Кислород Миллер Эндрю
— Хорошо, — сказал Ларри.
У него были вопросы. О том, как быть с болью. О том, что именно бывает в самом конце. Но доктор спешил, и вопросы пришлось отложить. Он смотрел, как машина едет по аллее, с урчанием двигателя и хрустом гравия под колесами, потом закрыл глаза и подставил лицо солнцу. Он еще не совсем отошел от смены часовых поясов. Накануне вечером, поговорив с Кирсти («Конечно, конечно. Все замечательно»), он провалился в глубокий сон, но спустя два часа проснулся и провел остаток ночи, прислушиваясь к биению собственного сердца и сопящему дыханию дочери, доносящемуся с соседней кровати. Он знал, что никому ничем не сможет помочь, пока не расслабится, но занакс оказался бессилен подавить захлестнувший его вихрь эмоций. Он решил принять ванну. Надо полежать в ней подольше, может, тогда напряжение спадет и, может быть, ему удастся часок вздремнуть, чтобы хоть как-то сбросить с плеч груз сонливости. Он вернулся в дом, достал несессер и отправился в ванную, которая располагалась в самом конце коридора на втором этаже. На лестнице — ему удалось удержать взгляд, зацепившийся было за разворот журнала «ПЛИЗ!», — он встретил Эллу со священником, которые шли вниз. По всей видимости, Осборн в то утро брился без помощи зеркала. На шее у него красовался порез, а у левого уха засох кусочек мыльного крема. Когда Ларри спросил Эллу, чем та собирается заняться, она сложила губы бантиком и пожала плечами. Священник сказал, что они пойдут в сад и поищут раннюю вишню.
— Ты взяла ингалятор, Эл? — спросил Ларри.
Она показала его.
— Хорошо. — Он погладил волосы девочки. — Будь умницей.
Алек вышел из комнаты и плотно прикрыл за собой дверь.
— Уна еще с ней? — прошептал Ларри.
Алек кивнул.
Они отошли от двери к окну, выходящему в сад.
— О чем она говорила? — спросил Ларри.
— Уна?
— Мама. Сплошной французский.
— Много всего.
— Например?
— Например, кто принес цветы. Каково было в больнице. Она сказала, что хочет съездить в старый дом. В дом бабушки Уилкокс.
— Ого. Я даже не помню, как туда ехать. Ты помнишь?
— Смутно.
— Ты считаешь, что она сейчас в состоянии куда-нибудь ехать?
— Не знаю.
— Нам пришлось в прямом смысле нести ее вверх по лестнице.
— Это то, чего она хочет.
— А она знает, чего хочет?
— Тебе кажется, что ты знаешь лучше?
— Конечно нет. Господи. Совсем не нужно так на меня кидаться.
Он чуть не сказал: «Она ведь и моя мать». Здесь, дома, он вдруг почувствовал, что ему снова четырнадцать лет.
— Может, обсудить это с Уной? Брандо сказал, что она знает свое дело.
— Она знает. Молчание.
— Я буду в беседке, — сказал Алек.
— Хорошо.
— У нее есть звонок.
— Знаю.
— Она сказала, что рада, что ты вернулся.
— Да. Я тоже.
Проходя по саду, Алек услышал голос священника:
— Шестьдесят один, шестьдесят два, шестьдесят три…
С первой же минуты, как он приехал сюда из Лондона, ему захотелось, чтобы другие разделили с ним это бремя. Защитили его. Но теперь, когда эти другие были здесь, он обнаружил, что скучает по одиночеству прошлой недели, когда источающий умиротворение сад пробуждал в нем нечто схожее, а все эти голоса разрушили это чувство. Было трудно сохранять вежливость. И еще труднее было думать.
В беседке было душно от жары и до одури пахло жимолостью. Он оставил дверь открытой и положил рукопись на стол у окна. На полке, где когда-то хранились глиняные цветочные горшки, он расставил словари и другие нужные ему книги, включая экземпляры «Короля Сизифа» и «Вспышки» в переводе Элиарда. Его собственные усилия не смогли завести его дальше первой трети первого акта. После случившегося у Алисы приступа, который в его воображении приобрел мифический размах, он просто физически не мог сосредоточиться. Он как будто лежал между молотом и наковальней, стараясь не думать о том, что будет, когда молот опустится. Он не мог переводить. Не помогло даже письмо Марси Штольц, что переслал ему господин Беква, в котором та признавалась, что «заинтригована» и очень хочет узнать, как продвигается работа. Весь мир за пределами белой калитки «Бруклендза» казался невообразимо далеким, хотя он знал, что Штольц могла позвонить (номер у нее был), и тогда ему придется лгать ей, говоря, как замечательно идет дело и как он счастлив, что выбор пал именно на него.
Он протер очки подолом рубашки, взял карандаш, наточил его и открыл рукопись:
Mineur un: J’ai rev de se moment cent fois. Mme quand j ’tais veill.
Mineur deux: Et comment termine le rve?[45]
Вряд ли Ларри хоть что-нибудь понял. Ларри беспокоится о Ларри. Или о Кирсти, или об Америке, или о чем-то еще. Но не об Алисе. Конечно, ему было не все равно, им всем было не все равно, но те, другие, были только зрителями, а этого недостаточно. Он не верил, что кто-нибудь из них видел то же, что видел он: полнейшую невозможность оставить все так, как есть, плыть по течению недели и месяцы. Но что он может сделать? Неужели он до сих пор верит в сказки? В то, что можно случайно отыскать волшебное лекарство? По-видимому, да, и от этого ему стало и смешно, и невероятно грустно, и он рассмеялся над собой в ту самую секунду, когда Уна постучала по косяку распахнутой двери.
— Я и не знала, что это комедия, — заметила она.
— Только местами, — ответил Алек.
Она вошла в хижину.
— Это он? — Она указала на Ласло, стоящего в Люксембургском саду, — Алек приколол фотографию к ребру полки. — Интересно, что у него в руках?
— Может быть, торт. Или бомба.
— Я бы сказала, что у него доброе лицо, так что, скорее всего, это торт.
— Возможно.
Он изучал ее лицо, пока она изучала лицо Лазара. Нижняя губа чуть больше верхней. Светлые ресницы. Серые глаза, подчеркнутые сиреневыми тенями. Маленький круглый шрам на одном из крыльев носа, словно от сделанного когда-то давно пирсинга. На ней было голубое хлопчатобумажное платье без рукавов, а кожа ее загорелых, медово-коричневых плеч казалась еще темнее по контрасту с чуть заметной простой белой лямкой бюстгальтера. Она наверняка загорает каждые выходные — он представил ее с парнем, может быть врачом, у которого есть яхта или кабриолет. С кем-нибудь вроде молодого Брандо.
— О чем говорила ваша мать? — спросила она.
Он рассказал ей про старый дом.
Она кивнула.
— Давайте посмотрим, как она будет себя чувствовать. Вам теперь придется уделять ей все больше и больше внимания.
— Знаю.
— Я положила на комод дексаметазон и написала, как его принимать. Вы проследите, чтобы она не забыла про лекарства? Нам бы не хотелось снова класть ее в больницу, если можно этого избежать.
— Я прослежу, — сказал он.
— Мне понравился ваш брат, — сказала она.
— Мы совсем не похожи.
— О, я в этом не уверена, — возразила она. — Вы уже заканчиваете пьесу?
— Да, потихоньку.
— Здорово.
Деннис Осборн, покраснев от непривычной физической нагрузки, пытался спрятаться под хилым фруктовым деревцем. Уна с улыбкой подождала, пока Элла выскочит из высокой травы и поймает его.
— Тебя зовет папочка, — сказала она, протягивая девочке руку. — Извините, что помешала вашей игре, ваше преподобие.
— Мне надо отдышаться, — сказал он. — Как Алиса?
— Снова говорит по-английски. Она стала капризничать, правда?
— Бедная женщина, — сказал священник, неловко усаживаясь на траву. — Я могу чем-то помочь?
— Она уснула. Лучше всего дать ей как следует выспаться.
— Да, — сказал Осборн. — Сон — лучший лекарь. Элла, мы еще увидимся.
— Спасибо, что поиграли со мной, — ответила Элла, основательно натасканная в употреблении подобных реплик.
Она взяла Уну за руку, и они вместе направились в прохладу дома. Уна завела девочку в гостиную и попрощалась. Ей надо было спешить к другому пациенту в Нейлси. Страдающий гемофилией ребенок, у которого к тому же обнаружилась саркома Капоши. Мать сходит с ума. Боится спать. Все время спрашивает почему. Почему он, почему мы. Почему, почему, почему.
— Веди себя хорошо, — сказала она. — Присматривай тут за всеми, пока я не вернусь.
Элла подождала немного. Когда до нее донесся стук закрывшейся входной двери, она включила телевизор и принялась переключать каналы, хотя без пульта дистанционного управления ей было трудновато разобраться, как это делается; однако, даже разобравшись с кнопками, она не смогла найти MTV. Она остановилась на мультфильме и свернулась калачиком на диване, приготовившись смотреть — сумасшедшие гонки, столкновения-взрывы, — когда вошел отец, в белом махровом халате, с несессером в руке. Он выключил телевизор и опустился перед ней на колени.
— Нам нужно поговорить, — сказал он. — Очень серьезно поговорить.
6
Вечером после встречи с Эмилем Беджети Ласло с Куртом пошли поужинать в «Марко Поло» на улице Конде. Заказали asparagi di campo, risotto alla sbirraglia, tortellini bollognese[46] — все, чем славился ресторан. Потом пошли домой, рука об руку, мимо церкви Сен-Сюльпис, вдоль Люксембургского сада. Было начало первого. Сквозь сияние фонарей чуть видно проглядывала звездная россыпь, а воздух был насыщен смесью испарений сточных канав, садовой свежести, табачного дыма, ресторанного чада и кислого, но чем-то приятного спертого дыхания метро, прорывавшегося сквозь широкие решетки на тротуаре, — эта благоуханная смесь и придавала парижским ночам их неповторимый привкус.
Курт сжал руку Ласло; Ласло ответил пожатием. Ему всегда было неловко ходить так, и он соглашался на это только в минуты особой нежности, когда требовалось нечто большее, чем просто близость. Не то тобы он стыдился Курта. Наоборот, он зачастую не верил своему счастью, не верил, что такой приятный молодой человек согласился разделить с ним свою жизнь. Но Ласло был гомосексуалистом, который тем не менее питал какую-то необъяснимую неприязнь к собственному племени. В Сан-Франциско, где он работал в театре «Арто», он ужаснулся, увидев, как мужчины используют друг друга совсем как собаки — ножку стола, всю эту извращенную и жалкую пародию на дионисии. По правде говоря, он никогда не думал о себе как о голубом, или гее. Или о педике. С ним все не так, думал он. Просто были в его жизни люди, начиная с Петера, которые были ему нужны и которые по чистой случайности оказались мужчинами. Он не хотел делать из этого фетиш, участвовать в демонстрациях, носить значки. И как бы то ни было, он был родом из того времени и места, где само понятие «нетрадиционная ориентация» было под запретом. В Венгрии гомосексуализм преследовался по закону еще долгие годы после того, как Ласло оттуда уехал. Пусть его родители и могли с этим смириться — они были врачами, либералами, людьми начитанными, — но Партия бы его уничтожила. Двое мужчин в одной постели, слившиеся в акте взаимного обожания, были такой же крамолой, как подпольная типография, да и во Франции в те годы было не лучше — единственным исключением был театр, где всем было наплевать, что кому нравится или кто.
Но этим вечером ему хотелось вспоминать прошлое, которое он делил с Куртом Энгельбрехтом, а не то, что принадлежало только ему, потому что в тех воспоминаниях, и чем дальше, тем больше, он чувствовал себя призраком среди призраков, странником в полях асфоделей. Дома, на авеню Деламбр, он настежь распахнул окна, зажег свечи и достал из бара рядом с книжной полкой бутылку самбуки. Наполнил две стопки, бросил в каждую по кофейному зерну и зажигалкой нагревал поверхность водки, пока на ней не заплясали едва различимые язычки синего пламени. Он протянул одну из этих забавных стопок Курту.
— Венеция, — сказал он.
— Венеция, — ответил Курт, широко улыбаясь.
— «La Fenice e des Artistes»[47]…
— Мурано.
— Сан-Микеле.
— Читта ди Витторио…
— Ах!
Они уже давно этого не делали — не перебирали те десять — двенадцать историй, что составляли официальную канву их близости. Как обычно, они начали с Венеции, с того утра, когда, проснувшись у себя в отеле, они увидели, что город укутан снегом, как в сказке, и, закутавшись в одеяла, несколько часов не отходили от окна, завороженные этим чудом, словно десятилетние дети.
Потом Севилья — район Триана в четыре часа утра. Со стертыми ногами, злые, безнадежно заблудившиеся, они забрели в бар на речной набережной, чтобы послушать канте хондо[48], и окунулись в толпу, курящую, словно в трансе, увидели певца — мужчину средних лет в темном костюме, стоящего в дальнем конце бара, — его голос то содрогался от горя, то дрожал в экстазе.
— Дальше?
Вена. Час скорби над могилой матери Ласло, за которым последовали крайне двусмысленные и в чем-то комичные выходные в гостях у родителей Курта, славных людей всего на несколько лет старше самого Ласло, которые все время обращались к нему «герр профессор», предпочитая думать — неужели они и в самом деле в это верили? — что его интерес к их сыну — исключительно педагогический.
И отпуск в Нью-Йорке у брата Ласло, Яноша, разведенного окулиста, который держал у себя в квартире целую свору шнауцеров, гордость собачьих выставок. Для Курта это была первая поездка в Америку, и, когда они в вечерних сумерках ехали в желтом такси из аэропорта, трясясь по плохим дорогам через каньоны из расцвеченных электричеством небоскребов, у него в глазах стояли слезы восторга…
Вечера в театре. Ночи в городе. Выходные на природе. Ты помнишь? Учебник истории, в котором лишь несколько страниц склеены вместе, хотя каждый раз, когда они играли в эту игру, — побуждаемые невысказанным беспокойством? — воспоминания менялись, по мере того как грань между памятью и воображением стиралась или становилась ненужной. Так происходило почти всегда, а если нет, то была самбука, и многое можно было просто придумать. Для того-то, думал Ласло, такие напитки и существуют.
В половине одиннадцатого он наконец позволил своим глазам открыться и посмотреть на дневной свет. Курт уже давно встал, одеяло с его стороны кровати было отброшено, как будто он с нее спрыгнул. Ласло поплелся в ванную. Он чувствовал себя возбужденным и даже больным, его пенис почти стоял, в левом ухе надсадно гудело, а с языка еще не сошел привкус огненной воды. Он встал под душ, хорошенько прокашлялся, чтобы очистить легкие, побрился, задев кадык, и полчаса спустя вошел в кухню с тремя клочками туалетной бумаги, приклеенными к коже его собственной кровью.
Наклонившись над плитой, он съел croissant beurre[49], проглотил по таблетке обезболивающего и витаминов, надел широкие серые брюки и льняную рубашку и вышел на улицу, чувствуя себя героем Хемингуэя, старым боксером, которого облагородила слабость и который силился выйти на ринг, чтобы провести последний, решающий бой. В этот день нужно было уладить все оставшиеся дела, и именно поэтому он собрался поговорить с Франклином Уайли, хотя вовсе не был уверен в том, что хоть одно из его слов возымеет действие. Устыдит, обнадежит. Было невозможно представить, а уж тем более принять как должное, что их многолетняя дружба закончится молчанием, тупыми взглядами взаимного непонимания.
Он сел в метро на станции «Монпарнас», сделал пересадку на «Севастопольском бульваре» и к полудню уже вышел в Пармантъе. Во фруктовой лавке на углу улицы Жакар он купил большой пакет вишни, потом пошел на улицу Дегерри и набрал код на входной двери, но на пути к лестнице его выследила мадам Барбоссб и замахала, чтобы он подошел к ней. Она видела его уже много раз, знала, что для Уайли он был «все равно что член семьи», и благоговела перед ним как перед деятелем культуры, чье имя иногда мелькает в газетах, хотя не имела ни малейшего представления, чем именно он занимается. Она сказала, что месье Уайли вышел из дома рано, в восемь часов, когда сама она только пришла на работу. Мадам Уайли ушла через два часа после месье, чтобы поехать на обед к матери в Эпинэ[50].
— Мне следовало позвонить, — сказал Ласло, хотя все это очень его удивило: в это время Франклин почти наверняка всегда был дома — работал, или валял дурака от безделья, или даже спал. Он предложил консьержке вишенку. Она смотрела на него, будто он мог, стоит направить разговор в нужное русло, поведать ей нечто скандальное, что она могла бы добавить к своей коллекции рассказов о семействе Уайли. Чем могла бы развлечь соседей.
— Дадите мне запасной ключ? — спросил Ласло. Он ничего не имел против того, чтобы посплетничать, но случай был неподходящим. — Я положу вишню в холодильник, а то она станет невкусной.
— Как вам угодно, месье.
Она сходила в привратницкую и принесла ключ. Ласло с одышкой поднялся на пятый этаж и вошел в квартиру. Она была старая, и в ней мало что изменилось с тех пор, как Уайли купили ее году в семьдесят восьмом — семьдесят девятом, выбрав за высокие потолки, красивую церковь перед окнами через дорогу и поток вечернего солнца. Стены коридора, превращенного в маленькую галерею, были плотно увешаны картинами. Несколько вещей Франклина, но большинство полотен — работы умерших друзей, включая Филиппа Гастона[51], там был даже перформанс Бойса[52], изображавший что-то похожее на скорбную голову, может, Орфея, «его обагренный кровью лик», плывущий по водам Геброса.
Он пошел на кухню, где на крюках в стене в несколько рядов висели разнокалиберные сковородки. Сколько раз они ужинали здесь все вместе! Лоранс была первоклассной кухаркой; а еще она была очень аккуратной, до педантизма, и для нее кухня была важным местом, местом, которое следовало уважать, — тем более удивительным и обескураживающим было увидеть на полу разбитую бутылку красного вина, оставленную там, куда она упала, или куда ее уронили, или — один Бог знает наверняка — швырнули. Звездная россыпь осколков, лужицы вина в углублениях между плитками пола, брызги на кухонных столах и шкафчиках. Последствия стычки, не иначе.
Он на цыпочках обошел осколки и положил вишню в холодильник, потом заглянул под раковину, надеясь найти старые газеты, чтобы собрать битое стекло; присев на корточки, он просматривал первую полосу апрельского выпуска «Либерасьон», когда услышал, как откуда-то из недр квартиры раздался тихий звук, словно кто-то тихо открыл или закрыл дверь. Он шагнул в коридор.
— Франклин?
Даже бдительность мадам Барбоссб могла дать сбой. Вполне возможно, что Франклин давным-давно вернулся, проскользнув мимо, пока та восхищалась чьей-нибудь собакой или ребенком. Когда хотел, он мог двигаться очень тихо, как рослое привидение, которое подкрадывалось сзади и пугало внезапным хлопком по плечу.
Ласло направился по коридору к студии, которая занимала самую большую комнату с огромными окнами, выходящими на церковь, и дверью в дальнем конце, которая вела в маленькую комнатку с умывальником.
— Франклин?
Вдоль всей стены напротив окон стоял длинный стол — старинный обеденный стол, с поверхностью, покрытой струпьями высохшей краски. На этом столе в жестянках, которых было десятка два, стояли навытяжку кисти и мастихины. Над столом висели полки, полные скрученных алюминиевых тюбиков, аэрозольных баллончиков и пластиковых бутылочек с красками самых фантастических цветов — перечислить все у Ласло не хватило бы слов. Там же лежали инструменты для резьбы и выскабливания, коробки с древесным углем, печатные валики, пистолет для пристреливания скрепок — вся та художественная атрибутика, которой писатели, приговоренные к ручке, клавиатуре да пепельнице, так сильно завидуют. Но и на мольбертах, и на стенах было пусто — ни единого наброска, хотя на полу стояло штук пять больших натянутых на рамы холстов, лицом к стене, словно в немилости. Ни разбросанных тряпок, ни внушающего уважение беспорядка — ничего, что намекало бы на здоровый труд. Комната выглядела заброшенной, покинутой навсегда. Ласло помнил то время, когда в ней всегда были цветы — лохматые букетики в банках с позеленевшей водой.
Он поставил крайнее из полотен на мольберт и отступил назад. Несмотря на то что работы Франклина были по большей части абстрактными, масштабными, с буйством красок, картина, оказавшаяся перед ним, была написана в образной манере, характерной для немецких экспрессионистов — Кокошки или, может быть, Барлаха, и изображала пару молодоженов на ступенях мэрии. В невесте, платье которой усыпали пышные розы, тут же угадывалась Лоранс Уайли. Не та, какой она была в молодости (когда ее сущность раскрывалась в улыбке и сияющем теплотой взгляде), а та, какой она стала, Лоранс-мученица, жертва обманувшей ее судьбы. На это было горько смотреть, но Франклин написал ее с таким вниманием, так тщательно изобразил страдание, виновником которого был он сам, что Ласло почувствовал, как у него сжалось горло, а на глаза навернулись слезы. Перед этим лицом, над которым потрудилась гибельная любовь, обвинения или гнев теряли значение. Становились бессмысленными.
Он перевел взгляд с женщины на фигуру рядом. На мужчину в черном костюме, чья голова была замотана чем-то, что при ближайшем рассмотрении оказалось целлофаном или пленкой для хранения пищевых продуктов, отчего черты его лица были искажены и смазаны, как у грабителя под маской из чулка. Его спина согнулась дугой в агонии удушья, кулаки яростно сжаты, но невеста, безучастная к его мукам или просто будучи не в силах хоть чем-то их облегчить, не обращая на него внимания, смотрела вперед, притягивая своим взглядом взгляд зрителя, как будто искала спасения за пределами рамы, хотя в выражении ее лица было что-то еще — немое послание, выписанное в глазах, словно код, который Ласло не сразу смог разобрать. Ему пришлось еще отступить назад — на два шага, на три, — и только тогда он увидел, что в этом взгляде сквозило предостережение.
В телефонной будке, что стояла на углу рядом с церковью, прямо на жестяном полу сидела, подтянув колени к подбородку, арабская девушка, которая курила и непрерывно тараторила в трубку. Ласло посмотрел на часы, прислонился к церковной ограде и принялся смотреть на воробьев — пичужки добросовестно стряхивали воду с перьев и прыгали на солнышке. Через десять минут девушка вышла из будки, а Ласло вошел внутрь. Трубка еще хранила тепло ее руки и легкий запах духов. Он набрал номер, стараясь не ошибиться. После трех гудков ему ответили.
— Франсуаза дома? — спросил он.
7
На «Бруклендз» спустились сумерки. Ларри вышел на террасу и сел в брезентовое кресло напротив брата.
— Элла спит? — спросил Алек.
— Да. А мама?
— Спит. По-моему.
В руках у Ларри была бутылка «Тичерза» из бара в Ковертоне. Он съездил туда перед обедом, взяв машину Алисы, и к вечеру бутылка была уже наполовину пуста. Он наполнил бокал еще на два пальца, отхлебнул половину, наклонился вперед и сказал:
— Элла кое-что взяла.
— Ну, это ведь не в первый раз, — заметил Алек. Он пил чай.
— Нет. Но на этот раз все по-другому. Это не браслет и не кольцо.
— Деньги?
— Она взяла таблетку, — сказал Ларри. — И я не знаю как, но нам нужно ее найти.
— Мамину?
— Мою. Из моего несессера.
— Что это за таблетка?
Ларри покачал головой.
— Обезболивающее? Снотворное?
— Если бы. — Он глубоко вздохнул и начал объяснять, хотя и знал, что любых объяснений будет мало без подробного рассказа о том, в какой заднице он оказался, а как раз об этом он говорить не хотел.
Он сказал, что ездил в Лос-Анджелес обсудить контракт на роль в новом фильме. Умолчав о том, что это был за фильм, он все же в общих чертах рассказал Алеку, что представляли из себя Т. Боун и Ранч, хотя под сенью английского сада это описание больше походило на описание персонажей заморского кабаре. Он упомянул отель, обед и то, что за ним последовало, ванную, аптечку. Таблетки. Он изо всех сил старался, чтобы его рассказ прозвучал обыденно и как можно естественнее, но на самом деле до естественности здесь было далеко.
— Таблетки для самоубийства?
Они дружно — рефлекс, уходящий корнями в детство, — подняли головы и посмотрели на окно материнской спальни, как будто там вот-вот вспыхнет свет и Алиса, услыхавшая их секрет, перегнется через подоконник и потребует объяснений.
— Черт… — Ларри поморщился.
Он ничего не сказал о «секс-таблетках». И он не знал, какую именно взяла Элла, потому что забыл, чем они отличаются. В любом случае думать об этом было невыносимо.
Алек какое-то время молчал, спрятавшись за очками.
— Ты уверен, что ее взяла Элла?
— Конечно Элла, кто же еще?
— Ты с ней говорил?
— Целый час, еще вчера, как только я это обнаружил. И сегодня тоже. Оба раза напрасно — она не обращает на мои слова никакого внимания. Когда я сказал, как эта таблетка опасна, она вроде бы поняла, но с Эллой никогда не знаешь наверняка. Я даже звонил Хоффману…
— Хоффману?
— Это ее психоаналитик из Фриско. Он сейчас на какой-то конференции по детским убийствам в Детройте, поэтому я оставил ему сообщение на автоответчик, а потом подумал: что, если он скажет Кирсти? Ты представляешь, что будет? И я оставил еще одно сообщение — сказал, чтобы он ни с кем, кроме меня, об этом не говорил. Но я ему не очень-то доверяю.
— Ты сказал ему, что она стащила?
— Я сказал, что у нее регрессивный эпизод. Если имеешь дело с такими людьми, то постепенно начинаешь говорить их языком.
Алек отхлебнул из чашки. Ларри-спортсмен, Ларри — король вечеринок, Ларри-красавец, Ларри-везунчик, Ларри — счастливый муж. А теперь вот Ларри — человек, который хранит у себя в несессере таблетки для самоубийства. Он не был уверен, что узнает того, рядом с кем сидит.
— Какого черта ты собирался с ними делать? — спросил он.
Ларри пожал плечами:
— Я собирался выбросить их в самолете.
— А почему не выбросил?
— Сейчас это уже не важно. Важно ее найти. Я уверен, что в спальне ее нет. Я перетряхнул матрасы. Вытащил все из комода. Но она умеет прятать. Она могла спрятать ее даже в саду. Поговоришь с ней? Ты ей нравишься.
— И что я скажу? Отдай папочке его таблетку?
— Просто попытайся, чтобы до нее дошло.
— Попытаюсь.
— Спасибо.
— Поверить не могу, что ты хранишь у себя такое.
Ларри потер глаза.
— Такое чувство, словно не спал целый год.
— А с остальными ты что сделал?
— С остальными? Спустил в унитаз. Конечно, лучше было бы сделать это пораньше. — Он вытряс из пачки сигарету и закурил.
— Я и не знал, что дела так плохи, — сказал Алек.
— Все началось с «Солнечной долины». Да нет, еще раньше.
— Ты ничего не говорил.
— Тебе и своих забот хватало.
— Со мной все в порядке.
— Правда?
— Правда.
Ларри рассмеялся — усталость взяла свое, не без помощи виски. Он положил руку на колено брата.
— Выглядишь ты просто хреново, — сказал он.
— Я справлюсь, — сказал Алек.
— Конечно. Помнишь, когда я в первый раз поехал в Америку, ты собирался провести год в Париже? Помнишь?
— Да, — ответил Алек.
— Похоже, мы не говорили по душам с тех самых пор.
— Это было десять лет назад.
— Знаю. Жаль, что так получилось.
Алек пожал плечами.
— Тебе там понравилось?
— Где?
— В Париже.
— Да.
Ларри кивнул:
— Хорошо. — Он посмотрел за картофельное поле, туда, где ночь уже стирала контуры колокольни. За годы юности это зрелище прочно въелось в сетчатку его памяти, и сейчас он расчувствовался. Он увидел себя мальчишкой и Алека тоже. Увидел Алису энергичной женщиной, увидел даже отца — каким он был, пока еще не перешел черту, — по саду заскользила его тень. Их жизни носились вокруг, как маленькие летучие мыши, заныривая под карнизы и вылетая обратно.
— По-моему, нам нужно действовать по плану, — сказал он. Язык у него заплетался. — Как думаешь? Нам нужен план?
8
В четверг вечером Курт вернулся на улицу Деламбр с двумя большими пакетами продуктов. Отнес их на кухню, поставил на стол и позвал Ласло. Он купил еще одну бутылку черносмородиновой настойки, кроме того, в холодильнике было полбутылки белого вина, что они не допили в предыдущий вечер. В восемь часов для аперитива было уже поздно и еще рано.
На дне раковины он увидел тарелку Ласло, его нож и кофейную чашку, оставшиеся от обеда, на тарелке красовались ошметки яблочной кожуры, оливковые косточки и сырные корки. Такая у Ласло была привычка (если подобную мелочь можно назвать привычкой); еще он оставлял брызги зубной пасты на зеркале в ванной и частенько забывал спустить воду в туалете, что слегка раздражало Курта, но он никогда об этом не говорил, считая, что Ласло относится к его собственным промашкам с такой же терпимостью.
Он принялся разбирать первый пакет, складывая овощи на деревянную полку, а фрукты — в большую стеклянную миску. Потом вышел в коридор и позвал во второй и в третий раз. Ласло могло не быть дома по самым разным причинам: он спустился отправить почту, или пошел в табачную лавку купить тонких сигар (хотя его беспокоили боли в груди и он обещал пока обходиться без курева), или просто отправился побродить по бульвару, чтобы насладиться теплым вечером, купить газету, зайти в кондитерскую поболтать с мадам Фавье. Или выносил мусор. Правдоподобных объяснений хватало, поэтому, когда он потом вспоминал об этом, Курту показалось странным, странным и символичным, что он тут же с бьющимся сердцем пошел в кабинет и, открывая дверь, ощутил приступ благоговейного страха.
Что он ожидал там увидеть? Разбитое стекло? Перевернутый стул? Тело на полу? Но комната, освещенная лучами заходящего солнца, выглядела вполне невинно. Там не было никаких следов спешки или волнения. Никакой угрозы. Но вместо того чтобы успокоить, царящие в кабинете тишина и безупречный порядок убедили его в том, что что-то действительно произошло, и предчувствие, не оставлявшее его всю прошлую неделю — необъяснимый страх, ощущение, что в их размеренную жизнь ворвалось что-то постороннее, — его не обмануло. Листы рукописи на столе Ласло были сложены аккуратной стопкой, ручки лежали с краю, маленькая пепельница освобождена от окурков и вытерта. Даже стул задвинут — как будто на нем больше не собирались сидеть, как будто со всеми делами разобрались и покончили навсегда.
На его собственном столе стоял, прислоненный к нижнему краю монитора, продолговатый голубой конверт, на котором было написано его имя. Курт секунду постоял, глядя на него, вернулся на кухню и потрогал фарфоровую чашку Ласло, словно надеясь, что она еще хранит частичку его тепла. Потом вымыл ее, вымыл тарелку и нож и убрал их на место. Вокруг горелок газовой плиты виднелись жирные пятна. Он вымыл плиту. На полу под доской для резки хлеба лежали крошки. Он подмел пол, пропылесосил и уже собирался набрать в ведро воды, чтобы его вымыть, когда до него дошло, как глупо он себя ведет. Он поставил ведро в раковину, опустил закатанные рукава рубашки и вернулся в кабинет. Стало темнее. Он включил лампу с зеленым абажуром и, взяв маленький перочинный ножик фирмы «Опинель», который держал в ящике стола, открыл конверт. Внутри лежали два листа бумаги, исписанные с обеих сторон черными чернилами. По почерку он определил, что писали их медленно, возможно исчеркав не один черновик. Он поднес письмо к окну и начал читать, стоя, прижав кончики пальцев свободной руки к столу Ласло.
Мой дорогой Курт.
Я пишу тебе в некотором смятении, хотя и ни на минуту не сомневаюсь, что поступаю так, как необходимо, и что мне удастся изложить все верно, так, чтобы ты меня понял и одобрил. Ты рассердишься на меня за то, что я не поделился с тобой своими планами, но на это были особые причины, которые не имеют к тебе отношения. Не думай об этом. Я бы без малейшего колебания доверил тебе свою жизнь. В мире нет ничего, в чем я был бы так же уверен.
Я уезжаю на несколько дней — не знаю, на сколько именно, — чтобы выполнить небольшое поручение, которое, я надеюсь, того стоит. Поручение это политическое и секретное, но не опасное и не требует от меня никаких особенных талантов. Конечно, в подобном деле не обойтись без вечного расхождения намерений и последствий — я хочу сказать, что, намереваясь сотворить добро, мы творим зло и должны за него отвечать, — но организация, в чьих интересах я отправляюсь в эту поездку (по лабиринту?), борется за правое дело, и борьба эта не терпит отлагательства, к тому же я слишком долго стоял в стороне, предоставляя другим действовать за меня, чтобы ни происходило в мире. Я превратил невмешательство в фетиш, как будто любые усилия всегда тщетны, любые попытки что-либо изменить обречены на провал из-за небрежности или предательства — отговорка, причиной которой стал случай из моего прошлого, о котором ты кое-что знаешь, по крайней мере, в общих чертах. Тот далекий день, когда из-за моей слабости один молодой человек потерял свою жизнь. Я так и не смог освободиться от чувства вины и скорби, которые пережил в тот час, и может быть, именно благодаря ему я и стал писателем (ведь этот труд, как никакой другой, требует умения исповедаться), будучи не в силах больше мириться с собственной слабостью. Я не могу — позаимствую образ у Жюля Сюпервьеля[53] — выйти в сад и видеть перед собой только сад. Там всегда есть еще одна тень.
Всегда, как бы ни было тихо, звучит тот крик, на который я не ответил.
Ты думаешь, друг мой, что все можно уладить? Исправить? Искупить? Древние верили, что это так. Верили, что даже если это невозможно, то все равно необходимо. А может, я просто теряю рассудок? Ведь я не могу прокрутить жизнь назад. Не могу вернуть свои восемнадцать лет. Так кого мне спасать? Что спасать?
Без сомнения, во всем этом есть что-то в высшей степени эгоистическое, но поверишь ли ты мне, если я скажу, что я хочу спасти и нас тоже?
Мы с тобой никогда не были людьми, которые часами уныло смотрят друг другу в глаза. Мы не растрачиваем нашу нежность — вот почему нам удается жить вместе. Но позволь мне сказать эти слова, и, что бы ни случилось, каким бы ни было наше будущее, у тебя будет хоть какое-то представление о том, как я тобой дорожу. Ты подарил мне десять или пятнадцать счастливейших мгновений моего существования. Узнав тебя, я уже не мог разувериться ни в жизни, ни в огромной щедрости человеческого сердца. Я храню в памяти твое лицо, как икону, чтобы тайно поклоняться ей, когда иду в незнакомой толпе. Верь мне. Уничтожь это письмо. Прости меня.
Л.
Дойдя до конца письма, он еще раз перечитал его, методично разорвал на мелкие кусочки, сложил их в пепельницу и поджег той же зажигалкой, которой Ласло неделю назад поджигал самбуку, а тлеющие остатки стер в черную пыль. Потом придвинул лампу поближе к окну и, наклонившись к стеклу, стал смотреть на юг, на бульвар Эдгара Кинэ и стены кладбища, на котором упокоились Сартр, де Бовуар и славный Беккет.
9
В шесть часов Ларри стоял у плиты, трудясь над приготовлением ужина. Он, нахмурившись, разглядывал содержимое кастрюли, словно прорицатель, исследующий печень зарезанного ягненка в надежде, что ее линии и завитки откроют ему будущее, потом проткнул рис деревянной вилкой, и в его раскрасневшееся лицо ударила струйка пара. Рядом с конфоркой, прислоненная к почти пустой бутылке белого вина, стояла Алисина поваренная книга, составленная некой Элизабет Дэвид, раскрытая на рецепте ризотто, хотя, конечно, ему пришлось найти замену куриному бульону, говяжьим мозгам и кубикам ветчины, — словом, всему тому, что, по его мнению, придавало еде аромат и питательность, но что его жена — «я не ем мертвечину, Ларри» — отказалась бы не только есть, но и трогать.
Он встретил ее утром предыдущего дня — снова старая машина Алека — в четвертом терминале Хитроу, скованную и хрупкую по сравнению с только что прошагавшей к выходу спортивной командой — одетыми в блейзеры молодыми людьми с короткими стрижками, которые, несмотря на ранний час, перебрасывались громкими шутками. Он выкрикнул ее имя, но ей потребовалась почти минута, чтобы его найти, и, когда она вглядывалась в лица стоящих у турникета людей, ее взгляд выражал неподдельное страдание, словно она была не в обычном аэропорту обычной страны, а в месте ненадежном и опасном, и голос из толпы служил ей — не отошедшей еще ото сна, заплутавшей во времени — маяком. Но потом она увидела Эллу, у нее вырвалось радостное: «Привет!» — и на какое-то время они стали похожи на любую другую воссоединившуюся после разлуки семью, широко улыбаясь и обнимая друг друга. Только очень наметанный глаз смог бы разглядеть то, что за этим скрывалось: нежность, пробившуюся сквозь их страхи, общие и каждого в отдельности. Сейчас она была наверху, в комнате у него над головой, и ухаживала за его матерью.
Он сверился с рецептом и добавил в рис еще один половник бульона. Он повязал на себя синий холщовый фартук Алисы и управлялся с продуктами с такой хвастливо-небрежной ловкостью, что даже подумал, а не подойдет ли он для какой-нибудь малобюджетной кулинарной программы. Кечпоул в роли повара: классическая английская кухня — от стейка и почек до йоркширского пудинга — в исполнении самого обожаемого медика на телевидении. Как оказалось, существовал неиссякаемый спрос на всякого рода ярких типов, которые болтают в камеру, нарезая перец и встряхивая в воке тайские креветки. В свете трудностей, с которыми ему пришлось столкнуться, эта идея казалась не такой уж нелепой, и, несмотря на то что он не считал роль телеповара действительно достойным способом зарабатывать на жизнь, эта роль была все же предпочтительнее, чем та, что ждала его в прохладе гаража в Сан-Фернандо. Особенно когда ШКДБ в очередной раз выкинет лозунг «Возьмите-свою-дочь-на-работу».
Элла была на террасе; сквозь открытые стеклянные двери он слышал, как она, обдумывая по обыкновению каждое слово, болтает с Алеком. Ее упрямство в деле с пропавшей капсулой подвигло Ларри на крайние меры. Он предложил ей деньги (двадцать долларов). Он пригрозил ее отшлепать (хотя они оба знали, что он этого не сделает). Он шпионил за ней сквозь замочную скважину в ванной и даже крался за ней по саду, наблюдая, как она бегает между деревьями, собирает маргаритки и лютики, садится на корточки, чтобы перевернуть прутиком жука, напевает себе под нос. Знала ли она, что он за ней следит? Или то была искренняя, неподдельная невинность, и он напрасно обвинил ребенка в том, чего тот не совершал? Что, если капсула скатилась с полки в туалете самолета? Мог ли он этого не заметить? Доверял ли он себе настолько, чтобы полностью исключить такую ошибку? Мог ли положиться на собственное мнение? Алек по-дружески с ней поболтал. Без сомнения, она пропустила его слова мимо ушей, ничем не выказав, что знает, о чем тот говорит. А потом позвонил Хоффман, который вернулся из Детройта, и, заявив Ларри, что звонит за его счет, поговорил с Эллой, которая стояла посреди кухни, держа трубку обеими руками, широко раскрыв глаза, и кивала, говоря «да», «нет», «да», «обещаю», «хорошо», «угу», «хорошо». Безрезультатно. Она напоминала девочку из мультфильма Эдварда Гори, малышку в нарядном тафтяном платьице, которая расхаживала по дому с пистолетом в руке.
— Алек!
Алек заглянул в кухню.
— Все будет готово через двадцать минут. Пора спускать маму.