Последствия Брук Ридиан
Он остановился – рука на перилах, одна нога на ступеньке.
– Мне не следовало так говорить, обвинять… Я провоцировала вас. Вышло недоразумение. Давайте оставим все как есть.
Люберт не повернул головы, не посмотрел на нее, но, помолчав, похлопал по перилам, как бы принимая предложенное ею перемирие, и пошел наверх.
Эдмунд провел свою новенькую “динки” между кукольным домиком и сигаретным складом – туда и обратно. Снизу доносились отдельные слова – “забыть”, “прошлое”, “картина”, – но он, занятый своей миссией, не воспринимал их связно. На взгляд проходившей мимо служанки или матери, Эдмунд занимался ровно тем, чем и должен заниматься нормальный, здоровый мальчик, получивший новую машинку, но на самом деле это было только прикрытием для другой, куда большей игры.
Свернув в свою спальню, Эдмунд все еще чувствовал оставшийся на машинке запах материнских духов. Вместо того чтобы просто дать игрушку, она устроила целый ритуал: усадила его на колени, сжала лицо ладонями и поцеловала в лоб. Сказала, что это ранний рождественский подарок, и добавила, что другой может принести Санта-Клаус. Она так старалась угодить, что ему даже стало немного не по себе.
– Знаю, у меня это плохо получается, но хочу, чтобы ты знал… я тебя люблю.
Когда тебя начинают убеждать в чем-то, что воспринимаешь как само собой разумеющееся, как земное притяжение или воздух, всегда появляются сомнения.
Но машинкой он все равно остался доволен. Пусть не та модель и не тот масштаб, “лагонда” стала важным реквизитом в его попытке создать копию виллы Любертов. Задача была бы решена, если бы производители машинок “динки” решились сделать “мерседес 540К”. Он даже нашел куклу для садовника Рихарда, снабдил ее самодельной картонной метлой. Эдмунд припарковал машину к кукольному домику и отправил куклу Рихарда собирать покупки, а куклу Эдмунда – за настоящими сигаретами. Убедившись, что кукла мама играет в гостиной на пианино, кукла Люберт смотрит на нее, куклы Грета и Хайке в кухне, кукла Фрида наверху, а кукла папа, за ковриком-лужайкой, спасает Германию, кукла Эдмунд с двумя огромными пакетами кинулась к большой спальне. Эдмунд оглянулся на дверь, прислушался, не идет ли кто. Никого. Он отодвинул мебель и поднял миниатюрный персидский ковер. Под ним лежало уже восемь пачек. Теперь, с двумя новыми, у него было двести сигарет, ровно столько, сколько и просил Ози. Месячный солдатский паек, состояние для сироты. Оставалось только переправить груз через заснеженную тундру лужайки к Детям-Без-Матери.
Лужайку укрывал свежий, нетронутый снег, и Эдмунд с удовольствием прокладывал путь по целине, слушая бодрящее похрустывание под высокими, надежно защищающими ноги резиновыми сапогами. Далеко впереди горел костер, и поднимавшийся над ним черный дым помечал место, где небо смыкалось с землей, – серые облака висели так низко, что сливались с ней, размывая горизонт. Бескрайнее белое полотно разрывала черная полоса реки, скованной морозом и казавшейся ледяным архипелагом, пронизанным тут и там короткими ручейками. Захваченная морозом парусная шлюпка застыла в неловком положении, с поднятым носом и опущенной кормой, посреди мертвой, холодной зыби. Сила продолжавшей жить реки вытолкнула куски льда, торчавшие острыми зубьями и напоминавшие Эдмунду фотографии далеких ледяных полей, что пересекал Скотт в своей последней, гибельной экспедиции. По свободной ото льда середине реки ползли, влекомые течением, заснеженные баржи. На одной из них сидела стайка ворон. Вороны не из тех птиц, что умиляют, но их нахохленный вид тронул Эдмунда. Замерзшие и съежившиеся, падальщики словно бы отказались от определенного им природой назначения и отдались во власть реки, несущей их к морю.
Держа под мышкой бурый бумажный пакет, Эдмунд подошел к лагерю, абсолютно уверенный, что щедрые дары обеспечат ему уважение и поднимут во мнении бродяжек. Ози с компанией сгрудились у огня с опасным для жизни безрассудством. Один из мальчишек бросал в ревущее пламя куски разломанной клетки. Число построек заметно уменьшилось: не стало деревянного сарая, исчезла и конюшня. Похоже, беспризорники сожгли едва ли не половину своих временных прибежищ. Ози сидел на чемодане, как старичок, притомившийся в ожидании запаздывающего поезда; неподвижный, он напоминал замерзшую на насесте курицу. Кто-то толкнул его в бок:
– Хороший томми.
Ози вскочил, козырнул кому-то в пламени и повернулся к Эдмунду, обходившему костер по грани теплого круга, с диковатой, безумно-восторженной улыбкой.
– Эд-мунд, – с удовольствием от звука собственного голоса произнес он. – Что есть?
Эдмунд подступил к краю растоптанной в грязь полянки. Жар костра растопил снег, освободив круг бурой мульчи радиусом в три фута, на котором и держались мальчишки.
– Что есть? – повторил Ози. – Что есть? Что есть? – Зубы у него стучали после каждого “есть”.
– Циггиз.
Эдмунд протянул Ози пакет, для чего ему пришлось отвернуться и заслониться рукой от горячего дыхания пламени. При виде контрабандного сокровища Ози мгновенно превратился из скучающего мальчишки в профессионального эксперта. Запустив в пакет руку, он извлек пачку “Плеерс”, обнюхал ее и проверил целостность упаковки. Свеженькие. Как утренние яйца. Невскрытые пачки даже в боґльшей цене. Ози поднял пачку повыше, рассматривая.
– “Плеерс”. Зна-мени-тые сигареты. Целлофан на пачке потемнел и запузырился от жара.
– Gut циггиз, – подтвердил Эдмунд. – “Плеерс”.
– Хорошие чертовы сигареты.
Пачку пустили по кругу под одобрительные возгласы знатоков. Мальчик, с легкостью повергнутый Эдмундом на землю в недавней схватке, стоял чуть в сторонке с безразличным видом. Момент был благоприятный, и Эдмунд достал из пакета еще одну пачку и протянул недавнему противнику в знак примирения. Поколебавшись секунду, тот шагнул вперед и принял дар: нужда гордость нагибает.
Кроме запаха горящего дерева, от костра шел и какой-то другой. На огне что-то жарилось. Некое животное, опознать которое не представлялось возможным из-за отсутствия головы и ног. Оно было крупнее свиньи, но меньше коровы. В любом случае пахло хорошо. Взяв Эдмунда за руку, Ози провел его к подвешенной над огнем и роняющей капли жира туше и отрезал полоску мяса с задней части. Мясо почернело и уже похрустывало.
– Was ist los?[54]
Вопрос отозвался смешками, которые Эдмунд объяснил своим плохим немецким.
– Esel[55], – сказал Ози.
Эдмунд знал, как по-немецки свинья, собака, корова и лев, но такого слова прежде не слышал. Может, просто другое название говядины? Не желая обидеть гостеприимного хозяина, он сунул кусочек в рот.
– Томми нравится? – спросил Ози.
В ожидании ответа все уставились на Эдмунда. Мясо было жесткое, непонятного вкуса, напоминающее говядину, только слаще. Впрочем, его так пережарили, что оно могло быть чем угодно.
– Ich liebe[56], – сказал он наконец, не найдя других слов для выражения того, что имел в виду, но, похоже, попал в точку.
– Tommy liebt Esel![57] – объявил Ози, и все засмеялись, загоготали и одобрительно закивали, а некоторые почему-то закричали по-ослиному.
Эдмунд почувствовал себя так, будто прошел обряд посвящения. И тут вспомнил, что у него есть кое-что еще, и, опустив руку в карман пальто, извлек завязанный узелком платок. Куда бы положить? Он огляделся. Ози перевернул чемодан, превратив его в стол, и приглашающее простер руку:
– Muttis Haus[58].
Эдмунд положил сверток на чемодан. Мальчишки тут же обступили его плотным кольцом. Он развязал узел и отогнул углы, явив на всеобщее обозрение искрящуюся горку сахарных кусочков. Реакция последовала незамедлительно – зрители ахнули, словно стали свидетелями исполненного на их глазах фокуса. Дабы рассеять возможные сомнения, Эдмунд взял один кусочек и повернул на свет. Крупинки вспыхнули.
– Сахар. – Он протянул кусочек Ози, который моментально переправил его по назначению.
Несколько секунд мальчишка просто держал сахар во рту, потом с хрустом раздавил. И моргнул. Из уголка рта вытекла густая струйка слюны. Ози сунул в рот два пальца, нащупал что-то и вынул окровавленный, гнилой желтоватый зуб. Скорчив гримасу, он раскрыл розовато-черную ладонь, посмотрел на мокрый от слюны зуб и убрал его в карман. Зачем ему это, подумал Эдмунд. Назад зуб не вернешь, и никакая зубная фея в его вонючую нору не пожалует. Да и других немецких детей она, скорее всего, больше не навещает – в списке заслуживающих ее внимания малышей они наверняка переместились в самый конец очереди, за итальянцами и японцами.
Ози наклонился, зачерпнул ладонью снега и прижал к кровоточащей десне.
– Mensch am Fluss![59] – раздался вдруг крик.
Все оглянулись. Через замерзшую старицу шел мужчина, возраст которого определить на большом расстоянии было невозможно, но шаг был пружинист, легок и тверд. Направлялся он явно к ним, причем с намерением определенно недобрым, потому что компания веселых мальчишек вдруг обратилась в дрожащее стадо. Может, они и не знали наверняка, кто это, но явно знали, кого не хотели бы видеть.
– Tss. Er ist es?
– Nein.
– Ich kann ihn nicht sehen[60].
Незнакомец все приближался, вот он оказался прямо за костром, и в дрожащем от жара воздухе казалось, что он идет по воде.
Спокойствие сохранил только Ози.
– Ну вы и придурки, это же Берти.
– Мы ж почти ничего не принесли, – сказал Зигфрид. – Ему это не понравится.
Мужчина добрался до берега, ступил со льда на снег, распрямился, и шаг его стал еще увереннее и длиннее. Он шел по лугу: серо-черная фигура и оранжевый огонек сигареты в бесцветном зимнем воздухе.
– Это же Берти. И у меня есть, что ему надо, – повторил Ози, но было видно, что и он только хорохорится.
От недоброго предчувствия Эдмунду стало не по себе. Он бы рванул через луг к дому, но было уже поздно.
– Эд-мунд!
Приподняв крышку чемодана ровно настолько, насколько это требовалось, Ози заглянул в него, вытащил русскую ушанку, швырнул ее Эдмунду и показал на голову:
– Не говори.
Эдмунд нахлобучил шапку и отступил за спины своих новых приятелей. Ноги в резиновых сапогах будто распухли и онемели, от промерзшей, жесткой, как каска, шапки пахло соляркой.
Вблизи Берти вовсе не выглядел таким уж страшным – не намного старше остальных, не слишком высокий и казавшийся ниже из-за слишком большого пальто, – но к тому моменту, когда он подошел к костру, мальчишки сбились в дрожащую молчаливую кучку. Кучка эта непроизвольно попятилась, тесня Эдмунда к огню, и только Ози, старавшийся сохранять напускное равнодушие, остался на месте, отдельно от остальных. Именно к нему, словно не замечая прочих, и направился Берти. Негромко, чтобы не слышали другие, он спросил о чем-то, и Ози передал ему клочок бумаги. Прочитав неразборчивые комментарии Ози, Берти не выказал ни удовлетворения, ни недовольства, но бумажку сложил и убрал под пальто.
– Was hast du fьr mich?[61]
Вопрос стал сигналом к сцене, в которой Ози пожимал плечами, махал руками и качал головой, а потом ткнул большим пальцем за спину, словно указывая на воображаемого сообщника, который-то его и подвел. На середине этого неубедительного представления – даже Эдмунд подумал, что Ози напоминает вертлявого червяка, – Берти выбросил вперед руку и схватил мальчишку за лицо. Все произошло так быстро и так близко, что Эдмунда замутило от страха.
Высвободившись из тисков и стряхнув оскорбление, Ози в одно мгновение обратился в услужливого метрдотеля и указал на костер, как указывают на лучшее место в ресторане. Берти подошел к подвешенному над ямой животному, внимательно на него посмотрел, а потом сердито повернулся ко всем:
– Wir essen Esel wдhrend die Briten Kuchen essen![62]
Снова это слово. Esel. И еще что-то насчет британцев и кекса.
Ози попытался отвлечь Берти, помахав какой-то штукой, похожей на бутылочку с лекарством. Так укротитель, щелкая хлыстом, гонит льва от стула к огненному кольцу, а от кольца к лестнице, не давая ему вспомнить, что он – дикий зверь.
– Берти, schau mal, was wir fur dich haben! Pervatin![63]
Берти схватил склянку и сразу проглотил две таблетки. Ози хлопнул в ладоши, и остальные принялись выворачивать карманы. Отто достал церковное блюдо для сбора пожертвований, положил его на землю, и мальчишки стали бросать на него жалкие подношения: лекарства от венерических болезней, презервативы. Сам Ози с заметной неохотой расстался с большей частью подарка Эдмунда.
Берти оживился:
– Wo hast du den Zucker gefunden?[64]
Никто не ответил.
Ози что-то забормотал про отели, но Берти это не понравилось. Схватив Дитмара за горло, он поднес к его глазу тлеющий кончик сигареты. Сигарета обожгла ресницы, и Дитмар вскрикнул.
Эдмунд сглотнул поднявшийся изнутри кисловатый комок. Горячая моча обожгла бедро. Он хотел сказать Берти, чтобы тот остановился, но боялся открыть рот, хотя и понимал, что ответственность за происходящее лежит отчасти и на нем. Что бы сделал отец?
– Остановитесь! Пожалуйста… Прекратите.
Услышав английскую речь, Берти тут же отпустил Дитмара, и толпа расступилась перед ним, освобождая путь к Эдмунду.
– Нормально, Берти. Он свой, – сказал Ози. – Он принес циггиз… принес сахар. Он хороший томми.
Горячая моча стекла в сапог. Ощущение тепла было даже приятным, но ноги вдруг стали будто чужими и задрожали; бежать Эдмунд не смог бы, даже если бы захотел. Снова вспомнился отец. В отличие от него Эдмунду грозила совсем не героическая смерть. Если его найдут, то увидят и желтое пятно на снегу. Герои не писают в штаны. Эдмунд Морган: Упокойся в Моче.
Но Берти почему-то не сдвинулся с места, словно обдумывал, прикидывал что-то. Потом вполголоса посовещался с Ози. И наконец настороженно повернулся к Эдмунду. Посмотрел на поднос. Взял пачку “Плеерс”.
– Приноси циггиз, – сказал он по-английски. – Сюда. Каждую неделю.
– Да…
– Или я сделаю вот так. – Он поднес к его глазу сигарету. – С тобой.
Ози повернулся к Эдмунду:
– Хороший томми. Ты приносить циггиз… здесь… завтра und… – он пересчитал пальцы, показывая недельный промежуток, – und потом.
Эдмунд закивал, не жалея шеи.
Берти собрал сахар и швырнул в огонь. Кусочки упали на проволочную решетку клетки, и Ози с воплем прыгнул за ними, но пламя было слишком сильным, и он тут же, как лягушка, скакнул назад, опалив полы пальто, и покатился по снегу, сбивая огонь. Мальчишки засмеялись.
Берти забрал остальные подношения и ткнул пальцем сначала в Эдмунда, потом в виллу Любертов. Эдмунд понял общий смысл жеста, но большего ему и не требовалось. Попятившись под свирепым взглядом Берти, он повернулся и, спотыкаясь, не чувствуя ног, побежал к дому.
Окна занесенных снегом барачных домиков Хаммербрука мерцали золотистым светом керосиновых ламп, отчего весь лагерь выглядел уютной, довольной жизнью деревушкой.
– Приди, приди, Эммануэль, – пробормотал, узнав мелодию, министр Шоу, следуя за Льюисом по протоптанной между домиками тропинке к собравшимся у пункта раздачи людям.
Как и можно было предвидеть, продолжавшийся два последних дня снегопад скрыл следы раздора, вынудив протестующих убраться с улиц. До сих пор все увиденное убеждало Шоу в том, что, да, ситуация трудная, но власти справляются с ней наилучшим образом – даже заводские рабочие спрятали свои плакаты. Здесь, в лагере, Льюис надеялся представить гостю (и сопровождавшему его фотокорреспонденту “Ди Вельт”) неопровержимую картину нужды. Прибыли представители Красного Креста, Общества квакеров и Армии спасения, духовой оркестр которой играл рождественские мелодии, а их коллеги разливали суп и раздавали продовольственные пакеты выстроившимся в очередь “перемещенным лицам”.
– Приятно видеть, полковник, что вы их кормите.
– В этом месяце от истощения умерли двадцать человек. Положение ухудшается. Без продовольственных пайков эти люди обречены на голод. Германия не способна прокормить себя.
– Но ведь кругом поля и луга.
Фотограф попытался развернуть Шоу в нужном ему направлении для очередного снимка.
– Продуктовая корзина досталась русским, но они делиться не собираются, – сказал Льюис, понимая, что министр слушает его вполуха. – Раньше город получал продовольствие из сельскохозяйственных районов, которые теперь под контролем русских, но они не дадут ни зернышка, пока мы не передадим им заводское оборудование. В результате девяносто процентов продовольствия ввозится в британскую зону извне. Два миллиона тонн продуктов в день. Суда не могут зайти в порт из-за льда. Если же демонтировать заводское оборудование, немцам негде будет работать. А между тем многие вообще не могут работать, потому что не прошли проверку на благонадежность. Порочный круг.
Шоу задумчиво кивнул, но Льюис чувствовал, что перебрал с информацией, не сумев выделить главное. В разговор снова вмешался фотограф:
– Господин министр, не могли бы вы встать за стол. Я бы хотел снять, как вы раздаете продукты.
Инструкции, полученные Лейландом в редакции “Ди Вельт”, были простыми и ясными: представить британцев в хорошем свете, показать германской публике, что в трудный час британцы подставят немцам плечо. Несколько нужных снимков он уже сделал: Шоу за школьной партой рядом с тремя улыбающимися немецкими девочками, прилежно изучающими книгу по истории с изображением британского парламента (“немецкие дети постигают основы демократии”); Шоу в типографии “Ди Вельт” (“немцы снова пользуются плодами свободной прессы”). Но, конечно, снимком дня должен был стать “министр раздает продовольственные посылки благодарным немцам”. Фотография покажет немцам, что британцы компетентны и участливы, приглушит критику в адрес Контрольной комиссии и выставит Шоу человеком действия. Что касается ритуала, то министр знал его хорошо: задай вопрос, пожми руку, изобрази озабоченность.
Поздоровавшись по-немецки с пожилой женщиной, Шоу великодушно наклонился, чтобы вручить ей подарок. Старушка приняла его с гримасой и отошла, не сказав ни слова, министерское сочувствие ее не тронуло. Фотоаппарат щелкнул – но где же благодарность? Ему нужно схватить именно благодарность. Следующей к столу раздачи подошла мать с ребенком. Корреспондент приготовился. Шоу машинально благословил девчушку жестом согретой перчаткой руки и протянул пакет, как какой-то переодетый в штатское святой Николас. Фотограф присел, прицелился и щелкнул.
– Tommy, gibt uns mehr zu essen, sonst werden wir Hitler nicht vergessen, – воззвал к министру неряшливо одетый парень, следовавший за приезжими с самого начала.
Слышать это Льюису приходилось и раньше: от женщины, воровавшей уголь на вокзале Даммтор, и от мальчишки на Гусином рынке.
Отправив парня дальше, Лейланд извинился перед высоким гостем за его грубость.
– Что он сказал? – Шоу посмотрел на Урсулу.
– Он сказал: “Томми, дайте нам больше еды, а иначе мы не забудем Гитлера”.
Министр не только не оскорбился, но даже довольно кивнул. У него появился шанс продемонстрировать кое-что.
– Спросите, он это серьезно?
Урсула переадресовала вопрос молодому человеку, который ответил твердо и решительно, не скрывая презрения.
– Он говорит: “Тогда нам жилось лучше, чем сейчас. Так плохо не было никогда, даже в последние дни войны”.
Более других дороживший своим местом, фотограф попросил парня помолчать, но у Шоу проснулся настоящий интерес. Он снова обратился к Урсуле:
– Спросите, рад ли он получить свободу?
В ответ парень указал на каркасный домик. Урсула перевела:
– По-вашему, это похоже на свободу? Со времени окончания войны я побывал в трех лагерях. В Бельгии, в Кельне и вот теперь здесь. Я девять месяцев не видел жену. Почему? Только потому, что воевал за свою страну?
– Как можно улучшить положение? – спросил Шоу.
Парень пробормотал что-то вполголоса.
Урсула спрятала улыбку и опустила глаза.
– Что он сказал?
– Он… он просто очень зол, – ответила она, стараясь защитить не столько Шоу от оскорбления, сколько соотечественника от возможных последствий. – Это говорит его желудок.
Шоу, однако, решил показать, что твердости ему не занимать.
– Он может говорить все, что хочет. Я не против. Ну же. Что он сказал?
Смутившись, Урсула вопросительно посмотрела на Льюиса.
– Думаю, министру важно знать, что сказал этот человек, – решил Льюис.
– “Перестаньте обращаться с нами как с преступниками”. А потом… “Возвращайтесь в Англию”.
– Подозреваю, парень выразился крепче, – догадался Шоу. Льюис тоже спрятал улыбку и кивнул переводчице.
– Примерно так: “Убирайтесь в Англию”.
Везя Урсулу домой, Льюис почти не обращал внимания на дорогу – в голове все крутились слова, что он намеревался сказать Шоу.
– Спасибо, – поблагодарила она.
– За что?
– За то, что пытались сказать правду.
– Я почти ничего не сказал. Не смог показать ему реальное положение дел. Теперь он вернется в Лондон, и никто не узнает, насколько серьезная здесь ситуация.
– Вы слишком требовательны к себе.
– Я болван. Упустил возможность.
– Нельзя сделать все.
Это прозвучало укором. Дорогу перегородил перевернувшийся грузовик. Следы происшествия уже занесло свежим снегом. Проезжая мимо, Льюис увидел человека, выбирающегося из кабины и прижимающего что-то к груди. Он сделал вид, что ничего не заметил.
– Везти меня до самого дома совершенно ни к чему.
– Не хочу, чтобы вы шли пешком в такую непогоду.
– Но вам ведь не по пути.
– Я вас подвезу.
Обогреватель дышал на ноги горячим воздухом. Тепло поднималось, окутывая грудь, отогревшиеся пальцы пощипывало. Вместе с теплом кабину наполнили запахи сырой шерсти, табака и косметики.
– Как они там вас назвали? Лоуренсом Гамбургским? Это плохо или хорошо?
– Зависит от того, кто называет.
Первым так назвал его Баркер, и тогда Льюис не возражал – прозвище даже приятно щекотало самолюбие.
– Это ссылка на Лоуренса. Лоуренс Аравийский, слышали?
Урсула покачала головой.
– Британский лейтенант. Служил в Египте во время Первой мировой войны. Хорошо знал и понимал местных, бедуинов. Написал книгу “Семь столпов мудрости”. Для меня она своего рода библия. Я всегда вожу ее с собой. Иногда Лоуренсом меня называет Баркер. Кто-то, должно быть, услышал…
– И каким он был?
– Похоже, он всегда хотел быть где-то еще.
– Так вы тоже предпочитаете местных?
– Меня постоянно за это критикуют. Даже жена.
Слякоть кончилась, под колесами захрустел гравий, и Льюис ощутил, как изменилась, смягчившись, вибрация руля. Вспомнив Рэйчел, он крепче сжал пальцы.
– Она очень смелая. Не каждая решилась бы жить в одном доме с немецкой семьей. Немногие смогли бы это сделать.
Льюис готов был с этим согласиться, но он никогда не думал о Рэйчел как о смелой женщине.
– Она уже… обжилась?
Обжилась. Подходящее слово.
– Думаю… привыкает. Она… не очень хорошо себя чувствует. Тяжело переживает потерю сына.
О смерти сына Льюис сказал Урсуле после того, как узнал об ее утрате. Справедливый обмен – погибший муж на погибшего сына, – но вдаваться в подробности он не стал. И не намеревался.
– Думаю, мне было бы очень трудно. Жить с врагом. С теми, кого винишь в смерти сына. И с мужем, который так заботится об этом враге. Трудно.
Она вывела все это из крупинки информации. И так быстро. Как ей удалось?
– Да. Но… она должна… – Льюис оборвал себя – и так уже сказал лишнее.
– Должна?
– Она… Я надеялся, что со временем… ей удастся преодолеть это и жить дальше.
– Почему? Время ничего не решает.
Ответить было нечем.
– Смерть сына… такое не излечишь, – добавила Урсула.
Льюис выдохнул, и внутренняя сторона ветрового стекла затуманилась. Он вытер его перчаткой.
– Та еще погодка.
Урсула поняла невысказанное пожелание.
– Извините. Это не мое дело.
– Нет, нет. Все в порядке.
Некоторое время оба молчали.
– У вас ведь есть еще один сын?
– Да.
– И какой он?
Льюис улыбнулся. Эдмунд радовал его, но он слишком плохо знал сына, чтобы говорить о нем.
– Он… хороший мальчик.
Руль вдруг выпрыгнул из пальцев и крутанулся по часовой стрелке, потом против, словно его вертел пьяный призрак. И хотя Льюис тут же вцепился в руль, их уже несло в сторону, одновременно разворачивая в медленном танце. Он позволил “мерседесу” отдаться на волю случая и с криком “Держитесь!” правой рукой накрыл Урсулу, защищая от неминуемого удара. Машина беззвучно уткнулась в сугроб и замерла, удара не последовало, но руку Льюис убрал не сразу.
– Не понимаю… Руль просто…
Его рука по-прежнему обнимала Урсулу, уже ни от чего не защищая. Льюис посмотрел на Урсулу. Она мягко отвела руку.
– Извините. Так…
– Все в порядке, полковник. Вы всего лишь немного ошиблись.
“Мерседес” застрял крепко. Льюис решил довести Урсулу до дома, вернуться в офицерский клуб на Юнгфернштиг, найти машину и уже потом связаться с инженерной службой. Отчаянно хотелось курить, но сигарет не осталось, и даже пепельница на подлокотнике оказалась пустой.
– Я провожу вас.
– Вовсе не обязательно.
– Мне не составит труда.
Они шли по пустынной Нойер Штайнвег в старой, хорошо сохранившейся части города. Льюис чувствовал себя неловко и оттого невольно прибавлял шагу.
Рэйчел частенько подтрунивала над его простодушием и бесхитростностью в отношениях с противоположным полом. Но эти качества стали прекрасной защитой вдали от дома: его искренняя верность жене помогала с честью выходить из ситуаций, оказывавшихся слишком соблазнительными для других. Коллеги нередко пускались в сексуальные авантюры, на что окружающие предпочитали закрывать глаза. Что касается Льюиса, ему попросту не случалось противостоять соблазну, зачастую подчинявшему и нередко ломавшему карьеры людей вполне благоразумных. Лишь однажды он всерьез задумался, в чем тут дело. Может, с ним что-то не так? Как-то в Бремене его заместитель Блэкмор назвал Льюиса “монахом”. Случилось это вскоре после войны, когда наступление мира отмечалось настоящими оргиями, в которые оказывались вовлеченными целые взводы и немецкие девушки. Тогда ему пришлось спасать капитана, забывшего обо всем на свете, включая молодую жену, в объятиях какой-то барменши. “Ты монах, Морган. Чертов монах, – твердил Блэкмор, пока Льюис стоял в дверях, ожидая, когда же его заместитель оденется. – Ты только посмотри на нее! Разве тут устоишь? А ты не хочешь?” Совершенно измотанная, девушка спала на кровати, выпростав из-под простыни голую ногу. Она выглядела такой мягкой, теплой, соблазнительной… но Льюис не хотел ее. И дело было не в недостатке гормонов, в чем обвинил его Блэкмор, и не в чрезмерном самоконтроле. Его и в самом деле влекло только к Рэйчел. Теперь, наблюдая, с каким изяществом Урсула обходит сугробы, он впервые задумался, достаточно ли крепка его защита. Он ловил себя на том, что замечает жесты, взгляды – то, что прежде замечал только в Рэйчел. Ему как будто надели очки, и выяснилось, что он страдает близорукостью. Что увидела бы Рэйчел, если бы наблюдала за ним сейчас из какого-нибудь окна? Достойного британского офицера или супруга, делающего первый, осторожный шажок к романтическому приключению? Льюис знал, что подумал бы Блэкмор – да и добрая половина сослуживцев, – но что думает он сам? Действительно ли он всего лишь провожает домой свою переводчицу или его галантная настойчивость прикрывает отнюдь не джентльменские намерения? Это все холод, это от холода у него странные мысли и чувства.
Они подошли к шестиэтажному дому напротив старинного бургерского особняка. Урсула открыла сумочку и начала искать ключи.
– Здесь квартира моей тети.
Конечно. Она живет с тетей. Поэтому и направилась в Гамбург, сбежав от русских.
– Я бы пригласила вас на кофе, но тетя любит посудачить.
– Все в порядке. Я и не рассчитывал.
– Спасибо, что проводили. Увидимся завтра. Если погода позволит.
– Да. Если позволит погода.
Лежа в постели, Рэйчел проигрывала стычку с Любертом, снова и снова, слово за словом, вплоть до того момента, когда он поцеловал ее. И хотя поцелуй потряс ее, она не чувствовала себя оскорбленной. Было в этом поцелуе даже что-то трогательное, милое: как он промахнулся мимо ее губ, как стоял потом, словно ожидающий пощечины мальчишка. И удивительно, что, объявив перемирие, сама она никакого покоя в своей душе не ощущала. Почему он сказал то, что сказал? О ее прошлом? О потере? О браке? Он так точно описал ее состояние. Рэйчел не давала покоя мысль, которую поначалу она гнала прочь, мысль о том, что ее поняли.
Вы понравились бы мне больше, если бы я знал вас тогда… Сейчас вы не такая…
Эти же слова после смерти Майкла не раз говорил Льюис, и Эдмунд, должно быть, услышал их от отца. Льюис не критиковал ее, нет, лишь пытался ободрить и поддержать, но в его словах был и подтекст – желание, чтобы она стала прежней, той женщиной, с которой он занимался любовью. Той женщиной, какой она была до взрыва, которая не думала, какая она “настоящая”, счастлива ли и нужен ли ей секс. Но жизнь не повернешь вспять. Невинность утрачена. Бомба разорвала ее, и она никогда уже не станет прежней. И если Льюис не понимает этого, то и помочь не может. Когда она спрашивала: “Что ты любил во мне раньше, Лью?” – он отвечал, что просто любил ее и не может этого объяснить. Что ж, если она когда-нибудь оправится, нужно будет найти кого-то, кто сумеет объяснить ей любовь.
Рэйчел вытянула руку – пусто и холодно. И хотя она привыкла спать одна, Льюису полагалось лежать рядом. Сложенная пижама под подушкой подтвердила, что он не появлялся. Пальцы коснулись мягкой ткани. В первый год брака они ложились нагишом, даже зимой. Никаких барьеров, никакого смущения. Конечно, тогда в них бурлила юность, полная уверенности и свободы, тогда у них не было прошлого, но с годами нагота спряталась под покровами, которые становились все плотнее. Надев после смерти Майкла суровое траурное платье, Рэйчел решила, что никогда уже не сможет его снять.
Рэйчел села в кровати. Где-то в доме горел свет – просочившись через щель в шторах, он лежал полоской на полу. Она включила лампу возле кровати. Хотелось горячего молока. Эта привычка появилась во время войны, когда рядом не было мужа.
Рэйчел прислушалась. Ночь выдалась тихая, и только в отопительных трубах что-то щелкало и постукивало. Посидев, она встала и посмотрела в щель между шторами. Свет шел снизу. Должно быть, Льюис вернулся и решил выпить стаканчик на ночь. Она сунула ноги в тапочки, набросила халат и вышла из спальни.
На каминной решетке моргал оранжевым глазом последний уголек. Рэйчел посмотрела на картину с обнаженной девушкой. Как случилось, что она настолько поддалась незримо присутствующему духу миссис Бернэм? Ведь картина на самом деле ей нравилась: изысканная, красивая и ничуть не оскорбительная, вся какая-то легкая, воздушная. А что, если расспросить герра Люберта об истории, что стоит за картиной? А потом попросить рассказать и его собственную историю?
Свет горел в гостиной, и Рэйчел переступила порог, ожидая увидеть Льюиса со стаканом виски, сидящего в шедевре Миса ван дер Роэ.
Но в комнате никого не было.
Она прошла к эркеру, выходившему на плавно спускающуюся к реке заднюю лужайку. На другом берегу мигали редкие огоньки. Беззвучно падал снег. Реки Рэйчел не видела, но знала, что Эльба совсем рядом – несет свои воды в сторону Англии, представлять которую становилось все труднее.
Что-то двигалось по лужайке. То ли лиса, то ли большая собака, у животного был длинный хвост. Рэйчел выключила свет, чтобы рассмотреть существо получше, и увидела, как по снегу неспешно и безразлично скользит огромная кошка. Да, вовсе не собака, а кошка – леопард, а то и львица. Здесь не могло быть никаких львов и гигантских кошек, но вот она – и, похоже, чувствует себя как дома, как в своей среде обитания.
– Стой, – прошептала Рэйчел. – Стой же.
Ей захотелось, чтобы кошка остановилась и она смогла как следует разглядеть ее. Чтобы кошка заметила ее, повернула голову, встретилась с ней взглядом и подала какой-то знак. Но животное, не оглянувшись, растворилось в ночи.
8
Люберт и Фрида ужинали вареными яйцами и черным хлебом с маргарином. Удивительно, как легко человек приспосабливается к новым условиям и отказывается от привычных претензий. Даже в последний, самый тяжелый год войны такую еду они посчитали бы жалким перекусом, сейчас же Люберт смаковал каждый кусочек. И даже противный, вязкий маргарин “Петерсен” казался деликатесом.
– Фрида, передай, пожалуйста, маргарин.