Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе Владимов Георгий
– В «Арктику» же вы придете? Ну, там и скажешь. Все послушают с удовольствием, не я один… Да! – я вспомнил. – Лилю увидишь сегодня?
– Передать ей, чтоб пришла?
– Мне все равно. – Я даже удивился, как легко я это сказал. – Захочет – придет, гостьей будет. Но привет, конечно, передай. И еще – спасибо. Это как она поймет. – Я пожал ему руку, а Димке просто помахал. – Встретимся в «Арктике»!
Совсем уже маленькой кучкой мы прошли через Центральную проходную, поднялись наверх, к вокзалу. Здесь, на площади, от нас последние уезжали в Росту – «юноша», дрифтер и бондарь. Сонного таксишника растолкали, приспособили к делу.
– Не поминай лихом, – сказал я бондарю. – Я знаю, ты в Баренцево не идешь, так попрощаемся?
Он руки моей не взял.
– Кто тебя еще поминать будет? Много чести, знаешь. – И тронул таксишника. – Езжай, родной.
Дальше мы пошли с «дедом». Он совсем близко от нашей общаги жил. Вот так мы с ним когда-то и познакомились: все разошлись, а мы вдвоем пошли пробиваться через метель – и разговорились, и он меня к себе затащил обедать. А за весь рейс не сказали друг другу ни слова.
Я шел с «дедом», и он говорил мне:
– Беспокоит меня твое дальнейшее, Алексеич. Ты все же не бросай флот, зачем тебе жизнь переламывать надвое. Мы, может, самое трудное уже пережили, а теперь, глядишь, техники поднавалят, новые суда пойдут – «океаны», «тропики», условия наладятся, не будете вы в кубриках по восемь рыл друг на друге сидеть. А я-то – уже кончился, это точно. Кончился я в этом рейсе. Тридцать лет около машины провел, а как посмотрел на парус – вдруг понял: кончился.
– Что ты, «дед»! Мы еще поплаваем вместе. Ты же меня своему делу обещал научить.
Он не отвечал, усмехался, а я вспоминал: «Приятно и легенду послушать».
У своего переулка он спросил, помявшись:
– Может, ко мне завалимся? Накормят нас, выпить поставят, и спать где найдется. Чего тебе сразу – с парохода и в общагу?
Но я как вспомнил их комнатешку, диванчик, на который меня положат…
– А я не в общагу, – сказал я ему весело. – Есть еще куда завалиться.
– А! – Он улыбнулся мне. – Ну, до «Арктики»!
Мы пожали руки, и «дед» зашагал – тяжелый, в коротком своем полушубке, в мохнатой шапке, в сапогах. Еще раз обернулся ко мне, точно бы знал, что я жду этого, и помахал на прощанье. И я пошел один, сначала одной щекой к ветру, потом другой.
Навстречу мне два чудака шли. Один чего-то бубнил, размахивал длинными мослами, другой – трусил полегоньку, упрятав нос в воротник. Я пригляделся – знакомые силуэты, Вовчик с Аскольдом. Я вышел к фонарю, сделал им ручкой.
– Приветствую вас, кореши. На промысел топаете?
Стали как вкопанные. Вроде бы дернулись друг от друга. Потом Аскольд заулыбался, губищи распустил.
– Сень, откудова, какими судьбами?
– Да все оттуда же, с моря. Где вас никогда не видно.
– А мы тебя в апреле встретить готовились. Как это понять, Сеня?
Неохота мне было им рассказывать.
– Поздновато вы сегодня, бичи. Разошлись уже все. Да и не повезло нам, много с нас не выдоишь.
Вовчик вздохнул.
– Мы б хоть посочувствовали.
Мне смешно стало. И никакой же злости я к ним не испытывал. Но и жалости тоже.
– Все те же вы, кореши, – сказал я им. – Все в тех же ушанках драных, в телогреечках. Не пошли вам впрок мои деньги.
Аскольд удивился:
– Какие деньги, Сеня?
– Да уж скажите по правде, дело прошлое… Сколько заначили? Кроме тех, что Клавдия отняла?
Вовчик, друг мой, кореш верный, поскрипел мозгами и сознался:
– Сень, ну заначили… В такси еще. Ты ж не помнишь даже, как ты роскошно хрустиками кидался. Это ж кого хошь соблазнит.
– Так… Ну а заначенные – неужели все пропили? Ох, дурни!
– Сень, – сказал Вовчик, – ты ж знаешь, на нее же, проклятую, никаких не хватит.
– Дурни вы, дурни…
Аскольд меня подколоть решил:
– А ведь ты, Сеня, тоже вот в телогреечке. Где ж твоя курточка, подарок наш?
– От вас, – говорю, – и подарок не задержится.
Я пошел от них. Вовчик меня окликнул:
– Так, может, проводим курточку?
– Это идея!
– Значит, приглашаешь?
– Пригласил бы я вас, кореши. Но вас же не было с нами. Мне очень жаль, но вас не было с нами.
Долго они маячили под фонарем.
В городе намело сугробов, и когда я шел, тут же мой след заметало поземкой. На Милицейской, возле Полярного института, ветер гудел, как в трубе, телогрейку мою продувал насквозь. Но я все-таки постоял немного перед знакомым крыльцом и с каким-то даже удивлением почувствовал – нет, ничего это для меня уже не значит. «Спасибо» – и только. Неужели так быстро мы вылечиваемся?
Перед дверью общаги тоже намело снега, мне его пришлось ботинками разгребать, чтоб вахтерша могла открыть. Та же самая вахтерша, что провожала меня.
– Узнаете, мамаша?
– Вернулся?
Я по глазам видел – нет, не узнала.
– Вернулся и долг принес. Тридцать копеек. Помните?
Вот теперь узнала.
– Что ж ты так скоро? Случилось чего?
– Да так, о чем говорить… Просто не повезло нам.
– Всем бы так не везло – руки-ноги целы. А долг тебе скостили. Новую ведомость завели.
– Да, – говорю, – жизнь не стоит на месте! Поселите меня, мамаша. Желательно – у окошка.
– Где захочешь, там и ляжешь. У нас вон целая комната освободилась. Только приборку сделаем – и поселяйся.
– А приходов сегодня не ожидается?
– В пять вечера должен какой-то причалить.
Я прикинул – раньше семи они здесь не будут, а к восьми я сам уйду в «Арктику», – это значит, на целый день у меня комната своя. Можно запереться, лежать, курить.
– Спасибо, мамаша. Чемоданчик я пока у вас оставлю.
– Оставь, не пропадет ничего.
– А там и пропадать нечему. Пойду погуляю. Очень я по городу соскучился. По нашим северным воротам, бастионам мира и труда.
Она поглядела на меня поверх очков.
– Что-то с вами там стряслось…
– Я же говорю: не повезло.
На вокзале буфет – с шести; я, случалось, туда захаживал перед утренними вахтами. Буфетчица вылезла сонная, повязанная серым платком, нацедила мне из титана два стакана кофе, чуть теплого – или мне так показалось с мороза, – и я его пил без хлеба, без ничего, просто чтоб отогнать сон и кое о чем подумать. Потому что мы вечером встретимся в «Арктике» и там, конечно, будем под банкой, и все опять пойдет своим чередом. А хорошо бы все-таки разобраться – для чего мы живем, зачем ходим в море? И про этих шотландцев – почему мы пошли их спасать, а себя не спасали? И о том, что будет со мною в дальнейшем, как говорил «дед»: может быть, я и пойду к нему на выучку или наберусь духу и в мореходку подам, «резким человеком» сделаюсь – в макене-то, с белым шарфиком! – или же мне все-таки переломить ее надвое, мою жизнь?
А так ли это важно – как я свою судьбу устрою, ведь Клавки со мною не будет, а никакая другая мне вовек не нужна. И я же все равно нигде покоя не найду: отчего мы все чужие друг другу, всегда враги? Кому-то же это, наверно, выгодно – а мы просто слепые все, не видим, куда катимся. Какие ж бедствия нам нужны, чтоб мы опомнились, свои своих узнали! А ведь мы – хорошие люди, вот что надо понять, не хотелось бы думать, что мы – никакие. А возим на себе сволочей, а тех, кто нас глупее, слушаемся, как бараны, а друг друга мучаем зря… И так оно и будет, пока не научимся о ближнем своем думать. Да не то думать, как бы он вперед тебя не успел, как бы его обставить, – нет, этим-то мы – никто! – не спасемся. И жизнь сама собой не поправится. А вот было бы у нас, у каждого, хоть по три минуты на дню – помолчать, послушать, не бедствует ли кто, потому что это ты бедствуешь! – как все «маркони» слушают море, как мы о каких-то дальних тревожимся, на той стороне Земли… Или все это – бесполезные мечтания? Но разве это много – всего три минуты! А ведь так понемножку и делаешься человеком…
Я сидел у окна – площадь перед вокзалом занесло сугробами, и ни души на ней не было, раскачивались на проводах фонари, черные тени шарахались по снегу. Потом из темной-темной улицы вынырнула «Волга» с шашечками, сделала круг и стала посередине: дальше было не проехать. Из такси – задом почему-то – вылезла баба в коричневой толстой шубе, в белом платке, в пимах, вытянула за собой чемодан. Таксишник выглянул и что-то сказал ей, улыбаясь, и что-то она ему ответила – тоже, наверно, веселое, а потом пошла к вокзалу, скосясь от чемодана, а он ей глядел вслед и усмехался. Раз она обернулась что-то крикнуть ему, и он ей помахал ладошкой.
Она шла к вокзалу, как раз против окна, где я сидел, но меня не видела, улыбалась сама себе – или тому, что ей сказал таксишник. А я вдруг почувствовал, как что-то у меня стучит в виске и дрожат ладони, в которых я сжимал стакан.
9
– Все время, замечаю, ты у меня на дороге, рыженький!
– Нет, это ты у меня на дороге.
Клавка повалилась на стул, расстегнула шубу, сдвинула платок на плечи. И тогда уже мне улыбнулась во все лицо. Уже она успела обмерзнуть и раскраснеться, пока шла к подъезду.
– Дай глотнуть горяченького, чего ты там пьешь. – Я ей протянул стакан. Клавка отпила и сморщилась. – Бог ты мой, он кофе пустое пьет. Как же так жить можно! Нюрка, ты куда же смотришь?
Буфетчица выглянула из-за витрины.
– А что?
– А ничего! Такой парень у тебя сидит, а тебе лень багажник отодрать со стула. Ты картину видела «Человек мой дорогой»? Посмотри, в «Космосе» показывают. Так он мне еще дороже, вот этот злодей. Сидит у тебя сиротинкой неприкаянной. Ты б хоть поглядела на него, какой он. Чудо морское!
Нюрка на меня захлопала глазами.
– Ничего особенного.
– Глаза надо иметь! – сказала Клавка грозно. – И мозгов хоть полпорции. Конечно, «ничего особенного», когда он в телогрейке драной. А пришел бы он в своей курточке – ты б тут легла и не встала. – Клавка мне подмигнула. – Было у меня такое желание.
Нюрка опять ко мне пригляделась и не ответила.
– Что же ты, Нюрка, пива ему не поднесла?
– Да он не просил!
Клавка прямо зашлась смехом.
– Ну, Нюрка, ты мышей не ловишь! «Не просил»! Хороший мужик и не попросит – надо самой давать. Ну-ка, покорми его. Винегрету не вздумай предлагать, он у тебя позавчерашний, я отсюда вижу. Студень небось сама исполняла? Знаю, как ты его исполняешь.
Нюрка там заметалась.
– Балычка могу нарезать осетрового. Колбаски деликатесной.
– Вот, балычка куда ни шло… Хочешь балычка? Хочет он, хочет, потолще ему нарежь. Потом сочтемся. Да шевелись, Нюрка, живенько, живенько, на флоте надо бегом!
– Я, слава богу, не на флоте.
– Ты-то нет, да он у нас на флоте. Э, дай уж я сама!
Клавка сбросила шубу на стул, взяла у Нюрки поднос, собрала мои стаканы. Кофе она выплеснула в мойку, принесла «рижского» и тарелку с балыком и хлебом. Опять завернулась в свою шубу и смотрела на меня, подперев кулаком щеку.
– Как ты жив без меня? Скучал хоть немного?
– Немного – да.
– И то – не зряшная на свете!
Я спросил:
– Куда едешь, Клавка?
– В Североникель, свекра хоронить. Ну, не хоронить, его уже там без меня похоронили, а на девятины еще успею. – Пнула ногой чемодан. – Сильно они на меня надеются, одних крабов семь банок везу, представляешь?
– Погоди, – я спросил, – почему к свекру? У тебя муж есть?
Все лицо у нее вспыхнуло. Отвела глаза.
– Был. Да сплыл.
– Бросил он тебя?
– Да.
– Или ты его?
– Он меня.
Клавка насупилась, закусила губу. До чего ж мне было все удивительно!
– Как же он мог тебя бросить?
– А что я – золотая? Так уж вышло. Лучше б, конечно, я его бросила. Тогда бы все ясно было. А так – черт знает… Обиделся и ушел. Ну, конечно, у него основания были.
– Вот, значит, в чем дело.
– Да уж, проговорилась.
– Надеешься – вернется?
Клавка повела плечом, не ответила. Стала смотреть в окно, в темень.
– Где ж он теперь?
– Я же говорю: сплыл. В море кантуется, вторым механиком на СРТ. Ну, может, еще и вернется… ненадолго. Ему про меня такого наговорили – как ему совсем вернуться?
– Это ты в море ходила – его тоже хотела увидеть?
Клавка еще сильней покраснела.
– Не надо про это. Да и не вернется он. Это ему снова надо в меня влюбиться. А я уже не та, понял, рыженький? Ты от меня уже одно воспоминание застал.
Клавка улыбнулась – так, что я увидел у нее два золотых зуба сбоку.
– Сколько же тебе?
– Двадцать шестой грянул.
– Да, старуха!
– Все-таки не восемнадцать.
Вот на чем ты нагрелась, я подумал, вот о чем говорила тогда, на «Федоре»: «А что нам такого хорошенького впереди светит?» Я его ни разу в глаза не видел, не знал о нем ничего, но вдруг такую злость к нему почувствовал! Какое ему до нас дело – раз он ушел? За что такая почесть ему, что Клавка его ждет и мучается, и у нас с нею ничего быть не может?
– Сколько же ты с ним прожила?
У нее дрогнули губы, и она ответила не сразу:
– Три года. Без семи экспедиций.
Я допил пиво и отставил бутылку.
– Ты когда вернешься, Клавка?
– А ты – когда в море уйдешь?
– Неделю отгуляю. В следующую пятницу «океан» отойдет.
– Я раньше той субботы не вернусь.
Я подумал: это ты сейчас решила. Если б я воскресенье назвал, ты бы сказала – понедельник. Ну так – значит так. Встречаться нам вроде бы и не к чему.
– Я те деньги, что мы говорили, тебе в общежитие снесла. Спросишь у тети Санечки, кладовщицы.
– Хорошо.
Так вот вышло – как будто я об них спрашивал, когда могу получить. Ну ладно, значит, нас больше ничего не связывало.
– Проводишь меня? – она попросила. – Раз уж я тебя встретила.
Я взял чемодан.
– Нюрка, салют!
Мы вышли на террасу. Здесь тоже намело снега, на каменных перилах наросли бугры. Клавка смела варежкой снег с перил, вспрыгнула и села. Чемодан я ей поставил под ноги. Внизу под нами блестели рельсы, а дальше спуск начинался к Рыбному порту, и там виднелись в клочьях пара трубы и мачты и стоячие огни в черной воде – длинными разноцветными нитями.
Паровозишко, кое-где закиданный снегом, приволок вагоны-коротышки – как раз они остановились под нами. На крышах у них и на стеклах блестел иней. Клавка поглядела на эти вагоны и вздрогнула.
– Там топят хоть?.. А может, это еще не мой?
В вагонах зажегся матовый свет, проступили узоры на стеклах. Черт знает, топили там или нет. Человечков тридцать, с чемоданами, с мешками, потащились на посадку.
– Твой, североникельский, – сказал я Клавке. – Затопят еще, он только из депо вышел.
Больше мне нечего было ей сказать. Впрочем, осталось кое о чем спросить.
– Тогда – все обошлось?
Клавка поняла.
– Ну вот зачем тебе про это думать. – Отвернулась. – А может, от тебя бы и стоило заиметь?..
– Что б ты с ним делала?
– Что с детьми делают? На ножки бы подняла… Чего смеешься? А вообще и правда – туман у меня в голове. Ты меня не очень-то и слушай. – Она опять поглядела на вагоны и вздрогнула. – Ну, прощай. Запомнишь меня все-таки? Хоть у нас и недолго любовь была…
– А недолго и нужно.
Она мне посмотрела в глаза.
– Неужели так? Было что-то – и хватит?
Хотела улыбнуться насмешливо – и не смогла, губы задрожали, и улыбка вышла горькая, жалкая какая-то. Мне тот коридор вспомнился, длинный и пустой, по которому она с такой же улыбкой шла – медленно и как пьяная, шаркая туфлями по ковру. И прошла мимо, и я даже не окликнул. Так и теперь – не окликну. Вот такую, растерзанную, и отпущу – в холодную эту дорогу, к чужим на похмелье. Не рады же они ей – если такое с мужем… Бог ты мой, есть же и ее силам конец – и я плеча не подставлю. Я буду о ближних рассуждать, а этой, самой мне близкой, не помогу ничем. И кто же я после этого, за какие ж такие доблести мне это хоть когда-нибудь простится? А я вам скажу, кто я. Третий. Который должен уйти.
– Нет, – я помотал головой. – Ты не обижайся… Я, наверно, не так сказал. Сама ты не знаешь, сколько ты для меня успела сделать – в считаные эти часы; может, мне на все мои годы хватит. Ну так уж оно случилось, что я не сразу тебя узнал, оттого и расстаемся, – и кто же тут виноват, если не я?
– Может быть, оба мы…
– Может быть. Но не знаю, как ты, а я бы ничего не хотел переиграть. И могло ведь худшее случиться – мы б состарились, а так и не встретились… Нет, все было надо! Вот с этим – езжай, Клавка, счастливо тебе. А будет худо, не дай бог, или пусто, как ты сказала, тогда позови только – я примчусь. Мы же с тобой знаем, как это бывает: вот уже, кажется, ничего тебе не светит – и ангел не явится, и чайка не прилетит, – ан нет, кто-то все же и приходит. Я к тебе отовсюду сорвусь, где бы я только ни был. Даже и письма не напишешь – а услышу, почувствую.
Я хотел ее за руку взять. Она стряхнула варежки на колени себе и приняла мою руку в обе ладони и то сжимала их, то разжимала, глядя вниз куда-то, мимо меня. Из-под платка у нее выбился пушистый завиток, и я смотрел на ее висок, и у меня сердце сжималось, и я думал, что не надо мне ее целовать на прощанье – как я тогда вытяну этот день!
– Спасибо, рыженький… Дорого это – даже слышать. Нет, я знаю, что ты не врешь. Просто я думаю… – И помолчала. – Ну а к тебе-то самому – ангел когда-нибудь явится? Или так и будешь – один посреди поля? Мне же и за тебя страшно.
– А вот этого – не надо, Клавка. Почему же я – один? Человек только подумает о других, не только о себе, – он уже не один. Как бы ему там ни было сиротно, хоть в поле, хоть в море. Вот ты уедешь, не встретимся – и все-таки я без тебя не буду. А ты – разве одна будешь в чертовом твоем Североникеле, совсем уж – без меня?
Клавка вздохнула и слезла с перил. Она опять смотрела на мерзлые вагоны, но уже не вздрагивала, смотрела спокойно. Вот и все, я подумал, теперь она хоть с ясной душой уедет. Я бы не хотел, чтоб ее что-то мучило. Чтоб она меня жалела. Пусть едет с легким сердцем, а не бежит от меня, как от чумного. Пусть вспомнит обо мне хорошо. И я ее так же вспомню. Я не забуду, как с нею было тепло. Хотя и недолго.
– Посмотри там, – сказала Клавка. – Таксист не уехал еще?
– Зачем он тебе?
– Поедем на нем. Ко мне в Росту.
– Это что еще, Клавка?
– Поедем, я сказала. Попробуем жить с тобой.
– Как же девятины? – все, что я догадался спросить.
– А ну их! – Она провела пальцами по глазам. – Там и без меня не заскучают. А тут ты все-таки – живой. Эх, сделаю еще одну глупость – и затихну!
– Клавка, что же ты меня мучаешь!
– Сама вот мучаюсь… Может, нам и повезет с тобой. Может, не так скоро и кончится. Думаешь, мне тебя любить не хочется? Я ж не совсем пропащая.
– А если он вернется?
– Ну зачем об этом. Что-то же я решила… Ну будем втроем тогда решать, если тебе так хочется. Может, и подеретесь из-за меня. Только почему-то всегда при этом нашей сестре достается.
И это тоже, я подумал, было с тобой. Сколько же мне еще придется про тебя узнать?
Мы с Клавкой сошли на площадь по мерзлым ступеням. Кругом была темень, рассвет еще и не брезжил. Мне казалось – он никогда не наступит, обошел он наши края. А таксишник еще стоял на площади, грел мотор. Ожидал, наверно, пассажиров с «Полярной стрелы», она к восьми приходит.
Клавка пошла впереди – по стежке, которую таксишники протоптали к буфету. Вдруг она обернулась ко мне, и я на нее налетел. Клавка прижалась ко мне холодной щекой.
– Что ты?
– А может, не надо? Ведь и хорошее было, осталось бы о чем вспомнить, а вдруг мы все испохабим?
– Не знаю.
– «Не знаю», «не знаю», все на Клавкину ответственность!.. Закройся ты, бич несчастный! – Клавка роняла варежки, застегивала мне телогрейку на горле, а студеный ветер выжимал у нее слезы. – Я тебя завлекала, завлекала, а теперь самой страшно…
– Иди вперед, – я сказал.
Она кивнула.
– Вот правильно. – И пошла.
Я бы порассказал вам, как мы приехали и вошли с нею в ту комнату, где я почти ничего не помнил, откуда меня выволакивали битым, и как мы прожили первый наш день, и что было дальше, – но тут уже начинается совсем другая история, там и Клавка будет другая, и я другой, и чем бы все ни кончилось – вы нас запомните вот в эту минуту, потому что, как говорил наш старпом из Волоколамска: «Может быть, мы и живы – минутной добротой».
Так что распрощаемся на набережной, где я в последний раз оглянулся – посмотреть на всю эту живопись. Клавдия стояла поодаль, ждала меня и тоже смотрела на порт. Мы услышали три прощальных гудка, и черный траулер вывалился из ковша, пошел к середине гавани. Он пересекал цветные нити, и ему отвечали гудками верфь и диспетчерская и несколько больших кораблей, где шла еще ночная работа.
Не знаю, куда уходили бичи, где там над ними закачаются звездочки. Я и прощался с ними и не прощался – через неделю и мы вот так же уйдем: стране ведь нужна рыба.
И куртки мне было не жалко совсем. Пускай она остается в Гольфстриме.
1969
Послесловие автора к первому полному изданию в России
Эта книга возникла из опыта моего плавания на рыболовном траулере СРТ-849 «Всадник» по трем морям Атлантики: Баренцеву, Норвежскому, Северному. Я был на борту не сторонним наблюдателем, но как палубный матрос участвовал в работе и в жизни экипажа; это обстоятельство – возможно, пошедшее на пользу книге – предопределило в немалой степени ее судьбу в СССР. Должно быть, доверчивый автор слишком буквально воспринял призывы руководящих товарищей насчет досконального и всестороннего изучения жизни. К тому же «Три минуты молчания» оказались последним романом, напечатанным в «Новом мире» Александром Твардовским; для тех, кто хотел его свержения, нашлась удобная полноразмерная мишень. Обширная наша пресса, от столицы до окраин, немедля запестрела традиционными заголовками: «В кривом зеркале», «Ложным курсом», «Сквозь темные очки», «Мели и рифы мысли», «Разве они такие, мурманские рыбаки?», «Такая книга не нужна!», «Кого спасаете, Владимов?».
Не следует думать, однако, что только «правая» пресса, она же «охранительная», поучаствовала в этом кошачьем концерте. Даже, как ни странно, совсем крайние правые от травли воздержались: к примеру, Вс. Кочетов в своем «Октябре» не дал ругательной рецензии, предпочел бы, по слухам, «спокойно-объективную» – возможно, из спортивного благородства, которое, говорят, было ему присуще: его роман «Чего же ты хочешь?» и мои «Три минуты» были самыми читаемыми в годы 1970–1971; соперничество обязывает к джентльменству.
Остальная королевская рать, равно и правая, и левая, без долгих околичностей дала мне почувствовать, что я не угодил ни тем ни другим. И, как объяснил мне впоследствии один сведущий человек, и те и другие решили мною пожертвовать, то есть излупцевать так наглядно, чтобы власть оценила их умение самим наводить порядок в своем литературном хозяйстве. Некий редактор из правых, до которого происходящее дошло не сразу, даже воскликнул в простодушии: «Э, да они же своего бьют!» О том, чтоб поберечь опальный журнал, «своим» как-то не приходило в голову. Ничего не упускающая власть это заметила – и не отсюда ли пришла к своей гениальной идее: не директивой Политбюро убрать Твардовского, а руками самих писателей? На что тогда и существует могучий союз единомышленников, с его 42-головым Секретариатом!
Долго я не мог понять – и это не в шутку меня огорчало, – чем так раздражил я левую публику, среди которой много было и друзей «Нового мира», и поклонников «Большой руды». Мне казалось, я лишь продолжил то, что было заявлено в моей первой повести, но вдруг оказалось, что ее противопоставляют роману – как образец истины, которой я изменил. Высказывания – по большей части кулуарные, но и не только кулуарные, – были в лучших случаях насмешливы, как о вещи несерьезной, не удавшейся, в худших – применялась, бывало, лексика ненормативная, и прямо-таки с пеной у рта. Оказавшись меж двух огней, бываешь высечен за одно деяние дважды. Правые ругали за «очернительство», за то, что русский народ я представил быдлом, левые – за то, что я этот народ идеализирую, в чем выразился мой долго скрываемый и наконец-то обнаружившийся «конформизм» с властью. Одна взыскательная дама – из тех, о ком никогда не знаешь, что, собственно, обязывает их быть столь взыскательными и чем бы еще, если не этой сверхвзыскательностью, они бы отличились, – углядела в романе, помимо «нападок на интеллигенцию», еще и «один шаг до антисемитизма». Любопытно, что к этому «шагу» даже и не подберешь глагола. Он сделан, этот «шаг»? Или его хотели сделать? Это походило бы на бой с тенью – если б хоть тень «еврейского вопроса» промелькнула в матросских кубриках, в диалогах моих бичей.
Фронт моих не-поклонников простерся широко – от Софронова, поместившего в своем «Огоньке» рецензию наигнуснейшую и оскорбительную, и до… Солженицына. Да уж, до рязанского нашего кумира, которому я, с чувствами самыми почтительными, послал журнальные оттиски. Свое неприятие романа он предпочел выразить публично – оставив письмо в открытом конверте с надписью «Г. Владимову через „Новый мир“». Возможно, входило в планы Александра Исаевича наставить новомирцев на «правильный курс». Это его право. Но тогда и мое право – привести здесь это письмо полностью.
18.11.69
Дорогой Георгий Николаевич!
Начал я Ваш роман просто : какая легкость рисунка, полет пера, какая непринужденность языка и жаргона! И особенно мне понравилось, что Ваш герой бросает море: вот сейчас-то он на суше хватит, голубчик, узнает, насколько здесь серьезней.
И вдруг – он возвращается на море… И я – сразу скис: этого мне не одолеть. При нынешнем моем кризисном состоянии – особенно, да и вообще не одолеть… Даже если Вы там нащупаете (очевидно) социальные язвы – слишком много приходится платить за такелаж и соленые брызги.
Будущее (и прошлое, и настоящее) России – на суше. Рыболовный дальний флот – аппендикс, уродство из-за погубленных рек и озер. Морская тема не может, по-моему, сказаться ни на общественном, ни на нравственном, ни на эстетическом развитии России – или во всяком случае вырастет не сейчас, а когда мы будем заселять сибирское северное побережье. Морская тема – боковой переулок, и именно потому я не в силах в него свернуть… Все самое героическое, что может произойти сегодня на море, – не интересно для нашей духовной истории.
Простите! Пожалуйста, не обижайтесь!
Может быть, я не прав. Может быть, много важных открытий у Вас там дальше, но мне этого не одолеть. Для меня «Большая руда» все равно будет на первом месте.
