Выйди из шкафа Птицева Ольга
«Да ответь ты уже!»
«Миш, я серьезно, надо поговорить».
«Надо поговорить про твоего отца. — Набрал и стер. — Надо поговорить про твоих родителей. — Снова стер. — Я еду к твоей матери! — Стер. — Перезвони. Срочно».
Ленка была в сети. Тим отправил ей стикер с кричащим опоссумом. Ленка любила опоссумов за их розовые носы, даже мечтала завести себе такого, но это убило бы бабушку, да и сами опоссумы, похожие на гигантских крыс, жили преступно мало, так что привязчивая Ленка от этой идеи отказалась. Сообщение она посмотрела, отвечать не стала.
«Разгребу дела и устрою бабушке день пересадки фикусов, договорились?»
«Как хочешь».
«И с мамой схожу в Аптекарский огород».
«Как хочешь».
«А тебе куплю билеты в Гоголь-центр».
«Ок. Но съезжать тебе все равно пора. Сепарируйся или сдохни».
Стало полегче. Тим расстегнул куртку, прислонился затылком к стеклу заблокированной двери и закрыл глаза. Поезд покачивался и гудел, как метро, только медленно режущее не тьму перегона, а бесконечную серость подмосковных городишек. На нужной станции Тима вынесло из вагона другими пассажирами. Часть вернулась в тамбур, а оставшаяся бросилась к турникетам на выход. Пока толкался в очереди, Тим посмотрел, насколько приблизилась к нему финальная точка маршрута. Оказалось, что не так сильно, как он рассчитывал. Пришлось втискиваться в маршрутку, передавать за проезд и толкаться по пробкам.
— Чего народу так много-то? — недовольно спросил водитель.
— Так быстрая электричка была! — ответил ему бойкий дедок в каракулевой шапке.
Что электрички умеют ехать еще медленнее, Тим не знал. А городок — тесный и блеклый в окончательно сгустившихся сумерках — легко оправдывал тоску, что была в текстах Шифмана. Писать весело о таком месте не получилось бы и у конченого оптимиста.
— Мне на Школьной, пожалуйста, — попросил Тим, когда на экране вспыхнуло название нужной остановки.
— Так выходи, — откликнулся водитель. Дверь поехала в сторону.
Тим вывалился наружу. Времени набежало половина девятого. Поздно для нежданного визита, но деваться было некуда. Тим огляделся, сверился с картой, выискал среди однотипных домов нужный и зашагал к нему. Дверь в подъезд не запиралась. Внутри пахло старостью и стоялой водой. Исписанные стены замазали зеленой краской, потом снова исписали и опять замазали. Тим пригляделся, но надписей: «Тетерин — пидор!» не сохранилось.
Звонок прохрипел, приглушенный тяжелой дверью. Тим подождал немного, вдавил кнопку опять. Второй промежуток тишины нехотя наполнился шарканьями — кто-то медленно шел к двери, будто бы полз даже. Сверкнуло отверстие глазка. Тим подобрался, словно это могло помочь.
— Кто? — спросили с той стороны.
— Коллега вашего сына, откройте, пожалуйста.
За дверью замешкались.
— Кто? Не слышу. Кто там?
— Коллега! Михаила! Сына вашего! Коллега! — громко и разборчиво повторил Тим. — Откройте, пожалуйста.
— Нет никого, — ответили из-за двери и замолчали, глазок потух.
Тим позвонил еще раз.
— Милицию вызову, — пообещали ему.
— Откройте, пожалуйста. Я коллега Михаила. Мне нужно расспросить про его детство… — начал Тим, не зная, где вообще искать слова, чтобы объяснить свой визит.
Но за дверью оживились.
— Про Мишеньку спросить хотите?
— Да!
В замке щелкнуло, между дверной створкой и косяком образовалась узкая щелочка.
— А вы кем будете? — Говорившую было не разглядеть. — Биограф?
Предположение подходило уровню абсурдности дня как влитое. Тим кивнул. За дверью немного поразмышляли, но все-таки сняли цепочку.
— Что ж, проходите, — разрешили из густой темноты, и Тим шагнул через порог.
В комнате знакомо пахло тяжелым парфюмом, пудрой и пылью. Как от Шифмана, только сильнее. Так, что запах не пропитывал, а оседал вязкой пленкой. Щелкнул выключатель, и в неровном свете лампочки Тим сумел разглядеть заставленный мебелью коридорчик и женщину в бархатном халате.
— Добрый вечер, — обронила она и стремительно пошла в глубь квартиры, обернулась мельком, сверкнула густо подведенными глазами. — Что же вы стоите? Пойдемте в зал.
Обвешанные репродукциями стены начали давить. Тесный коридор давно уже не проветривали. Тим разулся и пошел на звук — в зале звенели чашки.
— Как вас зовут? — поинтересовалась хозяйка, расставляя на круглом столике чайник и сахарницу.
— Тимур.
— Какое мужественно имя! — воскликнула она. Опрокинула сахарницу, и сахар посыпался на скатерть. — Греческое? — Опустила в белую кучку палец, поднесла ко рту и застыла так.
— Наверное…
Глядя на то, как мать Шифмана облизывает палец, а тяжелый перстень на нем сверкает камнем настолько же внушительным, насколько искусственным, Тим мысленно простил Шифману всего его странности.
— Павлинская, — наконец представилась она и протянула руку.
Влажный палец поблескивал, рука царапала воздух отросшими ногтями. Тим подошел ближе, осторожно пожал протянутую ладонь. Павлинская утробно засмеялась:
— Какой стеснительный, мммм… Хороший мальчик, — и больно ущипнула его за щеку. — Садитесь скорее.
Кресло, в которое провалился Тим, на вид было настоящим раритетом. Данилевский бы сходу разобрался, подделка ли это, но мысли о старике пришлось отодвинуть подальше. Павлинская сидела напротив. Она уперлась локтями о стол, положила подбородок на сцепленные пальцы и уставилась на Тима. Моргала она медленно, отяжелевшие под слоем туши ресницы поднимались нехотя.
— Спасибо, что уделили мне время, — пробормотал Тим, не зная, с чего начать.
— Ну что вы, милый, я весь день ждала вас! — сказала она и снова засмеялась. — Значит, вы биограф моего Мишеньки?
Тим не успел ответить. Павлинская запрокинула голову и закатила глаза. Тяжелый пучок волос будто бы перевесил ее птичью шейку. Тиму показалось, что та сейчас переломится.
— О, мой мальчик с самого детства был особенным. Я растила его по своему образу и подобию.
В платьях и бантах. В бантах и платьях. Любому, кто сомневался в правдивости историй Шифмана, следовало приехать сюда. Тим заставил себя улыбнуться.
— Да, Миша отличается от остальных.
— Разумеется! Он же мой сын. Сколько мы говорили с ним! Об искусстве, архитектуре. Я читала ему вслух Шекспира. Мы слушали Вертинского. Помните? Помните, как у него?..
Вскочила на ноги и закружилась, расталкивая тесно скученную по углам мебель.
— На солнечном пляже в июне, в своих голубых пижама, — запела она. — Девчонка, звезда и шалунья, она меня сводит с ума... — Сбилась, принялась бормотать мотив, потом вспомнила слова и с новой страстью закончила строчку: — Вас слишком испортила слава. А впрочем, вы ждите... Приду.
Пока она крутилась, распахивая бархатные полы затертого халата, сверкая из-под них старческим телом, Тим не мог отделаться от мысли, что это Шифман танцует перед ним. Те же узкие плечи, та же необъяснимая ломкость рук, та же порывистость движений. И запах. То ли церковная лавка, то ли деревянное нутро старого шкафа, полное сухой пыли. Тим мог бы найти с десяток причин, почему танец Павлинской был жутким зрелищем, и ни одной — объясняющей, почему он так и не смог отвести от него глаз, пока мать Шифмана сама не оборвала песню и не опустилась в кресло.
— Так что вам нужно? — спросила она.
Я хотел узнать, не рожали ли вы ребенка от моего профессора в девяносто первом, а если да, то попробуйте опознать его на фото, пожалуйста.
— Подробности детства Михаила. — Тим заставил себя улыбнуться еще шире. — Я собираю биографическую справку…
— Да-да, он говорил мне, — неожиданно кивнула Павлинская и задумчиво уставилась куда-то в сторону. — Знаете, он был странным, мой Миша. Вот приходят ко мне гости, я актриса, знаете ли, ко мне часто приходили друзья из труппы, а он сразу прятался от них в шкаф. Я ему говорю, Миша, вылезай немедленно, не позорь меня перед людьми, а он сидит и плачет там, пока все не уйдут.
Тим оглянулся. Платяной шкаф высился над всей комнатой, слишком огромный для заставленной прочим хламом квартиры. Обложка, мелькавшая во всех книжных блогах страны и ближнего зарубежья, тут же всплыла в памяти. Да, похож.
— Нет-нет, шкаф был другой. Меньше, — откликнулась Павлинская. — Тот я разобрала, кажется. Да, точно разобрала. По частям вынесли мужики, какие-то. Им даже платить не пришлось. Сказали, хорошие доски, пригодятся.
— А почему разобрали?
Павлинская поморщилась, вспоминая.
— Там была ссора. Мы с Мишей поругались из-за этого шкафа. Мишенька уже взрослый был. — Она старательно потерла виски. — Конечно, взрослый! Сразу после его выпускного! Слово за слово, знаете, как бывает? Он тогда очень рассердился на меня… И уехал. Мы долго не виделись.
Тим покивал, не зная, как подвести разговор к главному, но Павлинскую его молчание устраивало.
— Мишенька тогда поступил в университет! Как я им гордилась! Такой умный мальчик. Готовился сам, сутками за учебниками, ни с кем не дружил, никуда не ходил. Учился только. Жалко, что уехать пришлось, но я понимаю… — Слезы потекли по ее напудренным щекам, оставляя за собой мокрые следы. — Да, я понимаю. Опять же, тетка моя, пусть земля ей будет пухом, квартирку ему оставила. Очень удобно, конечно. Пусть маленькая, зато своя. Вот туда-то Мишенька и уехал. Обиделся на меня. Не звонил. Долго… А потом вернулся! Как я радовалась. Мишенька, сыночек… Опять приезжать стал. Подарочки привозить. Ой, какое он мне пальтишко купил, хотите, покажу?
Вскочила, бросилась к шкафу, распахнула его. Тот ломился от вещей. Тим плохо разбирался в тканях, но на вид все вместе они могли стоить как подержанный автомобиль. Павлинская дернула на себя вешалку, вытащила длинное шерстяное пальто.
— Хотите примерить? — спросила она, лихорадочно сверкая глазами. — Нет? Ну и зря. Тогда я! Я сама! Сейчас-сейчас…
Рванула пуговицы, одна оторвалась и покатилась по полу. Павлинская отшвырнула пальто, осела на пол и принялась слепо шарить перед собой руками. Тима бросило в жар. Он присел рядом, выудил из куртки фото и сунул его Павлинской под нос. Та мазнула по снимку рассеянным взглядом и продолжила искать пуговицу.
— Расскажите про это фото, пожалуйста, — осторожно попросил Тим.
Пуговица валялась под ножкой столика. Павлинская ощупывала ковер совсем в другой стороне. Она посмотрела на фото еще раз и нехотя пробормотала:
— А что рассказывать? Я праздники часто вела… Собирали нас из театров разных, возили по профессорам всяким, начальникам цехов. Песни пели. Помните? — И снова начала петь: — Я вам песенку спою про пять минут, эту песенку мою пускай поют! — И еще громче: — Пусть летит она по свету! Я пою вам песню эту! Эту песенку про пять минут!
Она упала бы, но Тим успел схватить ее за худенькое плечо и придать устойчивое положение.
— Вы сказали Мише, что на фото его отец, — с нажимом напомнил он. — Кто?
Павлинская сверкнула вмиг прояснившимся взглядом.
— Почему он рассказал вам это?
— Потому что я его биограф, — нашелся Тим.
Павлинская еще немного помолчала, пристально рассматривая его, но сдалась.
— Да, на этом фото отец Михаила.
— Кто? — выдохнул Тим, фото в руке подрагивало.
Палец с тяжелым перстнем неопределенно ткнул в край фотографии, где сгрудилась смазанная массовка.
— Кто-то из них, — нехотя проговорила Павлинская.
— Как? — Тим чувствовал, что его несет, но остановиться уже не мог. — Не может быть. Вы уверены?
— Мой дорогой, я, может, и старая, но точно помню, что Мишеньку родила от одного из этих уродов. То ли Васька Шмелев из Мытищенского, то ли Матвей Станиславович из Зеленоградского драматического. Долгая неделька у нас была, не разобрать. — Она подогнула колени и села поудобнее. — А вам-то что?
Тим не ответил. В голове у него шумело так, что Павлинскую он слышал очень смутно.
— Вы уверены, что не от него? — все-таки спросил он. Ткнул в молодого Данилевского и сам поразился своему отчаянию.
— Этот? — ахнула Павлинская. — Крот профессорский? — Покосилась на Тима и залилась смехом, искренним на этот раз. — Мальчик, ты с ума сошел, что ли? Чтобы Павлинская такому дала? Ой, не могу… — Утерла выступившие слезы, окончательно превратив свой макияж в месиво. — Помоги встать.
Когда они оба оказались на ногах, Павлинская начала суетливо убирать со стола чашки. Тим еще немного потоптался за ее спиной, но хозяйка его будто и не замечала. Он достал из кармана телефон. Шифман не объявился. Ельцова успела наприсылать кучу бессмысленных сообщений, а Ленка — скинуть афишу «Гоголь-центра».
— Я пойду, — пробормотал Тим и попятился к двери.
Павлинская не ответила. Он замялся, но все-таки попросил:
— Вы не могли бы назвать адрес квартиры?
— Какой? — не оборачиваясь, спросила Павлинская, сметая на пол оставшийся на скатерти сахар.
— Которую Мише оставила тетка.
Павлинская неопределенно пожала плечами. Тим подождал, пока весь мусор со стола не окажется на ковре. Потом еще немного — пока Павлинская обстоятельно разбрасывала повсюду бумажки в поисках нужной.
— Вот, — сказала она и протянула Тиму замызганный листок.
— Спасибо.
Он взял бумажку, но Павлинская перехватила его руку, сжала и притянула его к себе.
— Знаете, говорят, что у матерей два сердца: одно свое, другое — ребенка. Я дрянная мать, но сердце у меня за Мишу болит, — прошептала она. — Поезжайте к нему, пожалуйста. Скажите, чтобы возвращался домой. Хватит.
Пока Тим обувался, Павлинская стояла в дверях комнаты и смотрела на него, не моргая, как застывшая соляная статуя. Жена Лота, обернувшаяся на последнем шаге. Она не ответила на скомканные благодарности и не попрощалась, когда Тим погремел замками и вышел в подъезд. Осторожно прикрывая за собой дверь, он продолжал видеть ее — обвисший бархатный халат, птичье тельце, спрятанное в нем, и запах Шифмана, неуместный в любой точке света, кроме тесной квартирки его сумасшедшей матушки.
— Я поехал к Шифману, — сказал Тим в трубку, усевшись на заднее сиденье такси. — Его мама дала адрес. Надо съездить.
— Все-таки сын? — ахнула Ельцова.
— Нет. Неважно. Не знаю. Потом позвоню.
И нажал отбой. Красные линии дорог на водительском навигаторе пульсировали в такт тревоге, бушевавшей в Тиме. Он закрыл глаза и заставил себя не думать. Горчичный шарф пах Павлинской. Тим вдохнул поглубже. Или Шифманом. Все-таки, Шифманом. Тим открыл приложение для заметок, создал новую и набрал:
«МИХАЭЛЬ ШИФМАН. СИНОПСИС».
Эпилог
Ельцова
— Ты представляешь, я пока ехал, накатал синопсис. — Тим все повторял это и повторял, а Ельцова не знала, что ответить. — Такие пробки были, даже Зуеву успел отправить. А если бы пробок не было… Если бы я успел?
— Тебе что менты сказали? — Ельцова подтянула к себе бутылку и снова наполнила рюмки.
— Что он… Что он так уже часа четыре пролежал… — Тим зажмурился, опрокинул в себя коньяк и остался сидеть с закрытыми глазами. — Лицом в пол. И весь в крови. Твою мать… Я развидеть это не могу.
— Еще бы…
Когда Тим позвонил, Ельцова уговаривала дрища не везти ее домой. Да, отлично посидели, еще лучше полежали, но знать адрес ему точно не следовало. Дрищ дулся, смотрел исподлобья. И был поразительно трогательным. Не позвони Тим, кто знает, какими бы глупостями закончился вечер, но закончился он полнейшим сюром.
То, что Тим на том конце трубки плачет, Ельцова поняла не сразу.
— Тим? Але? Вообще не удобно, давай потом. Ты че, ржешь там? Тим?
— Он мертвый… Тань… Он мертвый.
Старик, конечно, давно уже жил в долг. Все к тому и шло. Все вообще всегда идет именно к этому, но любая смерть — потеря. Хоть любимого хомячка, хоть неприлично близкого профессора.
— Тимочка, мне так жаль, — начала сокрушаться Ельцова, жестом указывая дрищу, чтобы тот не лез. — Но он же старенький был… Тимочка, ты не плачь.
— Шифман! Шифман мертвый…
А дальше был ад. Бледный дрищ тащился по пробкам целую вечность. Из нервных причитаний Ельцовой он понял только, что кто-то умер, а расспрашивать не осмелился. Когда они подъехали к дому по адресу, названному Тимом, Ельцова решила, что дрищ и здесь налажал, привез ее не туда. Но дом — старый, без лифта, с обвалившейся штукатуркой, оказался верным. У подъезда стоял полицейский пазик с включенной мигалкой. И скорая с выключенной.
— Жди здесь, — бросила Ельцова дрищу и рванула в подъезд.
Тима уже допрашивали. Он сидел на кухне спиной к выходу и не заметил, что прибыла подмога. В дальней комнате громко переговаривались. Кто-то курил в кухонное окно. Тим сидел, сгорбившись, но с каменной спиной, и отвечал на вопросы усатого мужика в форме. Ельцовой захотелось выгнать того из кухни и прижать Тима покрепче, чтобы он перестал так отчаянно держаться и отвечать на вопросы ровным голосом, а поорал бы уже изо всех сил, как и нужно делать, когда приходишь к кому-то в гости, а этот кто-то лежит на полу в луже крови.
В спальню Ельцова заглянула мельком. Успела разглядеть, что комната разделена занавеской, которую кто-то отдернул, обнажив край распотрошенной кровати. Напротив занавески стоял платяной шкаф, такой массивный, будто бы не он был когда-то затащен в эту дыру, а весь дом изначально выстроился вокруг него. Между шкафом и занавеской стояла низенькая тахта, под ней, скатанный в рулон, лежал ковер. Больше Ельцова ничего не рассмотрела — ее окликнули с кухни.
— Вы к кому?
— Она со мной, — хрипло объяснил Тим.
Ельцова и не замечала раньше, какие темные у него глаза. А может, они успели такими стать за те пятнадцать минут, что ехала скорая, а он плакал в трубку жалобно и тихо, повторяя между всхлипами:
— Я же написал, написал ему синопсис… Зачем он? Я же написал. Написал…
Тима долго еще мурыжили, а Ельцова сидела на тумбочке в прихожей и смотрела ему в спину. Потом все быстро засобирались, протянули Тиму протокол и ручку.
— Подпишите, Мельзин. Из города не уезжайте, мы вас еще вызовем.
— Дайте сюда, — громко сказала Ельцова. Подошла, забрала из рук Тима листок. — А то знаю я вас, товарищ майор.
— Я капитан, — неожиданно робко ответил полицейский и не стал спорить.
Строчки двоились перед глазами, Ельцова выхватывала отдельные слова, но они никак не объединялись в осмысленный текст.
«В 23:17 прибыл по адресу… дверь была открыта… со слов свидетеля… обнаружен на полу лицом вниз… светлая футболка в синий ромб…не подавал признаков жизни… гражданин Мельзин попытался нащупать пульс… скорая приехала в 23:42… колюще-режущие повреждения в мягкие ткани брюшины…смерть наступила предположительно между 15 и 19 часами…»
— Подписывай, — разрешила Ельцова и положила листок перед Тимом.
Тот потянулся к ручке, под ногтями у него засохла кровь.
Дрищ дожидался их у подъезда. Ельцова, которая успела о нем забыть, достала телефон, чтобы вызвать такси, но дрищ посигналил, и они пошли к машине. Тим забился на заднее сиденье и затих. Ельцова сделала страшные глаза, и дрищ довез их до дома, не издав ни звука, за что был наскоро поцелован в щеку на прощание.
— Я позвоню? — шепотом спросил он.
Ельцова неопределенно покачала головой и пошла доставать с заднего сиденья обмякшего Тима. Тот не сопротивлялся. Послушно зашел в лифт, дождался, пока Ельцова откроет дверь — руки у нее немного тряслись, но коньяк, наскоро налитый в рюмки, их успокоил.
— Он себя ножницами, — начал говорить Тим после первого глотка. — Ножницы под ним лежали, я увидел. Ножницами, понимаешь? Как в книжке. Он там бегемота. А тут себя… Себя, понимаешь? Сам.
— Пей.
Тим выпил.
— Я поднялся, дверь открыта. Миша, Миша! А из комнаты голос какой-то. Это я потом понял, что попугай. Летал там, кажется, говорил что-то. Мне даже показалось, что имя…
— Какое?
— Мое. Нет, бред, конечно. Показалось. — Поморщился.
Ельцова дернула плечом.
— Думаешь, Шифман твое имя твердил, вот он и запомнил? — Но увидела, как Тим стремительно побледнел, и замолчала.
— Куда попугая теперь денут, как думаешь? — не унимался Тим. — Может, себе забрать?
— Давай потом с этим, хорошо?
— Да-да. — Тим перевернул рюмку набок. — Там еще вещи раскиданы, видела? Тюки какие-то, прямо как у Павлинской.
— Это кто? — не поняла Ельцова.
— Мать его. Она такая же. Они одинаковые вообще. Даже пахнут! Нет, ты понюхай.
Потянулся к своим вещам, оставленным на стуле, схватил шарф, сунул Ельцовой под нос. Ельцова втянула запах, почувствовала только обычный парфюм. Сама дарила его Тиму на двадцать третье февраля. Но согласно покивала.
— Надо ей позвонить! — Тим хлопнул по столу, зазвенели рюмки. — Нет, черт, я не знаю ее телефона… Надо ехать…
— Тим, четвертый час утра. Все завтра.
— Да… Завтра… Я же ему синопсис написал, Тань. Пока ехал… Написал же. Зуеву отправил…
— А Зуев что? — спросила Ельцова и налила еще по одной.
— Он мне позвонил… — тихо ответил Тим. — Когда полиция приехала. Я в кухне сидел. Скорая, все дела. Они осматривали, не увезли еще. И тут Зуев звонит. Я ему сказал.
— А он что?
Тим глотнул коньяка, поморщился.
— Сказал, что жалко, зато доптираж выстрелит.
Ельцова встала — кухня успокоительно покачивалась. Нашла пустую рюмку, налила в нее коньяка и поставила на край стола.
— К черту.
— Зуева?
— Всех. Зуева, доптиражи. Всех к черту. — Ельцова отошла к окну, вытащила из-за цветочного горшка пачку сигарет и распахнула форточку. — Буквы эти сраные. Они ничего не дают, только отбирают. Нельзя так жить, понимаешь? Как Шифман жил. Забился в нору, сидел там один, строчил буковки, вот и свихнулся. Нельзя ради них жить. Надо ради себя. Ради людей, Тим. Иначе можно ножницами в живот. Так, что ли, Шифман мечтал сдохнуть? Не думаю… Просто его никто не остановил. А надо, чтобы кто-то был. Чтобы кто-то всегда был. И что-то еще было. Кроме буковок. — Сделала две затяжки, сморщилась от дыма, потушила сигарету. — Давай выпьем за Шифмана.
Тим поднял рюмку.
— Давай за Мишу Тетерина.
Чокаться не стали, опрокинули в себя еще коньяка. У Тима зазвонил телефон.
— Не бери, — попросила Ельцова.
— Данилевский, — одними губами проговорил Тим и выскочил в коридор, повалив табуретку.
Ельцова стояла у окна и слушала, как Тим старается скрыть, что пьян.
— Нет-нет, я в порядке, не поздно, — тараторил он. — А вы как? Закончили? Вот только? Григорий Михайлович, нельзя же так! Вам отдыхать! Что? Врач? Да, врач! Завтра? Отлично? Во сколько? Очень хорошо! Я буду! Обязательно приеду! Да, спасибо! И вам! Доброй ночи.
Ельцовой было тихо и очень пьяно. Где-то дрищ, наверное, уже зарулил на частную парковку своего таунхауса с маленьким бассейном во дворе, который очень хорош летом, Таня, здесь так здорово, вам обязательно надо сюда летом, я один, родителям нужна природа, а мне и здесь хорошо, одиноко только, Таня, приезжайте. Но приезжать не хотелось. Хотелось стоять тут, слушать, как Тим треплется с престарелым профессором, и пить коньяк.
— Пора бы уже начинать жить своей жизнью, Тимочка, — сказала Ельцова, увидев в отражении окна, что тот вернулся на кухню и остался стоять, привалившись к дверному косяку. — Нельзя все время ради других. И ради буковок нельзя.
— Вот сейчас и начну. — Кажется, Тим улыбнулся. — Можно я к тебе перееду?
Конец.
