Кислород Миллер Эндрю
Положив левую руку на спинку сиденья — его пальцы оказались прямо за шеей жены: откинься она назад, и он бы коснулся ее, — он посмотрел в окно и увидел, как по полю врассыпную несутся кролики. Пощипывали траву овцы, пегие коровы помахивали хвостами у лоханей с водой под сенью деревьев. Колосились хлеба, поспевал рапс, красные сенокосилки тянули за собой тучи пыли. Вокруг выросли автострады, миллионы новых домов, но здесь природа сохранила свое богатство, свою хрупкую прелесть. Торопясь покинуть Англию, он совсем этого не ценил. Теперь же он вновь почувствовал притяжение этой земли, как будто открывшийся ему пейзаж — первое, что он увидел в жизни, — заявил на него права, пробудил голос крови, к которому он наконец-то был готов прислушаться.
Он взглянул на мать, сгорбившуюся в кресле, как будто воздух был слишком для нее тяжел. Радовалась ли она тому, что видела? Или ей уже все равно? Она уже давно никуда не выезжала — любая поездка означала для нее поездку в больницу, — и когда они с Кирсти принесли ей утренний чай (в занавешенную комнату, которую, казалось, никакой ветер не в силах был освежить), она так смутилась и замешкалась, что они почти решили отложить поездку. Она горько пожаловалась, что никак не может удобно улечься, как ночью хотела повернуться на бок, но боялась задохнуться. Потом, когда Кирсти оставила их одних — Элла закричала снизу: «Мама!» — она сказала, что знает, как поступил бы «добрый доктор», — слова, которые Ларри отказывался понимать, хотя она упорно сверлила его взглядом, пока Кирсти не вернулась и не дала ему возможность улизнуть в сад и выкурить сигарету.
Уже несколько дней (или месяцев?) он пытался собраться с мужеством и поговорить с ней. Он хотел — очень хотел — показаться ей таким, каким он был на самом деле, дать ей увидеть себя не сверкающим предметом ее давней гордости, а человеком, оказавшимся не в силах справиться со своими собственными недостатками, о существовании которых пять лет назад он лишь смутно подозревал. И хотя он был почти уверен в том, что она уже смирилась с потерей своей давней мечты, к осуществлению которой они оба так дружно стремились, он боялся, что она уйдет (скажи «умрет», Ларри!), и между ними навсегда останется тень притворства. Ему было нужно, чтобы его приняли таким, каков он есть. Всего лишь момент, не больше: поднять руку в благословении, но этот момент нужно было еще улучить. И не откладывая.
Справа от дороги развернулась долина Солсбери: низкие светло-зеленые холмы, сращенные с небом отрезками плотного темного леса. Когда они были милях в двадцати от старого дома, Алиса начала узнавать места и называть их. Церковь, где она однажды была подружкой невесты. Паб с привидениями. Ворота имения, за которыми влачила остаток дней какая-то местная знаменитость.
Кирсти объяснила Элле:
— Здесь бабушка жила, когда была маленькой девочкой.
— Понятно, — ответила Элла и посмотрела по сторонам с напускным интересом — мало что может впечатлить ребенка из Норт-Бич, который видел и каньоны, и горы, и гигантскую секвойю.
Когда Алек пропустил поворот, Алиса замахала на него скомканным носовым платком и обозвала дураком, как будто они ездили по этой дороге каждую неделю. Он извинился, дал задний ход и выехал на проселок, по краям которого зеленела нестриженая трава, а в колеях и рытвинах голубели лужицы от прошедшего на прошлой неделе дождя.
— Ого, — заметила Кирсти, — настоящая деревня.
— Тут и медведи водятся, — сказал Ларри. — Мама, тебе лучше поднять стекло.
Но она больше никого не слышала. Не обращала внимания на болтовню. Сейчас она ни с кем не хотела себя делить.
Ларри потянулся вперед и тронул брата за плечо:
— Помнишь?
Алек кивнул. На этом лугу они когда-то играли, пачкая колени в траве. На здешних фермах работали на каникулах и по выходным, сгребали сено или давили сидр, чтобы заработать несколько фунтов, а потом, когда для работы становилось слишком темно, пили молоко на кухне в хозяйском доме. Они растрогались, снова оказавшись в этих местах, увидев дорогу, уходящую в холмистую даль, как само время, и в свои последние пятнадцать минут путешествие стало тихим и торжественным, как ритуальная процессия: никто не произнес ни слова.
Дом стоял в стороне от дороги на самом краю деревни: двухэтажное здание из красного кирпича, над входной дверью надпись черной краской: «1907». По крайней мере, снаружи он почти не изменился, хотя некоторые новшества все же были: высокие ворота, ярко-желтый пожарный ящик у окна на втором этаже и маленький фонтан перед главным входом — херувим с урной, — как в деревенской гостинице. Алек припарковал машину между «рейндж-ровером» и зеленой «эм-джи», и братья осторожно подняли мать с сиденья; им навстречу по гравию заковылял старый Лабрадор и обнюхал подол Алисы, — можно подумать, норка, ставшая горжеткой полвека назад, все еще издавала звериный запах.
— Фу, — выдохнула Алиса, но собаку переполняло собачье любопытство, и она проводила ее до самого входа.
Ларри потянул за искусно сделанную металлическую ручку (во времена бабушки Уилкокс на ее месте был простой электрический звонок) — раздалось треньканье, и минуту спустя в дверях появился молодой человек лет двадцати — двадцати двух с бледным миловидным лицом, в рубашке, расстегнутой до пупа, и молча уставился на гостей, как будто хорошие манеры подразумевали невосприимчивость к внешним раздражителям, граничившую с тупостью. Судя по всему, никто не предупредил его о том, кто эта исхудавшая, странно одетая женщина. Он прислонился к косяку и, растягивая слова, произнес:
— Меня зовут Том.
— Хорошо, — ответила Алиса и, выпустив руки сыновей, нетвердой походкой прошла мимо него в темноту холла.
— Мы приехали с визитом, — сказал Алек и поспешил за ней, испугавшись, что она вот-вот рухнет на выложенный плитками пол.
— В родовое гнездо Валентайнов, — добавил Ларри, широко улыбаясь при виде замешательства юноши, и в свою очередь вошел в дом.
— Мы тоже Валентайны! — заявила Кирсти. — У вас найдется уборная для моей малышки?
Когда они все вошли внутрь, из комнат первого этажа появилась Стефани Гэдд, женщина лет пятидесяти, моложавая, энергичная, просто, но со вкусом одетая в широкие брюки цвета морской волны и шифоновую блузку. На шее у нее висела нитка жемчуга, которую она теребила пальцами во время разговора.
— А вот и вы! — воскликнула она. — Наверное, поездка была ужасной? Том каждый раз сворачивает не туда, когда едет из Лондона. — Она одарила сына долгой улыбкой и, не оборачиваясь, указала на мужчину у себя за спиной. — Это Руперт, моя вторая половина.
— Очень рад, что вы до нас добрались, — сказал Руперт.
С подобающим случаю выражением лица он пожал Алеку и Ларри руки, постаравшись вложить в рукопожатие как можно больше силы, словно хотел таким молчаливым образом подчеркнуть свою искренность, хотя, когда Ларри в ответ сжал его руку, с лица пожилого человека сбежала вся краска.
Тому было велено проводить Эллу с Кирсти в уборную для гостей. Остальных пригласили в столовую, где на белоснежных скатертях был накрыт изысканный стол а-ля фуршет.
— Боюсь, здесь в основном бутерброды, — сказала Стефани. — Мне подумалось, что в такую теплую погоду можно обойтись без существенных блюд.
Алису усадили между Алеком и Рупертом. Она не пожелала снять ни пальто, ни горжетку и сидела на своем стуле, как постаревшая голливудская старлетка или одна из погубленных абсентом женщин с полотен Тулуз-Лотрека.
Когда Кирсти с Эллой вернулись, Стефани раздала всем тарелки и пригласила угощаться кто чем захочет. По воскресеньям они стараются обедать по-простому, и она надеется, что гости ее простят. Руперт вытащил штопор из бутылки с вином и поднес ее к свету. Оказалось, что он член винного клуба — «ничего серьезного, просто ради общения», — но, несмотря на эту оговорку, выбранное им перуанское красное произвело впечатление.
— Просто разлей его, дорогой, — сказала Стефани. Она взглянула на Кирсти с прочувствованным выражением женской солидарности, и та постаралась ответить ей тем же.
Том Гэдд, все еще расстегнутый, с элегантностью осужденного занял свой стул в конце стола перед окном и, повертев в руках сначала ломтик пармской ветчины, потом фаршированную оливку, вульгарно зевнул, после чего откланялся, сославшись на то, что ему нужно срочно позвонить.
Алиса сделана несколько глотков минеральной воды, но есть не стала. За несколько минут до конца обеда она даже задремала, но, когда Стефани вернулась из кухни с подносом, полным нарезанных персиков и свежеиспеченных меренг, извиняясь, что не может предложить ничего больше, а только такие мелочи, которые годятся лишь на то, чтобы «заморить червячка», Алиса дрожащим от натуги голосом перебила ее:
— Пожалуйста! Пожалуйста, можно мне посмотреть дом?
Последовало минутное замешательство. Лицо Стефани вытянулось, как будто ее выдержка оказалась более хрупкой, чем можно было судить по ее манерам. Но она тут же пришла в себя, поставила поднос на стол и ухватилась за свой жемчуг.
— Как это глупо с моей стороны, — сказала она. — Конечно, вы можете осмотреть дом. Руперт!
— Да-да, конечно, — отозвался Руперт, вскакивая со стула. — Мы пойдем вместе, ведь так?
Они начали с гостиной, войдя туда вслед за Стефани, которая, разводя руками, объясняла, как они разбивали стены, расширяли пространство и наконец сумели придать этим простым комнатам немного роскоши. В каждой комнате наступал момент, когда все окружали Алису, словно желая стать свидетелями акта воспоминания, но ее взгляд оставался растерянным. Она хмурилась, будто ее привезли не в тот дом или будто искала что-то особенное и не могла найти — обрывок тонкой нити, который привел бы ее в прошлое.
Потом поднялись на второй этаж: Алиса — впереди, цепляясь за руку Ларри, остальные за ними, стараясь идти как можно медленнее.
— У вас очень красивый дом, — сказала Кирсти.
— Это так мило с вашей стороны, — ответила Стефани. — У нас есть квартирка в Лондоне, но Лондон сейчас уже не тот, что прежде.
— Невозможно купить утреннюю газету, — пояснил Руперт, — если не говоришь на португальском или урду.
— Un moment! — вдруг воскликнула Стефани, вырываясь во главу колонны. Она открыла дверь в дальнем конце коридора и пригласила гостей в хозяйскую спальню. — Это зеркало мы привезли из Италии, — сказала она. И обратилась к Алеку: — Вы хорошо знаете Сиену?
Ларри, который втайне потешался над этими людьми, взял в руки фотографию, что стояла на каминной полке рядом с зеркалом. Двое мальчишек в форме для крикета на спортивной площадке английской частной школы. В мальчике с битой безошибочно узнавался медлительный Том. Второй мальчик, постарше, со светло-каштановой прядью, упавшей на глаз, стоял, держа мяч на вытянутой вверх руке, как будто только что разбил пять воротец подряд, и изо всех сил старался унять самодовольство. Слева на заднем плане виднелся зеленый край женского платья и поля темно-зеленой шляпки. Ларри поставил фотографию обратно на каминную полку, поймав в зеркале взгляд Стефани Гэдд, которая смотрела на него с выражением, какое он в последний раз видел на лице Бетти Боун в долине Сан-Фернандо.
Стоя у окна, Алиса пристально разглядывала сад. Он был меньше, чем в «Бруклендзе», не такой запущенный, и под небольшим уклоном сбегал между буковых изгородей к берегу ручья. Остальные присоединились к ней.
— Там, — произнесла Алиса едва слышным голосом. — Туда…
— Вы говорите про старую иву? — спросила Стефани. Алиса кивнула, прижимая к стеклу кончики пальцев.
— Ты хочешь выйти в сад, мама? — спросил Алек.
Она повернулась к нему и улыбнулась, ее лицо просияло, словно от удивления, что он оказался рядом с ней и что именно благодаря его предложению выйти в сад она сможет наконец это сделать.
— Ты ангел, — сказала она. Потом повернулась к Стефани Гэдд и повторила: — Мой сын просто ангел.
— Да, — ответила Стефани, снова потянувшись рукой к нитке жемчуга. — Я это вижу.
На несколько минут сад вдохнул в Алису новые силы. С тростью, без чьей-либо поддержки, она прошла по ухоженному газону с энергией, какой не выказывала уже несколько недель. День начинал клониться к вечеру — бархатный час. В пределах видимости воздух был серебристо-серым; ближе к горизонту его цвет сгущался, становился почти пурпурным. Там, на горизонте, что-то затевалось — перемена погоды, — но это было еще слишком далеко и могло ничем не кончиться.
— В такой день дом выглядит совсем неплохо, — сказал Руперт.
Они с Кирсти стояли в тени.
— По-моему, здесь очаровательно, — сказала она.
— Все благодаря старому садовнику из деревни. Мы не понимаем ни слова из того, что он говорит, но на него можно положиться. Стеф прикладывает к саду мозги, он — руки.
— Вы были так добры, что позволили нам приехать.
— Не стоит благодарности.
— Мне кажется, она в порядке, — заметила Кирсти, наблюдая, как Алиса, остановившись, уткнулась лицом в большую чайную розу.
— И все же, — сказал Руперт, — она наверняка чувствует себя ужасно.
И добавил изменившимся голосом:
— Мы потеряли брата Тома два года назад, он умер от лейкемии. У Тома брали костный мозг на пересадку, но это не помогло. — Он усмехнулся, хотя лицо плохо его слушалось. — Бедняга Томми считает, что это его вина. Знаете, как бывает. Думает, что он должен был сделать больше.
Когда движения Алисы замедлились, словно у игрушки, которой требовался подзавод, ей принесли стул и попытались уговорить ее пойти в тень. Но ни заботливая настойчивость, ни осторожные упреки — ей не следует так перенапрягаться — ни к чему не привели: она потребовала, чтобы стул поставили на траву перед ивой. Алек помог ей сесть. Она сжала его руку и сказала, что именно ради сада хотела сюда приехать. Ничто в доме не помогло ей — кто эти люди? — но дерево осталось прежним, и это чудесно. Оно надежно хранит свои секреты! Это то самое дерево, которое она каждое утро видела из своего окна, собираясь в школу. То самое дерево, под сенью которого она обнималась с Сэмюэлем, опуская голову ему на плечо, по воскресеньям, когда во второй половине дня он спешил на лондонский поезд. То самое дерево, под которым она стояла в тот вечер, когда вышла спасти отца. В тот вечер, когда он сказал ей про огнеметы. Знает ли он об этом?
Алек кивнул. Он понятия не имел, о чем она говорит. Да и то ли это дерево? Вряд ли. Но тут ее лицо обрело ту особую восковую бледность, которая возвещала о том, что скоро снова нахлынет боль.
— Нам пора ехать, — сказал он.
Она протестуюше взмахнула рукой. Ей хотелось побыть здесь еще. Посидеть в одиночестве. Она ждала кого-то. Она не знала кого. Пока не знала. Но кто-то должен был прийти.
— Я очень устала, — сказала она. — Мне кажется, я не смогу встать.
— Я помогу тебе, когда ты будешь готова, — сказал он.
— Поможешь?
— Когда ты будешь готова.
Он прошел через сад и присоединился к остальным, которые сидели в патио под большим зонтом от солнца.
— Все в порядке?
— Да, — ответил он.
Стефани принесла кувшин домашнего лимонада, и минут двадцать они вели светскую беседу, обмениваясь навязшими в зубах любезностями, чего только Элла смогла избежать, изворачиваясь на стуле, чтобы получше рассмотреть спину Алисы, на которую с плеч свешивались головы забавных зверьков с хищными мордочками — их стеклянные глаза словно жмурились от яркого солнца. Эту сцену она будет помнить всю жизнь, даже когда позабудет и сам дом, и людей, которые в нем жили, и даже зачем они туда ездили. Она спросила об этом у матери, когда та приехала в Нью-Йорк навестить ее и своих внуков (в День благодарения две тысячи тридцать седьмого года), но Кирсти совсем не запомнила норочьих голов, хотя, по ее словам, помнила ясно, как день, грозу, которая застигла их по пути домой, и, конечно же, день рождения свекрови, отмечавшийся неделю спустя. И все, что случилось потом.
12
Когда зазвонил телефон, он тут же схватил трубку, в полной уверенности, что это его связной, который назовет ему время и место для передачи сумки, но это был всего лишь автоматический будильник, сообщавший, что уже половина девятого. Он снова откинулся на подушки. Он лежал на большой кровати, застеленной чистым бельем, в большой чистой комнате. Приглушенные тона, все новое. Большое окно с тюлевой занавеской выходило на узкую улочку. Шума практически не было. На стол со стеклянной столешницей падал профильтрованный солнечный свет.
Подремав еще с полчаса, он стянул с себя простыни и направился в ванную, где открыл гостиничные флакончики с гелем, шампунем и кондиционером и принял душ, подставляя лицо под тугие струи воды. По его подсчетам, за последние двадцать лет ему приходилось останавливаться более чем в двухстах разных отелях, иногда ради удовольствия, но в большинстве случаев — по делу (как будто у него было «дело»!). Ждать собеседования, встречи с продюсером, звонка из дома. Арендованное пространство, где зачастую еще оставались следы предыдущего обитателя: запах табачного дыма или волосок, закрутившийся вокруг цепочки в ванне. Эти следы бывали и более явными. В отеле в Лондоне он однажды обнаружил каплю крови на кафеле в ванной комнате, а в хорошем, рекомендованном отеле Дублина — несмываемый нарост дерьма в унитазе.
В отеле «Опера» на улице Реваи завтрак включался в стоимость номера и подавался в ресторане на первом этаже. Проходя мимо стойки, Ласло помахал рукой, чтобы поздороваться с одетым в жилет администратором, которому накануне вечером сдал на хранение черную сумку (после того, как заглянул в нее у себя в номере) — он был разочарован, обнаружив, что содержимое ее, каким бы оно ни было, тщательно упаковано: под внешним слоем из вощеной бумаги прощупывался еще один слой из толстого пластика. Уже поддавшись искушению сделать маленький надрез — только чтобы посмотреть, что там, — и, встав перед сумкой на колени с маникюрными ножницами в руках, он вдруг оробел, испугавшись, что его посягательство обнаружат и как-нибудь накажут. Квитанция на сумку лежала у него в бумажнике — зеленая полоска бумаги, похожая на те, что выдают в химчистках.
В ресторане было полно посетителей. Повсюду слышалась немецкая речь, реже — английская, иногда — японская. Когда он попросил показать ему свободный столик, официантка слегка удивилась, что к ней обратились по-венгерски. Она нашла ему спокойное место рядом с двумя сухопарыми седовласыми дамами, которых Ласло немедленно причислил к помешанным на искусстве старым девам — они собирались провести весь день в Национальной галерее, уделив особое внимание фрагментам створчатого алтаря. Дамы приветствовали его бодрым «Grss Gott!»[62]. Он кивнул в ответ, улыбнулся и направился к шведскому столу выбирать себе завтрак. Салями, манго, французские сырки, завернутые в фольгу. Сахарные кексы. Богатые клетчаткой злаковые хлопья. Яйца вкрутую. Все это выглядело до странности неаппетитно, сваленное в кучу, живая иллюстрация представления управляющего об изобилии.
Он выпил две чашки кофе (слишком слабый), съел половинку грейпфрута (неплохо) и вернулся в номер, где почистил зубы щеткой, а между зубами — ниткой. Он заказал этот номер на три ночи, с условием, что сможет остаться и дольше, хотя, помоги господи, все должно закончиться в этот срок. Оставалось только ждать, а он терпеть не мог ждать. Он снова бросился на постель, растирая грудную клетку и думая о тысяче и одной причине, которые могут помешать его планам. Потом застегнул рубашку, надел синий костюм от Нино Даниели, посмотрелся в зеркало, нахмурил брови и отправился искать спасения на улицах города.
Конечно, Эмиль был прав: за шесть лет город не особенно изменился. Стало больше машин, больше рекламных плакатов с названиями известных марок, которые привычнее смотрелись в Париже или в Нью-Йорке. Больше баров, казино и секс-клубов (их зазывные неоновые вывески — «Полюбуйтесь на обнаженных красоток!» — почти полностью меркли на ярком солнце). И, конечно же, больше туристов, которые целыми толпами, нахлобучив панамы и нацепив рюкзаки, глазели на здания, пялились в меню и тараторили невпопад, как будто хотели еще больше походить на туристов. Но по широким тротуарам проспекта Андраши все так же ходили, взяв друг друга под руку с точно отмеренной долей сексуального вызова, молодые женщины, а в тени по-прежнему курили и сплетничали мужчины, словно дружелюбные тени умерших у врат Дантова ада. Все та же атмосфера беспечной грусти, непонятного юмора. Это все еще был Будапешт.
Он зашел в «Лавку писателей» на площади Ференца Листа, выпил чашку эспрессо в кафе магазина, потом свернул к реке, прошел мимо нового, облицованного мрамором здания Банковского центра на проспекте Яноша Арани, пересек площадь Свободы и оказался на улице Имре Штейндля, где тут же почувствовал странный перепад давления в атмосфере, как будто плотность известного, знакомого, укоренившегося в памяти неуловимо повысилась. Несмотря на слой свежей краски и ряды немецких и американских машин (конечно, не самых последних моделей, и среди них было легко отыскать старые «шкоды» и «трабанты»), это был тот старый район, где легко, словно яркие буквы под бумажной салфеткой, читалось прошлое полувековой давности. Именно здесь в девяносто первом чей-то голос выкрикнул его имя, и, обернувшись, он увидел лицо своего старого школьного друга, Шандора Доби — Шандора Любопытного! — и, хотя это лицо одрябло от времени, потемнело, утратило решительное выражение, Ласло без колебаний его узнал. Они обнялись и за обедом напились, как студенты, сбивчиво рассказывая друг другу о том, как прожили жизнь. Шандор провел двадцать лет в Америке — занимался строительством, потом был хозяином ресторанчика — и в Миннеаполисе у него остались две дочери и две бывшие жены, с которыми он сохранил замечательные отношения. «Прекрасные времена, — сказал он, когда они откупорили новую бутылку Палинки. — Но, милый мой Лаци, в конце концов все равно нужно вернуться домой. Никакое место в мире не наполнит так твое сердце, как то, где ты появился на свет».
Жив ли еще Шандор? Он признался тогда, что у него проблемы с простатой («Год назад, друг мой, я считал, что „простата“ — это что-то из области юриспруденции!»). Имел ли он в виду рак? Сколько их еще осталось, развеянных, как пепел, по просторам земли? Такие испытания, какие выпали им, не способствуют особому долголетию.
В конце улицы густая тень кончилась, и он вышел на яркий солнечный свет. Перед ним лежали холмы Буды, Рыбацкий бастион, собор Матьяша, а еще дальше, справа, река разбивалась о нос острова Маргит, выплескивая тонны воды под пролеты моста. Прогулочные катера, надраенные до блеска, излучающие карнавальный дух, унизывали оба берега, рекламируя поездки в Вишеград и Эстергом, некоторые предлагали обильные ужины и даже эротические шоу, как будто, наблюдая за русской или румынской девчонкой-подростком, виляющей бедрами в такт записанным на магнитофонную ленту цыганским скрипкам, можно было постичь самый дух старинной венгерской романтики.
Жилой дом на набережной Сечени облачился в новую ливрею из бледно-зеленой краски, хотя впечатление было подпорчено каким-то граффитистом, который украсил одну из стен здания неразборчивыми красными каракулями. Ласло подошел к тяжелой двустворчатой двери и стал читать таблички рядом с кнопками звонков: «Биндер», «Шерфлек», «Костка», «Доктор Кёниг». В девяносто первом он нашел среди этих фамилий по крайней мере одну, которую, как ему показалось, он узнал; теперь же не было и ее, хотя он никак не мог отделаться от чувства, что, посмотри он еще раз, протри глаза и приглядись повнимательнее, он нашел бы табличку с фамилией ЛАЗАР, нажат бы полустертую кнопку и поднялся в старую квартиру, где его отец слушает по радио спортивные новости, мать раскатывает в ладонях жгут теста для клецок, Янош вычесывает свалявшуюся шерсть из шкуры пса Тото, а тетя Габи — какая у нее была пышная грудь! — жалуется, что вены у нее на ногах стали толще шнурков, и — Андраш, послушай, Андраш, нет ли у тебя какого-нибудь чудесного крема? Ты ведь вроде собираешься стать доктором?
Прервав его грезы, дверь отворилась, и из коридорного мрака выплыли две Персефоны[63] с корзинами для покупок. Они подозрительно покосились на него — бледного, щуплого человека в элегантном пиджаке — и, перейдя через дорогу, сели в трамвай номер два, который подошел к остановке, позвякивая натянутыми проводами, словно гигантский желтый кузнечик, складывающий железные лапки. Дверь захлопнулась, и он отвернулся. Ему нужно было посидеть в прохладном месте, где прошлое не будет на него давить, и, вернувшись обратно тем же путем, на площади с южной стороны Базилики он наткнулся на ресторанчик с деревянными перегородками, хлопчатобумажными скатертями и без единого туриста. Он сел за столик у окна и заказал свое любимое блюдо — гусиную печень в сметане с картофельным пюре и репчатым луком — и в ожидании принялся пролистывать вчерашний выпуск «Хирлапа»[64], пытаясь развлечься описанием правительственных эскапад, хотя это была та же мышиная возня, что и везде, от которой он так устал. Однако, когда он долистал газету до середины, его внимание привлекли два сюжета. Перый — короткая статья о Балканах с предупреждением о грядущем взрыве в Косово, где произвол сербов вышел за всякие рамки. Милошевич, по словам журналиста, уцелел как политическая фигура благодаря самолично сфабрикованным кризисам, и теперь ему нужна новая война. Любая война, как бы пагубны ни были ее последствия, сослужит ему лучшую службу, чем мир, который даст его противникам время, чтобы организовать сопротивление. Рядом с заметкой была фотография командира боевиков Аркана в берете и солдатской робе, с автоматом через плечо, с волевым подбородком — настоящий народный герой. Посмотрев на него, Ласло вдруг обнаружил, что голоса сомнения, до этой минуты все еще звучавшие у него в голове, мгновенно утихли. Аркан заставлял посмотреть на вопросы добра и зла, «за» и «против», намного проще: противостоять такому человеку хотелось инстинктивно — не требовалось даже особого мужества, — и если деньги в сумке помогут отправить этого бандита в ад, тем лучше. Такая цель оправдывает любые средства.
Вторая статья, по всей видимости юмористическая, была посвящена скандальному происшествию в одной из старых бань — местного правительственного чиновника застали flagrante delicto[65] в купальне Кирая на улице Фё с одним из тех безымянных, с запавшими глазами юнцов, которые всегда околачиваются в подобных местах. История была скабрезная и грустная, но, читая заметку, Ласло невольно перенесся мыслями назад, к своим собственным приключениям в купальнях, этих неспешно текущих мирах, пережитках Оттоманской империи, неведомо как уцелевших в сердце Народной Утопии, словно орхидеи на комиссарском лацкане. Он снова был там! Худой мальчишка, съежившийся на дощатой скамье парной в окружении пожилых мужчин с отвисшими яйцами, набрякшими сплетениями фиолетовых вен, мокрыми газетами…
Он ходил в купальни с отцом или с дядей Эрно, иногда с семьей Петера — по выходным, — и именно в купальне отеля «Геллерт», самой роскошной из всех, Петер впервые поцеловал его, когда они переодевались, чтобы идти домой, пока дядя Петера, Миклош, одевался в соседней кабинке, насвистывая народные песенки. Этот поцелуй был словно капля дождя с чистого неба, разбившаяся о его плечо, повергнув в оцепенение.
Они обошлись без слов. Да и что можно было сказать, если Миклош влезал в свой фланелевый костюм всего в полуметре от них? Но дома, ночью, когда Янош крепко спал, а в окне справа налево странствовала луна, Ласло сидел на кровати, лихорадочно пытаясь пропустить тот миг сквозь мясорубку разума, потому что уже тогда, в шестнадцать, он был обречен стать мыслителем, обладал сознанием, которое постоянно копалось само в себе. Что с ним случилось? Ему и в голову не пришло искать в этом сексуальную подоплеку: он еще слишком плохо разбирался в таких вещах, — как и для всякого школьника, они были для него лишь предметом пошлых шуточек. Этот поцелуй, решил он, наверняка был выражением той истинной дружбы, которую, как говорил товарищ Биску[66], должны питать друг к другу пионеры, и это успокоило его ненадолго, заглушило нервную дрожь. Но его мечты о жарких спорах, об эпохальных шахматных матчах и велосипедных гонках по бездорожью уступали место — поначалу робко, потом все смелее — откровенным эротическим фантазиям: жажде обнаженной кожи, невнятного шепота и других проявлений близости, названия которых он выуживал в родительских медицинских справочниках, а позже, с еще большим пылом, — в романах зарубежных писателей, которые они тайно прятали в чемодане у себя под кроватью. Золя, Милош, Томас Манн…
Дяде Миклошу предстояло сыграть еще одну роль, так как именно в его квартире в Седьмом районе, более просторной, чем квартиры Ласло и Петера (в ней было легче уединиться), они наконец занялись любовью, неумело и воровато, словно пара взломщиков-подмастерьев, расстегивая друг другу пуговицы на кровати с поющими пружинами и коричневым шерстяным покрывалом в рубчик, от которого пахло девятнадцатым веком.
Что знал о них старик Миклош? Этот холостяк и либерал старой закатки, обожавший устраивать карточные вечера и ронявший слезы при первых нотах Рапсодии Бартока. Подсматривал ли он за ними? Может, это щекотало ему нервы? Как бы то ни было, он уже давно умер — вскрыл вены на ногах опасной бритвой и умер в ванне с розово-красной водой зимой после восстания в Праге. Тело обнаружила его экономка, Магда, и когда мать позвонила Ласло в Париж, чтобы сообщить об этом, то была удивлена долгому молчанию в трубке, скорби, которую тот оказался не в силах от нее скрыть.
Пообедав, он вернулся в отель.
— Сообщения?
Никаких. Он поднялся к себе в номер, посмотрел новости по TV1 и уснул над книгой, подложив руку под голову, с лицом, застывшим в торжественном покое. Временами на выдохе у него вырывались звуки, похожие на обрывки слов. После этого он хмурился, на секунду напряженно застывал и снова проваливался в сон.
Когда он проснулся, в комнате царил полумрак. Он отлежал руку. Ему пришлось подвигать ее другой рукой, как деревяшку, чтобы расшевелить.
Он бросил взгляд на лампочку телефона, гадая, не проспал ли он звонок, но лампочка не мигала. Может, еще не все подготовлено? Или что-то пошло не так? Предупредят ли его? Он спросил себя, сколько еще людей, мужчин и женщин, в таких же, как у него, номерах, изнывающие от скуки или снедаемые беспокойством, сейчас ждут сигнала, записки под дверью, хлопка по плечу.
Он включил настольную лампу, задрал рубашку и внимательно изучил свою грудную клетку, глядя в одно из зеркал, которых у него в номере было несколько. Он не мог решить, то ли его таинственный «недуг» чуть отпустил его, то ли незаметно усугубился, хотя он не ощущал никакого особенного дискомфорта, ничего, что заставило бы его глотать обезболивающее вместе с аперитивом. И все-таки его не отпускали мысли о затемнениях в легких, об эмфиземе, о разрастающихся препонах в его дыхательных путях. Когда он вернется в Париж, нужно будет обязательно сделать рентген; и он сел на кровать, перебирая в памяти имена всех знакомых врачей.
13
В ночь после поездки в дом бабушки Уилкокс Алека разбудил шум, происхождение которого он не смог сразу определить. Он лежал в постели, вглядываясь в сероватую мглу, и прислушивался, но разобрать мог только стук своего сердца, дыхание брата и едва слышный механический бас водонапорной станции за домом Джоев. Но что бы то ни было, оно его разбудило, вырвало из объятий сна, заставило вздрогнуть, и где-то глубоко он знал, что ждал этого всю ночь — возможно, уже много ночей подряд, — отслеживая в мире звуков тот, которому не сможет найти невинного объяснения.
Он сел и приподнял уголок занавески. Гроза, застигшая их по пути домой (обрушив на ветровое стекло шквал сизых потоков дождя), уже кончилась, оставив после себя ясную, безлунную прохладу. Было еще очень рано — три-четыре часа утра, — но будильник со светящимися в темноте стрелками, стоявший на столе, был развернут в сторону раскладушки.
— Ларри?
— Да, — ответил Ларри, — мне кажется, я тоже что-то слышал.
— Что?
— Понятия не имею.
Ларри нащупал шнур с выключателем, включил ночник и расстегнул спальный мешок.
— Ты встаешь? — спросил Алек.
— Пойду отлить. — Он зевнул с дрожью, отозвавшейся во всем теле, рукой зачесал волосы назад и направился к двери. Из одежды на нем были только семейные трусы с портретом кота Феликса. — Сейчас вернусь.
Алек услышал, как он щелкнул выключателем на лестнице. Потом пауза в три-четыре секунды, и он вернулся — заглянул в комнату с изменившимся выражением лица.
— Мама, — сказал он и снова исчез.
Алек слез с кровати. Он чувствовал себя маленьким, беспомощным и совершенно не готовым к чему бы то ни было. Надел очки. Спрятаться было решительно негде. Помедлив пару секунд, он вышел в коридор.
Алиса лежала в дверях своей спальни лицом вниз, ночная рубашка задрана до самых бедер, трусы спутались вокруг лодыжек. Ноги в потеках поноса, ковер пестрит черными лужицами. Было нетрудно догадаться о том, что случилось. Замешательство. Блуждание в темноте. Последняя отчаянная попытка не выпачкаться в собственных нечистотах. Звала ли она на помощь? Не этот ли зов они слышали?
Ларри склонился над ней, приложив пальцы к шее, чтобы проверить пульс. Потом поднял глаза на Алека.
— Иди вниз и позвони Уне. Расскажи, что случилось, хотя, кажется, она ничего себе не сломала. И что она в сознании. Скажи, что я уложу ее в постель…
— А ее можно двигать?
— Я не оставлю ее на полу. Ни за что.
— Конечно, — сказал Алек.
Вонь была невыносимая. Запах гнили. Смердящий, отвратительный, словно запах самой болезни.
— Спроси, не нужно ли сделать еще чего-нибудь. Может быть, дать какое-нибудь лекарство. А когда пойдешь обратно, захвати все, что найдешь, для уборки. Понял? Давай!
Оставшись наедине с матерью, Ларри шепотом сказал ей, что обо всем позаботится. Он еще раз ощупал ее, чтобы убедиться, что, падая, она не нанесла себе никаких повреждений, — он однажды проводил подобное обследование в качестве доктора Барри, хотя тогда его пациенткой была женщина-спасатель, которую взревновавший любовник выкинул из мчащегося лимузина, — потом встал, нагнулся, поднял ее, как ребенка, на руки и понес в спальню. Ноги у нее были ледяные. Ему подумалось: «Она сейчас умрет у меня на руках. Я опоздал».
Он уложил ее на кровать, накрыл ноги одеялом и пошел в смежную со спальней ванную. Краем глаза увидел в зеркале самого себя, суматошно хватающего полотенца и губки. Под руку ему попался розовый пластмассовый таз. Он положил в него кусок мыла и налил теплой воды.
Когда он вернулся в спальню, Алиса зашевелилась, из последних сил дергая за ночную рубашку. Дышать она стала намного громче, хотя хорошо это или плохо, Ларри не имел ни малейшего понятия. Он положил на кровать баллон с кислородом, открыл клапан и прижал ей к лицу маску. Вначале она как будто испугалась, наверное решив, что он хочет ее задушить, но, вдохнув газ, успокоилась.
— Все хорошо, — сказал он. — Все просто замечательно.
Он стянул с нее грязные трусы и бросил их на пол рядом с кроватью.
— Сейчас мы тебя вымоем, — сказал он. — Ладно?
Он окунул губку в таз, выжал и начал вытирать ей ноги. Он делал это методичными движениями, вытирая губкой и промокая насухо полотенцем. Вымыл между ног, вытер покрасневшие, в пупырышках от холода ягодицы, подмывая ее, как иногда подмывал Эллу. Его не тревожили никакие чувства, кроме охватившей их обоих неодолимой нежности. Бормоча вполголоса, он рассказывал ей вещи, которых прежде не рассказывал никому. Минуты позора. Животные подробности шатаний по барам и мотелям Америки. Полные тайного страха минуты наедине с выпитой на две трети бутылкой, в те ночи, когда, даже напившись, не получаешь желаемого. Он называл ей имена, описывал поступки — все, что мог выжать из памяти, включая сделку с Т. Боуном и Ранчем. Гараж в Сан-Фернандо. Маску гориллы.
— И это все я, — сказал он, — тот, кем я стал. Того, другого, уже давно нет. Я все продул. Понимаешь? Я все продул и уже не могу стать прежним. Прости, мама. Мне очень, очень жаль.
Говоря все это, он продолжал мыть ее, вытирать полотенцем обмякшие мышцы, иссохшую, как бумажная салфетка, кожу, черные с проседью волосы на лобке, которые все так же буйно выбивались из недр ее женского естества. Когда ему показалось, что уже хватит, он принес из комода чистую ночную рубашку, выбрав шерстяную, потеплее. Он заторопился. Она была такая холодная. Ее исхудавшие руки совершенно ее не слушались, и ему пришлось самому вдеть их в рукава рубашки, следя, чтобы пальцы ни за что не зацепились.
— Ларри?
Это была Кирсти. Она стояла у открытой двери в длинной футболке, в которой спала. Он спросил себя, как же он сейчас выглядит в ее глазах — лицо мокрое от слез, руки в засохшем дерьме. Не иначе как сумасшедший.
Она подошла ближе, склонилась над Алисой с другой стороны кровати.
— Как она? — спросила она шепотом.
Он покачал головой:
— Не знаю.
— Я говорила с Алеком. Уна приедет, как только сможет. Мы должны еще раз ей позвонить, если, ну, знаешь, мы будем волноваться.
— А сам Алек где?
Она прикоснулась к его щеке:
— Он не может с собой справиться. Ну ты понимаешь.
Он кивнул. На правом предплечье Алисы начала проступать татуировка из багровых синяков, но на голове никаких ушибов не было.
— Ты посиди с ней, — сказала Кирсти. — А я все приберу.
— Как Элла? — спросил он.
— Спит.
— Это хорошо.
— Ты говорил с ней, — сказала Кирсти. — С Алисой.
— Говорил. Хотя вряд ли она что-нибудь услышала.
— Лучше думай, что услышала.
— Да.
— Малыш? Поговори со мной. Ладно? Поговори со мной как-нибудь.
Она направилась к лестнице.
— Боже, как ты меня напугал, — вырвалось у нее.
Алек стоял на коленях на верхней ступеньке лестницы в розовых резиновых перчатках миссис Сэмсон, со щеткой в одной руке и синей тряпкой для пыли в другой. Очки он снял, и при льющемся с потолка белом свете лампы ему нельзя было дать больше шестнадцати. Он показал Кирсти яркую пластмассовую бутыль с дезинфицирующим спреем, которую нашел на кухне под раковиной, и спросил, подойдет ли это средство для ковра или же он полиняет.
— Давай помогу, — предложила она, думая его успокоить, но, посмотрев несколько секунд, как он работает, поежилась и проскользнула мимо, чтобы спуститься на первый этаж.
14
В понедельник после обеда, когда Ласло уже практически убедил себя в том, что миссия провалилась и ему придется везти сумку обратно в Париж, чтобы передать ее Эмилю, с ним вышли на связь.
Он шел по теневой стороне улицы Реваи и был уже в нескольких метрах от входа в отель — возвращался из ресторана, — как вдруг какой-то ребенок, мальчик лет восьми-девяти, перебежал дорогу с солнечной стороны улицы и протянул ему конверт.
— Для меня? — удивился Ласло.
Мальчик сунул конверт ему в руку и умчался прочь, в сторону Базилики. Ласло посмотрел в конец улицы, и ему показалось, что он увидел мужчину, который торопливо отступил за угол, но свет слишком слепил глаза, чтобы можно было утверждать это наверняка.
На ступеньках отеля к нему обратился швейцар:
— Мальчишка клянчил деньги?
— Нет, — ответил Ласло.
— А то они иногда пристают к иностранцам.
Поднявшись в номер, Ласло прочитал записку, а потом взял коробок гостиничных спичек и сжег ее в пепельнице. Запомнить нужно было всего две строчки: место — Парк скульптур — и время — три часа дня, вторник. Он слышал об этом парке, но никогда там не был. Пришлось спросить у администраторши. Она сказала, что этот парк находится в двадцать втором округе на другом берегу реки. Он хочет туда поехать? Ему закажут такси.
— Завтра, — ответил Ласло. — И мне понадобится моя сумка. Черная.
— Хорошо, — ответила она.
Если он даст ей квитанцию, завтра сумка будет его ждать. Он отдал квитанцию, хотя ему очень не хотелось выпускать ее из рук. Теперь у него не оставалось ничего — ничего вещественного, — что связывало бы его с лежащими в сумке деньгами. Что, если завтра будет другая смена? Что, если от него потребуют каких-нибудь подтверждений, что сумка — его? Но назавтра дежурила та же девушка, и сумка ждала его под стойкой.
— Тяжелее, чем кажется! — заметила администраторша, подавая ему сумку.
— Вы правы, — ответил Ласло, и они пожелали друг другу хорошего дня, точно пара американцев.
Такси остановилось у ступенек отеля. Водитель, в рубашке с коротким рукавом и темных очках, представился Цибором. Ласло сел на заднее сиденье, поставив сумку вплотную рядом с собой.
Они пересекли реку, въехали на холмы, и перед ними открылся вид на городскую окраину. Пыльная трава на обочинах. Без двадцати три. Маленький золотой крестик, висевший на зеркале заднего вида, закачался из стороны в сторону, когда Цибор на полном ходу вписался в поворот, подрезав грузовик, груженный строительным камнем, (Как правило, Ласло старался избегать машин с религиозными побрякушками, после того как однажды в Испании чуть не погиб в такси, на приборной доске которого красовался целый алтарь. Для подобных людей безрассудство было способом испытать свою веру.)
У въезда в парк не было никакой особой рекламы, просто щит с вывеской в сотне метров перед поворотом. Машина снизила скорость — слегка — и въехала в пустой внешний двор, припарковавшись у недостроенного с виду фасада из красного кирпича в неоклассическом стиле. Живописного, но нелепого.
— Подождать вас? — спросил Цибор.
— Да, я вернусь через полчаса.
— Сумку оставите?
— Это мои камеры, — сказал Ласло, выбираясь из машины. — Возможно, я здесь немного поснимаю.
— Желаю встретить девчонок посимпатичнее, — крикнул Цибор, выглянув из окна.
Ласло помахал поднятой рукой, но не обернулся.
В билетном киоске женщина средних лет читала журнал. Туфли она сняла и подняла затянутые в чулки ноги на табуретку. Увидев Ласло, она закрыла журнал, со стоном сняла ноги с табуретки и включила проигрыватель компакт-дисков у себя за спиной. Из динамиков в полную мощь грянул хор мужских голосов — Ласло вздрогнул, и, пока она отрывала ему билет, он увидел, что эти диски продаются. «Советские гимны — 1». «Советские гимны — 2». Кроме них, в киоске можно было купить всевозможные значки с коммунистической символикой, красные звездочки и даже удостоверения личности, похожие на то, что он сжег в Париже на улице Кюжас через несколько дней после своего приезда. Неужели этот хлам кто-нибудь покупает? Это что, такой юмор? Ирония? Он взял билет и путеводитель и, пройдя через турникет, вошел в парк. Музыка резко оборвалась. Как он и думал, кроме него, здесь никого не было.
Открытое пространство величиной с футбольное поле. Скорее бывший сад, чем парк, хотя в нем не было ни единого дерева, даже цветка. Посыпанные белым песком дорожки бежали от одной поросшей зеленой травой круглой площадки к другой: по краям этих площадок, словно образцы устарелой военной техники, сверкали на солнце статуи — те, что уцелели в ликующем пламени паяльных ламп. Солдаты, политические вожди, фигуры идеальных граждан, отлитые в монументальной бронзе, выкованные из остроугольной стали, высеченные из камня — руки подняты в приветствии, тела застыли, устремленные вперед, навстречу будущему. Некоторые он узнал. Другие, установленные после пятьдесят шестого, были ему в диковинку. Но на ярком солнце они по-прежнему производили глубокое впечатление, излучая крупицы былой мощи. Свет играл на их массивных плечах, на штыках, на стальных подбородках. Странно было видеть их всех вместе — казалось, они вот-вот вырвутся на свободу и займут свои прежние места на городских площадях. Тот, кто сохранил эти статуи, принял мудрое решение. В этом публичном крахе было что-то унизительное для памятников, как будто они могли испытывать стыд. И как же быстро они стати уделом истории! Какое сокрушительное поражение понесли! Однако, бродя среди них, Ласло ощутил отголосок тревоги — так выживший в морском сражении и выброшенный на берег вместе с телами врагов боится, что кто-нибудь из них вдруг застонет, поднимется на ноги и захочет ему отомстить.
Это наваждение рассеялось (как это всегда бывает) от раздавшегося поблизости смеха. Подошел туристический автобус, и парк, смеясь, наводнили ученики какой-то международной летней школы, которые принялись носиться по дорожкам, размахивая тетрадями и бейсболками, перекрикиваясь на французском, итальянском и английском языках и фотографируя друг друга на фоне статуй. Какое им дело до этого металлолома? Коммунизм был чем-то, о чем знали их отцы и деды, чего те, возможно, боялись. Теперь же от этого старого волка, или, если угодно, от косматого медведя, осталась только шкура, изъеденная молью, место которой на свалке. Удивляло ли их то, что в прошлом людей было так легко одурачить? Что находились глупцы, способные поверить в общественное владение средствами производства, в отмену классов, в равное распределение благ? Их поколение менее наивное, более знающее, но вместе с тем, думал Ласло, и ребячески несерьезное по сравнению с поколением, к которому принадлежал он сам. Ему нравилась их непочтительность — никакой призрак черноусого отца народов не витал над ними, следя, чтобы они держали строй, — вот только что они будут делать с этой свободой? Он тревожился за них. Les enfants du paradis[67]. Парочка подростков, обнимавшихся за мемориалом Героям Народной власти («Те, кто был верен народу и Партии, навсегда останутся в нашей памяти…»), подозрительно на него уставились, словно гадая, мусорщик он или извращенец, и он прибавил шаг, чтобы побыстрее пройти мимо.
Было семь минут четвертого. Усевшись на сумку, он примостился в тени Ленина — эта инкарнация вождя когда-то приветствовала рабочих сталеплавильного завода Манфреда Вайса — и прислонился головой к подолу диктаторской шинели. Его мучила жажда, голова кружилась, и мучительно хотелось избавиться от этой сумки и оказаться в парижском поезде — поехать домой. Простит ли его Курт? Сможет ли понять, что потянуло его на эти климактерические приключения? Что это всего лишь запоздавший кризис среднего возраста? Он задумчиво посмотрел на носки своих туфель, на застрявший в замше песок. В такую жару соображалось с трудом, и он начинал чувствовать себя фигурой на заднем плане картины — два-три мазка кистью, лица нет вообще, — нужной лишь для равновесия композиции или цвета, в то время как на переднем плане гарцует императорская конница.
Связной появился в двадцать минут четвертого. Высокая, одетая в темное фигура неспешно двигалась среди школьников с очередной черной сумкой через плечо. Странно не знать ничего о том, с кем тебе предстоит встретиться. На этот раз это был человек с прямыми длинными волосами, щетинистым подбородком, легкой и довольно приятной улыбкой, который мог сойти за пианиста, играющего джаз в ночном клубе.
— Вы — друг Франсуазы? — спросил он, останавливаясь рядом с Ласло, но не слишком близко.
Ласло встал на ноги.
— Мне, — сказал человек, указывая взглядом на Ленина, — всегда казалось, что он голосует, чтобы поймать такси. Только место выбрал неудачное. Долго ждать придется.
— Куда она поедет теперь? — спросил Ласло, кивнув на свою сумку.
— Еще дальше, — ответил человек. — Но ваше дело сделано. Были неприятности?
— У меня такое чувство, словно я вообще ничего не сделал.
— Так и должно быть. — Он поставил свою сумку рядом с сумкой Ласло. — Знаете, им бы следовало чем-нибудь его обсадить. Например, вьющимися розами. Или это чересчур романтично?
— Да нет, это было бы здорово, — ответил Ласло. — Но нам придется согласовать это с соответствующей комиссией.
Человек издал тихий смешок.
— Конечно, товарищ. Нам придется пройти соответствующие инстанции.
Он потянулся вниз и, подняв сумку Ласло, повесил ее через плечо.
— Она тяжелая, — заметил Ласло.
— Это хорошо. У вас есть машина?
— Да.
— Тогда езжайте первым.
— Пожмем руки?
— Это вовсе не обязательно, — ответил человек. Потом протянул руку: — До встречи.
На стоянке Цибор болтал с водителем туристического автобуса. Кроме такси и автобуса, там стояла лишь маленькая, слегка помятая «тойота», которая, по всей видимости, принадлежала связному.
— Вас, наверное, жара достала? — спросил Цибор, открывая заднюю дверцу.
— Есть немного, — ответил Ласло. Его рубашка прилипла к спине, и ему казалось, что из его грудной клетки слышится отчетливый присвист, как у несчастных астматиков, что он встречал на улице или в метро, которые постоянно лезут в карман за ингалятором. А встречал он их все чаще. Прямо какая-то скрытая эпидемия.