннесси оно действует месяц, – и где-то через неделю наш друг позвонил нам, сказал, что собирается на вечеринку Кентукки Дерби в нашем районе и может зайти. Посидел с нами в гостиной пару минут, сказал что-то приятное о любви, выпил стакан клюквенного сока, поставил свою подпись и отправился на вечеринку. Позже я попросила маму расписаться в качестве свидетеля и отнесла документы на почту. Мы не менее женаты, чем все остальные.
Позже в тот день мы вышли прогуляться и купили новую газонокосилку.
Возможно ли, что беспокойству приходит конец как раз в тот момент, когда у нас не остается на него времени? Я не выходила замуж за Карла, поке не решила, что он умирает. Ночью мы лежали в постели, держась за руки.
– Какая же я идиотка, – сказала я. – Нам давным-давно стоило это сделать.
– Сейчас самое время, – сказал Карл.
В браке меня удивили две вещи. Во-первых, я обнаружила, что Карл кое-что от меня скрывал. На самом деле он любил меня сильнее, чем показывал раньше. Это вовсе не значит, что он не любил меня предыдущие одиннадцать лет, но кое-что он предпочитал держать при себе, полагая, что если я не выйду за него, то, возможно, в какой-то момент брошу. Это как обнаружить еще несколько комнат в доме, где ты благополучно прожил много лет. Его любовь была огромнее, чем я могла себе представить.
Второе изменение состояло в том, что наши дни наполнились невероятным количеством свободного времени. Нам больше не приходилось говорить о том, почему мы не женаты, – ни друг с другом, ни с уймой других людей, которые то и дело интересовались состоянием наших отношений. Я и понятия не имела, сколько времени мы тратили на эти обсуждения, пока они внезапно не были сняты с повестки. В освободившиеся часы мы могли обсуждать политику и книги или решать судьбы сада на заднем дворе. Наконец нам просто нравилось подолгу вместе молчать. Не могу представить, что кого-то действительно волновало, почему мы так долго ждали; это всего лишь тема для праздных разговоров. И какое же было облегчение, когда одиннадцать лет спустя все это прекратилось.
А в остальном? Для нас почти ничего не изменилось.
Из-за «Корега» у Карла развилась зависимость от шоколада. Он складировал шоколадные батончики в буфете, хранил пакеты с шоколадной крошкой в морозилке. В кармане у него всегда лежал вскрытый пакетик M&M’s. Никогда раньше его особо не интересовал шоколад, а теперь он едва ли мог думать о чем-то другом. Он добавлял его на завтрак в блинчики. Однако месяца через четыре после того, как мы подписали брачные документы, я заметила, что шоколад, который я покупаю, никуда не девается.
Он перестал принимать «Корег».
– Ты ведь должен принимать его всю оставшуюся жизнь, – сказала я, чувствуя, как где-то вдали зарождается волна паники, которая, добравшись до берега, будет способна снести весь наш город.
Карл пожал плечами: – «Как-то он мне не очень».
– Тебе, наверное, и диализ бы не очень понравился, но это не значит, что ты можешь все прекратить.
– Ну, – сказал он. – А от «Корега» вот отказался.
Его это совершенно не волновало. Как будто он всего лишь сообщал мне, что наконец-то нашел способ есть поменьше шоколада.
Отчаявшись, я навестила одного из кардиологов в клинике Карла, который поддерживал его, как брат по оружию. «Я никогда не думал, что в Майо были правы», – сказал он.
В Майо были не правы? Такое вообще возможно? Предполагалось, что Карл отправится в Рочестер на повторный прием, но он так никуда и не поехал. Наконец, после непрекращающихся просьб, топанья ногами и протяжных вздохов с моей стороны, он согласился на еще один тредмил-тест и эхокардиограмму в Нэшвилле. Результаты были нормальными. Фракция выброса нормальная. Сердце в норме. «Все хорошо», – сказал он мне. Ужин на столе. Тебя к телефону. Все в полном порядке.
Я заморгала. – У нас есть три непреложные истины, – сказала я, подняв для наглядности три пальца. – Первая непреложная истина: половина мышечной ткани в твоем сердце мертва. Вторая непреложная истина: ткань сердечной мышцы не регенерирует. Третья: в твоем сердце нет мертвой мышечной ткани.
– Все верно, – сказал мой муж.
– Но так не может быть. – Я не была врачом, но это не казалось мне сложным. – Одно из этих утверждений неверно, и я хочу знать какое, потому что если третье, и у тебя действительно проблема с сердцем, а ты ее игнорируешь, это плохо.
– Ничего плохого, – сказал он. – Все в порядке.
Не раз и не два мы возвращались к этому разговору, и все всегда заканчивалось одинаково. По мнению Карла, новости были хорошими, и причина его не заботила.
Но я продала свой дом. Мы были женаты. Лицо и тело Карла вновь приняли розоватый оттенок. Он преспокойно поднимался и спускался по лестнице. Он снова начал сам носить свой багаж. Он будто бы и не помнил ничего из того, что произошло. – И все-таки, почему ты в итоге передумала и решила выйти за меня? – спросил он как-то раз много месяцев спустя после того, как тюбики с лекарствами отправились в мусорное ведро.
Я посмотрела на него: – Я думала, ты умираешь.
– Ты вышла за меня, потому что думала, что я умираю?
– Так, напрягись. Мы были в аэропорту Рочестера. Речь шла о пересадке сердца. Помнишь?
– Не потому, что любила меня?
– Конечно же любила. Я всегда тебя любила. Но ты спросил, почему я вышла за тебя.
На самом деле, даже когда здоровье Карла продолжило загадочным образом улучшаться, ночами я попрежнему лежала без сна, боясь, что он умрет. Возможно, он и сделал меня лучше как человека, но не как буддиста. Мне хотелось сжать его в объятьях, всецело им завладеть. «Не уходи в мысли, – говорила я себе, глядя, как он спит. – Оставайся здесь, в этой самой секунде». Я изводила себя, представляя все то ужасное, что может произойти в будущем, вместо того чтобы присутствовать в настоящем моменте и быть благодарной. Я осознала, что, не выходя за Карла, не давая себе возможности развестись с ним или быть брошенной им, я думала, что перехитрила судьбу. Но с появлением новых обязательств меня захлестнули мысли о том, чего я не смогу контролировать. Я понимала, почему Гаутаме пришлось оставить жену и детей, чтобы найти путь к нирване. Наши мирские привязанности придавливают нас к земле.
Хотела бы я сказать, что в какой-то момент вопрос о состоянии сердца Карла решился должным образом, но в действительности этого так и не произошло. Как-то раз я рассказала все знакомому врачу, и он объяснил, что, если на момент тестов парвовирус был все еще активен, он мог оглушить сердце, временно парализовав, а не уничтожив мышечную ткань. Другой врач, кардиолог, рядом с которым я оказалась на ланче по случаю бар-мицвы, сказал, что ему кажется вполне вероятным, что Карл просто хотел на мне жениться, но исчерпал все возможности об этом попросить.
– Но он не мог притвориться, – сказала я. – Я была в Миннесоте. Я видела снимки.
– Я и не сказал, что он притворялся, – ответил доктор. – Просто сердце все решило по-своему.
Если бы это был брак из сказки, в этот самый момент я бы захлопнула двери замка. История зиждется на конфликте. И когда конфликт исчерпан, то и сказке конец. Именно по этой причине счастье по большей части аморфно, а если и поддается описаниям, то они навевают тоску. Но я дала обещание Ники, поэтому задержусь еще на минутку.
Мой брак, создававшийся долго и построенный на костях развода, хорош для новичков. Мы оба неправдоподобно здоровы. Когда мы поженились, у каждого из нас были деньги, и два года спустя мы перевели все сбережения до последнего цента на общие счета. (А это, должна сказать, был один из тех моментов доверия и преданности, которые не идут ни в какое сравнение с большинством брачных клятв. Более того, мы оба отказались даже от разговоров о брачном контракте, потому что ну как это вообще возможно – после одиннадцати лет размышлений сказать, мол, мы обязуемся быть друг с другом до тех пор, пока один из нас не умрет, но я хочу принять меры на случай, если что-то пойдет не так. «Если ты когда-нибудь решишь меня бросить, посмотри в зеркало заднего вида, – часто повторяю я Карлу. – Потому что я буду преследовать тебя».) У нас обоих есть работа, которую мы находим значимой и за которую получили столько признания и положительных моментов, что все это выглядит едва ли не комично. У нас нет маленьких детей. У нас большая ванная комната с двумя раковинами. У нас любящие семьи, которые поддерживают нас во всем и считают, что каждому из нас достался тот самый единственный человек, с которым можно провести остаток дней. И, что немаловажно, у Карла самая добрая и адекватная первая жена из всех первых жен на свете. Я склоняюсь до земли в благодарности за то, с какой легкостью мы все вместе собираемся за одним столом с ее вторым мужем, их с Карлом чудесными повзрослевшими детьми, а теперь еще и внуками. Когда кто-нибудь удивляется по поводу моего счастливого брака, мне хочется сказать: мамочка моя родная, посмотрите на обстоятельства. Чтобы испортить подобный сюжет, надо быть полным дураком.
При этом у нас хватает различий, по большей части проистекающих из того факта, что мы не росли вместе. Карл родился в 1947 году в Меридиане, штат Миссисипи. Его родители прожили друг с другом всю жизнь, как и родители его друзей. Его мать до сих пор живет в доме, куда они переехали, когда Карлу исполнился год. В школу он ходил пешком. Я родилась в 1963 году в Лос-Анджелесе. К моменту, когда поступила в колледж, мы пережили пятнадцать переездов. Мы смотрели разные фильмы, читали разные книги. В старших классах у меня не было ни одного свидания, но когда я пришла с Карлом на встречу его одноклассников, в тот вечер женщины выстроились в очередь, чтобы рассказать мне, как они были влюблены в моего мужа. Все, что я чувствовала, – ощущение невероятного везения, что он нашел меня. «Сам подумай, – говорю я Карлу. – Каждый вечер мы возвращаемся в один и тот же дом, спим в одной и той же постели, с одной и той же собакой. И из всех домов, постелей и собак в мире нам выпала именно эта комбинация». Тот факт, что мы чуть было все не упустили из-за моей боязни провала, наводит меня на мысль, что я избежала смертельной аварии, от которой была на волоске. Мы такие маленькие на этой Земле, в истории времен, в густонаселенном мире. Мы почти невидимки, помарки, – и все же мы есть друг у друга.
Когда мы не совпадаем по тем или иным вопросам, а это случается довольно часто, я напоминаю себе, что, как правило, нет ни правого, ни виноватого. Мы просто двое взрослых, выросших в разных семьях вдали друг от друга.
Не думаю, что есть какой-то универсальный рецепт семейного счастья. Даже самые существенные его условия, которые я могу себе представить, – преданность, согласие, любовь – могут быть оспорены тем или иным счастливым браком. И даже худшие представления о супружестве, лично мои худшие представления для кого-нибудь другого могут обернуться вполне терпимыми обстоятельствами. Я могу рассказать, как сама пришла к счастливому браку, но не уверена, что мой опыт хоть кому-то подойдет: дождись, пока все, кого ты знаешь, разведутся, разведись сама, познакомься с разведенным мужчиной, встречайся с ним одиннадцать лет, пока его здоровье не подвергнется смертельной опасности, а уж затем выходи замуж. Опасность окажется несмертельной.
Я все вспоминаю Эдру, стоящую в том бассейне ясным летним днем. «Он помогает тебе стать лучше?» – спросила она меня. Мне хочется ответить ей: да, со всей силой, на какую он способен, своим примером доброты и внимательности, своим здравомыслием и невозмутимостью он помогает мне стать лучше. И это то, к чему стремлюсь я сама, – быть лучше; и нет, все это действительно ни разу не сложнее.
2011
Наш потоп капля за каплей
Первое большое наводнение на моей памяти случилось в 1974-м, когда наша семья жила в Ашленд-Сити – полчаса езды вдоль реки Камберленд от Нэшвилла. Моя мать осталась на ферме одна, мы с сестрой были в школе, отчим – на работе. Мы жили на краю очень длинной дороги, в низине, и к полудню она стала наполняться водой. К тому времени, как моя мать, не умеющая плавать, поняла, как высоко поднялась вода, было уже слишком поздно, чтобы выбираться на машине – у ее старого спортивного «ягуара» цвета лимской фасоли была слишком низкая посадка. Она погрузила вещи в пластиковый парусник «Санфиш», под дождем потащила лодку за веревку вниз по дороге и вскоре оказалась по грудь в воде, пока не добралась до расположенной значительно выше (и носящей весьма уместное название) Ривер-Роуд[21], где ее со всей поклажей подобрал работавший на нас мужчина.
Когда в прошлое воскресенье дождь, вызвавший самое сильное наводнение в Нэшвилле за последние семьдесят пять лет, прекратился, я подумала: почему люди сидят и смотрят, как поднимается вода? Почему перевозят свой багаж в лодках, сами при этом находясь в воде цвета кофе с молоком, наверняка кишащей змеями? Есть вещи в человеческой природе, которые нам не суждено понять, но отчасти подобное поведение можно объяснить тем, что наводнение, во всяком случае на первых порах, – это всего лишь дождь, который не так внезапен, как землетрясение, и не так авторитарен, как огонь. Подумаешь – дождь.
Я уже довольно давно живу в Нэшвилле. В субботу утром я стала наблюдать за дождем. Он был таким сильным и плотным, что все вокруг потонуло в белизне. Стоя у парадной двери с нашей очень старой собакой, мы с мужем решили, что ей придется подождать, пока немного не распогодится. Однако дождь не стихал. Мы отменили все планы на день. В конце концов я надела шлепанцы, шорты и дождевик и вывела собаку. Прошла вниз по улице, чтобы выгулять и мамину собаку, а также собаку нашей подруги, которая живет на холме за углом. Вода доходила мне до лодыжек, и в этом было нечто завораживающее, как и в непрекращающихся громе и молниях. Я решила посмотреть, сильно ли поднялся ручей в квартале от нас; он бурлил, как рассвирепевшая речка.
Всю ночь голосили противоторнадные сирены; на Юге к ним привыкаешь, как к звуку цикад. (Если бы каждый раз, заслышав сирену, я спускалась в подвал, то провела бы там значительную часть жизни.) На следующее утро, когда я снова вышла, чтобы выгулять мамину собаку, вода местами доходила мне до колен и сквозь пелену дождя почти ничего не было видно. Мой муж отправился выгулять собаку нашей подруги, но уже не смог добраться туда пешком. Он подобрал меня на машине, и мы пятнадцать минут петляли по улицам, расположенным выше, чтобы добраться до ее дома, который стоял в квартале от нас. Вчерашний ручеек стал бурлящим потоком, перерезающим дорогу и подступы к домам, стоящим вдоль. Достаточно было малейшего просчета, и нас бы смыло в пригород, – хотя, возможно, переход паводка вброд с целью отнести маленьких собачек на незатопленный участок земли, чтобы они могли там облегчиться, это уже был просчет.
Три года назад мы с мужем купили небольшой участок земли на берегу реки Камберленд рядом с Ривер-Роуд, ведущей в Ашленд-Сити, недалеко от того места, где я жила ребенком. Мы все собираемся построить там маленький домик – однокомнатный, с широкой террасой, – где могли бы проводить выходные, но так пока с этим и не продвинулись. Иногда мы отправляемся туда по вечерам, устраиваем пикник или катаемся на каноэ. Не без удовольствия навещаем соседей.
В понедельник утром муж позвонил Монти, который живет слева от нашего участка. Он был на втором этаже своего дома. Сказал, что пропало все – машины смыло, все дома, стоящие вдоль дороги, были разрушены. Затем звонок оборвался. Я перезвонила и сказала, чтобы он приехал в город, остался пока у нас. «Я поеду к сестре, – сказал он. Затем сказал, что ему пора. – Вертолет уже здесь».
Позже в тот день мы стояли под солнцем на нашей улице и подсчитывали убытки. Пока грязевые насосы превращали подъездные дорожки в реки, одна женщина рассказала нам, что вода в ее подвале была ей почти по пояс. Другой соседке вода доходила до плеч. В моем дымоходе обнаружилась протечка: придется разбирать потолок в гостиной, но это все мелочи – зато в подвале сухо. В соседнем квартале на лужайке перед домом громоздилась семейная мебель.
Дождь прекратился; нам остается разбирать его последствия. В то время как мои более бесстрашные друзья отправляются вытаскивать наружу ковры незнакомцев и отдраивать их гостиные, я остаюсь дома и стираю все, что мне приносят. Все вокруг покрыто густой грязью, листьями и обломками веток. Каждый вечер, закончив, я протираю коридор, ведущий в прачечную, и снимаю с себя дюжину клещей. Я перемываю коробки посуды с запекшейся грязью, вытираю все и ставлю в чистом подвале в аккуратные, помеченные коробки, пока люди, которым они принадлежат, не устроятся достаточно, чтобы захотеть их обратно. Мы ждем новостей, когда станция очистки воды окончит работу.
Но мой скудный личный опыт – ничто в сравнении с последствиями наводнения 74-го, когда трупы коров плыли по дороге от других ферм и оседали у нас во дворе. Мы не знали об этом до тех пор, пока несколько дней спустя вода наконец не отступила, и мы смогли вернуться домой. Оказывается, вывоз коровьих туш – ответственность не тех, кому они принадлежали, а тех, на чьей лужайке они в итоге оказались. Мертвые коровы, как клещи и грязь, как сам дождь, служат нам напоминанием о том, что жизнь – это цивилизованный бизнес, но лишь до некоторых пор. И в тех редких случаях, когда нам удается выйти победителями из столкновения с непогодой, мы понимаем: если мы все еще держимся, то лишь потому, что погода решила не добивать нас в тот конкретный день. И я снова считаю себя счастливицей.
2010
Роуз навсегда
За два дня до того, как умерла моя собака Роуз, я уложила ее в коляску и покатила по тротуару. Стоял конец ноября, но день был теплый и ясный. Она попыталась приподняться, принюхалась, но потом снова легла на подкладку из искусственной овчины. Когда прошлым летом моя подруга Норма купила Роуз собачью коляску, я упиралась, но вскоре уже была готова чувствовать себя юродивой в угоду очевидному удобству Роуз. Ей нравилось подрагивать на неровном асфальте, нравилось, что можно последить за белкой или облаять другую собаку. Если мы не выходили до самого вечера, она начинала скулить и жаловаться на диване рядом со мной, пока наконец я не забирала ее на улицу и катала по району. Если соседи находили в моем поведении повод посудачить, что ж, ну и пусть. Моя собака была счастлива.
Роуз не могла самостоятельно передвигаться уже больше года, еще раньше она потеряла слух, а в последние две недели сильный антибиотик, который ей прописали из-за непроходящей инфекции мочевого пузыря, лишил ее зрения: глаза стали как молоко. Ослепнув, она рисовала в воздухе восьмерку носом и жалобно гавкала каждый раз, когда я от нее отходила. У нее пропал аппетит. Я подносила крошечные кусочки любимого мясного рулета Роуз к ее черным губам, но она отворачивалась. В те дни я постоянно возила ее в ветклинику, пытаясь удержать жизнь в том тщедушном подобии собаки, каким она стала. Таблетки, капли, мази, пакеты с жидкостью для подкожных инъекций. Тем ноябрьским утром ветеринар сказал то, что я и так уже знала: все кончено. Оставалось лишь выбрать день.
Мы с Роуз шли нашим обычным маршрутом – три квартала в сторону Вест-Энда, правый поворот на Крейгхед. Пересекли большой холм, улица за ним переходила в аллею. День был в самом разгаре, и район опустел. За нами ехал гольф-кар, которым управлял пожилой мужчина; позади него сидели двое маленьких мальчиков. Немного обогнав меня и заметив, что в коляске не ребенок, мужчина заглушил мотор.
– Мальчики, – сказал он. Все трое смотрели прямо на нас. – Глядите-ка. Там маленькая собачка.
Мы знали друг друга в лицо, но лично знакомы не были – обычная ситуация среди соседей: тот мужчина с гольф-каром, та женщина с собачьей коляской.
– Она не может ходить, – сказала я.
На нем была бейсболка, надвинутая на темные очки.
– Что ж, здорово, что вы так о ней заботитесь. Мальчики, ну разве это не здорово?
Мальчики, которых по крайней мере на минуту заворожило зрелище собаки, сидевшей на месте, предназначенном, как они раньше считали, исключительно для человеческих детенышей, задумчиво покивали в ответ.
– Старенькая, – сказал мужчина.
– Ей шестнадцать, – ответила я, хотя до последних недель, когда ее состояние резко ухудшилось, Ро-уз никогда не выглядела на свой возраст. Мягкая, как кролик, абсолютно белая, не считая рыжего уха и рыжего пятна между лопаток. Белые собаки долго выглядят молодыми.
– Моей было шестнадцать, – сказал он. – То есть это была собака моих дочек, но они обе уже были в колледже, когда она совсем сдала.
Большую часть последних шестнадцати лет я провела в комнате наедине с моей собакой. Я писала книги, она гонялась за мячиком или жевала косточку; позже в основном спала. За всю жизнь я провела больше часов с Роуз, чем с мамой или с мужем, поэтому, когда я сделала знак рукой мужчине в гольф-каре, это был акт самосохранения: «Не продолжайте».
Мужчина понимающе кивнул. Но он уже не мог отделаться от воспоминаний, не мог остановиться.
– В конце она ничего не соображала, – сказал он. – Могла натолкнуться на дверной косяк и не имела ни малейшего представления, что делать дальше. Просто стояла и гавкала.
– Серьезно, – сказала я, легонько толкая коляску взад-вперед. – Не надо мне это рассказывать.
– В ее последний день я был дома один. Мне предстояло позвонить девочкам и все рассказать. Она была с ними с самого детства. Она всегда была с ними.
Мальчикам на заднем сиденье было, наверное, шесть и девять. Точно не знаю. Никогда не умела определять мальчишеский возраст.
– Я прошу вас прекратить, – сказала я.
– Когда я пришел и взял ее на руки, когда вез ее к ветеринару, когда он положил ее на стол, я плакал. – Мужчина покачал головой, весь уйдя в свои мысли, в пережитую печаль. – Так и простоял рядом с ней до самого конца. Никогда в жизни ни над чем так не рыдал, вот что я вам скажу.
– Пожалуйста, – сказала я, умоляя. Мне не хотелось бежать от него, толкая перед собой коляску, но я была готова. – Хватит.
Тут он, конечно же, умолк. Пришел в себя. Пожелал нам хорошей прогулки и завел электрический мотор. Мальчики помахали на прощание, а я склонилась к коляске, чтобы почесать Роуз за ухом. Дала ей обнюхать мое запястье. Когда она снова улеглась, я покатила коляску дальше по аллее; дойдя до следующего перекрестка, развернулась в сторону дома. Я старалась не думать о мужчине, о его собаке, о том, как он понял, что настал последний день. Я старалась думать лишь о Роуз, о солнце, ласкающем и приятно греющем ее макушку. Дойдя до середины улицы, я увидела, что гольф-кар, описав круг, возвращается. Едва обогнав меня, мужчина остановился, повернув колеса к обочине. На этот раз мальчики даже не взглянули в нашу сторону.
– Вот еще что. Она была в ужасном состоянии, – сказал он, будто наш разговор не прерывался. – Ничего общего с вашей собакой. Посмотрите на нее, – он кивнул в сторону Роуз. – Как она привстает, как принюхивается к воздуху. Она выглядит лет на пять моложе, чем моя. Она еще долго пробудет с вами.
– Спасибо, – сказала я.
– Правда, – сказал он. – Это ведь разные собаки.
Коснулся козырька кепки и укатил.
На следующий день зашел мой друг Кевин Уил-сон. После окончания колледжа он, бывало, оставался с Роуз, когда я путешествовала. С тех пор Кевин женился, у него родился сын. У него выходили книги, у него были свои собаки. И вот он присел рядом с Роуз и подложил ей под голову свою ладонь. Он долго так просидел, должно быть, вспоминая прежние деньки. «Я всегда думал, что твоя собака бессмертна», – сказал он.
В том-то и была проблема, хотя у меня не получалось выразить ее словами. Я тоже так думала.
Роуз умерла на следующий день в кабинете ветеринара, у меня на руках, и, хотя она больше не могла пить и от нее исходил резкий, едкий запах, как от химического ожога, для того, чтобы вышибить из нее жизнь, потребовалась вторая инъекция. Я прекрасно отдавала себе отчет, что ее время пришло и что эти шестнадцать лет были для нас обеих удачей. Некоторые мои друзья, пережившие невозможные потери, были со мной – как в прямом, так и метафорическом смысле; готовили меня к тому, что ждет впереди. И все равно, когда ветеринар забрал ее у меня, пристроил на плече, что-то внутри меня надломилось. Я ступила в те же воды, где уже много лет находился мужчина с гольф-каром, – и утонула.
Мне хочется рассказать, какой необыкновенной собакой была Роуз, – своенравной, требующей внимания и способной утешить одним своим присутствием. Полагаю, многие помнят ее первое появление на страницах «Вог» пятнадцать лет назад. Вместе с ней, сидящей у меня на плече, я фотографировалась для суперобложек моих книг. Если за время прогулки она умудрялась изгваздаться, я говорила ей идти в ванную, и она шла. Как-то раз она вскарабкалась на подголовник припаркованной машины Карла, выскочила через открытый люк, пробежала через всю парковку, прямиком в продуктовый магазин и исследовала каждый торговый ряд, пока наконец не нашла нас. Она была верной, храброй и умной, как целый выводок сов. Однако, расписывая ее таланты и нескончаемые добродетели, я так и не подойду к самому главному: смерть моей собаки поразила меня сильнее, чем уход многих людей, которых я знала, и дело здесь не только в том, насколько она была хороша. Несомненно, была. Но ничего подобного прежде я не испытывала.
В последующие месяцы, будучи, что называется, выбитой из колеи, я осознала: между мной и каждым человеком, которого я когда-либо любила, всегда присутствовал некий элемент разобщенности, и прежде я этого не замечала. С каждым из них мы могли проводить долгое время в разлуке просто в силу обстоятельств. А еще были споры и разочарования, как правило незначительные и легко разрешимые; просто время от времени людям бывает нужно разделиться, как бы сильно они ни любили друг друга, и именно через разрывы и примирения, любовь и сомнения в любви, упреки и повторные воссоединения мы находим самих себя и осмысляем наши отношения.
Вот только с Роуз мы никогда не разделялись. Я никогда не осуждала ее, не желала, чтобы она изменилась, никогда не хотела отдохнуть от нее даже один день. Когда она сгрызла мою любимую пару нижнего белья, наделала на ковер, куснула мою племянницу (несильно и без последствий), я занимала ее сторону. Когда мы втроем отправились в наше первое совместное путешествие на остров Окракок на Внешних отмелях Северной Каролины, и мы с Карлом пошли поплавать, оставив Роуз на берегу, а она в этот момент решила: единственное, что может быть хуже, чем купание, – это остаться в одиночестве. Отпуску было суждено продлиться один день: на следующее утро нас эвакуировали из-за приближающегося урагана. Все население восточной части обеих Каролин погрузилось в машины и двинулось вглубь страны. Когда мы наконец добрались до многоуважаемого отеля «Кэролайна Инн» на Чепел-Хилл, было уже за полночь, в ожидании комнат выстроились целые очереди. Я держала Роуз на руках и спросила мужчину за стойкой, можно ли нам заселиться с собакой. «Пребывание в Кэролайна Инн с собаками запрещено», – сказал он сухо. Потом добавил: «Впрочем, я не вижу никакой собаки». В итоге мы с Карлом и Ро-уз спали на дворцовых размеров кровати, заказывали еду в номер и ждали, когда пройдет буря. Но если бы в отеле нас развернули, мы бы спали все вместе в машине. Увидев накануне Роуз, плывущую к нам, вытянув голову навстречу волнам, я поняла, что больше ее не оставлю. Между нами никогда не было недопонимания, насколько я могу судить. Что бы на это сказала Роуз, остается лишь гадать. Возможно, я чрезмерно опекала ее, но если и так, она не подавала вида.
Когда я, скажем так, окончательно съехала на обочину, моя подруга Сюзан посоветовала найти старые фотографии Роуз, на которых она молода и здорова. Сюзан сказала, сперва мне станет еще хуже, но затем непременно полегчает. И была права. Сама я редко фотографирую, в отличие от моих друзей, которые прислали мне фотографии Роуз, охватившие всю ее жизнь – с самого первого дня, когда мы с Карлом нашли ее, до самого последнего: за час до смерти Роуз моя подруга Дебби зашла и сняла ее портрет.
Я купила фотоальбом и составила историю ее жизни. Но я и представить не могла, что также это будет история и моей жизни. Если пролистать эти страницы, можно увидеть, как мы вместе старимся, всегда вдвоем – Роуз у меня на коленях, Роуз рядом со мной; другие люди входят в кадр и со временем из него исчезают, в то время как моя рука всегда покоится на тельце Роуз.
Осень 2011 года в нашем квартале выдалась тяжелой. Джуниор, кавалер-кинг-чарльз-спаниель, живший через дорогу, внезапно умер от застойной сердечной недостаточности. Блу, слепой персидский кот, протянул гораздо дольше, чем ожидалось, и все ужасно по нему скучали. В день, когда от старости скончался Тархил, черный лабрадор, живший через три двора от нас, в мою дверь постучала его хозяйка. «Мне нужно увидеть Роуз», – сказала она.
Я вынесла Роуз, завернув ее в одеяло, и Линда сидела с ней в кресле-качалке на моей веранде и плакала.
– Какой-то маленькой собачке счастье привалило, а она еще даже не догадывается об этом, – сказала моя сестра, когда я заикнулась, что подумываю о том, не пришло ли время взять другую собаку. Прежде чем начать поиски, мы выждали шесть месяцев, достаточных, как я надеялась, для того, чтобы все не свелось к попыткам найти новую Роуз. И все же я не могу избавиться от надежды, что новую собаку мы найдем похожим образом. Поздними вечерами мы с мужем смотрим собак в интернете. Мы называем это собачьими интернет-знакомствами, но, как и в случае с любыми другими интернет-знакомствами, все сводится к суждениям, основанным на внешности, а, как знает каждый, кто надеется на пожизненное партнерство, внешний вид – дело десятое.
История о том, как Роуз оказалась у нас с Карлом, несколько запутаннее той, которую мы рассказываем, и уж точно сложнее той приукрашенной версии, которую я написала для «Вог»[22]. За прошедшие годы эта история выпарилась до «Мы нашли ее в парке», и в общем смысле это правда. Однако несколькими неделями ранее щенка, оставленного на парковке в снежный буран, нашла девушка. Она передала крошечную белую собачку своей сестре, которая предполагала пристроить ее кому-нибудь на ежегодном фестивале терьеров (Роуз выглядела так, словно у нее в роду были джек-расселы и чихуахуа). Мы с Карлом просто проходили мимо до того, как все началось, возвращаясь на парковку после прогулки. Мы сказали девушке, что нам очень нравится щенок и мы подумаем о том, чтобы взять ее, но сперва должны быстренько пообедать с нашими друзьями, которые нечасто бывают в городе. Когда мы оставили их вдвоем в парке, у меня было чувство, что мы поступаем неправильно, и это беспокойство грызло меня на протяжении всего обеда. Я хотела эту собаку, эту конкретную собаку, которую я не знала и не искала, и, едва наши друзья дожевали, мы бросились обратно в парк, чтобы заявить наши права.
Но парк уже был наводнен собаками и людьми, желающими посмотреть, как джек-расселы перепрыгивают через изгороди и бегают между сенными брикетами. Мы не смогли найти девушку, но через некоторое время нашли щенка: белокурая девочка в балетной пачке прижимала ее к груди. Рядом с девочкой – черный лабрадор, тоже в балетной пачке. Я спросила у малышки, откуда у нее этот щенок, но она не ответила. Я нашла ее мать и сказала, что ее дочь забрала мою собаку.
– Нам отдала ее девушка, – ответила она. – Сказала, кто-то вроде заинтересовался, но им пришлось уйти.
– В таком случае она нас не поняла. Потому что я сказала ей: мы берем эту собаку.
Женщина начала было возражать, но, глядя на дочь, засомневалась. Я видела, как детали решения прокручиваются у нее в голове: ковер в разводах, пропавшая обувь. У них уже была прекрасная собака.
– Я не хотела вторую собаку, – сказала она наконец. – Дочка захотела. – Если она и поняла, что я солгала, ей, похоже, было все равно. – Моя дочь глухая.
– Оставь ей щенка, – сказал Карл, но я покачала головой. Они не хотели вторую собаку. Карл посмотрел на меня сокрушенно и сказал, что подождет в машине.
Мы с женщиной продирались сквозь толпу одинаково одетых детей – футболки Супермена, плащи Бэтмена, – пока не добрались до парочки в пачках. Лабрадор выглядел ужасно милым. Женщина забрала у дочери щенка, и девочка заплакала. Полагаю, мне следовало что-то сказать или сделать, но на ум ничего не приходило. Теперь я была с Роуз, моей собакой, единственной из возможных. Я поспешила затеряться в толпе, пока никто не передумал. Найдя Карла, села в машину и заперла дверь изнутри – давай, давай, поехали.
Порой любовь начинается не самым достойным образом, а кончается она вашим персональным крушением. Но ради того, что между, мы и живем.
2012
Сестры
Задолго до того, как приняты какие-либо решения по месту или времени ее возможного переезда, сестра Нена начинает прочесывать по утрам винные магазины в поисках коробок. Свои скромные пожитки она распределяет на три категории: что оставить себе, от чего избавиться, что пожертвовать католическим благотворительным организациям. Сестра Мелани занята тем же.
– К чему такая спешка? – спрашиваю я, пробираясь вдоль длинного ряда коробок, которыми уже заставлена прихожая: все помечено, запечатано, сложено в аккуратные штабеля. Август. Жара и влажность превратили воздух в невыносимую жижу. Мне кажется, они уж слишком торопятся, о чем я им и сообщаю. Сестра Кэти, ответственная за оценку их положения и решение, куда и когда им следует переехать, еще несколько недель пробудет в монастыре в Северной Каролине.
– Мы должны быть готовы, – отвечает сестра Нена. Она вся в работе. Ее нормальное состояние – непрерывное действие, вечное движение. Там, где у любой другой монахини ожидаешь увидеть крест, с ее шеи свисает маленькая золотая теннисная ракетка. – Кухню я разберу в последнюю очередь.
Не то чтобы кухня имела значение. Мне кажется, монахиням, крошечным, словно Божии пташки, стоит больше есть, поэтому я принесла с собой ужин. Сестра Мелани отправится в «Приют Милосердия» – богадельню для престарелых монахинь, – но не знает когда. Она то с нетерпением ждет переезда, то начинает сомневаться. Останавливается, заглядывает в принесенный мной пакет с ужином, обнимает меня и снова отходит.
Сестра Нена уверена, что не хочет в «Приют Милосердия». Его она рассматривает как вариант на крайний случай. Она надеется осесть в маленькой квартирке одна или с какой-нибудь другой сестрой, хотя в возрасте семидесяти восьми лет найти соседку может быть проблематично. «На все воля Божия», – говорит она тоном, не терпящим возражений, и возвращается к своим коробкам.
В общем, опыт переездов у монахинь небольшой.
Сестра Нена родилась в Нэшвилле, городе, где мы обе живем. В монастырь пришла, когда ей было восемнадцать. Шестьдесят лет спустя общину расформировали, и несколько сестер милосердия, оставшихся в городе, поселились кто где. Почти двадцать лет сестра Нена и сестра Мелани жили в кондоминиуме, когда-то с ними еще жила сестра Хелен. Кондоминиум, до которого несколько минут ходьбы от торгового центра, находится в престижном пригородном квартале Грин-Хиллз. Это не совсем то место, где, по моим представлениям, могут жить монахини, но дружба с сестрой Неной заставила меня полностью пересмотреть взгляды на жизнь современного монашества.
– Как в той книге, – объясняет она мне. – Сперва я молюсь, потом ем.
– А что с любовью?
– В том-то и дело. Я люблю множество людей. Молюсь, ем, люблю, играю в теннис. Я зарутинилась. Мне нужно что-то еще, что я могу делать для других.
Вообще, мне всегда казалось, что рутина – непременная часть программы. Духовная жизнь не ассоциируется у меня с захватывающим приключением. Но теперь, когда неминуемо приближаются перемены, сестра Нена ждет их с нетерпением. Каждый день она встает, готовая к этой встрече, и я понимаю, что талант к приключениям был у нее всегда. Мне кажется, поступление в монастырь в возрасте восемнадцати лет – само по себе акт немалой отваги.
«Я не всегда хотела быть монахиней, – говорит сестра Нена. – В юности так уж точно. Я хотела стать теннисисткой. У нас с братьями был знакомый: он позволял нам играть на его грунтовом корте, а мы взамен поддерживали там порядок. Братья разравнивали поле катком, а я подкрашивала линии. Мы играли в теннис каждый день». Нена, младшая из троих детей, единственная девочка. Нена, каждое летнее утро сопровождавшая братьев на корт: сама на велосипеде, ракетка в руке.
Когда я спрашиваю, как братья отнеслись к ее решению уйти в монастырь, сестра Нена отвечает, они подумали, что она сошла с ума – в прямом, медицинском смысле. «Отец был с ними согласен. Он считал, я совершаю чудовищную ошибку, лишая себя возможности выйти замуж, родить детей. Я любила детишек, – говорит она. – В юности часто подрабатывала нянькой. Счастливое было время. У меня и парень был. Его семья занималась упаковкой мяса. Мой отец называл его Окорочок. Все было хорошо, и при этом что-то казалось мне не вполне правильным. Я чувствовала себя не в своей тарелке. Как будто проживаю не свою жизнь».
Спрашиваю, как отреагировала ее мать. Что она сказала?
На лице сестры Нены появляется улыбка дочери, порадовавшей мать, которую любила больше всего на свете: «Она мной гордилась».
Мне не хватит времени, чтобы выспросить у сестры Нены все, что я хочу узнать, и она ко мне бесконечно терпелива. Она отдает себе отчет, что прожила неординарную жизнь. Некоторые из моих вопросов уходят корнями в детское любопытство, молчаливое подозрение, что монахини – не такие, как мы. Но есть и другой мотив: в каком-то смысле я пытаюсь собрать жизненно важную для меня информацию. Забудь о занятиях йогой, о медитации, о смутных мечтах посетить ашрам в Индии: сестра Нена осталась в Теннесси и посвятила жизнь Богу. Она так давно верна своему призванию, что все это напоминает не столько религиозное служение, сколько брак, исхоженную дорожку взаимного приятия. Бог и сестра Нена понимают друг друга. Они всю жизнь вместе.
Конгрегация «Сестры милосердия» была основана Кэтрин Маколи в Дублине. Она осознавала нужды бедных женщин и девочек и использовала свое солидное наследство, чтобы организовать для них общину «Дом милосердия»; свои монашеские обеты она принесла в 1831 году. Посвятить жизнь Богу – это одно, но выбор ордена, как мне кажется, сродни решению, к каким примкнуть войскам. Сухопутные? ВМФ? Доминиканцы? Со стороны вроде бы никакой разницы – служба и служба, – но повседневная жизнь в каждом случае протекает совершенно по-разному. «Сестры милосердия учили меня в школе», – говорит сестра Нена.
Я киваю. Они и меня учили. Среди них была сестра Нена.
– И никто никогда мной не манипулировал, – говорит она в их защиту. – Я восхищалась ими, их добротой.
Я провела с «Сестрами милосердия» двенадцать лет, и за все это время ни мне, ни кому-то из моих одноклассниц ни разу не предлагали примкнуть к ордену. Монахини не занимались вербовкой, что, возможно, объясняет, почему их ряды редеют. На чем они и правда настаивали, так это на необходимости прислушиваться: у каждой из нас есть уготованное Богом предназначение, и если мы будем внимательны и честны с собой, нам откроются Его намерения. То, что вы услышите, может вам не понравиться. Вы можете подумать, что от вас просят слишком многого; впрочем, а какой выбор? Раз уж вам открылась воля Божия, нужно быть законченным глупцом, чтобы воротить нос. Когда я училась в католической школе, не имела ничего против того, чтобы стать монахиней, матерью, женой, но стоило мне закрыть глаза и прислушаться (прислушиваться можно было где угодно – в часовне, на уроке математики, во время баскетбольных матчей – нам было сказано, что ответ может прийти в любое время), голос, который я слышала, из раза в раз повторял: будь писателем. И не важно, что профессия писателя для воспитанниц в принципе не рассматривалась как вариант. Я знала, что в моем случае это правда, и в этом смысле считала монахинь неоценимыми примерами. Меня, в конце концов, воспитали женщины, которые, если разобраться, были беглянками, проигнорировавшими строжайшие предупреждения своих отцов и братьев следовать их ясным инструкциям. Они проводили жизнь в работе, посвятив себя без остатка своей вере; то же самое намеревалась сделать и я. Существование монахинь отстояло не так уж далеко от той странной жизни, которую я себе воображала, хотя прямого отношения к Богу мое служение не имело.
В годы постулата и новициата сестра Нена часто переезжала – Мемфис, Цинциннати, Ноксвилл, – завершая образование и исполняя послушания. Когда я спросила ее, в какой момент она перестала носить облачение, ей пришлось задуматься. «В 1970-м?» У нее густые, вьющиеся, коротко остриженные седые волосы. «Мне нравилось облачение. Если завтра нам скажут, что мы должны снова его носить, я не буду возражать. Только не эту штуку вокруг лица. Они были так накрахмалены, что причиняли боль. – Она касается щеки при этом воспоминании. – Летом во всей этой амуниции было так жарко, ты не представляешь. Но если становилось слишком жарко, я просто приподнимала подол».
Она вернулась в Нэшвилл где-то в 1969-м, чтобы преподавать в Академии Святого Бернарда – примерно тогда же я приехала из Калифорнии и в конце ноября пошла в первый класс. Тогда-то наши жизни впервые пересеклись: сестра Нена, тридцати пяти лет от роду, и Энн, которой почти шесть.
Монастырь, где мы встретились, располагался в громоздком, ничем не украшенном здании из темно-красного кирпича. Оно стояло на вершине холма, откуда открывался вид на вытянутую бугристую лужайку, уставленную статуями. Там я научилась кататься на роликах и в день межшкольных соревнований пробежала гонку на трех ногах с Труди Корбином. Раз в год я участвовала в процессии девочек, украшавших статую Марии гирляндами из роз и поющих «Мария, цветами венчаем тебя», после чего мы гуськом возвращались назад и съедали наши обеды из бумажных пакетов. Столовая находилась в цокольном этаже монастыря, этажом выше – классные комнаты. Еще этажом выше находилась чудесная часовня с ярко-голубыми стенами. Там был алтарь из итальянского мрамора, мраморная ступень для коленопреклонений и ряды отполированных скамеек, куда я приходила по утрам, чтобы прочитать часть Розария и пообщаться с Богом в той личной манере, которая стала популярна после Второго Ватиканского собора. Когда я была маленькой, мама работала долгие смены медсестрой, рано отвозила нас с сестрой в монастырь и поздно забирала. Монахини разрешали нам заходить к ним в кухню и сортировать столовое серебро, которое, как мне теперь кажется, они умышленно перемешивали, чтобы нам было чем заняться. Мы с сестрой прекрасно понимали, какая это привилегия – заходить в их кухню, в их столовую и в очень редких случаях в расположенную на третьем этаже гостиную, где стоял телевизор, а с каминной полки безумно ухмылялся раззявленным ртом демон, пригвожденный к земле распятием. Однако за все эти годы я ни разу не поднималась ни на четвертый, ни на пятый этажи. Там были спальни монахинь, спальня сестры Нены, и для нас, девочек, это было так же далеко, как до Луны, даже несмотря на то, что находилось все это прямо над нами.
– Как мы снова нашли друг друга? – спрашивает меня недавно сестра Нена, пока мы ходим по продуктовому.
– Ты мне позвонила, – отвечаю. – Уже много лет прошло. Тебе были нужны деньги.
Она останавливается посреди прохода.
– Я забыла. Да, для школы Святого Винсента. Какой ужас. Ужасно, что причина была в этом.
Я обнимаю ее за плечи, она толкает перед собой тележку. Сестре Нене нравится управлять тележкой.
– Зато ты позвонила.
Сестра Нена жила в монастыре Святого Бернарда, пока ей не исполнилось шестьдесят. Как раз тогда орден продал здание. Огромный участок земли, находившийся прямо посреди модного и шумного квартала Хиллсборо-Виллидж, стоил немало. Во дворе, где мы когда-то играли, построили большой жилой комплекс. Им пришлось выкорчевать большие декоративные апельсиновые деревья. Собирать несъедобные апельсины – пахучие, зеленые, с глубокими складками, имевшие крайне неприятное сходство с человеческими мозгами, – было наказанием, которого все девочки старались избежать. Меня удивило, как жаль мне было исчезнувших деревьев.
Внутреннее окно над входом в часовню открывалось с четвертого этажа, так что монахини, которые были слишком слабы, чтобы спуститься вниз, могли сидеть в креслах-каталках и слушать мессу. Девочкой я украдкой подглядывала за ними, оставаясь незамеченной. С моего наблюдательного поста на скамейке они казались мне крошечными в их длинных белых одеждах, которые могли быть как униформой престарелых, так и просто ночными рубашками. После продажи монастыря сестры, ушедшие на покой или нуждавшиеся в уходе, были отправлены в «Приют Милосердия» – недавно открывшееся новое учреждение в двадцати милях от города. Учеников начальной школы перевели в соседнее помещение, которое когда-то было средней школой (старшая школа, всегда менее популярная, нежели начальная, больше не работала), а здание монастыря превратили в бизнес-центр. Для классов и спален монахинь было найдено другое применение: кабинет психоаналитика, юридическая консультация, студия пилатеса. Алтарь передали приходу в Стоун-Маунтин, штат Джорджия. Выдворять его пришлось через разобранную заднюю стену при помощи крана. Все скамьи были проданы. Опустевшую часовню теперь сдавали под вечеринки.
– Это было нелегко, – говорит сестра Нена голосом человека, спокойно относящегося к испытаниям. – В монастыре было хорошо, особенно летом, когда все разъезжались по домам. Возвращались сестры, преподававшие в других городах. Мы сидели, рассказывали истории, смеялись, пили вино.
Как-то раз много лет спустя я вернулась в монастырь Святого Бернарда, забралась по задней лестнице на пятый этаж и встала посреди пустой спальни-офиса, глядя в окно. Как будто смотришь вниз с Луны.
Сестры милосердия приносят обеты нестяжания, безбрачия и послушания; они обещают стойко служить бедным, больным и малограмотным до самой смерти. Послушание предполагает, что вы не будете жаловаться, если орден решит продать место, где вы живете. У вас нет права голоса. Иногда это кажется мне ужасно несправедливым. (Ловлю себя на том, что меня так и подмывает сказать: «Вы должны были ответить им нет», – хотя понятия не имею, кого подразумеваю под «ними».) Но когда мне удается заглянуть за рамки собственного жизненного уклада, я улавливаю проблеск того, как к этому, вероятно, относилась сестра Нена: действенное усилие веры, упование на Божий промысел, на Его участие в твоей жизни. И это, по всей видимости, правильно: ты посвятила свою жизнь Богу, и даже если не понимаешь всех тонкостей замысла, ошибок Он не совершает.
После продажи здания сестер помоложе, тех, кто еще преподавал, расселили в съемные квартиры по всему городу, чтобы им было проще добираться на работу. «Все было нормально, – говорит сестра Нена. – Мы продолжали видеться по выходным, собирались и ужинали вместе». Сестра Нена, преподававшая чтение с первого по третий классы, и сестра Хелен, моя учительница математики в тех же классах, а также сестра Мелани, директор начальной школы, переехали в кондоминиум – три спальни вдоль коридора наверху. Им там было хорошо. Они продолжали работать, пока не пришло время работать меньше. У них сократилось количество рабочих часов, потом они вышли на пенсию, преподавали детям, нуждавшимся в репетиторстве, занимались волонтерством. Покинув монастырь Святого Бернарда, сестра Нена работала в школе Святого Викентия де Поля для обездоленных детей из Северного Нэшвилла – района, находившегося в шатком финансовом состоянии – пока он в конце концов не обанкротился.
В 2004-м у сестры Хелен случился инсульт. После выписки из госпиталя ее отправили в «Приют Милосердия». Сестры Мелани и Нена долгое время думали, что она вернется, вновь займет свое место в третьей спальне, но ей становилось все хуже. Каждый день сестра Нена проезжала двадцать миль до приюта, чтобы навестить подругу и попытаться заставить ее порешать задачки из детских учебников по математике; иногда сестра Хелен соглашалась, но в основном сидела и смотрела телевизор. Со временем она все с большим трудом узнавала сестру Нену, затем и вовсе перестала. Из-за инсульта сестры Хелен мы стали чаще видеться с сестрой Неной. Обедали после ее теннисных тренировок или пили кофе в предвечерние часы. Она рассказывала о своей подруге и иногда тихо плакала. Все-таки они очень долго прожили вместе. Во время одного из таких разговоров она упомянула, что фамилия сестры Хелен – Кейн, и я удивилась, что не знала этого прежде.
Сестры Нена и Мелани оставались в Грин-Хиллз, но к 2010 году сестра Мелани сильно ослабла, стала забывчивой. Другие монахини пришли к соглашению, и сестра Мелани его поддержала, что пришла пора и ей отправиться в «Приют Милосердия».
Тогда встал вопрос: как быть с сестрой Неной? Она продолжала играть в теннис три раза в неделю, как одна из сестер Уильямс, и не производила впечатление человека, которому пора на покой. Тем не менее, хотя об одной из освободившихся спален можно было не сообщать, арендная плата за кондоминиум составляла 1400 долларов, а других монахинь, готовых подселиться, на примете не было. Было решено, что сестра Нена может не переезжать в «Приют Милосердия», но ей нужно найти квартиру значительно дешевле. Впервые в жизни она оказалась предоставлена сама себе.
Мне нравится возить сестру Нену в «Хоул Фудс». Для того, кто дал обет нестяжания, это самый настоящий парк развлечений, разврата и чудес. Готовить она толком не умеет и не любит ходить по магазинам, поэтому я выступаю за готовые продукты из гастронома. Сестра Мелани, обожавшая бакалейные лавки, каждое воскресенье совершала паломничество в супермаркет «Крогер». Сестра Нена не намерена развивать эту привычку, утверждая, что итальянские корни ее спасут: пока у нее есть пачка макарон и банка соуса, она не пропадет. Теперь, когда мне известны ее предпочтения, я могу с легкостью убедить ее позволить мне что-нибудь купить. Ее главная слабость – отдел оливок. После визита сестры Кэти, когда уже принято решение о будущем каждой, я везу сестру Нену в торговый центр, где мы берем кофе и садимся за маленький столик у окна, чтобы обсудить детали. Она говорит, что нашла квартиру в гигантском жилом комплексе «Вестерн-Хиллз» на другом конце города. Я не в восторге от этой идеи. Я знаю тот район: оживленные улицы кишат забегаловками, точками для обналичивания чеков, всюду развешаны предложения о поручительстве. У нее будет спальня и небольшой кабинет, куда она сможет поставить компьютер и кресло, в котором читает утренние молитвы. Я настаиваю, чтобы она нашла квартиру поменьше, в районе, где живет сейчас, но впервые в жизни сестра Нена принимает решение сама и намерена получить то, что хочет. «Все будет хорошо, – говорит она, пытаясь убедить то ли меня, то ли саму себя. – Там живет сестра Джаннин. Ей нравится. Я уже все продумала. Сестра Мелани помогает мне вести бюджет. У меня теперь свой расчетный счет, кредитная и дебетовая карты».
Здесь, в кафетерии «Хоул Фудс» среди снующих мамаш с колясками и молодых людей с рюкзаками, моя подруга, аккуратная итальянка в спортивном костюме, выглядит вполне органично. Я понятия не имею, о чем она говорит.
– У меня есть расчетный счет, – повторяет она.
– А раньше не было?
Она качает головой: – Финансами занималась Мелани. Она оплачивала счета. – Сестра Нена подается вперед, отодвигая чашку в сторону. – В чем, кстати, разница между кредитной и дебетовой картами?
В восемнадцать лет уйти из родительского дома в монастырь, в шестьдесят оказаться за его пределами и жить с двумя подругами в кондоминиуме, в семьдесят восемь покинуть кондоминиум, чтобы впервые в жизни остаться одной, – уже одна эта идея не вполне укладывается у меня в голове. Ни расчетного счета, ни кредитной карты: можно подумать, я пью кофе с персонажем Генри Джеймса.
– Знаю, знаю, – говорит она, в точности уловив ход моих мыслей. – В каком-то смысле у меня вполне обычная жизнь, а в каком-то нет.
Я пытаюсь детально и как можно доходчивее обрисовать разницу между кредитной и дебетовой картами, попутно объясняя всю ту путаницу, которую они создают. «Когда пользуешься дебетовой картой, каждую покупку необходимо вносить в реестр, – как с чеками. Записываешь все-все и каждый раз вычитаешь из баланса, – так ты будешь знать, сколько у тебя осталось».
Она отпивает кофе. – Уж на это-то у меня мозгов хватит.
– У тебя на все хватит мозгов, – говорю я. – Просто я не уверена, что все это тебе уже известно. Раз в месяц ты будешь получать выписку из банка. Записи в чековой книжке необходимо сверять с этой квитанцией.
Я никогда не придавала особого значения интеллектуальному содержанию моего среднего образования, по большей части состоявшего из уроков богословия и походов в спортзал. Но хотя монахини не были сильны в Шекспире, в практических вопросах они знали толк. К старшим классам мы умели готовить рагу, соусы и торты. Мы знали, как испечь блинчики. Могли удалять пятна и пользоваться стиральной машиной. Нас учили не только основам шитья, но и тому, как составлять бюджет, вести чековую книжку, заполнить простую налоговую форму. Сестре Нене, преподававшей в начальной школе, все эти знания были ни к чему.
Она долго переваривает все, что я наговорила ей о банковских счетах. Когда я перехожу к тому, как поставить крошечную галочку в крошечной колонке, если ее чек не приняли, она внезапно оживляется, будто бы обнаружила решение проблемы. И начинает смеяться. – Да ты дразнишься просто, – говорит она, прижимая руку к сердцу. – Напугала меня до смерти. Нехорошо подтрунивать над монахиней.
– Я и не думала, – отвечаю я.
По едва заметному следу паники на ее лице я вижу, что она верит мне. Однако продолжает стоять на своем.
– Мне все это не понадобится. Ни разу не видела, чтобы сестра Мелани этим занималась.
Все сестры милосердия, живущие в отдельных квартирах, предоставляют отчет о бюджете в монастырскую канцелярию, подсчитывая стоимость своих платежей за электричество и телефон, затрат на еду и арендную плату. Все, на что они могут рассчитывать в качестве ежемесячной стипендии, – в лучшем случае скромная сумма. Конгрегация все это учитывает вместе с медицинскими расходами и страховкой. Два года назад, когда автомобиль сестры Нены был сбит машиной, ехавшей на красный, представители ордена подтвердили, что купят ей новую машину. Я отвезла ее в автосалон «Тойота». От нее требовалось лишь поставить подпись и забрать ключи.
– Надеюсь, она не красная, – сказала сестра Нена по пути. – Не нравятся мне красные машины.
Ей досталась новая «королла». Красная. Пока сестра Нена медленно ее обходила, продавец наблюдал. Не каждый день машину покупают по телефону для того, кто ее не видел.
– Я была не права, – сказала она наконец. – Очень даже ничего.
Когда сестра Нена была молодой монахиней, преподававшей в Академии Святого Бернарда, примерно в то же время, что я у нее училась, орден назначил ей ежемесячное пособие – двадцать долларов в месяц. Эта сумма должна была покрывать все ее личные расходы: обувь, одежда, леденцы. Любые денежные подарки, вложенные в рождественские открытки родителями учеников, было необходимо сдавать, как и деньги от своих родителей, присланные ко дню рождения. Дело было не в алчности конгрегационной власти, а в исполнении обета. Даже обзаведясь карманными деньгами, сестры должны были пребывать в бедности. Меня так и подмывает спросить, не было ли хотя бы минимального искушения вытащить из собственной поздравительной открытки десятидолларовую купюру, но вопрос кажется невежливым. Вместо этого говорю: «А если бы мама прислала тебе свитер?» Я не пытаюсь выглядеть тупой; я хочу понять принцип.
– О, это пожалуйста. Свитер можно было оставить.
Не исключаю, что единственная причина, по которой это имеет для меня хоть какой-то смысл, заключается в том, что меня саму учили этому в детстве. Мысль о верблюде, не способном пройти сквозь игольное ушко, до того меня пугала (наша семья не страдала от безденежья), что я не могла спать по ночам. Тогда я верила, что подлинная свобода – в разрыве связи с материальным миром, и где-то в самой глубине души, там, куда редко проникает дневной свет, я верю в это до сих пор. Полагаю, никто из тех, кто провел шестьдесят лет, следуя доктрине бедности, не подумает про себя: «Как бы я хотела те духи за двести долларов». Что не мешает нам, покончив с кофе и пугающим разговором о расчетных счетах, отправиться в «Хоул Фудс» за покупками. Сестра Нена настаивает на походе в «Крогер», менее дорогой продуктовый в паре кварталов отсюда, потому что этим вечером еженедельный ужин монахинь состоится у нее дома, и она обещала приготовить свиные ребрышки. Я говорю: нет, мы купим свиные ребра прямо здесь. По мне, так свиные ребра не стоят охоты за низкими ценами.
– Когда ты стала такой командиршей? – спрашивает она.
– Я всю жизнь ждала возможности покомандовать тобой, – отвечаю я, и, пока сестра Нена сетует на то, в какую сумму мне все это встанет, заполняю тележку салатами, хлебом и добротным немецким пивом.
Стоя в очереди к кассе, я все еще думаю об этих двадцати долларах в месяц – цифра, которая, по ее словам, впоследствии выросла до ста. «Я проработала почти пятьдесят лет и ни разу не получала зарплаты», – говорит она и тут же пожимает плечами, как бы говоря, что не очень-то и хотелось.
В дизайне «Хоул Фудс» есть умышленное сходство с лофтом в нью-йоркском СоХо – высокие окна и открытые трубы по всему потолку. Я вижу воробья, летящего к полке с хлопьями. Говорю сестре Нене: «В детстве, когда раздумывала над тем, стоит ли мне стать монахиней, я представляла, что выберу жизнь в закрытом монастыре: массивные стены, никаких посетителей». Теперь, из будущего, мне, конечно, очевидно, что я выбрала бы монастырь, потому что это было отличное место, чтобы писать, – ни телефона, ни гостей, никаких отвлекающих факторов, некуда идти. Из меня вышла бы отличная затворница. Я бы легко преуспела в обете молчания. Я бы преуспела и в бедности, и в целомудрии, и в послушании, если бы взамен мне дали спокойно работать. Мы с сестрой Не-ной продолжаем выгружать еду на ленту конвейера. На минуту представляю себя всю в белом, в тишине. «Если бы я была монахиней, то непременно клариссинкой», – объявляю я.
Сестра Нена так хохочет, что вынуждена ухватиться за мою руку. «Ты? – говорит она, задыхаясь. – Клариссинкой?»
Желающих помочь сестре Нене с переездом на новую квартиру выстроилась целая очередь. Сестра Мелани, хоть и переехала на прошлой неделе в «Приют Милосердия», вернулась, чтобы помочь. Восьмидесятилетний брат сестры Нены Бад вместе со своими двумя детьми Энди и Пэм тоже здесь, как и подруга сестры Нены Нора, и все вместе мы загружаем наши машины тем, что сестра Нена не пожелала оставить двоим грузчикам. Полседьмого утра, только что начался дождь.
– Наверное, мы можем перевезти на машинах все коробки, – говорит она. – Тогда грузчикам не придется с ними возиться.
– Так они на то и грузчики, – говорю я, пытаясь вспомнить, помогала ли я кому-нибудь переезжать со времен магистратуры. – Это их работа.
Я иду разбирать компьютер сестры Нены, состоящий из нескольких черных металлических коробок с десятками змеящихся сзади кабелей. Напоминает аппаратуру НАСА образца семидесятых. Очень бережно я складываю все в машину.
Комплекс «Вестерн-Хиллз» на самом деле расположен дальше от оживленной улицы, чем я предполагала, и он такой большой, что напоминает скорее изолированный, обнесенный стенами городок. Как только наш караван прибывает и содержимое наших машин переносится в небольшую гостиную, основная часть нашей группы разъезжается восвояси, тогда как мы с сестрами Неной, Мелани и Джаннин, живущей здесь же, начинаем складывать еду в холодильник, одежду в шкафы, а грузчики заносят мебель и оставшиеся коробки. Три монахини, каждой из них за семьдесят, прилежно трудятся, и, хотя у меня возникает искушение ненадолго присесть на недавно поставленную софу, они этого не делают, поэтому не сажусь и я. Показываю грузчикам, куда поставить телевизор.
– Прошу прощения, – говорит мне один из них. – У меня вылетело из головы ваше имя.
– Энн, – отвечаю я.
– Сестра Энн?
А ведь и правда, в компании трех монахинь я вполне могу сойти за четвертую. Мы все одеты в джинсы и толстовки. На наших ресницах – ни следа туши. «Просто Энн», – говорю я. Думаю о своей маме, которой, как и монахиням, уже за семьдесят. Она была и остается невероятной красавицей, ее комод забит шелковым бельем, гардеробная завалена туфлями на высоких каблуках, она никогда не выходит из дома без макияжа, даже если просто выгуливает собаку. Мы с сестрой не раз задумывались, почему ее природная элегантность и внимание к деталям не перешли к нам, почему мы унаследовали так мало ее сноровки в том, что касается красоты. Но, разговаривая с грузчиком, парнишкой-католиком с татуировкой трилистника на запястье, я думаю о том, как порой мы приходили в монастырь ранним утром и нередко оставались до темноты. Возможно, за эти годы нам передалась не только вера. Возможно, причина, по которой мне так хорошо с сестрой Неной и другими монахинями, заключается в том, что я провела с ними большую часть моего сознательного детства. Когда речь идет о влияниях, время встречи решает все.
В тот раз, когда сестра Нена позвонила мне впервые за долгие годы, ей была нужна помощь в покупке канцелярских принадлежностей для школы Святого Винсента де Поля; она сказала, что долго молилась, прежде чем поднять трубку. Ей было неловко просить денег, но у детей не было то ли бумаги, то ли цветных мелков, то ли клея, а она знала, что я преуспела за эти годы. Прочла несколько моих книг. «Я научила тебя читать и писать», – сказала она.
«Вот именно», – ответила я, не упомянув, что на самом деле она сделала для меня гораздо больше. Сестра Нена была для меня источником, объектом моего детского гнева. Она считала меня ленивой, медлительной и тупой, как нож для масла, я знаю это наверняка. Я видела, как руки других девочек взмывают вверх, пока я, сидя за задней партой, пыталась вникнуть в вопрос. Хотя в то время никак не могла этого доказать, я была уверена, что умнее, нежели она думает, и собиралась это продемонстрировать. Я росла, намереваясь стать писательницей, чтобы сестра Нена поняла, что недооценивала меня. Я всегда считала жажду мести одним из лучших мотиваторов в жизни, и мой успех стал бы местью сестре Нене. Ребенком я мечтала, что однажды ей что-нибудь от меня понадобится, и я дам это ей со всем великодушием. Она и правда научила меня читать и писать, но о чем она не упомянула в тот день по телефону и чего она, после пятидесяти лет преподавания детям, точно не помнила, каким бесконечным мучением обернулась для меня эта наука.
В первый класс я пошла в школу при соборе Боговоплощения в Лос-Анджелесе вскоре после развода родителей. В конце ноября того же года мама увезла нас с сестрой в Теннесси якобы в трехнедельный отпуск, чтобы повидаться со своим знакомым. Мы так и не вернулись. В Калифорнии я не успела научиться читать, и, когда меня в итоге записали в школу Святого Бернарда, я оказалась под попечительством сестры Нены. Прекрасно ее помню. Сложением она сама напоминала ребенка в этом ее простом синем платье из полиэстера с застежкой на спине. У нее были короткие темные волосы и стойкий загар человека, играющего в теннис при любой возможности. По классу она передвигалась с невероятной энергией, и я почти видела, как бессмысленные буквы алфавита тянутся за ней, куда бы она ни пошла. Все долгие часы школьного дня я пребывала в катастрофической растерянности, но пока мне и в голову не приходило, что у меня какие-то проблемы. Тогда я еще по-прежнему считала, что мы вернемся домой и среди детей и монахинь в Калифорнии я быстро подтянусь. В Нэшвилле мы жили в гостевой комнате у незнакомых людей, друзей мужчины, с которым встречалась моя мать. У этих людей, Харрисов, были две дочери, учившиеся в школе Святого Бернарда, которую они не особо стремились посещать, а их родители не особо на этом настаивали. Мы провели в том доме немало дней. Был 1969-й, отличный год для прогулов.
Во второй класс я тоже пошла в школу Святого Бернарда, усвоив очень мало уроков, преподанных мне на первом году. Учеников было мало, и с первого по третий класс нас вели одни и те же учителя. Сестра Хелен вновь учила математике, в которой я ничего не понимала. Сестра Нена вновь засучила рукава, но у меня так и не получалось выводить буквы. Мы съехали из дома Харрисов, нашли себе квартиру, затем снова переехали. После Рождества мы поселились в Мерфрисборо, городке подешевле в тридцати минутах езды, где меня приняли в государственную школу, но и там мы долго не задержались. Пару месяцев я проучилась в третьем классе, и мы снова вернулись в Нэшвилл, я вернулась к сестре Нене. Я попрежнему не могла читать связные предложения, а некоторые буквы алфавита писала задом наперед. Я выучила, как точно пишутся несколько слов, и старательно изображала прогресс в учебе. Терпение сестры Нены, видевшей, как я половину третьего учебного года подряд провожу вне школы, закончилось. Она не выпускала меня на перемены, оставляла после уроков, изводя карточками и разлинованными листами бумаги, на которых я должна была аккуратно выводить буквы снова и снова. Я провалилась в расщелину, и она намеревалась вытащить меня, за волосы, если понадобится. Она позаботится о том, чтобы я не провела остаток жизни безграмотной. В четвертом классе предстоит освоить курсив, предупредила она меня. Поэтому пора ускориться. В четвертом классе от меня потребуется многое, и никто не будет тащить меня за собой. (С тем же успехом она могла сказать, что в четвертом классе занятия будут вестись на французском: путаница, возникшая из-за детской книжки про Слоненка Бабара, которая была у моей сестры. Книга была написана от руки по-французски, из-за чего я думала, что курсив – это и есть французский.) Я была в ужасе от того, сколько предстояло сделать, от того, как сильно я отстала, и постепенно убедила себя, что и сестра Нена внушает мне ужас. Если бы не она, я бы не попала в беду, потому что никто, кроме нее, не замечал, что я не умею читать.
Любопытно, что весь мой гнев, все мои обвинения в адрес сестры Нены так никуда и не девались, пока мне не исполнилось тридцать. Я так и оставалась семи-восьмилетней девочкой, бунтующей против нее. Насколько счастливее я была бы, если бы вообще ничего не учила! И лишь послав ей чек на школьные принадлежности, я поймала себя на размышлениях о том, как часто сидела с ней в классе первые три года и каких усилий стоил ей каждый мой визит. Не часто прошлое возвращается к тебе по телефонным проводам, давая возможность пересмотреть твою личную историю и не тратить бесконечные тысячи долларов на терапию, если бы у меня возникла идея этим заняться. Я задумывалась о детстве, о моем образовании. Как по мне – это не лучший способ времяпрепровождения, но меня поразил тот факт, что в моей памяти осталась лишь ее раздраженность моим вечным отставанием, а не ее триумфальная победа. Выкрутим ручку громкости: я напоминала Хелен Келлер, затаившую обиду на Энни Салливан за ее бесконечные тычки. Когда у детей в школе Святого Винсента де Поля снова закончился клей, и сестра Нена позвонила мне во второй раз, я предложила сходить в магазин вместе.
Когда я приехала, она ждала меня во дворе кондоминиума в «Грин-Хиллз». Сестры Мелани и Хелен, тогда еще в добром здравии, тоже были дома. Теннис, молитва и привычка мало есть, должно быть, неплохо отвечают основным человеческим потребностям, потому что сестра Нена, казалось, совсем не постарела. Это была все та же женщина, которую я знала в детстве, и это была совсем другая женщина. Она раскрыла руки и обняла меня. Я была одной из ее учениц, одной из тех, кто знает, как много детей прошло через ее класс. Вот что она обо мне помнила: я была одной из ее девочек.