Кислород Миллер Эндрю
Цибор завел двигатель. Заработал кондиционер.
— Куда едем? — спросил он. — Обратно в отель?
— Нет, — ответил Ласло. — Подбросьте меня к «Геллерту». Пройдусь до отеля пешком. Это пойдет мне на пользу.
— Как скажете, — сказал Цибор и рванул с места так стремительно, что задние колеса машины взбили облачко пыли, которое рассеялось лишь через несколько секунд.
Перед кафе на террасе отеля «Геллерт» Ласло рассчитался с водителем и пошел пешком к мосту Петефи, повернул направо на улицу Лайоша, откуда вошел на территорию Технического университета, где расслаблялись на солнышке студенты — кто расположился на деревянных скамейках, кто прямо на траве — читали, болтали, флиртовали.
Петер учился здесь на первом курсе, хотел стать инженером-электриком. Ласло часто приходил к нему, и в памяти у него остались зеленые коридоры с высокими потолками, запах припоя, механический шум, доносившийся из демонстрационных аудиторий. Петер даже пытался убедить Ласло поступить на тот же факультет, но у Ласло были совсем другие цели. Юноша с острым взглядом и цепким умом, тщеславный, робкий и разговорчивый одновременно, он лелеял смелые мечты об артистической славе. Ему казалось, что он может стать великим режиссером (он был завсегдатаем кинотеатра «Корвин») или кем-то вроде венгерского Пикассо. Он хотел жить свободной жизнью, иметь виллу на озере Балатон, а если повезет, то работать в Голливуде, как Михай Кертеш[68]. В то лето, единственный раз в жизни (и успех, и неудачи были еще впереди), все казалось ему возможным. Почему бы и нет? Ему было семнадцать лет, его вдохновляла любовь, и все вокруг, словно сама история пустила корни в радостном возбуждении его сердца, вся страна, так долго спавшая, подобно заколдованному королевству из сказки, тоже начинала пробуждаться.
В июле пятьдесят шестого Первый секретарь Ракоши, в высшей степени отвратительная личность, ярый сталинист, был смещен со своего поста по решению московского Политбюро. В октябре прах Ласло Райка, повешенного в результате показного процесса в сорок девятом (старый друг Кадар уговорил его «покаяться»), был перезахоронен с государственными почестями на Керепешском кладбище. В Варшаве поляки бросили вызов Хрущеву, и с первыми заморозками, когда деревья на набережных Дуная покрылись сверкающим инеем, по всему Будапешту начались первые массовые митинги. Здесь, в Техническом университете, вечером двадцать второго ноября Йожеф Силади с Иштваном Марианом выступили с речью о «начале новой страницы в истории Венгрии», и уже на следующий день толпы студентов и рабочих (многие из которых пришли прямо из цехов заводов и фабрик, даже не переодевшись) пошли с маршем к памятнику польскому герою генералу Бему и дальше — через мост к Парламентской площади. Они скандировали: «Теперь или никогда!», «Русские — вон! Надь — в правительство!»
Считавшие, что от них ничего не зависит, люди вдруг обрели уверенность в своей силе. Вероятно, чтобы изменить мир, не требуется ничего, кроме веры в то, что такая перемена возможна. За считанные часы в сознании тысяч людей расцвела одна и та же чудесная мысль — свобода. На одной из крыш над площадью Ласло увидел молодую женщину, которая размахивала венгерским триколором с вырванной из середины советской эмблемой. К вечеру бронзовый Сталин, стоявший в городском парке, был свален, радиостанция взята в осаду. Правительство запаниковало, пригрозило суровыми мерами, призывало к спокойствию, предлагало амнистию, но никто больше не обращал на него внимания. Толпа громила книжные магазины, и на улицах горели костры из русских книг. Создавали советы. Грабили склады оружия. На бульварах русские танки, скользя в лужах собственного разлитого топлива, извергая облака дизельных паров, преследовали невидимого врага. Город полнился слухами о новых боях, о резне, о победе. А под останками разрушенных снарядами жилых домов и сгоревших дотла магазинов, под раскореженными трамвайными линиями и красно-золотой листвой разбитых в щепки деревьев в позах, доступных лишь мертвым, лежали трупы, среди которых было множество тел новобранцев Красной армии — таких же, как Ласло, мальчишек из Харькова и Киева, которые наверняка перед смертью гадали, чем заслужили такую ненависть, почему в них стреляют дети.
Ласло стер пот, заливавший глаза, и пошел вдоль подъездной аллеи туда, где ее пересекал двойной ряд приземистых каменных колонн-опор, поддерживающих переход из главного здания в смежное. Он поставил сумку на землю и, прищурившись, посмотрел вперед: аллея поворачивала ко вторым воротам, которые сейчас, как и тогда, были скрыты за строем деревьев. Ему все не верилось, что он сюда вернулся. Может быть, здесь, в земле, уцелело хоть что-нибудь: обрывок материи, патронная гильза, — что подтвердило бы его воспоминания? Но это действительно было то самое место. Здесь он стоял в тот серый ноябрьский день, дожидаясь возвращения Петера и Золи. Они взяли «шкоду» — старенький черный «Спартак» — и поехали к казармам Сенткирайи за боеприпасами. Остальная часть группы — Фери, Йошка, Карчи и Анна — была в университетской типографии, печатали очередную пачку листовок с воззваниями и требованиями, чтобы с наступлением темноты разбросать их по городу. Ласло стоял на страже (была его очередь), спрятавшись за колоннами, в кожаной кепке и куртке, перетянутой ремнем, от холода у него текло из носа и из ушей. Ему вручили драгоценный автомат, и Фери, самый старший из группы (ему было двадцать два года) и единственный среди них, кто прошел хоть какую-то военную подготовку, объяснил, как им пользоваться.
— Не надо палить как гангстер, Лаци. Стреляй с плеча. Короткими очередями. В магазине семьдесят две пули, этого хватит, чтобы удержать батальон. И если его заклинит, бога ради, не смотри в дуло, не то снесешь себе голову. Понял?
Понял.
Он не предполагал, что автоматом придется воспользоваться. До сих пор он старался не брать оружие в руки — всегда хватало других, кому не терпелось его заполучить, — и приносил пользу, крутя баранку, таская носилки и выполняя другие поручения. Но когда он услышал машину и по скорости, с какой она ехала, понял, что что-то случилось, то стянул автомат с плеча, снял с предохранителя и решил, что готов ко всему. Из ворот, выходящих на площадь Будафоки, донесся скрежет металла, и несколькими секундами позже показалась «шкода» с Золи за рулем — он изо всех сил пытался удержать ее на дороге, но ехал для этого слишком быстро и, сворачивая в сторону от деревьев, задел одно из них — машина отскочила, завалилась на бок со стороны водительского сиденья, чиркнула об асфальт, выбив сноп искр, и остановилась.
Почти сразу же в разбитое окно пассажирской дверцы протиснулся Петер. Он увидел Ласло и выкрикнул предупреждение, указывая рукой на аллею у себя за спиной, хотя все и так было ясно. Ласло уже увидел русский армейский автомобиль с закрытым кузовом, остановившийся метрах в двадцати от «шкоды», с тремя пассажирами (двое в военной форме, один в штатском), которые распахнули дверцы и принялись палить из пистолетов. Сейчас, представив, как все это было, видя расстояние, с которого они стреляли, Ласло подумал, как невероятно то, что, пусть даже в сумерках, они так долго промахивались. Застрявший в дверце Петер был легкой мишенью, и все же им потребовалось с десяток выстрелов, чтобы его ранить. Петер на секунду перестал сражаться с дверцей и замер, словно пуля была не пулей, а мыслью, внезапно пришедшей ему в голову, самой невероятной из всех, какие являлись ему до сих пор. Вторая пуля настигла его, когда он соскальзывал вниз по черному днищу машины. Он закричал. В этом крике были возмущение и обида. Яростный протест человека, который понял, что его ждет. Третья свалила его на колени, хотя даже тогда он не остановился, продолжая ползти к спасительным колоннам.
Все это Ласло видел в прицел автомата. Он поднял его и прижал к плечу, как учил Фери. Мысленно провел линию над головой Петера к человеку в штатском, самому опасному из трех, тому, кто стрелял с особой неторопливостью. Им так хотелось убить Петера, они горели такой ненасытной жадностью, что даже не заметили Ласло, затерявшегося в тени колонн, темную фигуру на фоне темного камня. Но едва его палец прикоснулся к изгибу спускового крючка, он понял, что никогда на него не нажмет. В чем бы ни заключалось свойство человеческой природы, которое позволяет людям уничтожать себе подобных, Ласло этим свойством не обладал. Это было выше его сил. Он не мог убить. Не мог. И он узнал это в ту самую минуту, когда самое обожаемое им человеческое существо расстреливали те, кто заслуживал смерти, но кому он не в силах был причинить вред.
Как долго это длилось? Да столько, подумалось ему, сколько нужно времени на рассказ об этом. Довольно долго. Потом — сухой треск винтовочных выстрелов из окна на первом этаже справа, человек в штатском неуклюже оседает перед машиной, те, что в форме, втискивают его на заднее сиденье, и большой автомобиль на всей скорости дает задний ход, вильнув бронированным кузовом, словно неповоротливое животное, потревоженное у водопоя. Из двойной двери за спиной у Ласло выбежал Фери, вырвал у него автомат и бросился вдогонку, дико крича и по-гангстерски стреляя с бедра. Запертые в разбитой «шкоде» Карчи с Йошкой выбили прикладами винтовок ветровое стекло и вытащили потерявшего сознание Золи. Анна, выкрикивая его имя, бежала туда, где между машиной и колоннами лежал Петер — ниже ребер его куртка была растерзана в клочья, и столько крови кругом, и такой сильный запах крови — наверное, одна из пуль разорвала ему печень. Она опустилась перед ним на колени, прижалась щекой к его губам, потом повернулась к Ласло, и такую непостижимую силу излучал ее взгляд, что он понял — пронзительный шок, смесь смущения и благодарности, — что она все знала, знала наверняка, кем был для него Петер, и уже давно. Их тайна! Может быть, она тогда поняла (с истинно женским величием перед лицом смерти), почему он не смог нажать на курок? Почему оставил своего друга убийцам?
Когда Фери вернулся, они завернули тело Петера в брезент, отнесли в пустую аудиторию и положили на стол. Никто не сказал Ласло ни слова упрека — на его лице было написано такое глубокое немое страдание, что обвинения были бы бессмысленны, — но он провел ту ночь отдельно от остальных, сжавшись в комок под своим плащом и дрожа от холода и горя, пока под доносившиеся издалека редкие пушечные выстрелы истекали последние часы революции. Надь бежал; генерал Малетер захвачен русскими; и хотя по радио продолжали передавать воззвания, мир смотрел куда-то в другую сторону, и Венгрия ждала напрасно — не будет никакой помощи, никакого чудесного вмешательства извне. На следующий вечер в сражении у казарм Киллиан погиб Фери — от взрыва гранаты. В конце ноября арестовали Йошку и Анну — их избивали несколько дней подряд, а потом отправили в лагерь для интернированных в Тёкёле по обвинению в участии в вооруженном заговоре. Золи скрылся. Карчи бежал из страны. В тот год уехали двести тысяч, и Ласло среди них, они брели по зимним болотам, волоча за собой свои чемоданы, узлы, разбитые жизни.
Девушка с черными волосами и маленьким серебряным гвоздиком в ноздре положила руку на локоть Ласло и спросила, хорошо ли он себя чувствует.
— Это от жары, — ответил Ласло.
— Сядьте в тень, — сказала она, подводя его к скамье под деревьями. — Мне показалось, что вы сейчас упадете в обморок.
— Мне просто нужно отдышаться, — сказал он. — Мне действительно уже намного лучше.
— Принести вам воды?
— Мне уже лучше, — сказал он. — Спасибо, вы очень добры.
— Уверены?
— Да, еще раз спасибо.
Они улыбнулись друг другу, и она ушла, оставив его сидеть на скамейке. Он в последний раз взглянул туда, за колонны, где ветерок раздувал кроны каштанов. Он сделал это. Он вернулся и покаялся в своем грехе. Отдал долг памяти и любви. Сделал все, что возможно. И хотя он знал, что никогда окончательно не простит себя за смерть Петера Кошари и, разумеется, не сможет ничего исправить сорок лет спустя после того, как это случилось, уже не сможет нажать на тот курок, ему была нужна свобода. Единственная роковая минута держала его в плену две трети жизни, и пора было положить этому конец.
Он по-буддистски сложил руки и склонил голову. И сам удивился своему жесту. Может, он видел, как Курт делал это, занимаясь йогой? Но порыв был искренним, и его покаянию нужен был ритуал. Потом он встал, повесил сумку на плечо, помахал девушке на траве и вернулся на дорогу, а перед его внутренним взором, словно ожившее в воображении прорицание, возникла другая сумка, та, что еще недавно оттягивала ему плечо, — она снова переходила из рук в руки (еще одна встреча, еще один бесстрастный обмен), пока не попала к людям, что разъезжают на «БМВ» с тонированными стеклами, к новым хозяевам старой советской империи, и сделка свершилась, и теперь Эмиль Беджети со своими друзьями смогут спуститься с гор и молчаливыми колоннами пересечь границу. По крайней мере, он свою роль сыграл. Кто знает, что ему еще предстоит? Странно, что такая крупица веры может зажечь свет в таком пожилом человеке, что неудачное начало можно в конце концов преодолеть. Ласло Отважный? Его забавляла мысль о том, что теперь он сможет умереть с верой в идеалы, человеком действия, и когда он переходил по мосту Сабадшаг в Пешт, его тень на коричневой воде широкими шагами летела за мелькающими перекладинами парапета — она была свободна.
15
Все утро несли цветы; друзья заказывали букеты в «Интерфлоре» или приносили сами со словами: «Я загляну попозже». Когда Ларри открывал дверь, они напоминали ему, как их зовут, и говорили, что очень рады снова с ним повидаться, и как спокойно должно быть Алисе теперь, когда он вернулся домой. «Передавайте ей привет».
— Передам.
— Скажите, что мы все переживаем за нее.
— Обязательно.
Цветов было так много, что не хватило ваз. В ход пошли ведра, кастрюли. Даже раковина в туалете на первом этаже — в ней расцвел куст лилий.
На кухне Элла с Кирсти пекли торт. Они написали «С ДНЁМ РОЖДЕНИЯ, БАБУШКА!» розовой глазурью, а точки над «ё» сделали из лимонных цукатов. В полдень прибыла миссис Сэмсон. Она повязала фартук, закатала рукава и наделала сандвичей с кресс-салатом, и напекла лепешек, которые полагалось есть с заварным кремом и остатками прошлогоднего ежевичного варенья. За работой ей нравилось слушать радио — станцию, которая передавала популярные песенки и местные новости. По прогнозу день обещал быть ясным, температура — от двадцати до двадцати пяти градусов Цельсия, с наступлением темноты — небольшая вероятность дождя.
Алек с Ларри вынесли стол (обычно служивший козлами) из мастерской в сад. Поставили его на обычное место — лампочки по-прежнему висели над головой, хотя сейчас от них не было никакого проку, — и накрыли заштопанными белыми скатертями, потом принесли из столовой стулья — темное дерево и темная кожа на ярком садовом фоне смотрелись странно и смешно, как мужчины в сюртуках в «Djeuner sur l’herbe»[69]. Ларри закурил сигарету и уселся за стол. Он уже успел выпить, чуть-чуть. Алек сел напротив.
— Сегодня знаменательный день, — сказал Ларри. Алек кивнул. На нем были черные широкие брюки из хлопчатобумажной саржи и темная рубашка без воротника. На очки он прикрепил солнцезащитный экран.
— Приезжай в Америку, — сказал Ларри.
— Ладно, — ответил Алек.
— Я серьезно.
— Ладно.
— Будем жить как одна семья. Научишься кататься на серфе. Займешься йогой. — Он тихо рассмеялся. — Элла будет в восторге.
— А что мне там делать?
— Да то же, что и здесь. По-моему, тебе даже не понадобится вид на жительство. Подумай как следует.
— Подумаю.
— В самом деле.
— А как насчет тебя? — спросил Алек. — Почему бы тебе не переехать сюда? Ты же больше не снимаешься в сериале.
Ларри покачал головой:
— У меня на подходе пара других проектов.
— Что это за проекты?
— Я все равно не впишусь в эту жизнь.
— Но ведь раньше вписывался.
— Я помню.
— Раньше ты прекрасно в нее вписывался.
— Это было сто лет назад.
— Мне казалось, что у тебя там не все гладко. Что сейчас как раз подходящий момент.
Ларри поморщился:
— Я подумывал об этом. Но уже слишком поздно. Все это «возвращение блудного сына» — просто дерьмо. Там у меня дом. Семья! А вернуться назад — значит пустить всю прожитую жизнь коту под хвост. Признать, что ошибался. — Он отшвырнул сигарету. — Америка — единственное, о чем я мечтал. Отказаться от нее — это как отказаться от счастья, от приключений, черт знает от чего еще. От крутых машин, от крутого секса. т любви. — Он перегнулся через стол. — Америка вселяет в меня надежду. Понимаешь?
Алек кивнул, но Ларри мог бы поспорить, что из всей его тирады до того дошло не больше трех слов. Его брат был не тем, что раньше, в нем произошли какие-то тревожные перемены, и началось это после той их ссоры на кухне. Это была не просто растерянность, из-за которой казалось, что он вглядывается куда-то, пытаясь отгадать неразрешимую загадку, — в нем появилось самообладание, выдержка, которая временами, казалось, переходила в навязчивую идею, но нисколько от этого не теряла. Испуганный детский взгляд исчез, исчезла аура беспомощности и неуверенности на грани отчаяния, что было особенно заметно в Хитроу. Что стало причиной этих перемен, трудно сказать, но позапрошлым вечером, выйдя из дому, чтобы покурить под звездами и привести в порядок собственные мысли, в окне беседки Ларри увидел, что брат словно ведет с кем-то оживленный спор — машет руками, гримасничает, сжимает руками лоб, — хотя вокруг нет ни души. Неприятное зрелище (он бы предпочел вовсе этого не видеть), и что же это за дело, которое требует такого напряженного и страстного обсуждения?
Он поднял руку и помахал Уне, которая шла к ним, одетая в платье цвета травы.
— Знаете, о чем мы сейчас говорили? — спросил Ларри. — Алек собирается уехать в Америку.
— Правда?
— Но он не поедет туда без вас, — добавил Ларри.
Она широко улыбнулась и поправила волосы.
— Когда придут гости?
— Около трех, — ответил Алек. — Но толпы не будет.
— Как вы считаете, мама сможет остаться в саду подольше? — спросил Ларри.
— Я бы сказала, что с час она выдержит. Пойду проверю, как она. Поможете ей спуститься, когда все будет готово?
— Позовите меня, — ответил Ларри.
В полутемной спальне Алисы нарезала круги жужжащая муха. Уна раздвинула шторы и присела на стул у кровати, подняла с покрывала руку Алисы и накрыла ее своей. Несмотря на то что Алиса не пострадала при падении, пережитое потрясение что-то сломало в ней, хотя этого не показали бы ни рентген, ни компьютерная томография. Какой-то проводок или хрупкий клапан, наподобие деталей старого телевизора, которые нельзя починить, а можно лишь оставить как есть, оставить ее разрываться между желанием жить и желанием умереть, в ожидании еще одного падения, еще одного приступа, еще одного ночного кризиса.
В день после того случая, когда к ней наконец вернулись речь и рассудок, она сказала: «Смерть забирает меня по кусочку», — и расплакалась так жалобно, что Уна отвернулась, испугавшись того чувства, что эти слова пробудили в ней, отвернулась, чтобы скрыть горе, которое лилось из ее собственных глаз. Здесь, у Валентайнов, она перешла черту. Потеряла бдительность, и теперь ей приходится за это платить, горевать самой, вместо того чтобы утешать собравшуюся вокруг семью. Это было как раз то, от чего их предостерегали на тренинге. Неуместная потеря душевного равновесия. Это было непрофессионально и совершенно бесполезно, не помогало ей стать более знающей медсестрой. Но разве можно совладать с этим? Сердцу не прикажешь: до сих пор — и дальше ни шагу. Это не по-человечески.
Она пожала руку Алисы и отвернула простыни, чтобы посмотреть, нет ли у той пролежней, и, обнаружив на спине — над копчиком — пятно, обработала его грануфлексом. Худоба выставила скелет Алисы напоказ во всех деталях. Длинные, выпирающие из-под кожи кости, утонувшие в глазницах глаза. После падения она перестала есть твердую пищу, и ее тело пожирало само себя, пытаясь протянуть еще неделю или месяц на остатках белков, жиров, последних молекулах глюкозы. Жизнь, которую ребенок мог бы вышибить одним пальцем, проявляла необъяснимое упорство, плоть оказалась прочнее воли, желаний, целесообразности, подчиняясь велению некого биохимического императива, чего-то созданного в самом начале, еще до того, как человек обретет развитый мозг и ловкие руки. Стойкость, которая совершенно слепа.
Она закинула волосы за уши и посмотрела на муху, которая ползла по зеркалу на комоде. Покой — вот единственное, что еще имело значение. Нужно было найти в пузырьках и флакончиках что-нибудь, что облегчило бы страдания Алисы, не вызвав у нее рвоту и пугающих галлюцинаций. Что еще? Поставить за нее свечку? Прочитать молитву? Она давно оставила эти занятия. «Богородице дево радуйся» и все такое. Она не молилась со времен своего детства в Дерри, когда вся ее семья опускалась на колени в гостиной под перезвон колоколов по телевизору и отец читал молитвы по четкам. Теперь все это было для нее позади, как игра света на поверхности моря, и добродушные шутки, и контрольно-пропускные пункты на дорогах. У нее дома был Будда, полая медная статуэтка, наполовину домашний божок, наполовину пресс-папье, и она иногда клала перед ним цветы, хотя очень мало знала о буддизме, разве только что это добрая религия, не такая запугивающая, как другие. О чем она знала много, так это о питании, о медицинском уходе, обо всяких болезнях. То, что обычно узнаешь о психологии горя и мужества, наблюдая последние часы сорока, пятидесяти человек, сидя рядом с ними, держа их за руку. Но что в действительности это значило (медленное угасание такой женщины, как Алиса Валентайн), она никак не могла понять. Боже, ей уже двадцать семь. Она живет одна в маленькой съемной квартирке, которая ей не особенно нравится, и два, а то и три раза в неделю пьет на ночь темазепам, чтобы не видеть во сне тех, кого она проводила в последний путь.
Кирсти поднялась, чтобы помочь с одеванием (молодые женщины прониклись друг к другу симпатией и охотно делили обязанности), и, хотя среди вещей Алисы осталось очень мало того, что она еще могла носить, им удалось отыскать летнее платье из хлопка сине-белой расцветки и кремовую шерстяную шаль, чтобы накинуть на плечи. Пока они одевали ее, осторожно переворачивая с боку на бок, Алиса еще дремала, бормоча сквозь сон, а когда проснулась, то удивилась, обнаружив себя преображенной: волосы тщательно причесаны, ноги в больших белых кроссовках. Кирсти поцеловала ее в щеку и побежала вниз, чтобы позвать Ларри.
— Вам не обязательно выходить, Алиса, — сказала Уна. — Если вам хочется остаться здесь, то оставайтесь.
— Выходить? — повторила Алиса, шире открывая глаза. — Куда?
— В сад. На праздник.
Алиса кивнула.
— Кто его устраивает? — спросила она.
— Ну… Пусть это будут Алек и Ларри, вы не против?
— Напиши, — сказала Алиса, вытягивая руку.
Уна взяла фломастер, которым обычно делала записи, попробовала его на своей руке и написала на ладони Алисы «праздник — Алек и Ларри».
— Так пойдет? — спросила она.
Ларри, подняв мать на руки, отнес ее вниз и усадил в стоявшее у лестницы кресло-каталку, поднял ее ноги на подножку с фиксаторами и покатил через гостиную в кухню.
— С днем рождения, миссис Ви! — поздравила ее миссис Сэмсон, мимолетно прикоснувшись к плечу Алисы и оставив на синеве платья тонкую полоску муки.
Алиса показала ей свою ладонь.
— Все верно, — согласилась миссис Сэмсон. — Мальчики отлично справляются.
Маневрируя между мебелью, они подкатили ее к террасе, но переправиться на лужайку из-за ступенек оказалось не так-то просто. Алек приподнял маленькие передние колеса, наклонив кресло назад, а Ларри принял вес сзади.
— Я вам помогу! — крикнул Осборн, спускаясь по ступенькам через ограду и подбегая к ним. — С днем рождения, — запыхавшись, выдохнул он.
— А где Стивен? — спросила она.
— Пожалуйста, Деннис, возьмитесь с этой стороны, — сказал Ларри.
— Сейчас-сейчас.
Они сгрудились вокруг кресла, поднимая его на ступеньки, словно сицилийские крестьяне, выбирающиеся из моря с мадонной на руках в ритуальной постановке некого полузабытого чуда. Элла смотрела на них, стоя на насыпи, у нее в руке был алый воздушный шарик.
Скатерти украшал узор из листвяной тени. Ларри установил кресло с матерью во главе стола. Уна вышла из дома, держа в руках большую соломенную шляпу от солнца с лентами, которые завязывались под подбородком. Лицо Алисы почти исчезло под ее широкими полями. На ее неподвижно лежащую руку опустилась бабочка, но тут же вспорхнула и, петляя то в одну сторону, то в другую, полетела прочь сквозь пронизанную светом зелень листвы.
— Принимайте гостей! — крикнула Кирсти.
Это были Джудит и Кристофер Джой, которые пришли пешком от своего дома в одинаковых льняных жакетах и панамах. Они принесли подарки: баночку роскошного крема для рук из бутика «Джолли» в Бате и большой округлый камень-голыш, который Джудит подобрала на пляже в графстве Голуэй и собственноручно раскрасила в благотворно влияющие на здоровье цвета. Следующей была миссис Дзержински. Ее подарком было иллюстрированное, в переплете из телячьей кожи издание «Пророка» Халиля Гибрана[70], и, когда она вкладывала его в руки Алисы, Алек расслышал несколько слов, сказанных шепотом на языке, явно не английском, может, благословение или что-то из народной мудрости ее старой родины, в каком бы краю она ни была. Он заметил, что у тех, кто общался с Алисой, все чаще возникало желание поведать ей о самом сокровенном, облечь в слова ту серьезность, которую она в них будила, словно поразивший ее недуг смывал с их жизней налет банальности, превращая в мистиков и философов.
Последней гостьей была учительница рисования мисс Линн. Она заявила, что происходящее напоминает ей сцены из бесконечно длинных, но очаровательных итальянских фильмов. Потом сунула голову под поля Алисиной шляпы, чтобы поцеловать ее. И наконец сказала, что с удовольствием бы нарисовала все это.
Миссис Сэмсон вынесла поднос, на котором стояли два больших чайника. Ларри принес сандвичи и лепешки. Уна села справа от Алисы с коробкой бумажных носовых платков на коленях, чтобы вытирать ей подбородок, когда сок, который та тянула через соломинку, проливался сквозь ее ослабевшие губы. Позади них на траве, похожий на неразорвавшуюся бомбу, лежал баллон с кислородом.
Когда с лепешками было покончено, Элла с Кирсти пошли на кухню и торжественно вынесли торт. Ларри щелкнул своей «Зиппо» и зажег свечки — по одной на каждый год Алисиной жизни, — и все стоя пропели «С днем рождения!», завершив песню громкими аплодисментами. Элла задула свечки. Все снова захлопали и взяли по куску торта, а потом, съев каждый свою порцию сахарного бисквита и похвалив его, гости начали расходиться.
Миссис Дзержински винила в своих слезах сенную лихорадку («Каждый год все хуже и хуже!»). Мисс Линн опустилась на колени рядом с креслом-каталкой, но тут же поднялась и ушла, наскоро помахав рукой, к стоящей за деревьями машине. Кристофер Джой решительно стянул с головы панаму и весьма галантно поцеловал Алисе руку. Осборн вызвался помочь с уборкой и, удалившись на кухню и кинув пиджак на спинку стула, пытался принести пользу, подавая бумажные салфетки миссис Сэмсон, которая в голос рыдала, заворачивая оставшиеся сандвичи в пищевую пленку.
Уна откатила Алису в тень и, развязав шляпу, дала ей несколько минут подышать кислородом из баллона. Алек, вышедший в сад за последними тарелками, недолго постоял за деревьями, вглядываясь в эту сцену, как будто когда-нибудь его попросят припомнить все до мельчайшей детали. Осы, вьющиеся над крошками торта. Серебристые полосы на траве от колес кресла-каталки. Кошка, крадущаяся по одному ей ведомому коридору пространства. А в сердце картины — его мать, глаза закрыты над пластмассовой кислородной маской, веки серые, безжизненные, словно сдувшийся шарик. Жалел бы он ее больше, если бы она была ему чужой? Просто женщиной, чьего имени он не знал и кому не должен был ничего, кроме обычного сочувствия? Тогда, по крайней мере, он мог бы совладать со своими чувствами, не то что с этим клубком жалости и страха, с детским отвращением, которое было как оружие, которое он не знал, на кого направить — на себя или на нее. Так почему не уехать, как остальные гости? Сесть в машину — и уехать. Он уже делал так раньше, сбежав из ГУЛАГа в образе школы, где он преподавал (тридцать пять четырнадцатилетних подростков, некоторые совершенно бешеные); это была фуга длиной в неделю, из которой он помнил разве что звук в голове, похожий на урчание двигателя, и образ, удивительно красивый, в котором огни эспланады отражались на влажной прибрежной гальке, по которой он шел. Никто бы не удивился, случись это снова. Все словно ждали чего-то подобного.
— Кто здесь? — спросила Уна, прикрывая глаза от солнца ладонью.
— Это я, — ответил он. Потом подошел ближе и начал складывать тарелки стопкой. Она искоса взглянула на него, улыбнулась, и он увидел, что солнце рассыпало по ее лицу с десяток веснушек — на носу и на щеках, — и от этого она казалась моложе и как-то легкомысленнее.
Он поставил на стол плетеный поднос и быстро сгрузил на него посуду. Ему не хотелось мешать им — он считал, что сейчас их нужно оставить одних, — но, едва он направился к дому, Алиса открыла глаза, стянула с лица маску и выкрикнула что-то ему вслед, единственное сдавленное слово протеста, которое заставило его замереть на полпути.
— Мама?
Но, что бы она ни произнесла, повторять это она не собиралась. От напряжения у нее начался новый приступ удушья, и ей снова потребовался газ, кислород. Прошло несколько минут, прежде чем Алек понял, что слово это было «menteur» и что она назвала его лжецом.
В половине шестого Уна зашла в беседку, чтобы попрощаться. Она сказала, что Алиса вернулась в постель и сейчас отдыхает. Алек поблагодарил ее за то, что она пробыла у них так долго. Он решил, что после этого она уйдет (он не знал, что еще ей сказать), но она не ушла, а принялась разглядывать комнату, как будто никогда раньше в ней не была.
— Я и сама бы не прочь устроить себе норку, — сказала она. — Вроде вашей.
Она подошла к стулу, на котором он сидел, и, протянув руку через его плечо, открыла лежащую на столе рукопись.
— Забавно, — сказала она, переворачивая одну страницу за другой. — Для вас эти буквы имеют смысл, а для меня — никакого. Что здесь написано? Вот здесь?
Он повернулся на стуле и посмотрел туда, куда указывал ее палец.
— Здесь написано: «Кто из вас, здесь стоящих, способен повернуться спиной к брату? Оставить под землей отца? Бросить возлюбленного в аду?»
— Вам не нравится, что я на это смотрю… — сказала она, отступая назад.
Алек подтолкнул рукопись к краю стола.
— Просто это напоминает мне, как много я еще должен сделать. Вот и все.
— Вы все сделаете.
— Придется.
— Вы справитесь.
— Вы так добры к нам, — сказал он.
— Я не делаю ничего особенного.
— Неправда. — Он покачал головой. — Вы действительно очень добры.
— Это моя работа, — ответила она.
— Даже если так.
— Можно? — Она осторожно сняла с него очки. — Мне трудно с вами разговаривать, когда на вас эти стекла. В них вы похожи на наемного убийцу.
— Извините.
Он взял у нее очки и отцепил солнцезащитный экран. Уна прислонилась к побеленной стене, наблюдая за ним.
— Я знаю, вам всем сейчас тяжко приходится, — сказала она. — Люди иногда думают, что так будет длиться вечно. Всегда одно и то же. Но это неправда. — Она остановилась, словно для того, чтобы убедиться, что он ее понимает. — Они думают, что уже никогда не будут счастливы.
— Счастливы?
— Да, — сказала она, широко улыбнувшись. — Помните, что такое счастье?
— Я даже не знаю, что вы обо мне думаете, — сказал он.
— А вам как кажется, что я думаю?
Он покачал головой.
— Ну… — Она запнулась. — Мне кажется, вы — хороший человек.
— В самом деле?
— Вы хороший сын. Для вас это такая неожиданность?
— Возможно.
— Ну и зря.
— А вы — счастливы? — спросил он.
— Мой отец говорил, что счастье и горе — это две собаки, которые гоняются друг за другом. Если видишь одну, то и другая недалеко. На самом деле он не верил в счастье. Как во что-то, за чем гоняешься всю жизнь.
— Во что же он верил?
Она пожала плечами:
— В римского папу. Верил, что не нужно влезать в долги. Что нужно чистить каблуки туфель так же тщательно, как и носы. Наверное, он приберегал семейную мудрость для сыновей.
Она замолчала, глядя на него.
— Вы о чем-то задумались, — сказала она.
— Простите.
— Хотите, я попрошу Ларри дать ей сегодня лекарства?
— Мне это проще, — ответил он.
— Уверены?
— Уверен.
Он проводил ее до двери беседки. Ветерок, с теплым озоновым привкусом, напоенный запахами травы, земли, разметал кончики волос по ее щекам.
— Вы знаете, как меня найти, — сказала она. — Справитесь?
Когда она наконец ушла, он на секунду задержался в дверях, а потом бросился к столу и открыл «Oxygne» на последней странице («Удары молотков, стук металла о камень…»), где к картонному переплету клейкой лентой был прикреплен газетный «фунтик». Он поддел скотч ногтем, развернул капсулу и покатал ее по ладони. Услышал голос Эллы и, выглянув в окно, увидел, как она прошла мимо рука об руку с Кирсти. Они были в добрых тридцати футах от беседки и вряд ли что-нибудь видели. Да и что они могли увидеть? Скорее всего, теперь, когда спала жара, они собирались полить сад.
Он положил рукопись обратно на полку рядом со словарями и на секунду прислонился головой к корешкам книг, словно, прикоснувшись к ним, он обретал помощь. Утешение. Все встало на свои места. В руке он держал нить, которая проведет его через лабиринт, оставалось только крепче ее держать. Больше нет решений, которые нужно принимать или не принимать; кончилось ожидание кошмара. В мыслях его царили спокойствие и тишина, невероятное умиротворение. Он взглянул на Лазара, который смотрел на него из своего зимнего дня в Люксембургском саду. Понял бы он? Что никто не обязан всегда быть слабым. Однажды, подумал Алек, он во всем ему признается где-нибудь в парижском баре или лондонском отеле и посмотрит, как отнесется к его признанию этот человек, державший в руках автомат.
Входя в дом, он столкнулся с братом, который из него выходил.
— Видел Кирсти с Эллой?
— В конце сада, — ответил Алек.
Он обратил внимание, что Ларри надел свежую рубашку и нес в руке, спрятав за бедро, маленький букетик из цветов и трав — жимолость, лаванда, розмарин, — стебли которого были завернуты в кусок фольги. От него веяло раскаянием и чувствовалось, что он едва сдерживает волнение.
— Мы еще поговорим, — сказал он, широко улыбаясь, и они разошлись в разные стороны: один брат вышел наружу на свет террасы, другой вошел в дом, поднялся по лестнице и открыл дверь в комнату матери.
16
Что же еще оставалось делать? Вернувшись, Ласло обнаружил, что он прощен, понят, любим по-прежнему — Одиссей с налитыми кровью глазами, а соперников разгонять не нужно. О своих приключениях он поведал все, что можно было поведать, не подвергая риску ни слушателя, ни себя, и ответил на те несколько вопросов, что задал ему Курт. Ему даже подумалось, что он был бы рад упрекам. Такая щедрость, такое великодушие слегка его обескуражили. Заслужить такое доверие! Не слишком ли он легко отделался? Но, взяв лицо молодого человека в ладони и вглядевшись в него в поисках какой-нибудь задней мысли, невысказанного сомнения, он не нашел в его глазах ничего, кроме сияющей чистотой глубины, той части улыбки, за которую отвечает взгляд.
В первую ночь после своего возвращения Ласло проспал тринадцать часов и, проснувшись, почувствовал, что его жизнь изменилась. Он казался себе другим человеком. Он сбросил старую кожу, обнаружив, что даже на пятьдесят девятом году жизни можно по-прежнему упруго отвечать на выпады судьбы.
На следующий вечер щербатая луна поднималась над городом, подчиняясь доносившимся до нее ритмам. Был праздник музыки, и все бары, все кафе, большие и маленькие — французские, бразильские, арабские, русские, вьетнамские, даже те безымянные забегаловки на боковых улочках, где вечер почитается удачным, если продано полдюжины стаканов мятного чая или бутылочек rouge[71], — вдруг закипели музыкой и танцами. Духовые оркестры, фламенко, напевающие вполголоса черноглазые певицы, все виды барабанов, какие только можно вообразить. Чтобы потанцевать, не нужно было никуда идти — достаточно найти свободное место на тротуаре и начать раскачиваться в такт. К десяти вечера многие улицы стали непроезжими, но никто не жаловался. Полицейские держались поодаль, припарковав машины там, где их не было видно, курили и дразнили своих собак. Словно праздновали конец войны, только неофициально, как будто каждый выиграл свою собственную войну, личную войну против личного врага, став — по крайней мере на одну ночь — победителем после долгой кампании.
Для Ласло, который вместе с Куртом продирался сквозь толпу на улице Оберкампф[72], оставалась лишь одна тревожащая его вещь, последний камушек в башмаке. Пока его не было, звонила Лоранс Уайли, сказала, что хочет его видеть, что он ей очень нужен, а потом, узнав, что он в отъезде, жутко разозлилась и совершенно вышла из себя. По возвращении он несколько раз пробовал дозвониться до нее, но смог поговорить только с автоответчиком, и звук ее голоса, выводящий «говорите-после-сигнала», показался ему до боли пронзительным. Было невыносимо видеть, как судьба ломает такую женщину, невыносимо, несправедливо, неправильно. В последнем сообщении, которое он оставил в этот день после обеда, он попросил дождаться его дома. Он к ним зайдет. Они откроют бутылку вина. Посидят, потом пойдут погулять. Будут делать все, что захочется.
В глубине души он надеялся поделиться с ними своей новой энергией, новой верой. Вновь обретенным мужеством! И если бы ему удалось вытащить их сегодня куда-нибудь, они наверняка бы принялись вытанцовывать вальс — они любили танцевать и были такой парой, что другие танцоры останавливались, чтобы ими полюбоваться, — а потом вспомнили бы шутки и легкость прежних дней, и их бедные израненные сердца отогрелись бы.
Дойдя до улицы Сен-Мор, они протиснулись сквозь ряды музыкантов маленького оркестра, игравшего сальсу, и пошли дальше — на улицу Дегерри, где несколько минут кряду барабанили в дверь квартиры Уайли. Ласло пожал плечами, но уже начинал волноваться. Куда, черт возьми, они могли подеваться?
— Давай зайдем в «Лё Робинэ», — предложил Курт. — Если они вышли выпить, то рано или поздно туда заглянут.
И они вернулись назад к музыке, к улицам, до сих пор хранящим дневное тепло, и проложили себе путь к находившемуся поблизости бульвару Менильмонтан, где затерявшийся среди закусочных и кондитерских «Лё Робинэ», сверкающий фонариками, словно объятый пламенем кораблик, служил сценой для еще одной импровизированной вечеринки. По правде говоря, его можно было назвать баром лишь с большой натяжкой: десяток столов, изогнутая comptoir[73] слева от двери, тесная, полная пара кухонька в заднем помещении, но, несомненно проигрывая в размере и удобстве, он выигрывал в качестве и, по всеобщему мнению (глашатаями которого были дотошные в таких вопросах гуляки и завсегдатаи баров Одиннадцатого округа), превосходил всех своих конкурентов.
— Ласло!
Его окликнула Анжела — la patronne[74], махая рукой со ступеньки рядом с прилавком, со своего капитанского мостика. Ласло пробрался к ней, и они поцеловались.
— Ты видела Лоранс? Или Франклина?
— Не видела уже целую неделю, — сказала она. И добавила: — Не ты один их ищешь.
Она указала в дальний конец бара. Вон тот господин — Как-там-его?
За столиком у кухонного окошечка правил бал Кароль, окруженный кучкой молодежи, юношей и девушек — почитателей культуры, которых разноликий шарм старого писателя притягивал, словно пламя свечи — мотыльков. На коленях у него сидела одна из официанток (девушек сплошь высокообразованных), но, приметив Ласло, он легонько столкнул ее, встал, разминая затекшие ноги, и сжал драматурга в объятиях.
— Ты изменился, — сказал он, слегка отклоняясь назад, чтобы получше рассмотреть друга.
— Даже в моем возрасте, — рассмеялся Ласло, — я все еще расту.
— В твоем возрасте, — передразнил его Кароль. — Мальчишка!
Он повернулся к сидящим за столом.
— Вот кто настоящий творец. Позволье представить мэтра Ласло Лазара и его преданного спутника, герра Энгельбрехта.
Заказали еще море вина. Для Ласло освободили место на скамье, и он получил свою долю почитания, такого искреннего и душевного, что поневоле спросил себя, что же видела в нем эта молодежь, или ей казалось, что видит. Это кружило голову. Даже теперь, спустя столько лет, ему трудно было связать то, над чем он работал в тиши кабинета и что казалось ему таким личным, с приемом, какой ему оказывали в подобных случаях. Неужели он действительно был им интересен? Что он мог им дать? Но для серьезного разговора было слишком шумно, к тому же Анжела, женщина, формам которой Энгр, несомненно, отдал бы должное, подняла их на ноги.
— Вы что, разучились танцевать? — кричала она. — Или хотите заговорить друг друга до смерти?
И они пошли танцевать, пятьдесят человек или даже больше, сбившись в кучу в жаре и в дыму. Ласло оказался нос к носу, бедро к бедру с женщиной арабской внешности, настоящей красавицей с таким суровым выражением лица, что дух захватывало. Кароль раскачивался из стороны в сторону с царственной Анжелой, а у Курта, двигавшегося в своей очаровательной, мягко сексуальной манере, не было отбоя от партнеров обоего пола и самых разнообразных убеждений. Играли два аккордеониста — Ласло часто видел, как они играют в метро; дети Чаушеску или Хоксы, они коротали дни, перебегая из вагона в вагон, одним глазом всегда следя, не приближается ли полицейский патруль, а одним ухом — за криком «Газеты!». Они сыграли несколько вещей Пиаф — «Джонни», «Толпа», «Под небом Парижа», — а потом цыганскую музыку. Цыгане! Они знали, чего хочет публика, а в такой вечер любой музыкант мог растрогать толпу до слез или ввергнуть в неистовство. Это изматывало, но останавливаться никто не хотел. Зачем останавливаться, когда еще осталось пиво, и вино, и ром? Зачем останавливаться, если еще играет музыка?
В пять утра Анжела решила, что уже хватит. И, особенно не церемонясь, быстро очистила бар от публики, хотя некоторым любимчикам было позволено посидеть еще, выпить кофе и отдышаться. Ласло, Курт и Кароль ушли в числе последних, остался лишь безмятежно напившийся англичанин, который, судя по всему, жил в баре и, наверное, надеялся, что вечеринка вот-вот чудесным образом возобновится.
На улице трое друзей встали под деревьями пешеходной аллеи в центре бульвара и принялись глотать прохладный воздух, словно воду из-под крана. Ласло запрокинул голову, упиваясь зрелищем всплывавшей в небе огромной жемчужины утра.
— Зыбкое счастье? — спросил Кароль.
— Зыбкое счастье, — согласился Ласло, стирая текущие по щекам слезы и чувствуя себя донельзя глупо.
— Когда-то, — сказал Кароль, — я мог запросто обойтись без сна. «Белая ночь» была для меня обычным делом, но сейчас…
Они нехотя распрощались. Загрохотала, опускаясь, шторка витрины «Лё Робинэ». Курт с Ласло казались последними людьми в городе, кто еще не вернулся в свое жилище.
— Домой? — спросил Курт. И, видя, что Ласло заколебался, добавил: — Давай вернемся, перекусим, отдохнем, и часа через три-четыре позвоним им. Если они гуляли всю ночь, то вряд ли обрадуются, если мы их разбудим.
«Ситроен» — вожделенный фиолетово-серебристый «ДС23 Паллас» Ласло — стоял перед charcuterie[75] на бульваре Вольтера, Ласло сел за руль, и они поехали на юг, мимо Июльской колонны и через реку, где под мостами прятались последние синюшные ночные тени.
Дома они выпили свежеприготовленного кофе и вдоволь посмеялись, строя догадки — чем абсурднее, тем лучше, — как провели эту ночь Гарбары. Потом Ласло пошел в спальню, скинул одежду, надел банный халат (летом эту роль выполняла японская юката[76]) и направился под душ. Едва он успел хорошенько намылить голову, как в дверь заглянул Курт. Ласло вытряс из ушей пену и выключил воду.
— Что случилось?
— Лоранс. На автоответчике. По-моему, тебе стоит послушать.
Завернувшись в полотенце, Ласло поспешил в кабинет и, капая на паркет, принялся ждать, пока Курт перемотает кассету. Сообщение было искаженным и практически неразборчивым, но это не мешало расслышать отчаяние в ее голосе. Ее словно уносило прочь бурным течением, не давая закончить фразу. Что-то случилось или должно было вот-вот случиться (наверняка сказать было нельзя). Что-то действительно очень плохое.
— Во сколько она звонила?
Курт посмотрел сначала на экран на телефоне. Потом на свои часы.
— Больше часа назад. Что будешь делать?
— Попытайся им дозвониться. Пойду оденусь.
В ванной он смыл с себя остатки шампуня и оделся в ту же прокуренную одежду, которая была на нем в «Лё Робинэ». Через пять минут Ласло вернулся в кабинет.
— Ничего?
— Ничего. Даже автоответчик отключили.
— Ладно. Поехали.
Они спустились по лестнице, не став дожидаться неспешного лифта, и молча поехали по замусоренным улицам, рассекая воздух длинным капотом машины, и, когда они выехали на пустынную Бомарше, стрелка спидометра качалась на шестидесяти. Каким благодушным казался город! По улицам брели первые прохожие, вышедшие купить газету или выгулять пса. Уборщики в зеленых комбинезонах мыли тротуары из шлангов и открывали стоки; серебристые ручейки неспешно журчали вокруг колес припаркованных у стоков машин. В голове не укладывалось, что в такой час могло произойти что-то из ряда вон выходящее, и когда, останавливаясь на улице Дегерри, Ласло не увидел ни полицейского фургона, ни кареты «скорой помощи», он принялся убеждать себя, что звонок всего лишь последствие очередной драки и повздорившие супруги сейчас наверху, отсыпаются, храпя, как пара великанов.