Великий Кристалл. Памяти Владислава Крапивина Зонис Юлия
Еся замолчала, засопела. И стала выбираться из повозки, перемахнула ногу через трусящего рядом на привязи своего Белого. На ходу отвязала его. Пришпорила, привстала в стременах и понеслась вдоль обоза, свернула в полегшую траву.
– Евсея-я! Вернись, вернись, кому говорю! – кричала ей вслед баба Паша.
Еся летела по полю, по дорожке в поваленной траве, увидела, что Звездочка пасется в одиночестве, а поле дальше колышется разнотравьем до самого горизонта. Спешилась, пошла, отпустив Белого. В конце проложенной лихо просеки увидела торчавшие из травы сапоги Ванькины. Вытянула шею.
Ванька лежал в траве и рисовал.
В старом пне, в гнезде маленьком, не по росту, сидел кукушонок, растопырив крылья.
Иван оглянулся, прищурился на солнце, тихо рассмеялся:
– Всех повытолкал, злыдень. Шелуха яичная, видишь, внизу?
Еся кивнула. Иван на четвереньках выбрался из зарослей.
– Надо наперерез, обоз вперед ушел, – сказал он, взлетел в седло, забрасывая сумку с рисунками за плечо. Пустил Звездочку в галоп.
Двигались день за днем, все время на север. Ночевали в поселениях, останавливались в давно выбранных отцом дворах. Под вечер засылали вперед гонцов, и обоз уже ждали. Не тратя времени на поиски ночлега и еды, люди разбредались по домам. Еся видела отца только глубокой ночью. Слышала сквозь сон его усталый голос в кухне, шаги. Вспоминалась дорога. Как вчера пришлось ночевать в лесу и ухал филин, потому что весь день поливал дождь и несколько раз вытаскивали телеги из глубоких колдобин. Темнело быстро. Наскоро поели солонины, сухарей, легли спать прямо в повозках и телегах, укрывшись пологами шатров. Миновали Красное только к обеду.
Дорога становилась все хуже. Через три недели пошли тощие и кривые перелески. Болота. Деревца, голые и безлистные, торчали тут и там.
Дед с бабушкой жили возле широкой реки. В низинах стояли топи непроходимые.
– Здесь без проводника не пройти, Еся, от бабки и деда ни на шаг, – говорил отец.
Он ехал рядом, покачивался в седле. Полушубок распахнут. Утром туманище, холод, днем солнце выкатится, и становится тепло.
Деревня большая, на сто дворов. Сплошь охотники, рыбаки. У пристани толклось множество лодок, проплыл плот с лесом. Обоз простоял два дня, дольше обычного. Тимофей Ильич попрощался с Есей вечером.
– Завтра на рассвете снимемся, ты спи, не провожай. Вернусь с первым снегом, отдохнем немного и, как санный путь наладится, поедем домой…
Утром обоз ушел. А бабушка с няней не нашли внучку, лишь записку:
«Поехала с отцом в Ледяную страну».
Поднялся переполох в доме, гонца отправили вслед за обозом.
– Ну девка, – качала головой нянюшка, глядя на дождливую морось за окном, на ползущие тучи над лесом, на дорогу, на удаляющегося всадника, сгорбившегося под порывами ветра, – без Ваньки тут не обошлось. Ну да с отцом едет, не одна по лесу, чай, бежит…
Уже к обеду гонец догнал обоз, Есю нашли спящей в дедовом огромном тулупе, в телеге с овсом для лошадей. Она упрямо молчала, когда отец выговаривал ей за побег от деда с бабкой. Молчала, когда он кричал, что «Север – не место для девчоночьих прогулок», и расплакалась, когда он выкрикнул ей в сердцах бабушкины слова «Привези внучку, до следующего лета не дожить мне». Прошептала:
– Ты меня на обратном пути у бабули оставь!
Отправлять назад ее отец не стал, но и не разговаривал с Есей три дня. Потом отмяк и прислал ей зайца. Заяц был совсем молодой, сиганул на дорогу, запетлял под копытами и замер, распластался по земле. Новый попутчик прядал ушами, шевелил смешно носом и так и не спрыгнул с повозки, когда его отпустила Еся. То ли движение завораживало косого, то ли задело его крепко копытами, но он все припадал лапами к дощатому полу и жевал репку. Так и ехали.
На стоянках Еся бежала помогать по кухне. Тетка Марья издалека ей кричала:
– Захвати, Евсеюшка, в том коробе масло. И хлеба четыре каравая, а то и пять прихвати. Холодно, ишь как, на морозе-то и все десять проглотишь, не заметишь!
Потом она говорила:
– Иди уж, пока не стемнело. Скучно тебе тут у кухни, погрейся только хорошенько, чтобы не озябнуть.
– Не озябну, – отвечала Еся, а сама уже отломила горбушку от каравая, разделила пополам, посолила, откусила от одного куска и пошла побежала в сторону Вани.
Тот собирался рисовать. Мешок с кистями, с листами толстой бумаги в кожаном чехле.
Еся отдала ему кусок хлеба с солью, свой сунула Звездочке, ткнувшейся мордой ей в ладонь. Еся была в полушубке, в теплых охотничьих штанах, в сапогах кожаных, платок тонкий шерстяной в мелких цветках повязан слабо, и волосы русые прямые рассыпались прядями. Серые глаза смеялись.
– Кого же ты сегодня будешь рисовать? Вечер ведь уже. Темнотища!
– Леммингов. Смотри, как нор много!
Маленький зверек вынырнул будто из ниоткуда и опять скрылся в пожухлой траве.
Дождь заморосил и перестал. Серая равнина тянулась, сколько хватало взгляда.
– Местные говорят, лето нынче холодное, ледяные дожди частые. Травы пожелтели, едва поднялись, – говорил Иван, – зверю кормов мало. А на острове, должно быть, и того меньше. Но самое плохое, что остров в этом году так и не появился. Льдами укрыт.
Они шли по степи, сзади виднелся обоз дымами, впереди – лишь сумрачный горизонт. Там, где-то уже недалеко, ворочается Ледяное море. Еся смотрит в ту сторону.
– Возле норы встать, подождать, он и высунется, – говорил тем временем Иван, прижимая палец к губам и говоря все тише.
Еся замерла, как цапля, на одной ноге. Вытянула шею, пытаясь заглянуть в нору.
Но время тянулось, и ничего не происходило.
Еся поставила осторожно ногу и посмотрела в сторону моря. Отец говорил, что там, где-то у берега, их уже ждет странная кожаная лодка-байдара, но до самого острова на ней пройти не удастся. Чем дальше к северу от берега, тем больше льда.
– А мы на лыжах пойдем, – сказала тогда нерешительно Еся.
– Где-то на лыжах, где-то на упряжке. А ты останешься с женщинами и обозом, сам байдару проверю, чтобы нигде не спряталась, – ответил очень серьезно отец. И добавил: – Это опасно, Еся, останься на берегу…
Высунулся зверек. Покрутился. На голове что-то блеснуло.
Еся бросила руку, чтобы поймать. Едва не схватила. Зверек спрятался.
– Что-то на голове, – сказала она, вскинув глаза.
– Тебе показалось, – пожал плечами Иван.
Становилось совсем темно, посыпалась, застучала по пожухлой траве снежная крупа…
– Пещерные люди чуть не захватили короля леммингов, – задумчиво сказал Егор. – Но кажется, она Ваньке поверила.
– Сам ты пещерный человек, Горя. Зачем ты корону нацепил?! – почему-то шепотом ответил Веня.
– Да это я прогнал, – пробормотал Егор. – Но почему она меня видит?
Они уставились друг на друга. Егор – тощий, неулыбчивый и смуглый, будто высушенный дубовый лист, Веня – длинный, нескладный, с вечно сонными глазами.
– Ваньку чуть не подвели, а все ты со своими мамонтами! – возмущенно выпалил Веня.
– Я думал…
– Думал он!..
Но думали они так оба. У Ваньки Лихова была мечта жить тогда, когда мамонты жили. И вообще он мечтал жить в прошлом, далеком-далеком. Чем дальше, считал он, тем люди счастливее были, а лучше совсем без людей, потому что все войны от них. Вот Горя-Егор со своими экстрасенсорными способностями мечтал космические дали осваивать, Веня, чувствовавший себя в воде как рыба, готовился стать архитектором подводных городов, а Ванька из исторических архивов не выбирался. И ничего не умел. Нет, умел рисовать.
– Рисуешь ты, Ваня, удивительно, чирк-чирк, непонятно ничего, и вдруг понимаешь, что вот оно что, – как загадочно говорил об этом Петруша, Петрушин Валерий Георгиевич, их преподаватель.
В их интернате на Марсе больше никто так не рисовал, а необычностей там хватало.
И самой известной необычностью был Горя. У Гори родители погибли после последней своей экспедиции. Возвращались на Венеру, из-за аварии звездолет потерял управление и врезался в астероид. Горя на Венере попал в чужую семью, бежал в восемь лет, бродяжничал, оказался в трущобах и в десять лет проиграл в джонго печень в обмен на больную печень двухсотлетнего катаканца. Операцию назвали гуманной, потому что свершился обмен, говорили, ты дурак, парень, ведь могли просто отобрать, и проводили ее тут же, в одной из каморок казино. Во время операции, говорит, сразу улетел под потолок, и никто не ожидал, что он очнется. «Очнулся и ушел в мир таких идиотов, как я», – так он это называл.
– Просто встал и пошел. И цветы, и трава эта, и небо, никогда не видел такого неба. Подумал, что хочу, чтобы был шалаш, и появился шалаш. А я не знал, что это такое, слышал про него. Всю ночь шумели деревья над головой. Шелестели листья, почему-то слышал каждый из них. Слышал, как кто-то ползет по траве, кто-то летит, легкий и не страшный. Пробыл я там долго. Ел орехи, ими в меня бросалась какая-то птица.
Рассказывать про свою страну Горя мог бесконечно, и непонятно было, что правда, а что он придумал, но потом Петруша сказал:
– Да это ведь Земля, братец ты мой!..
А Веню решили воспитывать как жителя водного Хикса. Отец с матерью развелись, и отец-хиксианин не отдал Веню. Но Веня так и не сумел жить на самом дне океана.
– Я всплывал на поверхность время от времени, «земной кит» – называл меня отец, – рассказывал он.
А потом отец сказал, что Веня уже взрослый, но недоразвитый, что он, отец, ничего в этом не понимает, и просил прощения, что забрал его у матери, говорил, надо было ему расти на Земле. Дал денег и отправил к матери. Денег хватило до Марса, мать его так и не нашли, и определили мальчишку в интернат. Дети на Хиксе считаются взрослыми в земные десять лет.
Ваня Лихов жил в колонии на Прометее. Работал с бабушкой в саду, в оранжерее. Помнил вечнозеленые деревья и яблони, и счастливых отца с матерью, и бабушку, рассказывавшую про мамонтов. А потом началась война. Ваню отправили первым рейсом, всех детей отправили. И больше никто не спасся, маленькую колонию уничтожили одним случайным взрывом.
Ваня долго не разговаривал, молчал, читал и рисовал. Все подряд, что видел.
Потом нарисовал Горю. Вернее, только его глаза в зарослях травы. Но все поняли, что это Горины глаза. Старые-престарые. Они у него такие и есть. Мороз по коже от этих глаз. Горя хмыкнул и спросил:
– А чего в траве?
– А так.
– Понятно.
Ваня сказал:
– Отправь меня туда, Горя, я траву не обижу, жука не прогоню. Отправь.
– Хах! Буду я всякого Лихова туда пускать. Жди, я подумаю.
Так и вышло, что на Ванькино пятнадцатилетие Горя с Веней решили отправить друга к его мамонтам. На неделю. И вот уже четвертый месяц, как Ивана оттуда вытащить не могли, не хотел тот возвращаться. Однако исправно выходил на связь. Связь Горя называл телепатической, потому что слышал и видел Ваньку только он. Тот сообщал, что все хорошо, и пропадал…
Мело снежной крошкой, дымы поднимались над круглыми домами, крытыми шкурами. Поодаль встали три походных шатра. Лошади сбились в кучу. Иван помогал укрывать лошадей попонами от надвигавшейся метели. Потом побежал на берег, туда, где Тимофей Ильич разговаривал с каким-то стариком в оленьих штанах и широкой оленьей же рубахе. Старик был невысок, коренаст, темен и груб лицом и казался частью этого берега, каменистого, неприветливого и холодного. Но Тимофей Ильич слушал его внимательно и почему-то согласно кивал.
Волна била о берег шугу, выбрасывала льдины покрупнее. Лодки, кожаные и необычные, лежали перевернутыми дном к свинцовому небу, только одна, с широкими бортами и крытой шкурами носовой частью, болталась в воде. А старик тыкал пальцем то в небо, то куда-то вдаль и качал головой.
– Нельзя идти… небо ледовое… там и там… лед, – выкрикивал он, пересыпая свои слова чужими и непонятными.
– Столько шли сюда, подарки тебе привезли, Кунлелю, кто же знал, что погода так обернется. Не может быть, что зря! – крикнул Тимофей Ильич сквозь ветер и шум волн. Щурился на снег и брызги, потирал застывшие руки, кутался в тулуп, но смеялся. – Хоть одним глазком остров увидеть!
Ваня вслушивался в разговор. Неужели могут повернуть назад, вот здесь, у самого края света… отсюда рукой подать. Ведь они только здесь остались. Добраться до крепкого льда, пройти… сколько там пройти… пройдем, не можем не пройти.
– Сегодня все лето никто не дойти, и ты не дойти, приходи завтра летом! – ругался Кунлелю.
Серое небо нависло над морем, глушило все звуки, будто обложило ватой. Старик размахивал руками. А вдруг он ошибается, все когда-то ошибаются.
Тимофей Ильич растерянно смотрел на белесый горизонт.
– Так кто же знает, что будет завтра летом, – сказал он уже тихо, и Иван понял, что решение принято. Тимофей Ильич повернулся к Ивану и покачал головой. – Прав старик, Ваня, людей жалко на погибель вести. Так и не увидел я остров. Ваня вот не увидел зверя.
Старик слушал, переводя взгляд с Ивана на Тимофея Ильича. Лицо Кунлелю походило на маску, коричневую и с одним усом. Глаза узкие и холодные в тяжелых складках кожи вдруг стали еще уже. Губы растянулись. Руки хлопнули по коленям, и шаман этот расхохотался. Ваня обиженно дернулся.
– Есть зверь! – крикнул Кунлелю. Махнул рукой и заковылял по галечнику к круглым домам.
Тимофей Ильич и Ваня переглянулись. Рванули за стариком.
Тот выбрался из яранги на четвереньках, выпрямился. В руках его была оленья лопатка, на ней вырезан мамонт, лохматый, с бивнями до земли.
– Завтра идти, ты и ты, еще пять, мои люди, – вдруг сказал, как отрезал, Кунлелю и выставил руку с растопыренными пальцами. – Собаки пойти, ледянка, еда собаки, место надо лодка.
Уснули уже под утро. Собирали все самое необходимое. Еся ходила вокруг отца, жалобно приговаривала:
– Одно местечко, одно, половину местечка, четвертину, я умещусь.
– Да нет, – отшучивался между делом Тимофей Ильич, хоть и было ему не до шуток, вдвоем идти на остров он не рассчитывал, – ноги, ноги, Еся, твои не влезут. Ишь, какая вымахала, дочь у меня красавица. Жди, мы вернемся и все расскажем…
Байдара тяжело отчалила, пятясь, прошла по шуге полосу прибоя и стала удаляться. Провожавшие расходились, две старые псины крутились тут же, надеясь, что еще могут полететь такие вкусные пироги и шанежки, каких они никогда в жизни не видали. Еся вытерла слезы, подышала на застывшие на ледяном ветру руки, вытащила из кармана шаньгу, разломила. Серый лохматый пес, наклонив крупную башку, пошел к ней. Ухватил кусок. Еся ойкнула, когда пес прикусил руку и зарычал. Рассмеялась. Пошла, пиная гальку, к шатрам. Долго бродила по застывшему побережью. Прыгнула в сторону от выскочившего на нее песца. На земле валялся придавленный песцом лемминг. Лемминг был в маленькой блестящей короне. Корона исчезла на глазах.
– И что делать? – спросил Венька.
– А я знаю? – буркнул Горя. – Пока Ванька помнит про нас, я его слышу.
– Ты дурень?! Что это за страна? Это прошлое?
– Это… – Горя скривился, будто съел неспелую хурму, он очень любил хурму. – Мамонты были? Были! А на острове этом, Врангеля, они были тогда, когда пирамиды строили, Ванька рассказывал. Только маленькие. Ага. Два с половиной метра.
– А девчонка эта откуда взялась?!
– Не знаю, мутит меня, аж сдохнуть охота, они будто через меня идут… Нет, а что, по-твоему, я к первобытным Ваньку отправлю?! Чудак-человек, вот это был бы подарок на день рождения. А они бы его съели! – покрутил головой укоризненно Горя. – Или они не ели? Я его отправил во времена последнего мамонта, да и все. Остальное мне неведомо.
Он лежал на полу ничком, вытянув руки по швам, отвернувшись от Вени к стене. Веня сидел на плавучем табурете. Табурет плыл в воздухе по кругу, потому что хозяин забыл про него.
«Телепат чертов. То ли есть эта страна, то ли придумал, сказки мне рассказывает… но Ваньки и правда нет нигде. «"Мне не ведомо", точно их видит и точно – прошлое, никогда он так не говорил. Как так-то?!» – думал Веня.
Он покраснел, сознавая собственную тупость, но настырно спросил:
– Где они идут?
– Среди льдин. Льды пошли с севера. Они не успели до берега добраться, байдару их раздавило. Осталась ледянка. …там мороза градусов двадцать. Море или во льду, или покрывается тонким слоем льда, сало называется. Август ведь, какое сало! Лето у них, говорят, выдалось аномальное. А на острове этом и обычным летом почти ноль! Старик ведь говорил им, а они пошли! Три собаки уже умерли…
Горя уткнулся носом в пол. Веня увидел кровь. Слетел со своей табуретки и перевернул Горю на спину, поднял ему голову. Из носа текла кровь.
– Опять, – пробормотал Горя, поднимаясь.
Пошатываясь, он дошел до стены, хлопнул по ней, открылся шкаф. Горя сполз на пол, уткнулся в колени. Веня выдернул из шкафа пакет с салфетками.
– Ты это… оставь их, пусть идут… – приговаривал он. – Скажи, что делать-то?!
– Не суетись… Потеряю его из виду. Слышать перестану. Не ори… я кит.
– Какой кит, Горя, ты ведь плавать не умеешь, – прошептал Веня.
– Хах… я кит… Под ними иду. Заблудился я немного. Полыньи давно нет. Льды толстые, как горы, Веня, никогда в жизни таких не видел…
Иван обернулся на Тимофея Ильича. Его не было видно в ворохе наброшенных шкур. Неделя пути унесла жизнь веселого Кэ, Ваня так и не научился толком выговаривать его имя. Кэ отдал ему свой платок, чтобы Иван закрыл лицо, когда поднялась метель, а потом ушел охотиться и не вернулся.
– Провалился в одну из расщелин? И расщелина захлопнулась? Льды постоянно двигаются, – предположил тогда Тимофей Ильич и посмотрел на Кунлелю.
Лицо старика было непроницаемо. Поиски окончились ничем, сумерки становились все плотнее, и искать перестали.
Спать легли в лодку, укрыв ее пологом из сшитых оленьих шкур. Полог придавили, просунув весла в ушки из кожи на нем, закрепив их вдоль лодки. Уложились ногами к центру, в центре, в самом тепле, разместили Тимофея Ильича, который метался в бреду, сипло кашлял и шепотом просил бросить его. Но после питья, которое Кунлелю варил на костерке из каких-то корешков и жира, затих. Пахло все это варево плохо. Однако старик будто знал, что делал. Такое было его лицо. Словно камень.
Иван долго не мог уснуть, боялся пошевелиться, чтобы не будить тех, кто рядом. Мэ, приземистый, низколобый и сильный («Как носорог», – подумал почему-то Ваня), весь день тащил лодку-ледянку, на привалах молча строгал и жевал мороженую рыбу. И сейчас уснул, кажется, сразу, стукнув в плечо возившегося, пытавшегося угнездиться потеплее Ивана. Что-то буркнул. И Иван притих. Надо уснуть, как-то надо уснуть. В глазах лишь мелькал снег, торосы, опять снег, осунувшееся лицо Тимофея Ильича, когда его, уже несколько раз упавшего, стали заставлять лечь в лодку с припасами. Он лихорадочно говорил:
– Ничего, Ваня, ничего, и так бывает, и по-другому, нам вот так выпало. Зато, когда вернемся, будем рассказывать, какая это удивительная страна. Ледяная. А они живут тут, живут и смеются.
Люди, как привидения, в клубах пара и снега по очереди с собаками тянули ледянку. День назад, когда на привале стали решать, чтобы вернуться, Кунлелю, весь в куржаке, с перекошенным от злости лицом, похожий на древнего злобного духа, махнул рукой сначала в сторону берега, потом на туманный стылый горизонт. Узкие глаза его гневно сверкнули, старик рявкнул:
– Нельзя. Туда далеко. Туда близко. Там смерть. Там еда… вчера летом оставлять. Туда надо.
Голос его звучал глухо. Плотный туман и постоянная то ли морось, то ли снежная мелочь трусилась из туч. Воздух обжигал, Ваня плотнее замотал лицо платком.
Ползли еле-еле. Менялись. Строгали оленину, жевали с застывшими сухарями, опять шли.
– Вода-а! – крикнул кто-то впереди.
В широкой трещине с водой показалась гладкая темная спина кита. Исчезла. Опять мелькнула, фонтан взметнулся высоко. И кит ушел…
Еще через день показались скалы. По разводьям следом за ними все время шел кит. Кунлелю задумчиво провожал его взглядом. Смотрел на Ивана, бредущего в упряжке вслед за Мэ. Качал головой. На очередном привале Ваня упал на снег, ухватил пригоршню, жадно принялся есть. Он просто смотрел на серое море, на ледяную шубу на воде, на фонтан, выпущенный китом. Старик, щурясь слезящимися глазами, сказал:
– Друг.
Их глаза встретились.
Ваня ничего не понял. Закрыл глаза.
Друг… Он давно не слышал Горю. С того дня, как увидел лемминга в короне. Король леммингов, ник Горин… И Тимофей Ильич… Как он похож на Петрушу по истории открытия космоса. Даже шрам на скуле такой же, слева, косой, неприметный. Уже, казалось, и не было их никогда, увидеть бы. Какой сейчас день, год?
К острову подошли на шестой день. Тимофей Ильич шептал:
– Нет, Ваня, я должен идти, что же вы меня на себе тащите, я должен идти, пойми.
Он уже не первый раз пытался подняться, но шел недолго, слишком ослаб, закашливался. А сейчас крикнул:
– Остров!
Так надоевшее за эти бесконечные дни стылое море в белых пятнах льдин здесь обрывалось. Мир странный, будто не успевший за короткое, очень холодное лето оттаять, опять готовился к зиме. Шел снег, укрывал плешины пожухлой травы, горы не растаявших старых льдин. Сотни птиц толклись на карнизах скал. По берегу в клубах пара шел большой зверь. Снег лежал на его свалявшейся шубе. Зверь шел медленно, будто припадая на одну ногу, не обращая внимания на людей. Кунлелю поднял копье. Иван крикнул:
– Нельзя, нет!
– Белый шаман умрет, – отвечал Кунлелю.
Охотники окружали зверя, который по-прежнему не замечал их.
– Нельзя, их так мало осталось! Они остались только здесь! Смотрите, он даже не боится вас, и он хромает! – кричал Ванька.
Кунлелю перевел копье на кита.
– Зверя бить нельзя, надо бить зверя, белый шаман умирать, духи не отпустить его, Мэмыл умирать, Кунлелю умирать, молодой друг умирать.
Белым шаманом Кунлелю звал Тимофея Ильича. Тот умел писать и читать…
Иван очнулся. Лицо Тимофея Ильича склонилось над ним. Было сумрачно и дымно.
– Ваня, ты очнулся! – воскликнул Тимофей Ильич. Он радостно разулыбался, заросшее бородой лицо едва виднелось в свете огня. – Мы их нашли, Ваня, нашли! Они такие большие, нас не замечают и не боятся. А ты спас своего хромого зверя, ты молодец! Не вставай, у тебя жар…
Тимофей Ильич смотрел на бледное лицо Вани и рассказывал ему про остров. Про маленькую землянку, крытую шкурами моржей, про очаг с заготовленным плавником, ждавший их с прошлого лета. Но не стал говорить, что припас был весь съеден то ли леммингами, то ли еще кем. Мэмыл с Кунлелю и еще двое охотников пошли к пасущемуся рядом стаду. Ваня метался между ними и пытался отговорить. Сломал копье у Мэмыла. Кунлелю плюнул и увел всех на побережье бить моржей. Мамонта одного – так их называл Ваня – забили вчера. Охота эта была страшной. Зверь огромный, лохматый просто шел, будто не видя мелких муравьев-людей, забивавших его копьями и топорами.
Тимофей Ильич ругался с Кунлелю, говорил, что таких зверей никогда не видел, он не нашел на острове больше ни одного стада, кроме этого. Белых медведей, носорогов нашел, моржей, громадных лохматых то ли козлов, то ли быков с витыми рогами, олени есть, леммингов тьма-тьмущая, а зверюги эти медлительные и огромные – только в этой долине, только шесть.
Он не говорил Ване об этом. Что толку причитать, такая жизнь, без охоты человеку не прожить.
Ваня лежал под ворохом шкур. Трещал огонь. Дым полз в отверстие в потолке. Летел снег.
– Здесь, на краю света, Ваня, людей нет. Звери и птицы не пуганые. Припасы все так и лежали, как оставил Кунлелю. Он и в этот раз готовит запас, который оставит в землянке. А я и не помню, как сюда добрался, как вы меня тащили. Представляешь, все это время я малым с отцом в санях катался, н-да… А отца-то давно уж нет.
– И у меня нет отца, и мамы нет, – прошептал Ваня.
И опять провалился в забытье.
Дня три мела метель. Тонны снега обрушивались на долину, ветром сметало снег с вершин вниз. Землянку занесло по самую макушку, ко входу вел глубокий лаз, который прокапывали каждое утро. Собаки спали в доме, так теплее.
Утром стадо зверей по-прежнему паслось поблизости, не обращая внимания на идущих вереницей людей с копьями и луками. Оттеплило, валил стеной снег, оседая на скалы, на головы, спины зверей, и стадо походило на идущие медленно снежные горы. Пять взрослых мамонтов, двое детенышей. Один, самый лохматый и огромный, хромал и пасся поодаль. «Малым упал со скалы», – думал Кунлелю. Глядя на хромого зверя, он видел детеныша, отставшего от стада и скользящего по краю заснеженного уступа.
Мэ сказал, обернувшись:
– Ванькин зверь. Зверь умрет, Ванька умрет.
Кунлелю кивнул и посмотрел в сторону моря, которого отсюда не видать. Далеко. Но кит появлялся в разводьях каждый день, старик слышал его, его дыхание. Кит будто ждал.
– Скоро, – сказал киту Кунлелю, утвердительно кивнув. – Скоро назад идти. Твой друг не умирать.
В этот день и другой, и третий охотники уходили на побережье. Толстые непуганые моржи, нерпы, легкая добыча, много шкур и жира.
Кунлелю совал в рот Ваньке кусочки снадобья, вонявшего тухлой рыбой. Ваня метался в бреду и называл Кунлелю то мамой, то бабушкой, иногда вдруг говорил громко:
– Пап, а они есть, мамонты – они есть, я вчера видел. Прилетай…
Тимофей Ильич от этих слов Ванькиных заходился в кашле, сгибался пополам, выбирался из дымной, тесной землянки. Надевал вороньи лапы и отправлялся за плавником. За ним увязывался Рваное Ухо, строгий пес с умными глазами. Трусил следом Лохмач и возвращался. Тенька взлаивал вслед, но опять с важным видом укладывался в утрамбованную лежку: хозяин приказа отправляться не давал.
Было морозно, серо, сыпал снег. Голые черные вершины курились.
«Кунлелю сказал, если сегодня не остановит Ваню, то он уйдет, – думал Тимофей Ильич. От дыма, запаха кож, лекарского снадобья и курящихся трав до сих пор мутило. – Ванька уходить, так и сказал».
Старик выгнал всех на мороз. Охотники ушли направо, к побережью, Тимофей Ильич пошел налево, вчера там видел много плавника.
И обернулся.
За спиной раздался глухой звук бубна. Когда Кунлелю бил в свой бубен, ты будто вставал на ходули. Мир становился зыбким, шатким, земля оказывалась далеко-далеко внизу, под облаками. Удары сыпались глухо, в такт сердцу, и оно замирало, шло тише, еще тише. Очень хотелось домой, полететь, побежать, хоть бы мамонтом или леммингом.
Горя уже не приходил в сознание. Врачи назвали это комой. Веня твердил, что Горя кит. Петрушин каждый день ходил в больницу, сидел рядом с Венькой. То задумчиво покачивался на своем плавающем табурете, то тревожно хватался за него и кружил по комнате.
– Как же вас угораздило! – говорил он. – Как же так?! Теперь они оба там, в прошлом. Эх вы, мамонтоспасатели! А теперь что делать? Егора надо возвращать, только он знает дорогу назад. Ты говори с ним, говори, Вень.
Трепал Веньку по голове и вскоре уходил.
Веньке разрешили оставаться с другом. Он соскакивал ночью, всматривался в свете приборов и ночного освещения в лицо Гори и тихо звал его, и говорил, говорил. Про океан, про россыпи живых раковин на отмелях, про подводные города, где плавучие фонари светили день и ночь. А то вдруг отчаянно шептал:
– Возвращайся, Горя. Как же я тут без тебя, без Ваньки?!
И подозрительно шмыгал носом при этом.
В землянке было дымно, тепло и тихо. Пахло кислым, горьким. Почему-то казалось, что полынью, горький ее дух тянулся над тем осенним пожухлым полем, которым ехали совсем недавно. Коршун кружил в небе. Дорога не дорога, две колеи. Десять всадников, две повозки, две телеги с кухней, шатрами и одеждой теплой – вот и весь обоз.
Поле с ползущим по нему обозом качалось далеко внизу, облака водянистые и осенние, полные холодного моросящего дождя, плыли с севера. Над облаками шла бабушка поливать саженцы черники в оранжерее, мама что-то говорила, улыбаясь и неслышно, под облаками Ваня видел всадников, нашел среди них себя, смеющегося и на Звездочке, и русоволосую девчонку в заячьем полушубке, ехавшую рядом на Белом и что-то рассказывающую…
Ваня рассмеялся и очнулся.
В землянке никого не было. Огонь в очаге погас, вспыхивали лишь угли. Тянуло холодом от полога и отверстия в крыше. Ваня выбрался из кучи шкур, долго искал одежду. Нашел свой полушубок, сумка с рисунками почему-то висела прямо над ним, над тем местом, где он столько провалялся в бреду. «Меня привязали будто», – усмехнулся Ваня, снимая сумку с кожаной петли.
Выбравшись наружу, выкарабкавшись по крутому лазу в снегу наверх, Ваня рухнул в сугроб, ноги подкосились от слабости. Потом долго барахтался, проваливаясь и проваливаясь все глубже. Порадовался, что не ушел далеко, вернулся и долго искал вороньи лапы. Их ему показал Тимофей Ильич, когда собирались. Ваня тогда посмеялся этому странному приспособлению, и правда напоминавшему воронью лапу. А сейчас искал. Должна быть его пара, не может не быть… Нашел. Они висели на той же петле, что и сумка с рисунками…
А потом рисовал, пока не замерз совсем на ледяном ветру. Сова белая уносила лемминга, вдали паслось стадо заснеженных зверей с витыми рогами. Все подряд рисовал. Листки были усеяны набросками…
Шкуры, мясо, жир, бивни моржей складывались в ледянку уже третий день.
– Значит, назад пойдем, – сказал Тимофей Ильич. – Не знаю даже, что хуже – оставаться или идти назад. Но еще сентябрь, лучше попытаться.
Уже и в землянке был оставлен немалый запас. И вот вечером двенадцатого дня Кунлелю сказал:
– Утро идти.
Утро настало морозное. Приплюснутое солнце, огромное, ослепительное, висело невысоко. Краски четкие и какие-то незабываемые заставляли Ваню смотреть и смотреть на горы и снег. Уходили вереницей, таща ледянку вместе с шестью собаками. Ваня жадно искал мамонтов, но их не было. Каждый день стадо уходило все дальше вглубь долины, и вот теперь в самый последний день их не видно совсем…
Через два часа погода сменилась, с севера потянулись облака. Замело, закружило поземкой. Но метель все не могла разыграться, Кунлелю смотрел на горизонт, качал головой и опять шел.
Ели мороженую рыбу, топили жир и грелись. Ночевали в ледянке. Утром опять шли, петляя между разводьями.
До чистой воды добрались на следующий день. Ледянка полетела по воде, в семь весел. Весла мелькали слаженно, шкуры укутывали от брызг и леденящего холода. Смешалось море, небо. Только тяжелый плеск волны по днищу, шуршание шуги, сиплое дыхание. Рывок за рывком. То впереди, то рядом шел кит…
Однажды Горя вдруг вздохнул, закашлялся и открыл глаза. Рядом, держа Горю за руку, чтобы не пропустить, когда тот очнется, свернувшись на полу, на надувном матрасе из набора врача-спасателя спал Венька. Рука соскользнула, и Венька сунул ее под щеку, так и не проснувшись. Подскочил он от голоса Гори. Тот, закрыв глаза, хрипло сказал:
– Убили меня там, Веня. Гарпуном. Вытащили на берег. Я все ждал, что Ванька-придурок вернуться захочет, а он не захотел. Я, говорит, еще чуть-чуть, Горя, тут поживу, можно? Тимофей Ильич на следующий год за яшмой собирается! Главное, говорит, Веньке скажи, что я вернусь… Я мельтешил у берега, фонтаны пускал, а он с обозом ушел, с девчонкой этой. Только шаман знал, что я не кит, да Ванька, но они меня уже не видели. В море я со зла ушел. Охотники из другой общины меня убили. А Ванька мамонта спас.
– Ты не психуй, Горя, а то опять кома накроет! – возмущенно зашептал Венька, шаря кнопку, вызывая врача, удерживая Горю, чтобы не вставал. – Лежать, лежать, кому сказал! Главное ведь, что ты вернулся, и Ванька, значит, вернется. Увидит этого… лемминга в короне, как обрадуется, и вернется, а как же иначе! Мы же поклялись на Землю слетать, ты помнишь? Втроем!
Евгений Вайс
Кольцо и зеркало
Залив, хорошо видный со школьного холма, сегодня разгладился. Спокойно дремали полуденным сном яхты, приспустив флаги и паруса, как будто веки смежили. Анна помахала ребятам рукой и побежала вниз – все быстрее, быстрее, ударяя ботинками по тропе, не обращая внимания на цепляющиеся веточки тамариска. Вообще-то на пологой стороне холма была вполне пристойная дорога, но Анна-то живет – вон, в двух шагах. Перед самой брусчаткой она чуть затормозила, подняв клубы пыли, но тут же помчалась еще быстрее, только сумку к себе прижала, чтоб не колотилась по ногам. Вдоль наклонной улицы, распугав голубей. Вдоль разноцветных трехэтажных домиков, где на мансардах то чайки, то солнечные веснушки, а во дворах зеленеет миндаль. Кажется, еще немного – и Анна, не боясь замочить косу, с разбегу влетит в прохладное сентябрьское море, чтобы крепко обнять его за волну.
Но нет – она остановилась у дверей, едва заметных с улицы, дверей в узкой стене двухэтажного зеленого домика, зажатого меж более высоких соседей. Отдышавшись, Анна привычно подергала колокольчик: короткий звонок и длинный, как буква «А» на морзянке.
– Аннушка! – донеслось из-за двери. Мама впустила Анну в дом, в неширокую прихожую, приобняв за плечи мокрой от мытья посуды ладонью. Рыжеватые мамины кудри стягивала косынка. Из кухни тянуло запахом бульона.
Анна в ответ потянулась на цыпочках, чмокнула маму в щеку и затараторила, стаскивая ботинки:
– Обед готовишь? А нас вот пораньше отпустили. По биологии у нас была посадка кустарников, вот мы закончили, и я сразу домой. На математике объясняли что-то ужасно сложное, но оно нужно для замеров расстояний по звездам, а может, настроений звезд – никто пока толком не понял, но примеры уже решали, а завтра обещали продолжать. А Зоя, с которой я сижу…
– Аннушка, – сказала мама, останавливая ее, – у меня такая новость, что ты точно захочешь узнать ее сию секунду и не потерпишь ни единой терции ожидания. Письмо пришло!
– Ой, – тихонько сказала Анна, хотя больше всего ей хотелось завопить: «Ура!» – но боязно было вспугнуть счастье. Мама так же тихонько и счастливо засмеялась в ответ на восхищенный дочкин взгляд. Конечно же, писем было два.
Конверт для Анны, плотный, как обертка абиссинского шоколада, дожидался на обычном в их доме месте для почты – на маленьком кривоногом трюмо.
Анна стиснула письмо обеими руками и со всех ног помчалась вверх по лестнице. Там была ее собственная комната, со скрипучим дощатым полом, пестрым половичком и высоким, до потолка, платяным шкафом – всего содержимого его полок и коробов не помнила даже сама Анна.
Закрыв за собой дверь, она отбросила в угол сумку с тетрадями, раздвинула занавески – больше света! – и села за свой письменный стол.
Письмо было словно бы тяжелее обычного. Как ни хотелось ей немедленно порвать конверт, Анна достала шкатулку-маникюрницу, чтобы осторожно вскрыть его пилочкой.
Внутри обнаружился только обыкновенный листок из грубой бумаги, исписанный с обеих сторон и сложенный вчетверо. Девочка развернула его и стала читать.
