Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
— Это замечательно! Это просто замечательно! — забормотал Дружинин, потирая руки. — Два очень ценных факта. Во-первых, по-видимому, крестьяне неохотно везут продукты на рынок, а во-вторых, новый понтонный мост между Аккерманом и Овидиополем.
Дружинин достал трехверстку, засунутую под автомобильное сиденье, и углубился в ее изучение. Изучая карту, складывая и раскладывая, он машинально упирался карандашом в переносицу. Карандаш был химический, и скоро на переносице Дружинина образовался лиловый след. Иногда Дружинин сверялся с записями в блокноте. Иногда он подымал глаза вверх, как бы что-то припоминая, и беззвучно шевелил обветренными губами.
Он работал. Но смысла и значения этой работы Петр Васильевич никак не мог понять.
— Миша, — сказал Дружинин, не отрываясь от блокнота, — нам еще не время выходить в эфир? На моих девятнадцать пятьдесят три.
— Не, — сказал Миша, зевая. — Ваши на три минуты вперед. У меня ровно девятнадцать пятьдесят. По институту имени Штернберга. Точно.
— Ты все-таки пошарь. Может быть, что-нибудь новенькое.
— Вряд ли. Я сегодня, пока вы производили эту операцию, всю Европу обшарил. Только и слышно по всем станциям: «Москау, Москау…» Все время марши передают. Одна голая пропаганда.
— Ты все-таки пошарь.
— Пошарю.
Миша покорно открыл фибровый чемоданчик, вынул из него передаточный ключ, надел наушники и стал крутить ручку настройки. В этом потертом, стареньком фибровом чемоданчике помещалась рация.
— Сильные разряды, — сказал Миша после некоторого молчания. — Видать, меняется погода. Мороз идет… Турки из Анкары дают джазовую музыку. Больше им нечего делать!.. А это, кажись, Каир. Кто-то шпарит по-египетски. Не поймешь что… Теперь — итальянцы. Опять марш. Дались им эти марши! Делать нечего.
— Ты лучше Берлин найди, — пробормотал Дружинин.
Миша покрутил винтики.
— Опять Гитлер треплется, — сказал он через некоторое время, сморщившись, как от зубной боли. — Третий раз за последнюю неделю. Как собака лает: гав, гав, гав… «Москау, Москау…»
— Пусть он идет к черту, надоело! — махнул карандашом Дружинин.
— Сейчас Бухарест поищу… Вот он, Бухарест!
— А ну-ка, давай, что там сообщает Антонеску.
— Тише! — сказал Миша, поднимая руку. — На русском языке.
— Что? — спросил Дружинин.
— Рвут и мечут.
— Ага, дошло! Подробности сообщают?
— Не сообщают.
— Ничего, мы этих фашистских мерзавцев доведем до кровавого пота! — сказал Дружинин сквозь зубы и хрустнул переплетенными пальцами. — Будут они знать, как топтать нашу землю!
Он просто и ясно посмотрел на Петра Васильевича своими синими серьезными глазами, но Петру Васильевичу показалось, что его взгляд устремлен куда-то очень далеко вперед и что он видит там что-то очень грозное и вместе с тем очень торжественное.
— Миша, мы не опаздываем? — вдруг сказал Дружинин озабоченно.
— Еще две минуты.
— Пора! Выходи в эфир.
Миша быстро надел наушники и, низко наклонившись к фибровому чемоданчику, застучал ключом, дробно выбивая точки и тире азбуки Морзе.
— Сейчас поработаем, — сказал Дружинин, блестя глазами.
Он взял блокнот, карту и подсел к Мише. Теперь они оба сидели по-турецки, наклонившись над фибровым чемоданчиком. Миша продолжал стучать ключом, а Дружинин нетерпеливо посматривал то на карту и блокнот, то на Мишино лицо.
Если человеческое лицо может быть полным воплощением любви, ненависти, гордости, отчаяния, презрения, равнодушия, то лицо Миши было полным, совершенным воплощением слухового внимания. Казалось, ни один самый ничтожный, самый микроскопический звук из тысячи звуков, которые носились в эту минуту и с разной силой звучали в эфире, не мог миновать его уха.
Дружинин всматривался в его лицо и боялся вздохнуть, чтобы не нарушить тишины. «Ну что?» — казалось, говорили его глаза. И вдруг лицо Миши ожило, порозовело.
— Есть! — сказал он. — Слушают.
Он быстро поставил рычажок на «передачу» и стал выстукивать свои точки и тире, изредка заглядывая в шифровку, написанную Дружининым, а Дружинин, как бы проверяя, повторял за ним вполголоса:
— «Одесса. Двадцать часов по московскому времени. Докладывает Дружинин. Город продолжает въезжать немецкая румынская администрация точка Вчера приехал известный Пынтя будет жить особняке Пироговская угол Пролетарского бульвара точка Аресты населения продолжаются началось массовое истребление евреев точка Отмечаются случаи столкновения между румынскими немецкими солдатами точка Цены рынке высокие крестьяне неохотно везут город продукты точка Районе арок парка Шевченко установлена четырехорудийная стосорокапятимиллиметровая батарея берегового назначения точка Вашей карте лист девятнадцать квадрат семь четырнадцать точка Между Аккерманом и Овидиополем имеется новый понтонный мост постоянное движение воинских частей обозов важная коммуникация Бессарабией точка».
Сержант Веселовский с вдохновенным лицом, изредка бросая взгляд на шифровку, прислоненную к откинутой крышке фибрового чемоданчика, стучал подушечкой большого пальца по ключу, и точки и тире азбуки Морзе со щегольской точностью и дробной быстротой так и сыпались из-под его напряженной руки.
«Сегодня шестнадцать ноль-ноль выполняя вашу директиву взорвал дом НКВД момент въезда гестапо сигуранцы посетил место происшествия лично убедился результатах городе наблюдается растерянность бухарестское радио рвет мечет точка Нахожусь там же завтра выйду эфир обычно двадцать московскому времени той же волне пока все спокойной ночи точка».
Дождавшись, когда Миша выстукает последние точки и тире, Дружинин собрал листки шифровки, скрутил их и тщательно сжег на свечке.
Тем временем сержант Веселовский перешел на прием, и теперь, одной рукой прижимая наушники к голове, он другой рукой быстро записывал на бумажке ряды пятизначных цифр.
Наконец он с видимым удовольствием закрыл чемоданчик и подал Дружинину листок шифровки. Дружинин сел ее расшифровывать, каждую минуту сверяясь с таблицей, и наконец прочел:
— «Спасибо. Слышимость прекрасная. Поздравляем успешным выполнением задания. Можем вас обрадовать: по нашим сведениям, вы уничтожили сто сорок семь человек врагов из числа высших чинов гестапо и сигуранцы, не считая раненых. Ждите ближайшие часы усиления полицейского нажима и ответных действий вражеской контрразведки. Будьте осторожны. Чаще меняйте местопребывание. Ставим на вид отсутствие сведений о состоянии вашей агентурной сети. Поднимайте дух населения города. В основном вашей работой удовлетворены. Привет. Спокойной ночи». Поздравляю вас, — не меняя тона, сказал Дружинин, протягивал Петру Васильевичу руку.
— С чем?
— С тем, что нашей работой в основном удовлетворены.
Петр Васильевич засмеялся:
— Ну, уж к себе это я никак не отношу.
— Нет, отчего же! — с живостью воскликнул Дружинин. — Не скажите. Ваша дальнобойная батарея берегового действия и понтонный мост Аккерман — Овидиополь — это вещь!
— Вы преувеличиваете, — пробормотал Петр Васильевич, крайне польщенный.
Но Дружинин упрямо настаивал на своем:
— Вот увидите, во что превратят в самое ближайшее время наши соколы вашу батарею и ваш понтонный мост. — И он крепко стиснул руку Петра Васильевича. — Ну, а теперь рекомендую вам поспать, — сказал Дружинин.
— Как говорят в армии, «припухнуть».
— Вот именно. Советую вам припухнуть. У нас обыкновенно один спит, другой дежурит. Сегодня могут двое спать, один будет дежурить. Ложитесь. Когда будет ваша очередь, вас разбудят.
Петр Васильевич укрылся шинелью, которую ему подал Веселовский, и заснул.
Засыпая, он — впервые за столько дней! — вдруг вспомнил о своей семье, о детях, о жене. Правда, он думал о них всегда. Они незаметно присутствовали, как-то примешивались ко всем его мыслям. Они нежно, прозрачно окрашивали все его чувства. Но это было так неопределенно, так общо! Теперь же он стал думать о них по-деловому. Где они сейчас? В Москве или эвакуировались? Как доехал Петя? Не разрушена ли их квартира? Он писал им несколько раз, но от них не получил ни одного письма… Но, очевидно, он очень устал за этот день. Его душа уже больше не была в состоянии принимать новые тревоги. Он думал о своей жене, о девочках, о Пете, о квартире без малейшей тревоги. Какая-то глубокая уверенность, что с ними все обстоит вполне благополучно, овладела его душой. Иначе он не мог бы заснуть… Его охватил спокойный целебный сон.
А в это время на чердак приходили какие-то люди и шепотом что-то докладывали. Приходили, уходили. Назывались номера каких-то немецких и румынских воинских частей, номера домов, названия улиц, литеры эшелонов, направление грузов, месторасположение зенитных батарей. Дружинин шепотом задавал короткие вопросы, иногда сердился. Иногда негромко смеялся, коротко отдавал приказания, кого-то вызывал на разные часы. И это с перерывами продолжалось всю ночь.
Несколько раз Петр Васильевич просыпался от холода. Вокруг свистел ветер, и дуло из всех щелей. Ему с трудом удавалось согреться и заснуть опять. Дружинин разбудил его в седьмом часу утра. Светало. Со слухового окна уже была снята светомаскировка. В круглой дыре виднелось пасмурное, до синевы озябшее небо.
И вдруг сотни труб, как огромный орга`н, зазвучали над крышами города. Это была воздушная тревога.
Петр Васильевич подошел к окну и увидел поверх домов свинцовую полосу моря и красную полоску Дофиновки, освещенную мрачным, как раскаленное железо, только что взошедшим из моря солнцем. Солнце появилось на один миг и тотчас исчезло в гряде грифельных, низких туч, гонимых ледяным норд-остом. И над Дофиновкой, среди бегающих звездочек зениток, Петр Васильевич опытным глазом артиллериста увидел эскадрилью тяжелых советских бомбардировщиков, идущих из Севастополя курсом на арки бывшего Александровского парка, на неприятельскую дальнобойную батарею — ту самую, о которой несколько часов назад Дружинин радировал в центр на основании сведений, полученных от Петра Васильевича.
20. В катакомбах
Какая это была странная, ни на что не похожая жизнь, как утомительно двигалось здесь время! Иногда можно было подумать, что оно остановилось. Прошло много дней, прежде чем Петя научился понимать, что сейчас: утро, день, вечер или ночь. Здесь всегда была ночь. Может быть, вечная ночь? Нет! Ночь, пусть даже вечная, всегда имеет свое особое, ночное течение. Здесь же не было никакого течения. Здесь все было неподвижно, кроме людей. Когда бы ни посмотрел Петя вокруг себя, он видел все одно и то же: неподвижные каменные или земляные своды, покрытые неподвижной вековой пылью, темный, неподвижный воздух, совсем слабо позолоченный одним или двумя огоньками светильников, неподвижных, как отражение в черном льду. А дальше все тонуло в непроницаемом мраке.
Но не только поэтому в первые дни жизнь казалась Пете такой тягостной и странной. Он чувствовал себя забытым, осиротевшим. Может быть, он убит. Может быть, его давно уже не существует. А что с матерью, с сестрами, с бабушкой? Может быть, они тоже все погибли, задавленные в бомбоубежище развалинами их громадного многоэтажного дома. Может быть, фашисты уже ворвались в Москву… Эта мысль неотступно преследовала мальчика. Он не мог избавиться от нее даже во сне. Любовь к матери, которую он как-то раньше в себе не замечал, настолько она была постоянной и привычной, теперь вдруг с небывалой силой овладела всем его существом. Ему так не хватало мамы, так мучительна была разлука с нею! Она постоянно ему снилась, а если и не снилась, то всегда как бы таинственно присутствовала в каждом его сне, всегда была, невидимая и неосязаемая, где-то совсем близко, обдавая своим теплом, нежным запахом волос, неощутимо перебирая прохладными пальцами его волосы.
Самое страшное, самое тягостное заключалось в том, что наверху были фашисты. Стоило только выйти из катакомб наверх, как человек сразу попадал в страшный мир фашизма. В этом мире нечем было дышать. Мрак охватывал душу. Свободная воля и светлый человеческий разум цепенели. Человек превращался в животное, в раба. Мальчик не мог этого не знать, не чувствовать — ведь он жил в такой жуткой близости от своих смертельных врагов! Иногда ему казалось, что он даже слышит над головой их глухие шаги. Одно лишь сознание этого могло превратить жизнь людей в катакомбах в вечную пытку. Так бы и случилось, если бы люди в катакомбах просто жили, скрывались. Но Петя знал, что люди жили под землей совсем не для того, чтобы просто скрываться. Они скрывались для того, чтобы жить. А жили для того, чтобы неутомимо бороться с врагом.
В первые дни жизни в катакомбах Петя еще не понимал, в чем заключается эта борьба. Люди двигалась в темноте штреков с фонарями, ложились спать, вставали, варили обед, получали по норме сахар и махорку, уходили с винтовками куда-то на посты, возвращались, мылись, пришивали пуговицы, чистили бачки и миски, откуда-то приносили воду. Все это очень мало походило на деятельность подпольной организации. Петя представлял себе дело по-другому. Однако очень скоро он стал понимать истинный смысл происходящего в Усатовских катакомбах.
Пока устраивали подземный лагерь — размещали продовольствие, боеприпасы и людей по пещерам, связанным между собою штреком, — на Петю почти не обращали внимания. Следили только, чтобы он не отходил в сторону. Если случалось, что он от нечего делать брал фонарь и начинал бродить по штреку, с любопытством и страхом осматривая подземные пещеры, то непременно кто-нибудь кричал:
— Эй, хлопчик, а ну, вертайся назад! А то наделаешь нам хлопот. Будь все время на глазах. Займись каким-нибудь делом.
Мало-помалу он стал заниматься делом. Вместе с Валентиной он помогал перетаскивать ящики, чистил картошку, заправлял фонари «летучая мышь», подметал помещения.
Скоро он познакомился со всеми людьми, узнал, где кто помещается, и составил себе представление о характере каждого человека, а главное — понял, кто какие исполняет обязанности, какими интересами живет лагерь в целом, и сам втянулся в эти общие интересы. Петя уже знал, что главным человеком, хозяином является первый секретарь райкома товарищ Черноиваненко, которого он, по примеру Валентины и на правах мальчика, называл «дядя Гаврик». За товарищем Черноиваненко по своему значению следовал Платон Иванович Стрельбицкий — человек строгий, пугавший мальчика своим необыкновенным ростом и стремительными движениями, когда он, вдвое согнувшись и придерживая за спиной маузер в деревянной кобуре, громадными шагами шел по низкому штреку выполнять какое-нибудь поручение Черноиваненко и огромная тень его спины заполняла весь подземный ход. Равным ему по значению был в глазах мальчика также Серафим Иванович Туляков, помещавшийся со своими партизанами отдельно, в самой дальней пещере. Туляков появлялся часто и всегда по делу, связанному с боевой подготовкой: сначала записывал номера пистолетов и винтовок, потом постоянно проверял их сохранность, вел постовую ведомость, назначал на дежурства и однажды назначил Валентину и Петю дневальными, также записав их в ведомость. При этом он спросил Петю:
— Стрелять умеешь?
— Немножко, — замявшись, ответил Петя, который, сказать по правде, до сих пор стрелял только один раз в жизни на Клязьме из духового ружья.
— Личное оружие есть?
Узнав, что личного оружия у Пети нет, Туляков неодобрительно покачал головой и сказал:
— Что ж это ты, брат? Не годится! Уж коли воевать, так воевать!
И принес большой солдатский наган, отметив его очень длинный номер в ведомости и заставив Петю расписаться в получении. С тех пор мальчик смотрел на Туликова с обожанием.
Остальные люди имели гораздо меньшее значение, но все же Петя относился к ним с глубоким, даже несколько подобострастным уважением, как к героям-подпольщикам, народным мстителям, членам боевой террористической организации в тылу врага. В особенности ему нравилась Лидия Ивановна Ангелиди, милая, красивая, ласковая, которая чем-то неуловимым напоминала ему мать. Нравился также Трофим Захарович Свиридов — до войны счетовод, сослуживец и даже подчиненный Лидии Ивановны по Госбанку, человек такой же милый, молодой, как и Лидия Ивановна, отчего у Пети сложилось впечатление, что в одесской конторе Госбанка работают исключительно красивые и приятные люди. Он даже был чем-то похож на Лидию Ивановну. Они постоянно старались быть вместе. Их можно было принять за брата и сестру.
Товарищ Сергеев представлял для Пети особый, повышенный интерес, как заслуженный мастер спорта, то есть человек, посвященный во все тайны футбола, легкой атлетики, плавания. Он был членом судейской коллегии общества «Динамо», был знаком со всеми чемпионами, знаменитыми пловцами и футболистами. Мало того, он был выше их: он их судил. В глазах Пети это была совершенно необыкновенная личность, почти полубог. Петя даже смотрел на него, как на солнце, — сладко зажмурившись. Мальчик ходил за ним как тень, терпеливо выжидая минуты, когда можно задать какой-нибудь теоретический вопрос, касающийся пенальти, офсайда или же преимущества стиля кроль перед стилем брасс. Товарищ Сергеев отвечал любезно, но слишком коротко. Он вообще был немногословен — больше слушал, чем говорил, покуривая свою трубку, набитую теперь уже не душистым табаком «Золотое руно», а солдатской махоркой. Лишь однажды он первый обратился к Пете с вопросом:
— Спортом занимаешься?
— Немножко, — замявшись, ответил мальчик.
Сергеев пощупал его мускулы на руках и ногах, кисло улыбнулся и сказал:
— И это называется пионер! Погоди, я еще до тебя доберусь…
Что касается коменданта лагеря Леонида Мироновича Цимбала, которого почти все называли просто Леней, то к нему у Пети было отношение двойственное. Леня Цимбал в основном ему нравился. Душа этого веселого, озорного человека, как бы всегда пронизанная светом южного солнца, простодушно отражалась в необыкновенно подвижной физиономии, способной стремительно менять выражение и отражать самые разнообразные, тончайшие оттенки мыслей и чувств. Его лукавые губы всегда были готовы к иронической улыбке, а на языке всегда висела и в любой момент готова была сорваться шутка или острота, впрочем, лишенная сарказма. Он обладал большим чувством особого одесского юмора, помогавшего ему в самые трудные минуты жизни. Но так как всем было сейчас не до юмора, а не шутить Леня не мог, то чаще всего он обрушивался на Петю бурным потоком черноморских словечек и поговорок:
— А ну иди сюда, мальчик! Что я вижу — тебе уже выдали наган? Вот теперь ты имеешь вид, не будем спорить!.. А кто будет чистить картошку? Может быть, Пушкин с бульвара?.. Ах, ты уже почистил? Тогда я извиняюсь. Классный ребенок!
Пете отчасти льстило, что сам комендант лагеря находился с ним в таких дружеских, коротких отношениях, но все же эти постоянные шутки утомляли, и Петя в конце концов старался не попадаться на глаза веселому Лене.
Но, разумеется, ближе всех для мальчика были Матрена Терентьевна, Раиса Львовна и Валентина. Он относился к ним как к родным. В сущности, это была его семья. Они заменяли ему, насколько это было возможно, и мать, и отца, и сестер, и бабушку. Только с ними чувствовал себя Петя совсем легко и свободно.
Скоро подземелье приобрело вполне жилой вид. Имелись комнаты, если так можно было назвать маленькие и большие ниши-пещеры, вырубленные в залежах ракушечника или выкопанные в грунте. Отчасти это были старые, давным-давно выработанные штреки подземных каменоломен, отчасти новые помещения, специально устроенные для имущества и людей подпольного райкома. Это подземное жилище можно было назвать как угодно: штабом, казармой, арсеналом, командным пунктом. Но привилось самое скромное, самое прозаическое название: квартира. Действительно, это больше всего было похоже на квартиру, превращенную в учреждение, или, вернее, учреждение, где поселились вооруженные люди. Большие каменные плиты служили столами. На таких же каменных прямоугольных плитах, застланных соломой и шинелями, люди спали по нескольку человек, как на нарах. Вместо стульев сидели на камнях. Вообще вся мебель была каменной, ракушечниковой.
Женщины — Раиса Львовна, Матрена Терентьевна, Лидия Ивановна и Валентина — помещались отдельно. Их ниша была занавешена ситцевым пологом. Они — все четверо — спали рядом на каменных нарах. Но зато какой порядок, какая чистота царили здесь! Нары всегда были гладко застланы байковыми одеялами. Подушек, правда, не было. Вместо подушек в головах лежали аккуратно сложенные верхние вещи и мешки. На каменной тумбочке, покрытой пожелтевшим номером газеты «Черноморская коммуна» с вырезанными зубчиками, стояли небольшое зеркало Лидии Ивановны, пластмассовое блюдечко для шпилек, глобус, захваченный впопыхах вместе с бумагами Матреной Терентьевной, маленькая фотография в рамочке из ракушек и светильник. Но даже этот светильник, сделанный Валентиной, отличался от других светильников тем, что был сооружен из затейливого, фигурного флакона из-под духов «ТЭЖЭ» и как бы подчеркивал своим изяществом, что здесь живут женщины.
Мужчины — в том числе и Петя — помещались в трех других «комнатах».
В подземелье имелся также красный уголок, он же — кабинет первого секретаря. Конечно, это в значительно большей степени напоминало пещеру, чем комнату. Два длинных каменных стола, составленных в виде буквы «Т», окруженных каменными кубиками стульев. В углу, на камне, — маленький несгораемый шкаф. В другом углу, на каменной тумбочке, — ведро с водой и кружка, сделанная из консервной банки. На полке, выдолбленной в стене, — несколько книг. Рядом — карта Советского Союза, карта Одесской области и план города, а также административная схема Пригородного района. Петя видел, как дядя Гаврик и товарищ Туляков принесли портрет Ленина, два знамени — алое знамя районного комитета партии и малиновое знамя районного Совета. Они поставили знамена в угол, а портрет прибили гвоздями к стене над столом.
— Именно здесь отныне находится та настоящая, коренная народная власть, — сказал однажды Черноиваненко, — власть Советов, власть Коммунистической партии, которая будет управлять Пригородным районом города Одессы до тех пор, пока враг не будет изгнан и уничтожен до последнего человека. — Черноиваненко посмотрел вверх, на низкий земляной потолок, и прибавил: — Они еще не знают, что такое всенародная Отечественная война. Ничего. Они скоро узнают.
И он так нажал на слово «они», что скрипнули зубы.
Решетчатый фонарь «летучая мышь», поставленный на несгораемый шкаф, неярко, но выразительно освещал всю эту мрачную и вместе с тем торжественную картину, невероятную, как во сне.
Смуглый, золотистый свет двигался по оружию, по ухабистому земляному полу, по человеческим фигурам, по картам. Казалось, что лицо Ленина живет, дышит, струится. И два скрещенных знамени, золотясь тяжелыми кистями, прибавляли к яркому свету «летучей мыши» алый, шелковый свет своих полотнищ.
Однажды Петя увидел, как в кухонной нише на примусе, в большой кастрюле, варился клейстер. Его варила Матрена Терентьевна, но за варкой наблюдал и давал указания лично товарищ Черноиваненко. Он придавал качеству клейстера большое значение. Листовки должны наклеиваться не кое-как, лишь бы только держались, а так, чтобы их трудно было содрать. Он придирчиво пробовал клейстер на палец и на язык, проворным движением набирал его на небольшую малярную кисть и мазал бумагу, следя, чтобы не было комков. Когда клейстер наконец был готов, его аккуратно разлили по консервным банкам. Затем в красном уголке было короткое, строго деловое заседание бюро райкома.
Петя и Валентина, чувствуя, что принимается важное решение, то и дело заглядывали в красный уголок. Стрельбицкий держал перед планом Одессы «летучую мышь», а дядя Гаврик быстро рисовал на нем кусочком угля стрелы, направленные в разные стороны.
Женщины сидели на полу вокруг светильника и что-то пришивали к подкладкам мужских пальто и шинелей.
— Что они пришивают? — шепотом спросил Петя.
— Карманчики и петельки, — быстро ответила Валентина таким же таинственным шепотом.
— А для чего? — чуть дыша, сказал Петя.
Девочка посмотрела на него сбоку и с чувством превосходства пожала плечом:
— Дитя природы!
— Нет, кроме шуток! — жалобно сказал Петя.
— Можно подумать, что ты упал с луны. Для чего пришиваются к подкладке карманчики и петельки? Ну?
— Много о себе воображаешь! — сказал Петя, надулся и замолчал.
Он не выносил чужого превосходства, в особенности превосходства девочек. Сколько раз он давал себе слово не задавать Валентине вопросов, не унижаться! Он даже отодвинулся от нее и принялся сердито сопеть. Но она дружески положила ему руку на плечо и сказала:
— Карманчики — для банок с клейстером, а петельки — для кисточек, чтобы намазывать листовки. Пора знать.
— Я так и думал, — сказал Петя.
— Идите спать! — крикнула Матрена Терентьевна, вставая с земли и отряхивая черную телячью куртку Тулякова, которую держала в руках.
Петя и Валентина молча отползли в тень, но через минуту снова заглянули в красный уголок. Теперь уже Туляков, Свиридов, Сергеев и Стрельбицкий были одеты и раскладывали по карманам патроны и листовки. Лидия Ивановна стояла перед Свиридовым и, глядя ему в лицо прекрасными добрыми глазами, ощупью вкладывала в только что пришитый карманчик банку с клейстером. Потом она засунула кисточку в петельку.
— Держится? — тихо спросила она, продолжая смотреть ему в лицо.
— Спасибо, Лидочка, — сказал он, также глядя ей в лицо и ощупывая кисточку и банку. — Отлично держится.
— А ну, пройдись.
Он прошелся перед пей по пещере, разминаясь и пробуя, хорошо ли прилажены банка и кисточка.
— Удобно? — озабоченно спросила она.
— Вполне, — ответил он, останавливаясь перед Лидией Ивановной с таким видом, как будто хотел сказать ей что-то очень важное, но не сказал, а только одобрительно улыбнулся.
— Оружие держать в правом наружном кармане, — сказал Серафим Иванович Туляков. — Огонь открывать только в самом крайнем случае, если другого выхода не будет.
— Последний патрон — для себя, — резким, не допускающим возражения тоном сказал Стрельбицкий, быстро ощупал под пальто банку и решительно надел шапку.
— Хотя и желательно обойтись без этой крайности, — напряженно улыбнувшись, заметил Черноиваненко. — Ну, товарищи, действуйте!
— Ни пуха ни пера! — сказала Лидия Ивановна.
Затаив дыхание и крепко сжав руку Валентины, смотрел Петя из темноты на людей, выходивших из красного уголка в подземный ход.
Фонари один за другим скрылись за поворотом. Был восьмой час вечера. Обе группы могли возвратиться не раньше пяти или шести часов утра.
И вот началось молчаливое, напряженное ожидание. Никто в лагере в эту ночь не ложился спать. Все молча сидели на своих койках и ждали.
21. Петя и Валентина
Несколько раз в течение ночи Черноиваненко появлялся у выхода «ежики», перед которым снаружи, в сухом бурьяне, лежали с винтовками два бойца из группы Тулякова и вели наблюдение за местностью.
— Ну как дела, ребята?
— Ничего, товарищ секретарь.
— Что-то наши долго не возвращаются.
— Значит, еще не управились с делами.
— Пора бы им быть.
— Еще рано, товарищ секретарь. Куда там! Раньше шести утра не ждите.
— Ну, а вообще, что слыхать?
— Ничего особенного не слыхать, товарищ секретарь. Минут сорок назад пролетел какой-то самолет, так они открыли по нему такой огонь, что скрозь вокруг осколками засыпало — будь здоров! Видать, наш. У них тут за Усатовом зенитная батарея. Не дай бог, до чего они боятся наших парашютистов! Как услышат какой-нибудь шум — давай крыть почем зря.
— А еще?
— Больше ничего, товарищ секретарь. Часа полтора назад где-то ихняя военная труба играла. Не понять где — в Усатове или в Холодной Балке: ветер сильно путает звуки. По Хаджибеевскому шоссе всю ночь грузовики идут, танки шумят. Со стороны Гнилякова время от времени слыхать ихние поезда.
— Людей в степи не наблюдали?
— Темно, не просматривается.
Черноиваненко некоторое время смотрел в непроглядную темноту сырой, холодной осенней ночи и снова возвращался по бесконечно длинным подземным коридорам — от маяка к маяку — в красный уголок. Опять сидел и думал, посматривая время от времени на часы. На рассвете он взял фонарь и обошел свое подземное хозяйство.
Заглянул к женщинам.
Они сидели в темноте и шепотом разговаривали. Он осветил их «летучей мышью»:
— Почему не спите?
— Мы спим, — сказал Петя, которому стало страшно одному в «мужском отделении», и женщины взяли его временно к себе.
Черноиваненко поерошил пыльные, давно не стриженные волосы мальчика, взял его за плечи и повернул к стенке, прикрыв шинелью.
— Матрена Терентьевна, — сказал он, — проследи за тем, чтобы наши пионеры в положенное время спали. — Он подошел к Лидии Ивановне и ласково посмотрел на нее через очки: — А вы почему не спите, товарищ Ангелиди? Отдыхайте, пока еще позволяет обстановка. Спокойной ночи, товарищи!
Они легли на свои каменные нары, укрылись пальто и одеялами, поджали ноги в сапогах и сделали вид, что засыпают. Он ушел.
В седьмом часу утра в штреке замелькал свет: это возвратилась первая группа — Стрельбицкий и Свиридов, оба возбужденно-молчаливые, очень усталые, в сапогах, облепленных тяжелой черноземной грязью, в мокрых от дождя и тумана пальто.
Через час появились Туляков и Сергеев и доложили о выполнении задания.
Туляков расстегнул ворот гимнастерки и вытер шею платком.
Его лицо горело, ему было жарко. Он встал, пошел к ведру напиться воды, но не напился, махнул рукой, вынул из бокового кармана какую-то помятую бумажку и бросил ее на каменный стол.
Черноиваненко надел очки и прочел вслух:
— «Граждане города Одессы и окрестностей! Советую вам не совершать недружелюбных актов по отношению к армии или чиновникам, которые будут управлять городом; выдавать тех, которые имеют террористические, шпионские или саботажные задания, так же как и тех, кто скрывает оружие. Будьте внимательны и подчиняйтесь мерам, принятым военным и штатским командованием. Считаю своим долгом поставить вас об этом в известность. Все же в случае, ежели кто-нибудь не соблюдет распоряжения, уже данные приказами или теми, которые будут даны позже, должны знать, что будет наказан расстрелом на месте. Командующий армией корпусный генерал-адъютант И. Якобич, начальник штаба генерал Н. Татарану»… Приложите к протоколу, — сказал Черноиваненко, передавая бумажку через плечо Лидии Ивановне. — Зверский приказ! Ничего другого от этих мерзавцев мы и не ожидали. Впрочем, в ответ на подобные приказы будем отвечать только одним. Помните, что говорил Ленин о нашествии интервентов? Он говорил, что, если бы мы попробовали на их войска, созданные международными хищниками, озверевшими от войны, действовать словами, убеждением, воздействовать как-нибудь иначе, не террором, мы не продержались бы и двух месяцев, мы были бы глупцами. Вот чему учит нас Ленин. И мы будем действовать по-ленински!.. Всё. Всем свободным от нарядов и дежурств предлагаю ложиться спать…
Первый прием сводки Совинформбюро прошел довольно удачно. Радиоприемник и аккумуляторы подтащили поближе к ходу «ежики» и, дождавшись темноты, вывели наружу антенну — два метра медной проволоки на палке, которую держал Свиридов. Операция проводилась под прикрытием боевого охранения, выставленного Туляковым в балочке, в двадцати метрах от входа в катакомбы. Святослав регулировал радиоприемник, Лидия Ивановна при свете «летучей мыши» записывала сводку на слух. Автомобильный аккумулятор давал слабый ток. Магический глаз светился совсем слабо. Но все же можно было явственно, даже на некотором расстоянии от аппарата, расслышать ровный, глуховатый голос диктора.
Черноиваненко сидел на камне перед аппаратом и, положив руки на колени, слушал. Невеселая была сводка. Все же это был голос родины, голос Москвы, голос Красной Армии. Хотя всюду шли тяжелые оборонительные бои и, по-видимому, почти вся Украина уже находилась в руках врага, Черноиваненко понял, что дело на фронтах обстоит совсем не так, как об этом сообщает гитлеровская ставка. Москва не взята. Ленинград держится. Красная Армия существует и сражается. Народная партизанская война только еще начинает по-настоящему разворачиваться. Стало быть, надо поскорее выступить с листовками и поднять дух населения. Одновременно с этим необходимо поторопиться с Протопоповской МТС.
Затем в кабинет первого секретаря была принесена высокая пишущая машинка. На ней было решено печатать новые листовки, которые, сидя за своим каменным столом, сочинял Черноиваненко, строго учитывая политическую обстановку, ежедневно менявшуюся «наверху» в зависимости от положения на фронтах.
Лидия Ивановна достала из своего вещевого мешка бухгалтерские нарукавники, подобрала волосы, села за машинку, и ее прозрачно-розовые пальчики с такой легкостью и с такой четкостью забегали по клавиатуре, что можно было подумать, что в подземелье защелкала канарейка.
Началась подготовка к проведению большой операции. Казалось бы, какие могли быть особенные приготовления для такой, в сущности, простой вещи, как выйти ночью из катакомб, залечь в степи возле Протопоповской МТС, завести перестрелку с гарнизоном, а затем, воспользовавшись переполохом, облить бензином склад пшеницы, поджечь зажигательными пулями и тем же путем уйти обратно под землю… Разумеется, нужны были смелость, решительность, быстрота, точность. А какая же, собственно говоря, специальная подготовка?.. Но так думать мог лишь человек, ни разу не побывавший в катакомбах и незнакомый с условиями подземной жизни.
Здесь всегда была пронизывающая сырость. Металлические предметы с необыкновенной быстротой окислялись, ржавели. Особенно быстро ржавели железные патроны и пулеметные ленты. Каждые два-три дня Пете и Валентине приходилось перебирать и чистить от ржавчины весь наличный запас винтовочных и револьверных патронов, взрывателей, капсюлей. Каждый патрон был на вес золота.
Петя и Валентина сидели на каменных тумбах-табуретах перед большой, грубо вытесанной каменной плитой, заменявшей стол. На этом ракушечном столе была насыпана большая куча заржавленных патронов. Они брали патроны по одному и над каждым патроном трудились до тех пор, пока он не начинал блестеть. Они изо всех сил терли его кирпичом или кусочком того же ракушечника, как пемзой. Удалив с патрона всю ржавчину, они протирали его куском солдатского сукна, отрезанного от старой шинели, и складывали очищенные патроны в особый фанерный ящик. А через два дня патроны опять ржавели, и все начиналось сначала. Может быть, если бы их можно было смазывать салом, патроны ржавели бы не так скоро. Но сало было тоже на вес золота. Салом смазывали только ружейные затворы. Часов восемь или десять уходило на то, чтобы хорошенько вычистить и уложить все патроны. Со стороны эта работа могла показаться легкой. Но на самом деле она была трудная, кропотливая, изнурительная. Она требовала большой физической закалки. Мускулы ныли. Согнутая шея болела. Глаза слезились, утомленные скупым, бессильным светом коптилки, который все время боролся с окружающим мраком и никогда не мог его побороть. Ломило лоб.
Но никакая сила в мире не могла бы заставить Валентину и Петю добровольно бросить работу, не доведя ее до конца. Даже сам Черноиваненко ничего не мог с ними поделать. До тех пор, пока не был вычищен последний патрон, они не прекращали работы.
Это была не просто работа. Это была борьба. Не желая отставать от взрослых, Петя и Валентина боролись, как умели, отдавая все свои силы этой ежедневной изнурительной, однообразной работе. Но когда они сидели друг против друга за каменным столом и, сопя от усилий, терли кирпичом патроны, им не было скучно. Они знали, что ржавый патрон не может войти в ствол винтовки и выстрелить. А он непременно должен был стрелять! Стрелять хорошо, безотказно. Они чувствовали себя участниками каждого выстрела, который взрослые делали по врагу.
Валентина была крепче Пети. Когда она замечала, что мальчик начинает сопеть все громче и громче, — а это был верный признак того, что он устал и уже работает из последних сил, — она начинала его задирать:
— Ты еще не выдохся, малый?
— Во-первых, я тебе не малый!
— А какой же ты мне?
— Какой бы ни был, только не малый.
— А какой?
— Никакой.
— Может быть, не малый, а великий?
— И не великий.
— Тогда какой?
— Никакой.
— Хорошо. Нехай будет «никакой»! Так и запомним. А во-вторых?
— Что — во-вторых?
— Я не знаю, что во-вторых. Это ты, наверное, знаешь, Ты сказал, что, во-первых, ты мне не малый. Хорошо. Я согласна. Пусть будет: во-первых, ты мне не малый. А во-вторых?
— А во-вторых, это тебя не касается.
— Эх ты, вояка-мученик! — тоном оскорбительного сожаления и глубокого превосходства говорила Валентина, глядя на Петю в упор прозрачными глазами с твердой косточкой зрачка. — Шляпа ты, малый, вот что я тебе скажу! А еще вице-президент!
Этого уже Петя не мог снести.
— Валентина! — говорил он торжественно и грозно. — Замолчи!
— Или!..
Валентина явно нарывалась на драку. Она смеялась над ним в глаза. И мальчик не мог больше владеть собой. Испуская воинственный клич, он бросался через стол на Валентину, но она, молниеносно проведя по его лицу сверху вниз пятерней, с хохотом уносилась в коридор. Петя преследовал ее. Валентина только того и ждала. Она вовсе не хотела обижать мальчика. Ей только нужно было немного отвлечь его от работы, растормошить, заставить размяться.
Они шумно носились по всем закоулкам, по всем «комнатам» подземелья. Ловя друг друга, они вскакивали на столы, табуреты, кровати. Вероятно, они переломали бы всю мебель, если бы эта мебель не была каменной. Но нечего было разбивать. Все вещи вокруг них были грубые, небьющиеся: лопаты, кирки, ломы, винтовки, пистолеты…
22. Свет давней любви
На этот раз на операцию вышли почти все, во главе с Черноиваненко, даже Лидия Ивановна. Было странно видеть ее в шинели, в ушанке, с ручными гранатами за поясом и с винтовкой в руках. Под землей остались только Матрена Терентьевна, Раиса Львовна, Валентина, Петя, два бойца из группы Тулякова на охране «ежиков» и Стрельбицкий за старшего. Операция предстояла очень серьезная — настоящий бой, от успеха которого зависело многое.
Снова, как и в первый раз, потянулись часы мучительного ожидания. Несколько раз в течение ночи Стрельбицкий выходил проверить пост у входа «ежики». Один раз, ближе к рассвету, ему показалось, в северном направлении над степью засветилось зарево пожара. Он прислушался и услышал отдаленную винтовочную стрельбу; лопнуло несколько гранат. Он посмотрел на компас. Светящийся треугольник показывал север. Именно там виднелось разгорающееся зарево и оттуда слышалась стрельба.
Петя опять сидел в комнате женщин. У Раисы Львовны болели зубы. Она приняла пирамидон и лежала с закутанной головой, повернувшись лицом к сырой ракушечной стене. Петя и Валентина лежали рядом, поджав ноги, и не могли заснуть. Почему-то в этот раз Петя чувствовал особенную тревогу. Несколько раз Матрена Терентьевна подходила к детям и строго приказывала им спать. Они закрывали глаза и делали вид, что спят. На каменном столике горел светильник. Матрена Терентьевна не находила себе места. Иногда в красном уголке слышалась возня Стрельбицкого… На этот раз темнота и тишина подземелья давили как-то особенно сильно. Все время казалось, что в катакомбах ходит кто-то чужой. Даже язычок пламени иногда начинал колебаться без видимой причины.
— Дети, чего ж вы не спите, я не понимаю! — говорила Матрена Терентьевна.
— Вы сами не спите, — отвечала ей шепотом Валентина.
Время тянулось длинно и трудно. Матрена Терентьевна несколько раз ложилась и опять вставала.
Наконец она села и со вздохом взяла с каменной тумбочки бумажную шкатулку, оклеенную морскими ракушками, которая всегда стояла тут, рядом с маленьким глобусом и светильником.
В этой шкатулке Матрена Терентьевна хранила наиболее дорогие для нее письма и фотографии.
Теперь она стала медленно перебирать эти фотографии, задумчиво покачивая головой.
— Ты никогда не видел этих снимков? — спросила она Петю, заметив, что он заглядывает через ее плечо.
Некоторые из этих снимков Петя хорошо знал: они хранились среди множества разных фотографий в одном из ящиков папиного шведского бюро.
Еще совсем маленьким мальчиком Петя любил лазить в узенькие таинственные отделения папиного бюро и рассматривать весь этот увлекательный хлам: какие-то старые мундштуки, трубки, квитанции, сломанные запонки, карандаши, пилюли, марки, темляки, красноармейские звездочки, стреляные гильзы, мандаты времен гражданской войны — все то, что когда-то имело тесную связь с папиной жизнью.
Среди этих вещей и вещичек было множество фотографий — выцветших, полинявших, с отваливающимися уголками.
— Вот это Аким Перепелицкий, — говорила Матрена Терентьевна, показывая Пете ветхую фотографию, на которой был изображен высокий, красивый солдат в длинной шинели, буденновском шлеме, с обнаженной шашкой в руке.
— Мой папа, — с гордостью сказала Валентина, опираясь подбородком на Петино плечо. — Никогда не видел?
— Видел. У нас это есть, — ответил Петя.
— А вот Марина.
— Я знаю. У нас есть.
— А это у вас есть? — спросила Матрена Терентьевна, вдруг оживившись, и показала маленькую фотографию-молнию, на которой был снят молоденький прапорщик с солдатским Георгиевским крестом и аксельбантами; у него были широко открытые блестящие черные глаза и волосы, причесанные на пробор.
— Этой у нас нет, — сказал Петя.
— Вот тебе и на! А кто это, ты не узнаешь?
Было что-то очень знакомое в этих черных глазах, в приподнятых худых, почти юношеских плечах, в общем выражении лица, детском и вместе с тем мужественном. И Петя вдруг понял, кто этот молоденький офицер.