Я не боюсь Амманити Никколо
Скрытая под листом и матрасом, меня ждала яма.
Мне было плохо его видно. Было темно, полно мух и ужасно воняло.
Я встал на колени на краю ямы:
— Эй! Ты живой?
Тишина.
— Ты жив? Слышишь меня?
Я подождал, потом взял камень и бросил в него. Попал по ноге. По тонкой и худой ноге с грязными пальцами. По ноге, которая не сдвинулась ни на миллиметр.
Он был мертв. И восстанет, если только Иисус лично прикажет ему это.
Моя кожа покрылась мурашками.
Мертвые кошки или собаки никогда не производили на меня такого впечатления. Шерсть скрывает смерть. Этот же труп, такой белый, с руками, повисшими в одну сторону, с головой, прижатой к стенке, вызывал озноб. Ни кровинки, ничего. Только безжизненное тело в забытой Богом яме.
И ничего в нем человеческого.
Я должен посмотреть ему в лицо. Лицо — самая важная вещь. По лицу можно понять все.
Спуститься в яму я боялся. Может, повернуть его палкой? Для этого нужна была очень длинная палка. Я вошел в конюшню, нашел там одну, но она была коротка. Я вернулся назад. Во двор выходила дверца, закрытая на замок. Я попытался толкнуть ее, но она, хотя и выглядела дряхлой, не поддалась. Над дверцей было маленькое оконце. Я ухватился за косяк, подтянулся и пролез в него. Еще бы пару килограммов или попу, как у Барбары, и я бы не протиснулся.
Я очутился в комнате, которую видел, когда проходил над ней по мостику. Повсюду валялись пакеты из-под макарон, банки из-под томатного соуса, пустые пивные бутылки. Следы огня. Газеты. Матрас. Бидон, полный воды. Корзина. И как днем раньше, у меня создалось впечатление, что здесь кто-то недавно побывал. Комната не казалась заброшенной, как другие в доме.
Под короткой коричневой доской я увидел коробку. В ней я нашел моток веревки с крючком на конце.
С этим я могу спуститься в яму, подумал я.
Я выбросил веревку в оконце и выбрался сам.
На земле валялась ржавая стрела от лебедки. Я привязал к ней веревку. А вдруг она развяжется, и я останусь в яме вместе с мертвецом? Я сделал три узла, как делал папа, крепя тент грузовика. Затянул их изо всех сил, проверяя крепость, и бросил веревку в яму.
— Я ничего не боюсь, — сказал я громко, чтобы придать себе смелости, но ноги меня не держали, а голос в мозгу кричал: не делай этого! — Мертвые ничего тебе не сделают, — сказал я себе. Перекрестился и спустился в яму.
Внизу было прохладно.
Кожа у мертвеца была серая, покрытая коркой грязи и дерьма. Он был голый. Ростом с меня, но более худой. Кожа да кости. Ребра выпирали. Должно быть, одного со мной возраста.
Я слегка пнул его. Никаких признаков жизни. Я поднял тряпку, прикрывавшую его ноги. На правой лодыжке была толстая цепь, замкнутая на замок. Кожа под ней была содрана, из раны на ржавые звенья цепи, прикрепленной к вбитому в землю кольцу, стекала прозрачная жидкость.
Я хотел увидеть его лицо, но боялся дотронуться до головы.
Наконец, сделав усилие, я протянул руку и поднял пальцами краешек покрывала, пытаясь стащить его с лица, и тут мертвец согнул ногу.
Я сжал кулаки, широко раскрыл рот, ужас ледяной рукой сковал мне плечи.
Затем мертвец распрямил грудь, словно живой, и, не открывая глаз, протянул ко мне руку.
Волосы у меня встали дыбом, я заорал, отскочил к стенке, попав ногой в ведро с дерьмом, разбрызгав его во все стороны.
Мертвец тоже закричал.
Я топтался в дерьме, пока наконец, ухватившись за веревку, одним отчаянным рывком не выскочил из этой ямы, словно ошалевшая блоха.
Давя на педали, я мчался по колдобинам, рискуя в любой момент вылететь в кювет и сломать себе шею, но не тормозил. Сердце готово было разорваться, легкие горели. Кончилось тем, что я взлетел в воздух и грохнулся в канаву на обочине дороги. Поднялся с дрожащими ногами и оглядел себя. Колено было расцарапано до крови, вся майка в дерьме, у сандалии оторвалась перемычка.
Дыши, сказал я себе.
Я дышал и чувствовал, как успокаивается сердце, восстанавливается дыхание, и внезапно ощутил, что страшно хочу спать. Я растянулся на земле и закрыл глаза. Под веками все было красным. Страх еще не прошел, отдаваясь на дне желудка. Солнце грело заледеневшие руки. Цикады стрекотали у самых ушей. Пульсировало разбитое колено.
Когда я вновь открыл глаза, по мне сновали огромные муравьи.
Сколько я спал? Пять минут или два часа?
Я вскочил на Бульдозер и помчался к дому. Я крутил педали, а перед глазами стоял мертвый мальчик, который поднимался и тянул ко мне руки. Его землистое лицо, закрытые глаза, распахнутый в крике рот.
Сейчас все казалось мне сном. Потерявшим силу кошмаром.
Он был живым. Он только притворялся мертвым. Почему?
Может, он был болен. Может, он был монстром.
Оборотень, и по ночам превращался в волка. И его держали на цепи, потому что он опасен. Я видел по телевизору фильм о человеке, который в полнолуние превращался в волка и нападал на людей. Крестьяне поставили на него ловушку, волк попал в нее, и один охотник убил его, и волк умер и превратился в человека. Он стал аптекарем. А охотник был сыном этого аптекаря.
Может быть, и этого мальчика держали под листом на цепи в яме, чтобы изолировать от лунного света.
Оборотней нельзя вылечить. А чтобы убить их, нужна специальная пуля из серебра.
Но оборотней не существует.
«Кончай ты с этими монстрами, Микеле. Монстров не существует. Призраки, оборотни, ведьмы — все это глупости, придуманные специально, чтобы пугать таких наивных, как ты. Надо бояться людей, а не монстров», — сказал мне как-то папа, когда я спросил его, могут ли монстры дышать под водой.
Но, если его держат там взаперти, должна быть причина.
Папа мог бы объяснить мне все.
— Папа! Папа… — Я толкнул дверь и вбежал в комнату. — Папа! Я должен тебе… — Слова застряли у меня в горле.
Он сидел в кресле с газетой в руках и смотрел на меня жабьими глазами. Страшными жабьими глазами, которые мне приходилось видеть только один раз, когда я выпил освященную воду из Лурда[5], приняв ее за обычную газировку. Он вдавил окурок в чашку из-под кофе.
Мама сидела на диване и шила. Она посмотрела на меня и опустила голову.
Папа втянул воздух носом и спросил:
— Где ты шлялся весь день? — Оглядел меня с головы до ног. — Ну ты посмотри на него. Ты где валялся? — Он скривил лицо: — Весь в дерьме. Воняешь, как свинья. И сандалии порвал! — Он посмотрел на часы. — Ты знаешь, который сейчас час?
Я молчал.
— Я тебе скажу который: без двадцати четыре. И за обедом я тебя не видел. Никто не знал, где ты. Я искал тебя до самого Лучиньяно. Вчера тебе такое сошло с рук, сегодня нет.
Когда отец был взбешен, он не кричал, а говорил тихим голосом. Это вгоняло меня в трепет. До сих пор не переношу людей, не умеющих выпускать пар своей ярости.
Он указал на дверь:
— Раз ты хочешь делать все, что тебе заблагорассудится, лучше уходи. Я не хочу тебя видеть. Проваливай.
— Ну подожди, я хочу сказать тебе одну вещь.
— Ты не должен мне ничего объяснять, ты должен выйти в эту дверь.
Я взмолился:
— Ну папа! Это очень важно…
— Если ты не уйдешь, через три секунды я дам тебе такого пинка, что ты долетишь до самого указателя Акуа Траверсе. — И неожиданно заорал: — Пошел вон!
Я кивнул. Слезы душили меня, я открыл дверь и спустился по лестнице. Сел на Бульдозер и поехал в сторону пересохшего русла.
Русло было сухим всегда, за исключением зим, когда шли сильные дожди. Оно вилось меж желтыми полями, как длинный уж-альбинос. Дно его было полно белых острых камней, берега составляли раскаленные скалы с пучками травы. В одном месте, между двух холмов, русло расширялось, образуя небольшое озерко, которое летом высыхало, превращаясь в грязную черную лужу.
Мы звали ее озером.
В этом озере не было ни рыбы, ни головастиков, только личинки комаров и водомерок. Если сунуть в него ноги, вынимаешь их покрытыми темной вонючей грязью.
Мы ходили сюда из-за дерева.
Оно было огромным, старым, и на него было легко забираться. Мы мечтали построить на нем дом. С дверью, крышей, веревочной лестницей и всем остальным. Но то не было гвоздей, то досок, то настроения. Однажды Череп затащил на него сетку от кровати. Но она была очень неудобной. Царапалась и рвала одежду. И если ты начинал вертеться, то рисковал свалиться вместе с ней на землю.
С некоторых пор никто на дерево не забирался. Кроме меня: мне нравилось это делать. Я хорошо себя чувствовал там, наверху, в тени листвы. Оттуда был хороший обзор, словно с мачты корабля. Акуа Траверсе казалась пятнышком, точкой, затерянной в пшенице. И можно было видеть всю дорогу до самого Лучиньяно. С дерева я видел тент грузовика моего отца раньше, чем кто-либо другой.
Я вскарабкался на свое привычное место, на развилке двух толстых ветвей, и решил, что домой я больше не вернусь. Если папа не хочет меня видеть, если он меня так ненавидит, мне наплевать, я останусь здесь. Смогу прожить и без семьи — живут же сироты.
«Я не хочу тебя видеть. Пошел вон!» Ладно, папа, сказал я себе. Даже когда тебе станет очень плохо и ты придешь сюда, под дерево, умолять меня вернуться, я не вернусь, и ты станешь умолять меня, а я не вернусь, и ты поймешь, что совершил ошибку и что твой сын не вернется и останется жить на дереве.
Я снял майку, прислонился спиной к дереву, подпер голову руками и посмотрел на холм с ямой. Он был далеко отсюда, в самом конце равнины, и солнце заходило за него. Оно походило на огромный апельсин, светящийся сквозь облака.
— Микеле, слазь!
Я проснулся и открыл глаза, не соображая, где я. Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, что я на дереве.
— Микеле!
Под деревом на своей «грациэлле» сидела Мария. Я зевнул:
— Чего тебе? — И потянулся, у меня затекла спина.
Она слезла с велосипеда:
— Мама сказала, чтобы ты возвращался домой. Я натянул майку: становилось прохладно.
— Нет. Я больше не вернусь, так и скажи. Я останусь здесь!
— Мама велела передать, что ужин готов.
Было поздно, еще не темно, но через полчаса станет темнее. Это мне не очень нравилось.
— Скажи ей, что я больше не их сын и что у них осталась только ты одна.
Сестра подняла брови:
— И мне ты тоже теперь не брат?
— Нет.
— Значит, я буду в комнате одна и могу брать твои комиксы?
— Нет. И не думай.
— Мама сказала, если не придешь ты, придет она и тебя накажет.
— Ну и пусть приходит. Она не сможет залезть на дерево.
— Еще как сможет. Мария села на велосипед:
— Смотри, разозлится.
— А папа где?
— Его нет.
— А где он?
— Уехал. Вернется поздно.
— Куда поехал?
— Не знаю. Ну, ты идешь?
Я ужасно хотел есть.
— А что на ужин?
— Пюре и яйцо, — ответила она, отъезжая.
Пюре и яйцо. Я безумно любил и то и другое. А если смешать их вместе, то получалась потрясная штука.
Я спрыгнул с ветки:
— Ладно, иду, только на этот вечер.
За ужином никто не разговаривал. Казалось, в доме покойник. Мы с сестрой ели, сидя за столом. Мама мыла посуду.
— Когда закончите, бегом в постель, без возражений.
— А телевизор? — спросила Мария.
— Никаких телевизоров. Скоро вернется отец, и, если не увидит вас в кроватях, будет беда.
— Он еще сердится? — спросил я.
— Сердится.
— Что он сказал?
— Сказал, что, если будешь продолжать в таком же духе, он отправит тебя к монахам.
Всякий раз, когда я делал что-нибудь не так, папа грозился отослать меня к монахам.
Сальваторе с матерью часто ездили в монастырь Сан-Бьяджо, где его дядя был монахом-приором. Однажды я спросил Сальваторе, как живут монахи.
— Хреново, — ответил он. — Целый день молишься, а вечером тебя запирают в комнатушке, и если захочешь поссать, то уже не можешь этого сделать. Еще тебя заставляют ходить в сандалиях, даже если очень холодно.
Я ненавидел монахов, но знал, что не окажусь у них никогда. Потому что отец ненавидел их еще больше, чем я, и обзывал их свиньями.
Я поставил тарелку в мойку.
— Папа никогда не перестанет сердиться?
Мама ответила:
— Если увидит тебя спящим, может, перестанет.
Мама никогда не садилась за стол с нами.
Накрывала на стол, а сама ела стоя. Из тарелки, стоящей на холодильнике. Мама всегда стояла. Когда готовила. Когда стирала. Когда гладила. Если не стояла, тогда спала. Телевизор нагонял на нее скуку. Когда она уставала, падала на кровать и спала как убитая.
В то время, когда случилась эта история, маме было тридцать три. Она еще не утратила своей красоты. У нее были длинные черные волосы, которые доходили ей до середины спины, она носила их распущенными, большие темные миндалевидные глаза, широкий рот, сильные белые зубы и высокий лоб.
Она походила на арабку. Была высокой, с большой грудью, тонкой талией, широкими бедрами и такой попой, что всем невольно хотелось дотронуться до нее.
Когда мы ходили с ней по рынку в Лучиньяно, я видел, как мужчины впивались в нее глазами. Видел, как зеленщики ложились животом на прилавки и смотрели на ее зад, когда она проходила мимо, а после вздымали глаза вверх. Я держал ее за руку и прижимался к ее юбке. Она моя, оставьте ее в покое! — хотелось крикнуть мне.
— Тереза, ты будишь грешные мысли, — говорил ей Северино, привозивший нам воду.
Маму это не интересовало. Она просто не замечала ни жадных глаз, открыто скользящих по ней, ни взглядов украдкой в вырез ее платья. От всего этого ей было ни жарко ни холодно. Она не была кокеткой.
От духоты спирало дыхание. Мы лежали в постелях. В темноте.
— Ты знаешь животное, которое начинается с фрукта? — спросила Мария.
— Что?
— Животное, название которого начинается с фрукта.
Я задумался.
— А ты сама-то знаешь?
— Знаю.
— Кто тебе сказал?
— Барбара.
— Мне ничего не приходило в голову.
— Такого не существует.
— Существует, существует.
Я попытался:
— Рыбак.
— Это не животное. И рыба — не фрукт. Не подходит.
Голова моя была пустой. Я повторял все фрукты, которые знал, и пришпиливал к ним куски животных — ничего не получалось.
— Сливянка.
— Неправильно.
— Грушовка.
— Не-а.
— Тогда не знаю. Сдаюсь. И кто это?
— Не скажу.
— Почему? Так нечестно.
— Ну ладно, скажу. Киви.
— Что?
— Киви. Птица такая австралийская.
Я хлопнул себя по лбу:
— Точно! Так просто! Вот кретин…
— Спокойной ночи, — пожелала Мария.
— Спокойной ночи, — ответил я.
Я попытался заснуть, но спать не хотелось.
Я выглянул в окно. Луна была не такой полной, как вчера, и сияло много звезд. Этой ночью мальчик не мог обратиться волком. Я посмотрел на холм. И хотя до него было не близко, мне показалось, что на его вершине мерцает слабый огонек.
Кто знает, что происходит сейчас в заброшенном доме?..
Может, туда слетелись ведьмы, голые и старые, они собрались вокруг ямы, и смеются беззубыми ртами, и, может, достают ребенка из ямы, и заставляют плясать и демонстрировать пипиську. А может, людоеды и цыгане поджаривают его на углях.
Я не пошел бы туда этой ночью за все золото мира. Я был бы не против превратиться в летучую мышь и полетать над домом. Или надеть на себя старинные доспехи, которые отец Сальваторе держит в прихожей, и подняться на холм в них. С ними никакие ведьмы не смогли бы со мной ничего сделать.
3
Утром я проснулся в хорошем настроении, мне не приснилось ничего плохого. Я некоторое время лежал с закрытыми глазами, слушая птичий щебет. И вдруг мне привиделся мальчик, который поднимался и тянул ко мне руку.
— Помогите! — заорал я. Выскочил из постели и в одних трусах выбежал из комнаты.
Папа возился с кофеваркой. Рядом за столом сидел отец Барбары.
— День добрый, — сказал папа.
Он был в добром расположении духа.
— Привет, Микеле, — сказал отец Барбары. — Как дела?
— Хорошо.
Пьетро Мура был низким коренастым дядькой с большой квадратной головой и черными усами, закрывавшими рот. На нем был черный в белую полоску пиджак поверх спортивной майки.
Много лет он работал парикмахером в Лучиньяно, но дела шли все хуже и хуже; он было открыл новый салон с маникюром и современными стрижками, но очень скоро прикрыл дело и сейчас жил, как простой крестьянин. Хотя все в Акуа Траверсе продолжали звать его брадобреем.
Если ты хотел подкоротить волосы, то шел к нему домой. Он усаживал тебя в кухне, на солнце, рядом с клеткой с щеглами, открывал ящик и доставал свернутую трубкой накидку, расчески и ножницы, блестящие от смазки.
У Пьетро Мура были короткие и толстые, словно сигары, пальцы, которые едва влезали в кольца ножниц. Прежде чем начать работу, он раздвигал ножницы и водил ими над твоей головой, туда и обратно, как лозоходец. Он объяснял, что так может читать твои мысли, хорошие или плохие.
А я, когда он делал так, всегда старался думать только о хорошем, например о мороженом, о падающих звездах или о том, как сильно я люблю маму.
Он посмотрел на меня и спросил:
— Что у тебя с волосами? Ты что, хиппи?
Я отрицательно покачал головой.
Папа налил кофе в праздничные чашки.
— Вчера ты меня сильно рассердил. Если будешь продолжать в том же духе, отправлю тебя к монахам.
Парикмахер спросил меня:
— Знаешь, как стригут голову монахи?
— С дыркой в центре.
— Молодец. Так что лучше тебе быть послушным.
— Ну, давай одевайся и садись завтракать, — сказал папа. — Мама оставила тебе хлеба и молока.
— А сама где?
— Ушла в Лучиньяно. На рынок.
— Папа, я хочу сказать тебе одну вещь. Очень-очень важную.
Отец взял пиджак.
— Ты мне ее скажешь вечером, хорошо? Сейчас я ухожу. Разбуди сестру и подогрей ей молока. — Он с улыбкой допил свой кофе.
Брадобрей выпил свой, и они вышли из дома.
Я приготовил завтрак для Марии и спустился на улицу.
Череп с ребятами играли в футбол под солнцем.
Того, черно-белый дворняг, бегал за мячом, путаясь у всех под ногами.
Того появился в Акуа Траверсе в начале лета и был принят всеми в местечке. У него было свое место в амбаре отца Черепа. Все таскали ему объедки, и он стал жутко толстый, с животом, раздутым, словно барабан. Это был добрейший пес, и, когда его начинали ласкать или разрешали ему забежать в дом, он приходил в такой дикий восторг, что пускал струю.
— Вставай в ворота! — крикнул мне Сальваторе.
Я встал. Никому не нравилось быть вратарем. А мне нравилось. Может, потому что руки у меня были более ловкие, чем ноги. Мне нравилось прыгать, падать, вертеться в пыли. Отбивать штрафные.
Другим нравилось только забивать голы.
В это утро я напропускал их множество. То мяч вылетал у меня из рук, то я опаздывал с броском. Я не мог сосредоточиться.
Сальваторе подошел ко мне:
— Микеле, что с тобой?
— А что такое?