Россия молодая Герман Юрий

5. Нож метнули…

Возле Семиградной избы сидели, стояли, лежали сотни людей, нагнанных приказом, чтобы крепить остроги — Кольский, Сумский, Пустозерский, Кемский, Мезенский, Соловецкий монастырь тож. Народ из Устюга-Великого, из Вятки, Соли-Вычегодской, Тотьмы, Чаронды, Кевролы, Мезени маялся в огромном дворе, работные десятники перекликали своих людей, будили уснувших пинками, бранились в испуге, заранее предчувствуя расправу, прикидывали в уме беглых, божились приказчикам, сотским, дьякам. Здесь же, во дворе Семиградной избы, у амбарушек, женки-стряпухи, пришедшие пешим ходом вместе с артелями мужиков, получали харчи: хлебушко ржаной, овес, молотое корье для доброго припеку, соль, горох, уксус, соленые бычьи уши с хвостами, требуху, вяленую рыбу, лампадное масло, дабы не забывали в дальних острогах артели молитву.

Амбарщик, юркий мужичонка, норовил обсчитать, подсунуть чего потухлее. Стряпухи сначала пытались упросить добрым словом, потом визжали, скликали своих мужиков в помощь; мужики, злые, невыспавшиеся, шли драться, да шалишь — из амбарушки выглядывал стражник с алебардою, рыжий детина с кислым взглядом, в дощаных доспехах, чтобы кто не пырнул ножом. Посапывая, приказывал:

— А ну, тараканы, по щелям!

Мужики почесывались, переглядывались. С таким свяжись! Амбарщик, не теряя времени, обвешивал, обсчитывал, приговаривал:

— Мы миром, миром, по-хорошему, по-доброму. Разве мне для себя чего надо? Вот хлебушка пожевал, и слава богу — сыт, веселыми ногами пошел. Принимай, матушка, рыбинку. Соль принимай. У нас по весу, все у нас, слава богу, все как надо…

Отсюда, пересчитав своих людей, десятские выводили артели на карбасы, на посудинки, на прочие суда; вздевали парус на мачте; крестясь, оглядывались на маковки архангельских церквей. Суда шли по острогам, на тайные аппроши, что воздвигались по двинским островам, на редуты, на укрепления, где должны были ставиться пушки. Женки и мужики, не видавшие большой воды, тараща глаза глядели на двинские волны, а в море и вовсе валились с ног и при каждом ударе взводня отдавали богу душу. А лихие беломорские кормщики только похохатывали да круче клали руль, позабористее упражнялись в моряцком празднословии: грешен человек, любит посмеяться, попугать да пошутить.

Здесь, во дворе Семиградной избы, за эти месяцы прожил Сильвестр Петрович как бы несколько жизней. Тут падали ему в ноги, со слезами просили отпустить к своему хозяйству, хватая за кафтан, жаловались на неправды и утеснения. Здесь он искал обидчиков, здесь судил своим скорым судом мздоимцев и воров, здесь видел горящие злобой глаза — и понял, как мало он может сделать своим судом, своими расправами, своими попытками жить по правде. С каждым днем жалоб делалось все больше, казнокрадствовали все хитрее; надо было либо бросить строение цитадели и только разбираться в воровствах и мздоимствах, либо махнуть на неправды рукою и делать свое дело — строить цитадель.

Махнуть рукою на воровство и обиды не было сил; подолгу искал он причину, виновников постоянного голода работных людей, видел, что его обманывают, терял спокойствие, приходил в бешенство, потом корил себя. Вслед ему посмеивались: «Не пойман — не вор!» Обиженные вздыхали: «Разве вора и обидчика эдак возьмешь! Оно вон куда идет — к боярину воеводе. Снизу доверху рука руку моет!»

С течением времени Сильвестр Петрович стал куда молчаливее, чем был раньше, куда реже смеялся, жил, поставив себе одну цель: отбить от Архангельска вора шведа! Отбить во что бы то ни стало, помереть здесь самому, но позора не допустить…

Спал мало, что к обеду ставили на стол — не замечал. Теперь он не отворачивался, когда видел покойника во дворе Семиградной избы, не бледнел, когда юродивые или кликуши сулили ему, бритомордому табакуру, припечатанному антихристовой печатью, геенну огненную, лютые муки кипения в смоле. Так они и должны были о нем думать. Кто он им? Попозже, авось, поймут, со временем простят.

И все-таки горько было на душе…

Однажды, когда в сумерки туманной весенней сырой ночи выходил из Семиградной, кто-то ловко метнул в него хорошо отточенный нож с тяжелой костяной ручкой. Попади — ослеп бы, — так близко от глаза вонзился нож в резную балясину крыльца. Сильвестр Петрович послушал, как убегает тот, кто хотел его убить, взял нож себе на память. Когда вернулся домой, Иринка и Верунька не спали, он погладил их легкие волосики, подумал с тоской: «Остались бы без отца. А за что?»

Как-то в добрый час рассказал об этом Маше. Она всплеснула руками, заплакала:

— За что?

Сильвестр Петрович ответил хмуро:

— То-то — за что, Машенька? Я им разоритель, я им обидчик лютый. Гоню от сел, от пашен, от лугов, — на строение неведомой цитадели, люди мрут, накормить нечем. Сколь горя нестерпимого приношу! Сколь слез по моему наущению пролито!

— Да как же быть-то? — прошептала Маша.

— Им, трудникам, — обидчик, — хмуро, ровным голосом продолжал Иевлев. — И ворам — обидчик! Не даю воровать, грожу виселицей, застенком, сам дерусь, — тоже враг злой…

Попозже Маша при Афанасии Петровиче ласково попросила мужа надеть под кафтан панцырь. Крыков посмотрел на Машу, спросил:

— От кого панцырь-то?

— Не от добрых людей, вестимо! — ответила Маша. — От лихих…

— Не лихие они — горькие! — сказал Афанасий Петрович. — Сколь человек терпеть может? В исступлении ума, не ведая, что творит, метнул нож по наущению такого же горемыки…

Сильвестр Петрович быстро взглянул на Крыкова; лицо у Афанасия Петровича было невеселое, плечи опущены. Большой сильной рукою он стискивал вересковую трубочку.

— Все ли горькие? — усомнился капитан-командор. — Может, есть и лихие на белом свете?

— Разные есть! — медленно ответил Крыков. — Разные, Сильвестр Петрович, да горьких куда более на свете мается, нежели лихих злодействует…

Поручик Мехоношин в тот же день пригнал во двор Семиградной избы таких вот горьких бродячих мужиков человек семьдесят. Мужики были оборванные, изголодавшиеся, затравленные. Мехоношин гонял их, словно зверей, гонял давно — и в бору, и по Двине, и за Холмогорами. Никто его к этим подвигам не понуждал, действовал он от себя, и нельзя было понять, зачем он отправился на эдакий промысел.

— Вишь, каковы! — говорил он про мужиков. — Разбойники. Я-то знаю, такие пускают петуха по боярским вотчинам. Ярыги, крапивное семя. У нас на Волге братец мой их собаками травит, а позже — батогами, чтобы присмирели…

Он сидел отвалясь, сытый, в завитом заморском парике, в кружевах, выхвалялся перед Иевлевым и Крыковым, обижался:

— Нелегкое дело совладать с сим зверьем. А возвернулся, и никакого к себе расположения не замечаю. Сильвестр Петрович даже спасибо не сказал, капитан Крыков сидит отворотившись, не смотрит…

Крыков поднял голову, заговорил грубым голосом:

— Не расположен я твои орации слушать, господин поручик, да еще за увраж почитать то, что есть для меня не более, как мерзость. Что ты там ранее делывал на Волге с братцем твоим — мне слушать не надобно, а здесь крепостных нет, здесь, слава богу, народ вольный, и не тебе свой порядок наводить…

Мехоношин с кривой улыбкой перебил:

— Поелику ты, господин капитан, сам низкого звания — сии мужики тебе друзья, ты об них и хлопочешь…

Сильвестр Петрович ударил по столу ладонью, прикрикнул:

— Довольно вздор молоть, поручик! И впредь без моего указу ловлею людей заниматься не изволь! Не об сем нынче думать надобно! И встань, когда я с тобой говорю!

Мехоношин медленно поднялся с лавки. Иевлев, задыхаясь от ярости, затряс кулаками перед самым носом поручика:

— Опять вырядился, словно девка? Офицер ты есть али обезьяна заморская? Коли еще раз в сем обличий увижу — быть тебе в холодной за решеткою не менее чем на три дня! Запомнил?

— Запомнил! — с перекошенным злобою лицом ответил Мехоношин.

Вышли на крыльцо, на то самое, где весною метнули в Сильвестра Петровича ножом. Мужики, окруженные конными драгунами, кто сидел, кто лежал на низкой, вытоптанной, чахлой траве. Солнце уже садилось. Лениво мычали за частоколом Семиградной избы коровы, и тонко блеяли овцы, сухо, словно выстрелы, щелкал пастушеский кнут. Драгуны, истомленные усталостью, дремали в седлах.

Сильвестр Петрович, опираясь на трость, неловко передвигая больные ноги, спустился с крыльца, рукою отвел с пути морду драгунского коня, встал среди мужиков. Один ел корку, полученную христа ради, пока гнали через город; другой, тяжело дыша запекшимся ртом, неудобно повернув голову, перевязывал себе тряпкой раненое плечо: третий, громко хрупая белыми зубами, жевал капустную кочерыжку. Еще один — черный, всклокоченный — что-то быстрым шепотом говорил своему соседу, указывая глазами на Крыкова.

— Вот что, мужики! — сказал Иевлев. — Кто вы такие — мне дела нет. Отчего по лесам хоронитесь — знать не хочу. Одно приказываю: становиться всем, кто на ногах держится, работать. Есть такие, что ремесла знают? Плотники есть? Каменщики? Столяры? Шорники?

Мужики молчали, исподлобья поглядывая на Иевлева.

— Чего с ними растарабаривать! — зло крикнул Мехоношин. — Всыпать каждому по сотне — шелковыми поделаются…

— Еще погоди — встретимся! — посулил черный мужик Мехоношину. — Попомнишь слова сии!

Крыков подошел к Сильвестру Петровичу, сказал негромко:

— Дозволь мне с ними, господин капитан-командор. Я сделаю. Тихо будет и все как надо. Убери, для бога ради, поручика Мехоношина от греха подальше…

Иевлев велел Мехоношину идти отдыхать, сам прошел к частоколу. Крыков сел среди мужиков на пиленые доски, драгунам приказал ехать за своим поручиком, от капрала принял ведомость, сколько числом взято беглых. Имен в ведомости не было, — капрал сказал, что беглые имена свои открывать не хотели.

— Ладно, дело невеликое! — ответил Крыков.

Уехал и капрал. Черный мужик — Молчан — подсел к Афанасию Петровичу.

— Делай как скажу! — шепотом приказал ему Крыков. — На Марковом острове нынче ставить будем столбы, на столбах — вертлюги, на тех вертлюгах — цепи. Цепями перегородим Двину от Маркова до самой цитадели. Сбирай артель, всех, кто твои люди; сидите тише воды ниже травы, нынче же вас туда облажу. Там вам и харчи пойдут казенные и воеводским людишкам туда ходу нет. Работайте по добру, понял ли?

Молчан кивнул, сказал тихо, что здесь, почитай, все свои — народ добрый, верный, попались случаем, оголодали и деревней ошиблись.

Крыков оглянулся на Иевлева, встал, крикнул Молчану:

— Ладно! Разговорчив больно! Иди да делай как сказано, не то с рваными ноздрями отсюдова уйдете!

Молчан ухмыльнулся и отошел к мужикам.

— Покормить их надо бы! — сказал Иевлев.

— Можно и покормить, а можно и голодных наладить! — ответил Крыков. — Все можно.

Сильвестр Петрович с удивлением посмотрел на Крыкова, тот объяснил с горечью:

— Долго у нас не живут, господин капитан-командор, да мы и не больно об том печемся. Один помрет — другого солдаты приведут, другой помрет — третьего на цепи волокут…

Иевлев положил руку на широкое плечо Крыкова:

— Полно, капитан!

— Чего полно?

— Думай об сем горьком поменее. Наше дело воинское, забота наша — присяга. Далее не гляжу.

— Ой ли? Да и выучился ли ты сам, господин капитан-командор, думать об сем поменее?

Иевлев, сделав вид, что вопроса не слышит, пошел в избу.

6. Недоросль мимоездом…

К ночи погода испортилась: небо над Двиною и над городом заволокло тяжелыми, медленно плывущими тучами, по узким улочкам и проулкам Архангельска, по кривым мостовицам, по ямам и колдобинам холодный морской ветер завертел водяную пыль, захлопали незапертые ворота. Иностранные корабельщики на реке отдавали добавочные якоря…

Сильвестр Петрович, хмурясь, хлебал рыбные щи. Перед ним на лавке сидел недоросль лет осьмнадцати — сытенький, кругломорденький, чем-то напоминающий поросенка, рассказывал томным голосом:

— В том славном граде Париже я более двух годов, почти что три, обучался шаматонству и иным галантностям. Да в одночасье батюшка мой в калужской вотчине от желчной колики помре. Пришлось возвращаться, вояж немалый. Для некоторых дел прибыл к Москве и нечаянным манером попал я на глаза Петру Алексеевичу. О, господи…

Иевлев косо взглянул на недоросля.

— О, господи! — повторил тот. — Сей же час было на меня топание ног и иные неучтивости, дабы без промедления возвращался я в Париж. Всегда он у вас столь яростен?

— Кто он?

— Он, Петр Алексеевич.

— Тебе, молокососу, он государь великий, а не Петр Алексеевич, — жестко сказал Иевлев. — Запомни покрепче, избудешь беду…

Недоросль поморгал, склонил с покорностью голову набок, сложил припухлые губы сердечком. Иевлеву стало смешно.

— Величать-то тебя как?

— Василий, сын Степанов Спафариев.

— Из греков, что ли?

— Вотчина наша, сударь, под Калугою, сельцо Паншино, да Прохорово тож…

— Один ныне едешь?

— С денщиком, сударь.

— Незадача тебе. От нас-то ныне дороги нет. Ждем здесь шведа.

— Для чего ждете? — спросил Спафариев.

— В гости.

— Неужто?

— Да ты, братец, не полудурок ли? — с серьезной миной спросил Сильвестр Петрович.

— Многие таковым меня почитают, — нисколько не обидевшись, ответил дворянин. — Да я-то не прост, свой профит вот как понимаю. Батюшка покойник в давние времена иначе, как полудурком, меня и не называл; что греха таить, сударь, почитай до тринадцати годов штаны-то мне не давали, в халате голубей гонял, ну а с возрастом и батюшка ко мне переменился. Ты, сказал, Васька, хитер безмерно…

Иевлев молчал, вглядываясь в дворянина, в безмятежные его голубенькие глазки, в бровки домиками, в розовое лицо, так и дышащее сытостью, добрым здоровьем, безмятежным спокойствием.

— Иные недоросли за море боялись ехать, — продолжал Спафариев, — а я, сударь, по чести скажу — нисколько не боялся. На Руси нынче как говорят? На Руси, говорят, жить — значит служить. А служить, так и голову можно сложить. Некоторые сложили, живота лишились. Я и рассудил скудостью своей: это у кого кошелек пуст — тому за морем холодно да голодно, а я, чай, не беден, мне в заморских землях и славно будет, и сытенько, и весело. Да и пережду там тихохонько…

— Чего же ты, к примеру, переждешь?

— Времечко пережду. Все минуется, сударь. Батюшка мой бывало говаривал: все на свете новое — есть то, что было, да хорошо позабылось. Я бы сие новое и переждал. Иные в заморских землях печаливаются, а я нисколечко. Обучаюсь новоманерным танцам, галанту французскому, амурные некоторые приключения испытываю, дружась с ихними добрых родов кавалерами, счастливым себя почитаю…

— Да ведь тебе, Василий Степанович, навигатором быть?

— Мне-то? Для чего, сударь? Меня море бьет, я на корабле пластом лежу, молюсь лишь прежалостно…

— Прежалостно али не прежалостно, да послан ты государем в учение?

— Ну, послан.

— А раз послан в учение, то и спросят с тебя со строгостью…

— Уж так непременно и спросят…

— Верно толкую — спросят. И должно будет ответить.

— Чай, нескоро еще…

Недоросль сидел отвалясь, разглядывая руку в перстнях, любуясь блеском камней.

— А вдруг да скоро спросят? Тогда что станешь делать?

— Не всем же навигаторами быть, — в растяжечку молвил Спафариев. — Надо в государстве и порядочных шаматонов галантных, сиречь любезников, иметь. Мало ли как случится: прием какой во царевом дворце, ассамблея, иноземная принцесса прибыла, к ей кого в куртизаны для препровождения времени в амурах определить требуется…

— Вона ты куда метишь?

— А для чего, сударь, не метить? Какая ни есть метресса, все же с ей забавнее, нежели над пучиной морской в корабле качаться и, не дай бог, еще из пушек палить…

— Есть ли только должность такая — куртизан при дворе? — с лукавством в голосе спросил Иевлев.

— Должности нет, да дело есть куртизанское, — молвил недоросль, — то мне точно ведомо. А к сему делу я надлежаще выучен. Сам посуди: политес дворцовый мне не в новинку, во всякую минуту могу пахучими духами надушиться, для чего их всегда при себе в склянке ношу, собою я опрятен, лицо имею чистое, тело белое, не кривобок, не горбат, в беседе говорлив и забавен, росту изрядного, да ты сам, сударь, взгляни…

Он приподнялся с лавки и встал перед Иевлевым в позу вроде тех, в которых находились статуи, виденные Сильвестром Петровичем в заморских парках: одну руку с отставленным мизинцем недоросль держал возле груди, другую пониже.

— Что же сие за позитура? — спросил капитан-командор.

— Сия позитура уподобляет кавалера Аполлону, али еще какой нимфе летящей…

— Ишь ты! — покачал головою Иевлев.

— Истинный кавалер завсегда, сударь, думать должен об своем виде и являть собою пример живости, легкости и субтильности…

— Эк хватил! Да разве ты субтилен?

— Я-то не субтилен, но замечено мною, сударь, что некоторые тамошние метрессы — виконтессы и маркизы немалую склонность имеют к таким куртизанам, кои подобны мне и румянцем, и доблестью, и добрым своим здоровьем. Плезир, сиречь удовольствие…

— Плезир плезиром, — перебил Иевлев, — ну, а как спросит с тебя государь навигаторство, — тогда что станешь делать?

Спафариев сел на лавку, вздохнул, пошевелил бровками, ответил погодя:

— Тогда я паду в ноги, откроюсь, сколь нелюбезно мне море, сколь не рожден я для сей многотрудной жизни. Простит…

— Ой ли?

Недоросль задумался.

Сильвестр Петрович набил трубочку, поискал трут с огнивом, не нашел. Недоросль его и злил и забавлял. «Чего только не навидаешься за жизнь-то! — раздумывал он, с усмешкою вглядываясь в Спафариева. — Чего не встретишь на пути на своем. Темны дела твои, господи!»

— Простит! — уверенно молвил дворянин. — Ну, поколотит, не без того. А со временем и простит. Лучше единый раз крепко битым быть, нежели состариться, галанта не увидев. Да ты, сударь, сам посуди — навигаторов у него, у государя, все более и более числом деется, а истинных шаматонов — ни души. Я един и буду. Не токмо не осердится, увидев мое к себе рвение, но всяко отблагодарит. Не может такого потентата быть, чтобы без кавалеров-шаматонов-галантов при своем дворе обходился. Вот Париж город? Сколь в нем достославных шевальеров ничего более не делают, как только различные увражи, веселости и штукарства, к украшению быстротекущих лет жизни служащие. И при дворе с благосклонностью принимаемы сии кавалеры, и в любой дом вхожи, и все их чтят за острословие ихнее, за веселость и куртизанство амурное…

«Кто только на свете не живет!» — опять подумал Сильвестр Петрович и сказал:

— Одначе больно мы с тобой разговорились, а мне недосуг. Так вот — морем отселева вояж тебе не совершить. Ступай в свой Париж иным путем. Здесь не нынче, так завтра быть баталии, и ни единого корабля мы не выпускаем…

— Быть баталии?

— Быть.

— Здесь, в Архангельске?

— Здесь.

Недоросль опять сложил губы сердечком.

— Со шведами, сударь?

— Однако догадался все же… С ними.

— Так я, пожалуй, переночую и назад подамся…

— А ежели нынче ночью швед нагрянет? — жестко спросил Иевлев.

— Нынче?

— Нынче. Нагрянет — и попадешься ты ему. Он разбирать не станет, кто ты — шаматон али навигатор. Он живо на виселицу тебя вздернет…

— Тогда я, сударь, истинно нынче же назад и отправлюсь. А переночую уж на постоялом дворе, где прошедшую ночь ночевал. Там-то потише будет.

Иевлев помолчал, потом, стараясь сдержаться, раздельно произнес:

— Пожалуй, не отпущу я тебя. Мне нынче каждый человек надобен. А ты парень в соку, дебелый, вот и шпага при тебе, и пистолет добрый…

Недоросль несколько приподнялся на лавке, тотчас же сел, заморгал, залопотал:

— Да что ты, господин капитан-командор, разве сие мыслимо? Мне царевым именем велено в город Париж…

— Да ведь что ж Париж? Коли тебя тут в доблестном бою убьют — какой спрос? С покойника Парижа не возьмешь. Другие туда отправятся на навигаторов учиться… Останешься здесь, а как баталия минует, ежели жив будешь, — в вояж и тронешься…

Но тотчас же Сильвестру Петровичу стало тошно, он встал и велел недорослю проваливать ко всем чертям. Спафариев поклонился, попятился, не веря своему счастью, еще поклонился. И тотчас же во дворе, по бревенчатому настилу, загрохотали кованые колеса дорожного возка.

Шаматон уехал.

Скрипнула дверь, вошел Егорша.

— В городе что? — спросил Иевлев.

— Иноземцы гуляют. К Тощаку в кружало и не войти. В немецком Гостином дворе лавку с питиями открыли, песни поют, бранятся на нас, на русских. Возле Успенской церкви один ходит, кричит: «Вот погодите, шведы придут, тогда узнаете, каково лихо на свете живет…»

Сильвестр Петрович попросил уголька — разжечь трубочку. Егорша сбегал на поварню, Иевлев закурил, зашагал по горнице из угла в угол, думал. Потом спросил Егоршу:

— Вот ты по улицам бегал. Много ли иноземных матросов с кораблей спущено?

— Много ли, мало ли — того, Сильвестр Петрович, не ведаю, сам же видел сотни три, не более.

— Вооружены?

— Кто их знает. В плащах больше. Шпаги кой у кого видны, ножи тоже.

Иевлев кивнул.

— Наши везде стоят, — продолжал Егорша. — И у монастыря, и у арсенала, и возле Гостиного, во всех улицах караулы. Матросы, стрельцы, драгуны, рейтары…

Сильвестр Петрович докурил трубочку, выколотил ее у печки, велел седлать. Через малое время, под дождиком, пряча лицо от ветра, выехал двуконь с Егоршей — смотреть дозоры, караулы…

А в городе в это самое время уже начались бесчинства.

Из Тощакова кружала на мокрую улицу вывалилась толпа иноземных моряков, человек сорок, не слишком пьяная, но и не трезвая. На иноземных корабельщиках были надеты кожаные панцыри, широкие с железом пояса, шляпы с полями скрывали лица, изрытые шрамами, опаленные порохом. Палаши, шпаги, кортики колотили по тощим ляжкам, по обтянутым чулками икрам, по широким коротким штанам.

Возле кружала корабельные люди немного поспорили друг с другом, что делать дальше и как занять свой досуг — не сломать ли бедную избу, что мокла неподалеку под дождем? Вдруг из-за угла показался дозор русских матросов. Иноземцы смолкли и уставились на трех молодых парней, что в бострогах, при лядунках и палашах, в низко натянутых вязаных шапках, гуськом шли вдоль забора.

— Матросы! — сказал один иноземец.

— Русские матросы! — воскликнул другой.

— Матросы из поганой лужи! — крикнул толстый низенький боцман.

— Давайте с ними играть! — предложил еще один.

Разбрызгивая грязь, он перебежал улицу, снял перед матросами шляпу и сделал им кумплимент, отбивая ногой. Три русских парня с улыбками смотрели на выпившего чудака. Другие иноземцы, гогоча, как гуси, тоже перешли улицу…

Первый все еще кривлялся, когда другие стали хватать матросов за эфесы палашей. Не прошло и нескольких секунд, как самый молоденький матрос оказался связанным и брошенным в лужу, другому разбили лицо, третьего боцман рвал за уши и приговаривал с наслаждением:

— Русская свинья! Русская свинья! Молись мне!

Матрос вырывался. Мысль о том, чтобы заставить матроса молиться, очень понравилась иноземцам. Они поставили его перед собою на колени и велели кланяться, как будто он видит икону. Матрос вскочил на ноги, его ударили палашом по голове, он без сознания упал лицом в жидкую грязь, захлебнулся. Толстый боцман опустил палаш в ножны и шутейно запел молитву. Другие подхватили. Победа над тремя русскими матросами разгорячила кровь. Иноземцы выпили еще водки из фляги и, взяв бревно, принялись, как тараном, бить им в стену той избенки, которая еще раньше привлекла их внимание. В избе закричали женщины. Старая изба шаталась, бревна, уложенные в лапу, вылезли из гнезд, крыша вот-вот могла провалиться и задавить людей. Но иноземцев ничего не смущало, и неизвестно, чем бы это все кончилось, не покажись из-за Тощакова кружала унтер-лейтенант Аггей Пустовойтов со своими ребятами. Народ у него был молодой, весеннего набора, только из беломорских жителей. На взрослых матросов Аггей вполне полагался, и потому отправил их в караулы с менее опытными офицерами, себе же взял молодежь, которую еще только начал обучать воинскому строю. Обучал он своих матросов и сейчас, не желая терять дорогого времени.

— Левой, правой, левой, правой, ать, два, вздень, отдай, — командовал Аггей, выходя из-за кружала и пятясь перед матросами, — живее, матросы, ать, два, ать, два…

Матросы шли бойко, молодцевато, сердце у Аггея радовалось. Но вдруг, сбившись с ноги, они стали наступать друг другу на пятки и мгновенно сгрудились в толпу. Унтер-лейтенант готов был закричать на них, но посмотрев туда, куда глядели его ребята, застыл на месте: два русских матроса лежали около избы замертво, а третий, в крови, привалился к тыну. Иноземцы, подняв бревно, били им в стену избы.

Сладкое бешенство словно на теплой морской волне качнуло Аггея Пустовойтова. Черные брови его сошлись, он тихо сказал:

— А ну, робятки!

Кинул в сторону, в лужу, щегольские свои перчатки с раструбами, смахнул шляпу прочь, чтобы она не мешала биться, да и пошел вперед не оглядываясь, чувствуя за спиной дыхание матросов, слыша их могучий шаг.

Кто-то из корабельных людей обернулся, засвистал в пальцы, иностранцы вытащили из ножен шпаги, палаши, кортики, но было поздно. Матросы навалились вплотную всею своею горячей лавою, сердце каждого сжималось от давней ненависти, нынче можно было с честью вспомнить старые обиды…

— Не дра-аться! — длинно, врастяжку крикнул Аггей. — Вязать, а не драться! Вязать воров!

Ох, как врезался бы Аггей первым в толпу иноземцев, вытащил бы к себе поближе, к самой груди, вон того, рыжего, усатого, жующего никоциант, как, щурясь, взглянул бы в мерцающие зрачки и ударил бы раз, другой, третий — за все прошлое, за город свой Архангельский, где стали иноземцы хозяевами, за этих троих матросов-дружков, что лежали сейчас не шевелясь у стен избы… Потоком пошли бы за ним матросы, с яростно веселым воем били бы без правил, — коли бить так уж бить, ошую и одесную, не замай наших, иноземец, коли ты гость, то и будь гостем, а коли недруг — получай, что заслужил, полностью с лихвой, и на том прощения просим…

Но нельзя! Не велено драться!

Можно лишь вязать пьяных зачинщиков. Ну, а уж коли кто очень бесчинствует — того, на крайний случай, уронить словно бы нечаянно, словно бы сам упал. Ежели кусается и царапается — того тряхнуть можно или с осторожностью сунуть кулаком в сытый бок, чтобы вернулась память, — не дома-де, в гостях, не шуми…

Вязали кушаками — кушаков не хватило. К тому времени стало потише. Связанные испугались; те, на которых не хватило поясов, стояли в сторонке под дождичком, платками обтирали усталые лица, советовались, как быть дальше, сетовали на будущие огорчения…

Аггей, увидев, что гости присмирели, поставил связанных особняком, других отогнал подалее, потом велел положить на траву, на чистое место, двух убитых матросов из дозора. Некоторые иноземцы стали было расходиться, но унтер-лейтенант не велел никого отпускать.

Матрос Подбойло вынес из избы, которую едва не развалили иноземцы, ведро с водою, обмыл лица убитых матросов. То были ребята из последнего набора — Яблоков да Микешин. Матросы, переговариваясь, сняли с голов вязаные шапки. Иноземцы угрюмо молчали. Ярыги из Тощаковского кружала, стрелецкий караул, рейтары — все больше народу собиралось возле бывшего побоища. Было тихо. В тишине вдруг завыла старуха, вышедшая из избы посмотреть обидчиков, — увидела двух мертвых, встала на колени в мокрую жухлую траву, поправила светлые мягкие кудри Микешина, сложила руки Яблокова крестом на груди, заплакала…

Избитый, оставшийся живым матрос из дозора негромко рассказывал Аггею, как все получилось. Аггей слушал внимательно, переспрашивал. Матрос отыскал глазами толстого боцмана, кивнул на него. Стрельцы спешились, вывели боцмана к избе. Тот закричал, что он не один был, еще были с ним люди. Взяли и тех, на кого он указал.

Рысью, верхами подъехали капитан-командор с Егоршей. Иевлев, кутаясь в вощеный, из канифаса плащ, молча выслушал все, что сказал ему Пустовойтов; выпростал руку из перчатки, вытер мокрое лицо; сузив глаза, оглядел боцмана и его людей, велел вести их под караул. Остальных иноземцев — гнать на корабли, пусть пребывают там в конфузии. На берег им спуску не будет до особой команды…

Мертвых — Яблокова и Микешина — матросы подняли на плащи, понесли, обнажив головы. Наступило утро. Город проснулся. Матросы пели тихо, пристойно «Вечную память». Конные рейтары, стрельцы, драгуны провожали убитых, скинув шапки, держа обнаженные палаши у плеча. Посадские люди, женки, ремесленники, дрягили, окрестные мужички теснились в узких улицах, с ненавистью смотрели на связанных иноземцев, вздыхали, крестились на убитых матросов…

Когда Сильвестру Петровичу подали карбас — плыть на цитадель, у Воскресенской пристани его окружили шхиперы с извинениями и словами сочувствия. Иевлев молчал. Консул Мартус сказал короткую скорбную речь. Иевлев не ответил ни единым словом. Иноземцы еще раз зашаркали подошвами башмаков, еще раз поклонились, еще произнесли слова сочувствия. Иевлев оперся на трость двумя руками, вытянул шею, сказал глухим голосом:

— Россия, Русь — есть государство, Русь — не безыменные острова, которые надобно еще открыть, на карту нанести…

Иноземцы закивали головами: о, конечно, разумеется, да, да, иначе не может быть.

— Иноземцев мы встречаем приветливо, — продолжал Сильвестр Петрович, — гостю мы всегда рады, русский человек добр, гостеприимен, широк душою. Гостеприимство же наше вы обращаете во зло, полагая, что оно есть то же, что простота или глупость…

Иноземцы зашаркали: о, нет, мы никогда так не думаем.

— Покуда премного зла принесли вы нам! — с силой сказал Иевлев. — И, ежели подумать, чего больше от вас — зла или добра, — то, пожалуй, зла более. Так вот, господа мореплаватели, господа шхиперы-навигаторы! Доброму совету мы всегда рады, и нет более признательных учеников, нежели мы. А признательный ученик для учителя есть прибыток, не так ли? Учимся же мы для нашего государства — для сильного, мудрого, справедливого. А славное государство сынам своим — родная матушка. Добрая же матушка разве позволит гулливому, да пьяному, да срамному заезжему детушку свою обидеть?

Шхиперы кивали — да, да, очень справедливо.

— А раз справедливо, то справедливо будет и убийц за караулом подержать, и судить их как надлежит, и наказать, чтобы более не повадно было лихими делами промышлять. Другие же корабельщики в ваших странах о том расскажут. И новые будут поосторожнее.

Сильвестр Петрович повернулся и пошел по сходням к карбасу. Шхиперы, перешептываясь, гугня, поспешили за ним. Он еще обернулся, напомнил вежливо:

— Кораблям вашим, господа шхиперы, объявлена от меня конфузия. Не советую их покидать, дабы сим не понудить нас содержать ваших матросов, как преступников, за караулом. Еще добрый совет: впредь берегитесь происшествий, подобных случившимся! Что же касаемо надежд некоторых на шведских воинских людей, что-де от сего пирога, как Архангельск станут грабить, и им кусок отвалится, — так не быть тому!

Шхиперы молчали.

Иевлев вошел в карбас, сам сел за руль. Матросы оттолкнули судно крюками. На мачте поднялся узкий прапорец: «Капитан-командор здесь».

Сильвестра Петровича от бессонной ночи познабливало. Внезапно вспомнился ему давешний недоросль дворянин Спафариев. С гневом, шепотом повторил навязшие, словно оскомина, чужие слова:

— Шаматон, галант…

И прибавил свое:

— И откуда сие берется?

На чужбине, словно в домовине, — и одиноко и немо.

Пословица

  • Идут убийцы потаенны,
  • На лицах дерзость, в сердце страх.

Пушкин

Глава седьмая

1. Перед походом

Страницы: «« ... 3334353637383940 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Можно ли сбежать от прошлого? Ведьма Риш была уверена, что пережитый кошмар навсегда остался позади,...
Книга «Славянские мифы» включает в себя множество интересных историй, описаний божеств, существующих...
Я пошла с ним, чтобы защитить свою сестру. Иного выхода не было. И теперь мне придется стать его игр...
В Подмосковье жарко от бандитских разборок. Сразу несколько группировок пытаются доказать друг другу...
Эта книга адресована мужчинам. В первую очередь молодым, не всегда уверенным в себе – тем, кому слож...
И всего-то было нужно — посмотреть детскую кроватку перед покупкой, но меня угораздило сесть не в ту...