НАТАН. Расследование в шести картинах Соломонов Артур

— Мы живем в дивной стране, где названия и сущности находятся в состоянии войны, которая привычна для одних, выгодна для других, мучительна для третьих, — енот снова указал на подзащитного лапкой. — Натан Эйпельбаум разоблачил лживые имена, предъявил обществу суть, и тут же стал подсудимым. Но чего стоили бы его слова, если бы он сам не пал их жертвой?

— Он точно адвокат? — нахмурившись, спросила судья у прокурора.

— Точнее некуда, — ответил Тугрик за прокурора, — но я не так глуп, чтобы верить в оправдательный эффект моей речи: ведь Натана судят те, с кем он сражается.

— Отличная речь защитника! — ехидно восхитился обвинитель. — Браво!

— Я обязан, следуя идеалам моего подзащитного…

— Вы осложняете и без того тяжелое положение подсудимого, — заметила судья вроде бы даже с сочувствием. — Делаю вам первое замечание. После третьего вас лишат слова. Предупреждаю вас об этом, поскольку вижу: с правилами поведения в суде вы не знакомы, адвокат Тугрик.

— А вы знакомы, и что с того? — беззлобно откликнулся енот.

— Второе замечание, — с язвительной нежностью улыбнулась Тугрику судья.

Енот был несгибаем:

— Вы не задумывались, почему наши великие художники так часто начинали говорить и действовать вне той области, в которой были всесильны: вне сцены, вне литературы, вне кино?

— Прекратите допрашивать суд, — поморщилась судья, взглянула на свои ногти и слегка просветлела.

— Своим творчеством и своими поступками наши художники пытались компенсировать отсутствие суда, прессы, общественных организаций, гражданских инициатив… Нередко художники терпели крах на этом пути, но в этом крахе больше красоты и смысла, чем в благоразумной пассивности многомиллионной стаи премудрых пескарей.

Енот посмотрел на зал, переполненный хранителями, и ему показалось, что их головы подобны рыбьим, а тела покрыты чешуей благоразумия и плавниками благонадежности. Наваждение длилось несколько секунд.

В голосе Тугрика зазвучали пафосные нотки.

— Когда я ехал на суд в этой отвратительной клетке, я думал о Толстом и Станиславском! — енот потряс лапками прутья своей маленькой тюрьмы, словно проверяя, не размягчились ли они под воздействием волшебных имен.

— Подготовился, — подмигнул прокурор одному из присяжных, но тот не поддержал легкомысленного настроя государственного обвинителя.

— Оскверняет имена, — степенно заметил присяжный, могучие подбородки которого один за другим спускались к груди по дряблой шее. — Не хватало только, чтобы еноты изрыгали из своей пасти… Безобразие!

Тугрик подождал, пока сердито подрагивающие подбородки присяжного обретут покой.

— Я думал о вере Толстого и Станиславского в преображающую силу искусства, — продолжал енот, вдохновляясь своей речью. — Когда я собирал материалы для диссертации, я многим восхищался, да что скрывать — я, гималайский енот, завидовал культурным сокровищам, которыми обладает Россия! До сих пор помню впечатление, которое на меня произвела запись в дневнике Станиславского: «Если я хорошо сыграю в „Дядюшкином сне“, мировая война прекратится». Вот это вера, вот это высота! — от переизбытка чувств енот подпрыгнул и ударился головкой о прутья клетки; это его не сразило, а наполнило силой: — Вера настолько мощная, что когда она поколебалась в другом великом русском — Льве Толстом, он посчитал свои грандиозные романы безделицами. Если они не изменили мир, то зачем они?! И Лев Николаевич принялся плести лапти и пахать землю!

— Не только лапти и не только землю, — сердечно отозвался Натан.

— Безусловно! — страстно согласился Тугрик. — Он стал выступать с сокрушительными трактатами, продолжая верить, что его слово, теперь уже не художественное, но все-таки слово, способно изменить мир. И вот стоит перед вами наследник этого высокого умопомрачения, — Тугрик указал на Натана, и тот, сконфузившись, опустил глаза, — великолепный больной, который не побоялся говорить правду из тюрьмы, находясь в полной зависимости от тех, против кого выступает. Полюбуйтесь на чудо, насладитесь даром, который настиг Эйпельбаума помимо его воли! Насладитесь и прислушайтесь к правде, а не выискивайте повод для наказания! Увенчайте его лавровым венком и отпустите! Пусть творит на свободе! Пусть спасает смыслы, пусть венчает имена и сущности! Пусть указывает на их преступные союзы! Пусть презрением к вам пробуждает вашу совесть! Вот какая реакция на Эйпельбаума была бы единственно правильной! Для страны. И для вас.

Прокурор покрутил пальцем у виска. Покрутили хранители и журналисты. Яростней всех крутил Арсений: казалось, негодующим пальцем он способен продырявить себе голову.

Тугрик переждал, пока покрутят все.

— Если бы ваша низость, госпожа судья и господин прокурор, были равны интеллекту, вы бы поняли, насколько для вас самих опасна ситуация, которую вы с таким рвением поддерживаете. Когда вы, господин обвинитель невиновных, и вы, ваша анти-честь, окажетесь на месте Эйпельбаума, то наверняка услышите эхо моих слов. Я вижу, я осязаю, как мои слова, сейчас неуслышанные, летят к вам, как они наконец-то достигают ваших высокопоставленных ушей. Но когда они долетят, будет поздно. Вам не предоставят такого защитника, как я. В лучшем случае вам дадут такого же рыдающего простака, как тот, который пытался защитить меня на моем процессе. Вы рухнете в созданный вами антимир, и в тюремную камеру вас сопроводит сокрушительная тишина. Тогда вы вспомните енота и Натана, но будет поздно.

Прокурор сердился, что судья разрешает адвокату говорить так длинно, замедляя неотвратимую поступь правосудия. Но, взглянув повнимательнее на жрицу Фемиды, прокурор успокоился: в голубых судейских глазах неумолимо увеличивался будущий срок Эйпельбаума.

— Я обращаюсь к художникам и ученым, — завершал свою речь Тугрик: — Посмотрите на Натана. Думаете, ему не было страшно с самого первого шага? Но он понимал: в России талант дается для того, чтобы свидетельствовать о свободе. Он знал, что окончательный альянс искусства и власти приведет к тому, что в России останется только власть. И всем нам придет конец. Всем, включая тех, кто сейчас так усердно покручивает пальчиками у височков. Прошу, прислушайтесь к гималайскому еноту и Натану. Больше у вас союзников и защитников нет. Прислушайтесь и освободите Эйпельбаума. Dixi.

Примечание главного редактора: Используя разные, независимые друг от друга источники, мы многократно перепроверили стенограмму заседания суда: действительно, енот внезапно обратился к деятелям науки, хотя это противоречило его магистральной мысли.

Мы не обменялись ни одним словом, но я видел, что мы думаем и чувствуем одинаково: снова эти поразительные создания — Натан и енот — обращаются к нам… Чего они от нас требуют, чего ждут? Этот вопрос был запечатлен на лицах моих коллег, и я видел, что мы приближаемся к ответу…

Судья сделала третье — окончательное — замечание еноту, и зал неистово ей зааплодировал. Прокурор смастерил из пальцев символ тюремной решетки, и сквозь нее послал судье воздушный поцелуй. Раздались вопли: граждане требовали выдать им енота и еврея, чтобы немедленно линчевать обоих.

Судья, сопровождая свои слова иронической улыбкой, ответила, что это было бы, в общем, справедливо, но ей приходиться соблюдать закон. Хранители вновь разразились овациями, не заметив, как Тугрик распахнул пасть, вставил в нее мозолистые мизинцы и начал свистеть.

Свист Тугрика поднял колоссальные порывы ветра: со столов присяжных взлетели папки и шариковые ручки; пятисотстраничное дело Натана вырвалось из прокурорских рук и, легкое и свободное, воспарило к потолку; оружие приставов выпорхнуло из кобуры, выбило стекла и, покинув здание, устремилось к небесам: законы притяжения утратили над ним власть. Потрясенные прохожие наблюдали за стаей парящих пистолетов.

Галочка, поставленная прокурором в деле Эйпельбаума, превратилась в черную ехидную птицу, слетела со страницы и устремилась в разбитое окно. Прохожие увидели: пистолетная стая устремилась за галкой и пропала в небесной лазури вместе со своей предводительницей.

Конфискованный посох Натана вознесся к потолку, к самым вершинам правосудия, и рухнул оттуда на голову прокурора. На прокурорской лысине мгновенно образовалась шишка, и он протяжно взвыл. Его вой казался жалким подражанием вою ветра, терзавшему присяжных: он распускал банты, разрывал ремни и распахивал ширинки, — казалось, он обладал не только волей, но и руками…

Порывы ветра обходили только его создателя, Тугрика, и Натана Эйпельбаума. Судья попыталась встать и скрыться, но ветер пригвоздил ее к креслу, и она ошеломленно наблюдала как над залом судебных заседаний парит ее мантия. В какой-то момент блюстительнице закона показалось, что витающая над залом мантия подобна зловещему гигантскому ворону, но ветер прервал поток судейских ассоциаций. Он сорвал с нее голубую кофточку, и, завывая от желания, разорвал юбку. Обнажив судебные прелести, ветер ринулся на публику: явились зады и груди, благородные отцы семейств и почтенные дамы попытались провалиться от стыда сквозь землю, но не знали, как это сделать.

Когда один из хранителей, нагой и смятенный, держась за шатаемый ветром стул, завопил: «Да воскреснет Бог! Да расточатся враги Его!», Тугрик прекратил свистеть.

С холодной яростью енот осматривал полуобнаженный зал. На притихшую публику опускались страницы уголовного дела и клочки одежд. Трусики уважаемой судьи последними спикировали на лысину прокурора.

Но эротического трепета он не испытал.

* * *

В тайных папках архива Мосгорсуда хранятся поразительные фотосвидетельства: молодая судья, практически Фемида, яростная и полунагая, зачитывает приговор Эйпельбауму и еноту. Невдалеке по стойке смирно стоят полуобнаженные судебные приставы: их взгляды исполнены гнева. Перекошены яростью лица нагих журналистов: ветер совсем не пощадил инфовоинов. На лысине прокурора, как знамя, водружены женские трусики, и он зачем-то отдает судье честь…

Под восхищенный рев публики (который ощутим даже на фото) Натан и Тугрик получают еще двенадцать лет заключения за «оскорбление чувств верующих во власть».

* * *

Свист енота запустил череду мистических происшествий.

В тюрьме, куда Натана и Тугрика отправили отбывать «дополнительный, с горочкой, срок» (как выразился в заключительном слове прокурор) с Эйпельбаумом и енотом стали обращаться с необъяснимым пиететом. Натану позволили гулять когда угодно: на прогулках он беспрепятственно диктовал еноту новые воззвания и трактаты. Тугрик стал восходить по карьерной лестнице: его назначили тюремным библиотекарем. Облаченный в поеденный молью лапсердак, Тугрик страстно приобщал заключенных к литературе, особый упор делая на Свифта и Гоголя, и категорически отказывался выдавать Достоевского. «Это про вас, но не для вас, — отказывал он просящим. — На воле насладитесь».

В неограниченных прогулках и неутомимом просвещении прошло четыре недели. А на пятую субботу, прекрасную, взывающую к свободе субботу, Тугрик и Натан бежали.

В розыск беглецов не объявили.

* * *

Примечание главного редактора: Тишина окружила, тишина охватила нас. Помню, как психолог, терзаемый желанием покончить с тишиной, выкрикнул из своего укрытия:

— Я все вижу! Я умею читать по лицам! Вы восхищаетесь болезнью! Вы восторгаетесь ее носителем!

— Да кто же восхищается! — заволновался политолог. — Кто восхищается?!

— Да все мы восхищаемся, — произнес вдруг один из нас, но мы так и не смогли установить, кто именно. Мы перевели взгляды на чучело енота: не заговорил ли наконец покойный зверь?

Я громко закашлялся, возвращая нас к реальности, но, увы, мои попытки производили все более слабый эффект.

Картина пятая

Космос как предчувствие

Космическая даль моя родная

Спустя два месяца после побега енота и Эйпельбаума вышел очередной номер «Космического вестника», где сообщалось, что из сотен претендентов избраны два астронавта для полета в космос. Обложку украшал Натан Эйпельбаум: он гладил Тугрика, сидящего у него на коленях.

Оба были в скафандрах.

Оба были готовы к вылету…

Общественное пространство заполнили проклятия и восторги, ведь граждане нашей страны в моменты потрясений отключают разум. А поскольку потрясения никогда не покидают российскую жизнь, то наши добрые граждане в изумлении рождаются, в изумлении сходят в могилу. Мы не отделяем себя от соотечественников, ведь и мы в те великие и непостижимые дни даже не попытались объяснить грандиозный и зловещий смысл событий, последовавших за бегством Натана и енота из тюрьмы. Да что скрывать? Все мы возвысились и сделали карьеры в исторический период, когда смирение и подобострастие стали главным критерием профессионализма. Не прошла даром интеллектуальная трусость, к которой нас всех принуждали и за которую награждали. Я выбрал лучших из лучших, но даже они оказались группой калек… С ними я попытался взобраться на Эльбрус. Какого я ждал результата?

Впрочем, выбор сделан и путь почти пройден.

Навстречу не разгаданной нами литературной загадке несется другая — космическая.

* * *

Теперь-то нам известно, почему на суде енот так страстно защищал искусство: он знал, что именно оно поможет спастись ему и Натану.

Находясь в заключении, еще до знаменитого «суда обнаженных» (как впоследствии стали назвать этот процесс), Тугрик получил от Роскосмоса конфиденциальное предложение сняться в художественном фильме об отважных советских космонавтках — Белке и Стрелке. Сюжет пленил енота: двум космическим странницам потребовалась врачебная помощь — Стрелка нуждалась в срочной операции на сердце, а Белка, глядя на страдания подруги, заработала нервный срыв и сорвала голос. Выполнять оперативные задания собаки больше не могли. На советскую науку надвигался позор…

Получив сигнал бедствия с МКС, советские ученые растерялись, но ненадолго. На оперативном совещании было принято решение выслать на помощь отважным космическим путешественницам енота-ветеринара. Более того — енота-хирурга, который еще детенышем получил великолепное медицинское образование и военно-патриотическую закалку: «он был рожден в московском зоопарке, и этим все сказано» (так гласил сценарий).

Конечно, енот-ветеринар должен был еще доказать свое право на полет, пройти все испытания и предъявить комиссии отменное здоровье и беспримерную отвагу.

В сценарии Тугрик, по его словам, опубликованным в «Космическом вестнике», увидел «философскую глубину и славянофильскую мощь, а также реализацию давно назревшей общественной потребности снимать фильмы о патриотических животных». Недобрые языки уверяли, что ничего этого в сценарии енот не увидел, а просто использовал шанс покинуть тюрьму, захватив с собой преступного друга.

Поскольку Тугрик был единственным на планете говорящим енотом, его заочно и прочно утвердили на роль, что польстило не лишенному тщеславия зверю.

Чтобы официально подтвердить согласие на участие в съемках, Тугрик совершил диковинный жест: послал передачу из тюрьмы на волю. Глава Роскосмоса получил из «Матросской Тишины» буханку хлеба, преломив которую, обнаружил записку: «Енот Тугрик выражает официальное согласие стать астронавтом». Тугрик поставил лишь одно незыблемое условие: он не отправится на съемки без Эйпельбаума.

Заручившись согласием Тугрика, Роскосмос принялся убеждать ФСИН, что енот необходим в историко-патриотическом кинопроекте, но там не торопились освобождать знаменитых заключенных. Лишь в результате длительных переговоров, сопровождавшихся мздоимством, ФСИН согласилась закрыть глаза на побег.

Бежав из тюрьмы, Натан и Тугрик сразу попали на Байконур и приступили к тренировкам: центрифуги, барокамеры, перегрузки, труд в невесомости, выживание в условиях дикой природы…

Дальнейшие события покрыты мраком казнокрадства. Неизвестно, удалось ли Тугрику исполнить роль самоотверженного енота-ветеринара, а Эйпельбауму — его бескорыстного хозяина, который, по сценарию, в финале должен был произнести такие слова: «Во все концы, от края и до края, безмолвием и бесконечностью полна, космическая даль моя родная, цвети и процветай, как наша сторона».

Итак, грандиозный проект обернулся грандиозным пшиком. Кого-то посадили, кого-то наградили, кого-то сначала наградили, потом посадили, кому-то вручили орден уже в тюрьме, кого-то отравили ядовитыми чернилами во время подписания контракта (говорят, и тут не обошлось без Ивана Синицы). Фильм — частично снятый или совершенно не снятый (этого мы уже никогда не узнаем) — канул в Лету…

У Тугрика, который нацелился на участие в Каннском фестивале, началась депрессия. После закрытия проекта Тугрик дал самое печальное в своей жизни интервью.

Енот уверял, что утратил веру в деяние и прогресс: «Возможно, это влияние страны, которая так боится будущего?» Тугрик утверждал, что теперь понимает Натана, испытавшего в тюрьме блаженство от безликости и бездеятельности. Мечты и желания, политические реформы и социальные преобразования енот объявлял «коварными иллюзиями», «поганой майей», и грозился вернуться в лоно буддизма.

Мы не можем с полной уверенностью подтвердить факт депрессии Тугрика, но некоторые, тайком сделанные фотографии и видеозаписи, нас в этом убеждают: вот он стоит у подъезда в несвежем домашнем халате и курит, чего прежде не делал никогда; вот топчется в очереди в кассу, держа в передних лапках авоську с водкой и килькой в томате; вот надевает скафандр, который ему выдали в качестве утешения за разбитую мечту, идет на детскую площадку и безмолвно раскачивается на качелях рядом с огромным пластмассовым бегемотом…

* * *

Да. Наша исследовательская задача была колоссальна: нам предстояло заглянуть в гигантский, я бы сказал, космический черный ящик.

Совершенно очевидно, что за всей этой скандальной эпопеей стояло нечто большее, чем неудачная попытка снять кино. Кто поверит, что только ради съемок фильма могут быть потрачены миллиарды? Что ради киноленты снимут с полета двух профессиональных астронавтов (как они рыдали!), чтобы вместо них запустить в космос енота и Натана и там всласть поснимать их? Нет, тут геополитика, тут макроэкономика и макрограбеж, тут магическое влияние чудесного зверя на историю, а также поразительное воскрешение Натана в новом, теперь уже космогоническом, качестве…

Анализ «космического периода» мы начали с момента, когда Натан и Тугрик были объявлены астронавтами, что вызвало эйфорию у населения.

Беспамятство нашего народа беспримерно…

Так бормотал отец Паисий, шурша страницами «Космического вестника».

— Быстро же все забыли, что только вчера кляли Натана и Тугрика как врагов России! Требовали их казни у стен тюрьмы, хотели линчевать в зале суда! — отец Паисий брезгливо рассматривал фотосвидетельства внезапной народной любви к Натану и еноту. — Смотрите! Буря национального восторга!

— Горькие месяцы отечественной космонавтики… — астрофизик отвернулся к окну, чтобы мы не видели, как печаль исказила его лицо. — Горькие, позорные месяцы…

— Да если б только космонавтики и если б только месяцы… — отец Паисий смотрел на фотографию, где облаченные в скафандры Тугрик и Натан вращаются в центрифуге, а ученые аплодируют им, расположившись восторженным полукругом.

Астрофизик причитал:

— Какой был бы человек, какой фантастический был бы человек, если бы его не угораздило вляпаться в космос… Ну зачем, Натан Аронович, ну зачем…

Мы вопрошали: что же все-таки совершил Эйпельбаум, улизнув с земли? Какую весть принес оттуда и с какой вестью летал туда? Не за киноролью же он отправился в космическую даль? На наши вопрошания астрофизик отвечал самым простонародным хохотом.

— Правда ли, — спрашивал его неутомимый батюшка, — что, возвращаясь на землю, Натан произнес: «Этот мир не стоит даже стона?»

— Не ваше дело! — ярился астрофизик.

— Правда ли, что, приземлившись, он сказал: «Смерти нет, а детство бесконечно?»

— Это я вам вчера за ужином сказал! — ответ астрофизика, как и он сам, был исполнен спеси.

Отец Паисий разводил руками и в его взгляде, ко мне обращенном, читалось: «Я сделал все, что мог».

В слабой вменяемости астрофизика я усматривал закономерность: пример хворого филолога Сергея Александровича показал, что едва мы подбираемся к периоду, за который отвечает определенный ученый, именно с ним начинают случаться пренеприятные метаморфозы. Мягко, очень мягко говоря.

Оставив попытки пробудить разум и совесть астрофизика, мы всем коллективом вглядывались в предполетные фотографии Натана и Тугрика. Нам казалось, что енот и Эйпельбаум, облаченные в скафандры, вглядываются в нас: требуют, взывают, обвиняют… Вдруг Сергей Александрович вскочил с дивана и порвал одну из фотографий, опомнился, бросился склеивать; ему помогал батюшка — скотчем и молитвой…

Мы наблюдали за их суетой неподвижно и молчаливо: мы уже не рассчитывали на слова, а что предпринять — не знали. Ведь космическая одиссея Натана и енота сейчас забрызгана клеветой в той же степени, в какой ранее была окружена фимиамом. Потому мы не понимали, как обнаружить хоть каплю истины в этом океане лжи.

Политолог, почувствовав, что наши ожидания начинают концентрироваться на нем, ретировался во тьму, где царствовал психолог. Но психолог встретил дезертира вопросами:

— Я прав, полагая, что запуск в космос Натана и енота был политическим решением? Так почему же вы молчите? Только не надо все объяснять «загогулиной» или «русским политическим болотом». Дайте анализ, наконец, а не пытайтесь красиво от него уклониться.

— У нас есть специалист в космической области, к нему и обращайтесь, — глухо проговорил из тьмы политолог, и «специалист» отозвался мгновенно:

— Смерти нет, а детство бесконечно…

* * *

Итак, случилось неизбежное: теперь по исследовательскому пути я продвигался в одиночку.

Разумеется, я не верил в официальную версию: «укрепление российского влияния в космосе через киноискусство».

Двое суток я просидел перед разрозненными свидетельствами о проникновении Натана и енота во Вселенную.

Я разложил статьи и фото перед собой, как пасьянс, как ребус и пытался разгадать его, хотя меня постоянно отвлекали звонками СМИ. Наши бывшие коллеги (исключенные из редколлегии, а ныне наши враги), сделали свое черное дело: организовали утечку, что готовится всестороннее научное исследование жизни и ипостасей Натана Эйпельбаума, и теперь нас донимали требованиями комментариев.

У входа в особнячок обнаруживались самые невероятные предметы. Батюшка чуть не рухнул в обморок, когда нашел у порога отрезанную свиную голову. Астрофизик задумчиво занес в дом суму, в которой содержались необходимые для тюрьмы вещицы. Мы открыли вялую дискуссию: поклонники Натана все это нам подбрасывают или ненавистники? Ведь никто пока что не знает, к каким выводам мы приближаемся. Но наш диспут быстро угас…

На стенах особняка стали появляться надписи: кто-то объявлял нас спасителями памяти Натана, кто-то — очернителями… Полное непонимание царило как за стенами особняка, так и в нем самом.

Я же с фанатическим упорством разгадывал космическую загадку Эйпельбаума и енота. Во время головоломных размышлений и разыгралась наша последняя трагедия…

Вторжение, крах, надежда

Двери распахнулась, и к нам — не то что без приглашения, а даже без позволения — ворвались десять человек с телекамерами, фотоаппаратами и микрофонами. Возглавлял творческую группу Арсений. Он источал запах дорогого одеколона, был победоносно развязен и блистательно нагл.

— Мы поздравляем, мы поздравляем вас! — вопил Арсений, снимая обувь и указывая разувающимся коллегам, куда бежать и кого ловить. Творческая группа была деловита и энергична: сбросив в прихожей обувь, она прорвалась в холл. Операторы и фотокоры проникали со своими камерами во все двери и щели; я услышал вопль батюшки, ворчание политолога и хохоток филолога: он вышел к съемочной группе с горшочком герани, и его ослепили фотовспышки.

— Нам известно, — Арсений обнял филолога, который, в свою очередь, обнимал герань, — что вы завершаете исследовательский процесс по разоблачению Эйпельбаума! Мы не смогли удержаться и ворвались в жерло научной мысли, чтобы узнать: ну что? Развенчан и повержен? — продолжая обнимать филолога, Арсений сунул мне микрофон так грубо, словно хотел запихнуть его в мое горло; я отстранился, я побежал, но меня схватили операторы и повлекли к камере.

— Это произвол, — пытался я вырваться из цепких операторских лап. — Мы не станем давать комментарии, наши исследования не завершены, и я требую…

— О, эти люди науки! — завопил в камеру Арсений, оттолкнув меня плечом и захватывая кадр. — Что им слава? Только истина интересует их!.. Ух ты! А кто же тут у нас возник, как только я сказал про истину! Отец Паисий! — заметив прячущегося за шторами батюшку, Арсений подбежал и распахнул их, как занавес. — Скажите, отец, а Эйпельбаум уже предан анафеме?

— Посмертно не анафематствуем, — хмуро заявил отец Паисий. — Да и как отлучить того, кто церкви никогда не принадлежал? Задерните штору, — сурово потребовал батюшка. — Я молюсь.

— Так давайте же молиться вместе!

И Арсений — я глазам не верил! — потянул отца Паисия за крест, чтобы выманить его в центр гостиной. Все это беспардонно снимал хохочущий оператор.

— Тебе, скоту невоспитанному, анааааафемааа! — загудел отец Паисий, — Анааааа… — ловкие помощники Арсения задернули штору. Отец Паисий не сдавался и пел анафему из-за плотной коричневой ткани, но он больше не интересовал Арсения, поскольку под столом им был обнаружен астрофизик. Мою гостиную огласил вопль инфовоина:

— Вот кого мы искали и разыскивали! Астрофизик знает все! — он сунул микрофон под стол, где крючился астрофизик. — Скажите, как ваши коллеги допустили осквернение Натаном космоса? Наш народ отдавал космосу все мечты и силы, а вы послали туда говорящее животное и болтливого еврея? Что это: коррупция или предательство? Разъясните нам: в чем причина надругательства над мечтой? За что?! — вопил Арсений, засовывая микрофон под стол и пытаясь сам туда забраться. Один из его подельников визгливо и почему-то обиженно требовал: «Народ хочет знать!»

Астрофизик закрыл лицо руками и прошептал: «Смерти нет, а детство бесконечно».

— Н-да, — произнес в камеру Арсений, прикрыв астрофизика скатертью, как совершенно безнадежную рухлядь. Перевел взгляд на улыбающегося Сергея Александровича с горшком герани в руках и заявил: — Я так и думал. Выключаем камеры!

Все погасло и затихло. Лишь отец Паисий возмущенно молился за дрожащей занавеской.

Арсений обратился к членам телебандформирования:

— Я говорил, что так и будет? — они захихикали; один из них стал медленно надевать черные перчатки, и наш филолог улыбаться перестал. — Але-гоп! — скомандовал Арсений, и случилось немыслимое. С наших астрофизика и психолога были сорваны одежды. Я протестующе закрыл глаза, когда батюшку извлекли из-за занавески. По крикам и возне я понял, что отца Паисия разоблачили, то есть, сняли с него облачение. Когда шум затих, я открыл глаза. Батюшка был в исподнем, но при этом исполнен достоинства: глаза сверкали гневом, и даже бородка стала выглядеть воинственно.

«Так нельзя, нельзя…» — забормотал Сергей Александрович; он так разволновался, что уронил горшок с геранью. Он разбился, и мой мраморный пол покрыла земля. Я ринулся к разбитому горшку, намереваясь собрать осколки и спасти растение, но остановился и бросил на пол поднятые было черепки.

Тем временем трое «журналистов» переоделись в нас и напялили на носы очки ученых.

Обращаясь ко мне, Арсений указал на троих истинных и троих фальшивых деятелей науки:

— Учитывая, что вас никто не знает, сходство просто идеальное! Похожи как шесть капель воды! — он весело похрюкивал, по-свински аккомпанируя своим остротам. — Сейчас мы вам покажем, что такое разоблачение. А то распустили научные нюни. А заказ кто выполнять будет? Пушкин? Лермонтов? Снова я?

Увы мне. Хам был прав: деньги, выделенные на сборник, давались с единственной целью — дискредитировать Натана Эйпельбаума. Я рассчитывал, что смогу провести объективное исследование и выдать его за шельмование: ведь я знал, насколько сомнительной фигурой был Натан, и втайне надеялся, что истина совпадет с заказом. Но все оказалось значительно сложнее; впрочем, теперь об этом нет нужды упоминать…

Один из операторов распахнул чемоданчик и добыл оттуда семь кляпов. Нашим затихающим крикам аккомпанировал колокольный перезвон — ведь колокольчики, которые мы поклялись снять лишь в конце исследований, были, разумеется, при нас. Стоически перенесли затыкание ртов политолог, историк журналистики, астрофизик и я. Батюшка принял муки с закрытыми глазами. Психолог пытался брыкаться и даже плеваться, а наш Сергей Александрович укусил оператора за безымянный палец: я убежден, что он сделал это в честь исторического укуса, которым Тугрик наградил судебного пристава. Оператор завопил: профессору удалось прокусить черную перчатку и повредить палец, и это, положа руку на сердце, было единственным вкладом нашего филолога в общее дело. Наконец стоны и перезвон стихли, ведь колокольчики у нас конфисковали.

Один из гангстеров-журналистов достал из гигантского рюкзака костюм енота и с необыкновенной ловкостью в него переоделся. Была расставлена аппаратура, вспыхнули осветительные приборы, и фальшивые отец Паисий, астрофизик и психолог воссели на диване.

Я был не только глубоко возмущен, но и озадачен: неужели Арсений и его команда не могли разыграть этот отвратительный спектакль без нашего участия? Не только же ради нашего унижения они все это творят? Мой разум не находил ответа, и его дал Арсений, вдруг сменив хамскую интонацию на доверительную:

— Мы сейчас вам покажем, чего от вас ждут, и ждут давно. Забрызгать, запутать, стереть «объект» в порошок, получить вторую часть гонорара и наслаждаться жизнью. А вы что? Запамятовали, что вы такие же ученые, как мы журналисты?

— Да послабей нас они будут, — надменно заявил с моего дивана фальшивый отец Паисий. — Мы ж прочитали их галиматью, Сеня.

Я застонал, а Арсений закивал глумливо:

— Чего ж вы так гоношиться-то начали? Чего на нас, как на вошек каких-то, смотрите? Осторожней! — погрозил мне пальцем Арсений и указал на убранство моего особнячка, делая ладонью полукруг от люстры к дивану: — Меня просили напомнить: вы здесь живете, потому что кто-то позволяет. Потому что кому-то пока не наскучило вас терпеть.

И Арсений вернулся к прежнему, разудалому тону. Заявил, указывая на диванных «нас»:

— Все они будут подписаны вашими фамилиями, окей? Молчание — знак согласия!

Он хихикнул и вдруг умолк, заметив на столе початую бутылку вина.

— Не надо, Сеня… — пробормотал фальшивый астрофизик, правда, безо всякой надежды.

Арсений наполнил бокал, перекрестился, и выпил вино залпом, словно водку. Поглядев на нас подобревшим взглядом, сообщил:

— Посмотрите на работу профессионалов. Смотрите, учитесь, наслаждайтесь.

— Вдохновитесь нами, — душевно посоветовал лжебатюшка.

— Поехали! — решительно произнес Арсений и взмахнул рукой…

* * *

Потоки вранья и клеветы, которые, подавая нам кошмарный пример, излили на Эйпельбаума эти лжежурналисты, описанию не поддаются. Более того: они недостойны описания.

Важно, что совершилось в этот момент — внешне непотребный, но внутренне торжественный.

Глядя на фальшивых нас, мы если не поняли, то сердцем почуяли: мы сами такие же подделки.

Лишенные собственной природы, отказавшиеся пользоваться своим умом, вталкивающие в него начальственные идеи — мы легко заменимы на вот таких вот прохиндеев…

Если бы у меня изо рта вырвали кляп, я бы поблагодарил наших мучителей за спектакль!

Они были пародией на пародию, поддельной подделкой, фальшивой фальшивкой, и парадоксальным образом наслоение лжи обнаруживало правду: нас нет. Нас с коллегами — пока еще нет. Я оглядывал своих онемевших, своих связанных товарищей, и предчувствовал: нас нет, но мы — будем!

Эти, не побоюсь этого слова, прозрения помогли мне пережить кошмар наших унижений…

* * *

Когда все потоки лжи были излиты, и даже эти прожженные создания устали от злорадства, Арсений вздохнул финальным вздохом.

Человек-енот выключил запись, Арсений махнул рукой и свет приборов погас. Присев на стул и неспешно натягивая туфли, Арсений обратился к нам:

— Вот чего от вас ждали, только малек потоньше, вы ж ученые. Нас попросили вас поучить и проучить, что мы и сделали, — надев наконец туфли, он подошел к нам вплотную: — Надеюсь, мы указали вам направление? Или прийти еще раз, уже без камер?

Фальшивые ученые гнусно рассмеялись.

— Как тогда, когда мы зашли на огонек к иегови… — начал было сладко вспоминать человек-енот, но Арсений на него цыкнул, и он прикрыл лапкой рот.

— Ты чего это в реквизите? Закругляйся, — буркнул Арсений, и тот сбросил с себя енотьи одеяния, надел спортивный костюм, достал из чемоданчика финансовые ведомости, положил их на стол и расписался за каждого из нас. Арсений выложил из рюкзака крупную сумму, положил рядом с ведомостями, сфотографировал деньги и наши подписи на документе и спрятал купюры обратно. А бывший енот с легким урчанием скрыл ведомости в своем чемодане.

Кляпы из наших ртов были извлечены, нас развязали, но ни шевелиться, ни разговаривать мы не желали. Лишь батюшка горестно нашептывал молитву.

Арсений попрощался с нами:

— Заметьте: у входа мы разулись! В следующий раз все будет менее сентиментально.

Бывший енот грубо выругался, показал нам фак, и гостиная опустела. Вернее, в ней остались только мы.

Страшны и торжественны были минуты нашей тишины.

Наконец мы встали с дивана, который в течении часа был местом нашего заключения и нашей пытки, и подошли к шкурке фальшивого Тугрика, что лежала на полу.

Трое из нас были почти обнажены: батюшка, психолог и астрофизик побрезговали даже прикасаться к одежде, в которой побывали тела сотрудников ГЛАИСТа. Отец Паисий впервые предстал перед нами без рясы. Мы избегали на него смотреть.

Пока наш коллектив молчал над шкуркой «Тугрика», начало смеркаться. Когда за окном засияли прощальные солнечные лучи, богослов достал из-за пазухи четвертушку и, откашлявшись, произнес:

— Представьте себе мир, лишенный алкоголя…

— Это какой-то ад, — после паузы отозвался отец Паисий, и богослов, дабы не допустить победы ада, поспешно откупорил бутылочку.

— Мы ведь… — осторожно поинтересовался батюшка, решив обсудить главное на пока что трезвую голову: — Мы ведь не можем быть заодно с этой саранчой?

Мы отрицательно замотали головами: в этот момент я впервые испытал гордость за наш коллектив.

Когда последний солнечный луч мелькнул и погас, мы, сидящие вокруг шкурки, были уже нетрезвы, но останавливаться не собирались. Филолог метнулся в погреб и вернулся с тремя бутылками, и я — снова с гордостью! — заявляю, что совершенно не запомнил, какого года и какой стоимости было то вино.

… Когда часы пробили четыре, батюшка неведомо откуда добыл четвертушку, назвав ее «последней, предрассветной». Выпив «предрассветную», мы почувствовали, что всех нас объединяет, что привело нас всех сюда и свело с ума, и что, возможно, от безумия излечит.

Это была любовь к Натану Эйпельбауму.

Побеги любви

Любовь к Натану стала для нас серьезным открытием: с той ночи все переменилось.

Безусловно, были истерики, протесты и пограничные состояния. Потому что «всякая любовь есть испытание», как справедливо заметил батюшка, а тем более любовь таких людей, как мы, к такому созданию, как Натан. Тут без взрывов не обойтись. Но мы стали чутче и зорче. Мы все неохотней делали выводы, все меньше произносили слов. Аналитическая работа завершилась, уступив место совершенно иной и более важной. Я не случайно выделяю эти слова жирным шрифтом: я хочу, чтобы читатель осознал грандиозность переворота, с нами происходящего. Эту борьбу нового со старым, развернувшуюся в душах каждого члена нашей редколлегии, я считаю важнейшим, и, видимо, завершающим этапом нашего исследования.

Я с изумлением и радостью наблюдал за нашими превращениями, но не мог дать им объективную оценку: ведь отныне я — теперь уже бесповоротно — стал не только исследователем, но и объектом исследования.

Дивны научные дела и неисповедимы пути науки!

* * *

Мы облачились в белые одежды и торжественно отреклись от спиртного из солидарности с батюшкой и богословом, слишком подверженных нашему национальному пристрастию. Более того, мы решили установить и гастрономическую гармонию: наши вегетарианцы торжественно отведали запеченные куриные крылышки, а мясоеды употребили столько овощей, что, как заметил историк журналистики, «нас самих теперь можно класть в салат».

На этом торжественном ужине я предложил снять колокольчики, которыми нас пометил Эйпельбаум, и члены редколлегии единодушно со мной согласились. Небольшой оловянной кучкой сложили мы колокольчики в холле первого этажа на персидском ковре, и сели вокруг них.

Батюшка, прекративший пить, сиял. Его глаза обрели такую ясность, что мы поняли: отец Паисий активно попивал с первого дня исследований. Таким просветленным мы его не видели никогда. Да и весь наш круг был возвышен, над ним витали непредсказуемость и надежда. Мы и представить не могли, что принесет нам следующее мгновенье, но чувствовали, что впервые находимся на безусловно правильном пути.

Богослов положил поверх колокольной горки папку «Натан и смерть» и сказал, что теперь мы наконец готовы открыть ее. Ведь мы условились в нее не заглядывать, пока не приблизимся к финалу жизни Эйпельбаума.

Открытие папки мы поручили отцу Паисию.

Прекрасно помню этот момент: поспешно перекрестившись, батюшка распахивает папку, создавая едва ощутимый ветерок.

Папка оказалась пуста…

Отец Паисий принялся уверять нас, растерянных и подавленных, что иначе и быть не могло: ведь Натан, будучи живым, самолично собирал для нас документы в гигантские папки. Как же он мог снабдить нас фактами, касающимися его кончины? Не следует, убеждал нас батюшка, требовать от человека невозможного: «Надо смириться, что мы никогда не узнаем, как проходили последние дни Натана. Ибо смерть есть великое таинство, а смерть такого человека и подавно».

Слова отца Паисия звучали убедительно, и он сам верил в них, пока однажды ночью не обнял чучело Тугрика…

Картина шестая

Смерть и бессмертие

Чудо

«Окна больницы всегда были темны. Даже когда я навещал Натана ранним утром.

Однажды мне пришлось выбежать из палаты под неприличным предлогом; за дверьми я дал волю слезам. Ведь Натан сказал мне: „Знаешь, я устал слушать свое сердце. Слишком оно суетится“.

Главврач больницы дал мне доступ к камерам, чтобы я мог наблюдать за Натаном, когда отлучался по делам. Выходя из его палаты, я сразу начинал скучать и скулить, и подключался к камерам. И я видел, как, оставшись наедине с собой, Натан рассматривает свое изменившееся тело — тонкие голени и запястья, острые ключицы, как прикасается к впалым щекам. Он понимал, что исчезает…»

Отрывок из воспоминаний Тугрика, которые он написал после смерти Эйпельбаума, обнаружил отец Паисий: однажды ночью он подошел к чучелу и стал беседовать с ним об уникальном даре и пути Натана, о его внезапной и трагической кончине и так расчувствовался, что обнял енота, а обняв, разрыдался. Разрыдался он, как и положено, сотрясаясь всем телом, и эти сотрясающие чучело объятия возымели чудесный эффект: из Тугрика выпал свиток с воспоминаниями.

Мы приводим их здесь без сокращений, без единой правки и помарки, в равной мере благодарные еноту и отцу Паисию.

* * *

Что я могу сказать об этих днях?

Это были самые тяжелые и самые прекрасные дни моей жизни.

За неделю до конца я заметил: над головой Натана засиял нимб. Я узнал его — это был тот самый нимб, появившийся над головой Натана в момент его бытности Самоварцем. Но если тогда он сиял лишь над левым Натановым полушарием, то сейчас, в больничной палате, нимб засверкал в полную силу: чудесным полумесяцем окружал он голову моего Натана. Я любовался этим свечением, мягким и ровным, но при этом понимал: раз случилось чудо полноценное и несомненное — Натан неотвратимо приближается к смерти. И я плакал украдкой, по ночам, утираясь хвостом. Иногда ночные слезы были так обильны, что утром я тайно сушил хвост феном, иначе Натан догадался бы, в каком глубоком горе я нахожусь.

* * *

Увы, Натану не позволили отойти в вечность без скандала. Земная суета ворвалась в его предсмертные дни и окружила нас. Мы и смущались, и смеялись, пытались кому-то помочь и от кого-то избавиться — словом, вели себя так, будто наши дни бесчисленны и бесконечны…

Потоки лжи и грязи, излившиеся на Натана, не запятнали его; напротив, чем больше извергалось клеветы и самой распоследней чуши, тем ярче сиял его образ, и тем больше людей искало встречи с ним.

Я помню два самых светлых посещения. К нам приходили храбрый челябинец и бравый капитан. О чем они говорили с Натаном, о чем он говорил с ними, я не знаю, но после их посещения в палате Эйпельбаума установилась прекрасная, живая тишина. Впоследствии я узнал о великолепных делах этих мужчин, но это предмет отдельного разговора. Заходил и врач, который когда-то оперировал Натана после падения на его голову «люстры прозрения». Врач был честен и печален, и, в отличие от своих коллег, не выказывал надежд на выздоровление Натана. Мой дорогой друг был благодарен доктору за горькую правду, хотя мне казалось, что он не отказался бы от лжи. Прощаясь, он попросил честного врача больше не приходить. Их встречу я посмотрел в записи и расплакался так, что даже фен не смог помочь моему хвосту избавиться от влаги: мне пришлось воспользоваться сушилкой для рук, установленной в уборной.

К Натану также приходили люди, которых он преобразил своей первоначальной, семейной деятельностью, и общественной, и литературной, и политической, и даже космической… Я перечислял Натану все его ипостаси, все роли, и он отчего-то смеялся так заразительно, что я начинал смеяться сам.

Почему эти тяжкие дни, когда я вспоминаю о них, излучают свет? Потому что Натан был радостен, даже счастлив. Причину этого я не пытался понять — зачем? Прямой вопрос: а чего это вы так радуетесь перед кончиной? — был бы бестактен и нагл, а я не обладаю этими, спасительными для людей, качествами. Как не обладаю и нелепой человеческой привычкой анализировать счастье, анализировать упорно, пока оно не задохнется…

* * *

Художники-государственники и художники-диссиденты, принципиальные распутники и защитники самого истового целомудрия, отъявленные националисты и отпетые либералы, пацифисты и милитаристы — кто только не приходил к Натану, требуя подтвердить, что путь их верен, а цель чиста. Натан просил у них прощения, вызывая негодование, а порой и проклятия. Он принимал посетителей молчаливо и скорбно, и только я замечал, что в его глазах таится нечто большее и нечто совсем иное, чем скорбь.

Я сразу обескураживал пришедших извинениями: «Простите, но Натан не сможет подтвердить правильность избранного вами пути. Та частица сказанного и сделанного Натаном, за которую вы ухватились, не является (по моему скромному мнению!) полноценной истиной». Не думаю, что кого-то обижу, если скажу, что мы смеялись, вспоминая растерянные лица последователей, когда я говорил им, что «единственная опора — непрочность бытия», или когда официально заявлял, что в следовании Натану они ищут безопасности, но странно ждать ее от того, кто сам был воплощенным риском.

С какими кислыми лицами выходили от нас посетители! Если бы я был художником, я написал бы самую масштабную в истории живописи галерею лиц разочарованных и обескураженных.

Запомнился мне мужчина, который учинил самокастрацию под влиянием цикла проповедей Натана Самоварца «О целомудрии». Скопец позеленел, услышав от Натана вместо поощрений: «Простите, но теперь я так не думаю».

«Мы вообще вас первый раз видим», — добавил я, начиная волноваться — как выяснилось, небезосновательно: разгневанный кастрат набросился на умирающего. Он повалил капельницу на застонавшего Натана, схватил ее, и орудуя ею, как копьем, вознамерился проткнуть Эйпельбаума. Я встал на пути оскопленного хулигана и принял могучий втык в грудку. Вбежавшие на мой визг санитары спасли нас от обезумевшего последователя, так далеко зашедшего в своем рвении…

Страницы: «« ... 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Это саммари – сокращенная версия книги «Война чипов. Борьба за самую важную технологию в мире» Криса...
Разжалованный штабс-капитан Анатолий Чванов – уголовники кличут его Толиком Дерзким – по дороге на к...
«Аэропорт» – роман-бестселлер Артура Хейли, вышедший в 1968 году. Вымышленный город, где находится к...
Как далеко во тьму веков уходят корни волшебной народной сказки? Каков скрытый изначальный смысл дей...
Для своего развлечения богиня Смерти поменяла местами двух девушек из разных миров – и не прогадала....
Аристократ и падчерица трактирщика. Ледяной маг и огненная ведьма. Он обласкан властью, она скрывает...