Какое надувательство! Коу Джонатан
Ширли грустно качает головой:
— Боюсь, что нет.
Кеннет:
— О, — и умолкает. — Простите. Я пойду.
Ширли колеблется — в ней собирается решимость.
— Нет. Постойте. — Повелительный жест. — Отвернитесь на минутку.
Кеннет отворачивается и упирается взглядом в зеркало, где видит собственное отражение, а у себя за плечом — Ширли. Она стоит спиной к нему и через голову стаскивает комбинацию.
Кеннет:
— Э… секундочку, мисс.
Томас услышал за спиной какое-то движение.
Кеннет торопливо опускает зеркало.
Ширли оборачивается к нему.
— А вы милый. — Комбинацию она с себя уже стянула и теперь начинает расстегивать бюстгальтер.
Томас почувствовал, как чьи-то сильные руки схватили его залодыжки. Он ахнул, чуть не свалился со стремянки, а затем опустил голову. На него смотрела тяжелая физиономия Сида Джеймса в обрамлении седой шевелюры. Актер угрожающе осклабился и прошептал:
— Слезай, хохотунчик. Наверное, нам с тобой пора прогуляться.
Крепко завернув руку Томаса за спину, Сид выволок его в коридор, не обращая внимания на сдавленные протесты банкира.
— Нет, я знаю, что это может показаться некрасиво, — невнятно бормотал он, — но на самом деле я лишь проверял крепость строительных материалов. Совершенно необходимо удостовериться, что наши инвестиции совершенно…
— Послушай, приятель, — я читал о таких, как ты, в газетах. Таким, как ты, есть названия, и почти все они не очень лестны.
— Вероятно, сейчас не самый лучший момент, — лепетал Томас, — но я вообще-то ваш горячий поклонник. Вы не могли бы уделить мне автограф, а?
— Но на этот раз, приятель, ты оступился. С Ширли штука в том, видишь ли, что девчонка она симпатичная. И очень здесь популярная. И молоденькая. Поэтому, если тебя еще раз на таком застукают, крупных неприятностей тебе не избежать.
— Я очень надеюсь, что мы скоро увидим вас по телевидению снова, — отчаянно лопотал Томас, морщась от боли в заломленной руке. — Возможно, выйдет еще одна серия „Получаса Хэнкока“?[95]
Они уже достигли двери во внешний мир. Сид пинком распахнул ее и отпустил руку Томаса; тот вздохнул с тяжелым облегчением и принялся отряхивать брюки. Но, обернувшись к Сиду, с изумлением увидел, что лицо актера искажено яростью.
— Ты что, газет не читаешь, остолоп? Мы с Тони — уже история. Все кончено. Капут.
— Простите, я не знал.
Именно тут Сид Джеймс набрал в грудь побольше воздуху, ткнул в Томаса трясущимся пальцем и отправил его восвояси с теми прощальными словами, что остались свежи в памяти старика и почти тридцать лет спустя, когда он сидел и похмыкивал над инцидентом вместе с братом Генри в теплом свете уютного камина клуба „Сердце родины“.
Вероятно, вдохновившись посещением студии „Туикнем“, Томас, став председателем совета директоров банка, в разных ключевых местах штаб-квартиры „Стюардз“ распорядился установить глазки. Ему нравилось сознавать, что он имеет возможность, когда заблагорассудится, подсматривать за своими подчиненными во время совещаний, нравилось иметь преимущество перед посетителями или остальными сотрудниками банка. По той же причине он считал собственный кабинет шедевром дизайна: все дубовые стенные панели на взгляд были совершенно одинаковыми, и в конце неудачной беседы посетитель мог несколько минут безуспешно обшаривать их глазами в поисках двери, пока Томас с усталым видом бывалого человека не поднимался из-за стола и не приходил ему на помощь.
Эта особенность была показателем той секретности, что окутывала повседневные дела „Стюардз“. Только в 1980-х годах деятельность торговых банков перестала казаться благородным развлечением и приобрела блеск, грозивший привлечь хоть и крохотное (но, в глазах Томаса, все равно нездоровое) внимание широкой публики. В каком-то смысле интерес этот навлек на себя он сам. Осознав ту огромную выгоду, которую приносило консультирование правительства по программе приватизации, Томас агрессивно обеспечивал „Стюардз“ значительную долю в этом широко освещаемом в прессе бизнесе. Он получал немалое наслаждение, вырывая громадные государственные компании из лап налогоплательщиков и деля их между крохотными группами жадных до прибылей акционеров. Сознание того, что он лишает собственности многих и концентрирует ее в руках нескольких, успокаивало и наполняло глубоким ощущением собственной правоты. Радость приносило нечто первобытное. Единственной областью, где Томас обретал большее и более длительное удовлетворение, были слияние и поглощение компаний.
Некоторое время „Стюардз“ оставались ведущим банком на волне поглощений, прокатившейся по Сити в первой половине правления миссис Тэтчер. Быстро стало ясно, что если банк доказал свою способность помогать своим клиентам поглощать другие, более прибыльные компании (не обязательно меньших размеров), то нет пределов услугам, которые он сможет оказывать в будущем. Конкуренция среди банков усилилась. В жаргон Сити вошли такие термины, как „заявочный гонорар“ и „успешный гонорар“, а в работе Томаса все важнее становилась мобилизация „заявочных групп“, состоявших из банков, брокеров, бухгалтеров, юристов и консультантов по связям с общественностью. Разрабатывались новые методы финансирования таких заявок — например, с привлечением собственных средств банка для покупки акций намеченных к продаже компаний или же с гарантией щедрых выплат наличными, если предлагались ценные бумаги; на такие методы самозваные сторожевые псы Сити благосклонно закрывали глаза. По сравнению с ними серия, в сущности, никем не оспоренных слияний, которые Томас осуществил в 1960—1970-х годах от имени своей кузины Дороти и ее группы „Бранвин“, теперь казалась весьма скромной.
Наиболее оголтелые процедуры временно приостановил процесс „Гиннесса“, тщательно срежиссированный накануне общих выборов, чтобы показать: правительство возмущено злоупотреблениями в области финансов. За классическим примером методов Томаса обратимся к безмятежным годам в самом начале десятилетия, когда прибыли „Стюардз“ от корпоративного финансирования составляли порядка 25 миллионов фунтов стерлингов и банк консультировал от тридцати до сорока корпоративных поглощений в год. Случай с „Моторными услугами „Дратнас““ показателен не менее остальных.
„Дратнас“ была преуспевающей и очень уважаемой инженерной фирмой в Центральных графствах; она поставляла широкий ассортимент деталей, инженерных решений и аксессуаров для автомобильной промышленности. Компания изготовляла аккумуляторы, запорные устройства, магнитолы, обогреватели, вентиляторы, кондиционеры и все мелкие электрические компоненты; ее проектно-конструкторская группа разрабатывала более безопасные и чуткие версии существующих рулевых и тормозных систем. В начале 1982 года стало ясно, что покупкой „Дратнаса“ интересуется одна многонациональная корпорация, работающая в той же области. Не было практически никаких сомнений: поглощение пройдет дружественно и благоприятно для „Дратнаса“, поскольку корпорация была известна тем, что расширяется реалистично, а промышленные связи ее надежны.
Их заявка тем не менее была выставлена на конкурс; конкурентом оказался экстравагантный магнат, один из самых престижных клиентов „Стюардз“. Об автомобильной промышленности он знал очень мало — все его авуары размещались в издательском деле, розничной торговле и спорте, — и многие наблюдатели в Сити не могли понять, почему он вообще решил этим заняться; однако его вмешательство превращало торги в самую напряженную битву года. Обе компании намеревались заявлять на „Дратнас“ собственными акциями, поэтому перед их банкирами стояла задача втихую начать операции по поддержанию акций.
Честного противоборства и не предполагалось. Томас в „Стюардз“ располагал неограниченным списком контактов, к которым мог обратиться за помощью, — как в промышленности, так и в Сити; кроме того, его не останавливали угрызения совести, а немалое преимущество заключалось в личной дружбе с некоторыми важнейшими лицами в Совете по поглощениям. Маловероятно, чтобы за некоторые наиболее воинственные тактические приемы его ждало какое-то серьезное наказание: в худшем случае ему просто погрозили бы пальцем. Точные свидетельства сейчас найти трудно, но считается, что он гарантировал сделку, обратившись в более мелкий торговый банк и убедив их купить акции своего клиента на несколько миллионов фунтов; когда их цена в последние дни до истечения срока заявки взмыла вверх, банкиры пришли к нему и сказали, что собираются продавать. Чтобы предупредить бедствие, Томас убедил клиента умиротворить банкиров беспроцентным депозитом в размере стоимости его акций, переведенным на некий счет в швейцарском банке. Хотя подобная практика — использование собственных средств компании (или, если уж быть до конца педантичными, средств ее работников и акционеров) для поддержания ее акционерной стоимости — и стала предметом судебного разбирательства на волне скандала с „Гиннесом“, Томас так и не понял, что в этом плохого. Ему нравилось определять это как „преступление без жертвы“. Признаем: какой-то элемент азартной игры здесь имелся, но то была игра, в которой опыт Томаса почти неизменно приносил дивиденды, а если и был риск, то смешно думать, что его следовало предугадывать. Ослепленный множеством экранов, воздвигнутых между ним и остальным миром, Томас уже не мог хотя бы мимолетно различить людей, чьими деньгами играл.
Одним словом, клиент Томаса выиграл сражение, а вскоре после победы стали очень ясны и причины его заинтересованности в „Моторных услугах „Дратнас““. Помимо надежной прибыльности, компания располагала еще одним ценным активом, а именно пенсионным фондом: им управляли настолько мудро, а инвестировали настолько хитро, что он оказался значительно перефинансирован. Перед поглощением сотрудникам „Дратнаса“ должны были предложить — если б они только об этом знали! — годовой отпуск только за счет поступлений в пенсионный фонд, однако среди самых первых решений магната было и такое: он уволил управляющего фондом и на его место назначил одного из своих людей. Когда же издательская, розничная и спортивная империя менее года спустя рухнула, как карточный домик, похоронив магната под своими обломками, независимые аудиторы, привлеченные для расчистки руин, обнаружили, что пенсионный фонд пуст. Не просто уменьшился в размерах, а буквально опустошен: деньги отсасывались из него и проматывались на тщетные попытки отсрочить неминуемый коллапс неудачных изданий, неудачных торговых сетей, неудачных футбольных команд и десятков других никудышных авантюр.
Даже теперь, много лет спустя, продолжаются юридические маневры, призванные помочь пенсионерам вернуть свои деньги. Никакого решения не предвидится. Томас Уиншоу, чей банк управлял финансами эксцентричного магната, продолжает прилюдно изумляться масштабам аферы и озадаченно признаваться в собственном неведении.
Что там говорить — я ему не верю. Кроме того, вероятно, следует признаться: у меня имеется небольшой собственный интерес в этом деле. В „Моторных услугах „Дратнас““ работал мой отец. Он прослужил в компании почти тридцать лет и вышел на пенсию через несколько месяцев после того, как пенсионный скандал всплыл на поверхность. Деньги, которые отец копил всю жизнь, испарились; ему осталось существовать на государственную пенсию плюс те несколько фунтов, что зарабатывала мать, вынужденная вернуться к преподаванию на полставки. Не такую старость они планировали.
У меня, во всяком случае, сомнений нет: его инфаркт вызван стрессом от такого положения дел.
Значит ли это, что Томас стал соучастником убийства моего отца?
Декабрь 1990 г
1
Я сбился со счета, сколько раз в последующие несколько недель мы с Фионой умудрялись вместе оказаться в постели; хотя пурист, наверное, придерется к точности моей интерпретации выражения „оказаться в постели“. Процедура осуществлялась примерно следующим образом. Фиона возвращалась с работы — чаще всего без сил — и почти сразу ложилась в постель. Тем временем я у себя на кухне готовил что-нибудь вкусное: ничего существенного, поскольку аппетита у нее в то время практически не было, — яичницы или рыбных палочек обычно вполне хватало, а иногда я просто разогревал банку супа и подавал с булочками. Переносил поднос с едой через площадку к ней в квартиру и ставил ей на колени, а она садилась, опираясь на холм из подушек. Я устраивался рядом — технически говоря, на постели, а не в ней, понимаете? — и мы вместе ужинали, сидя так бок о бок. Окружающие приняли бы нас за пару, женатую уже лет тридцать или больше. В довершение ко всему, для полноты иллюзии, мы включали телевизор и смотрели его не один час, почти ни единого слова не произнося.
Телевизор у меня всегда ассоциировался с болезнью. Не с душевной немочью, как нравится считать некоторым комментаторам, а с заболеванием телесным. Вероятно, зародилось такое отношение, когда отец лежал в больнице после инфаркта, который и свел его в могилу каких-то две-три недели спустя, всего в шестьдесят один год. Едва узнав об инфаркте, я примчался из Лондона — и впервые за много лет остался под родительским кровом. Странное ощущение — вернуться в этот заново незнакомый дом, в этот пригород, не то город, не то деревню; многие утра просидел я за письменным столом в своей прежней спальне, разглядывая вид за окном, некогда олицетворявший весь мой жизненный опыт и устремления. Мама тем временем внизу пыталась занять себя по хозяйству или с важным видом решала кроссворд в каком-нибудь из бесчисленных журналов или газет — к ним у нее развилась нездоровая тяга. Днем у нас с нею завелся маленький ритуал — разработанный, наверное, для того, чтобы удержать ужас и горе на терпимом расстоянии: вот здесь-то и пригодился телевизор.
Хотя родители жили на окраине Бирмингема, вся жизнь их вращалась вокруг мирного, довольно симпатичного ярмарочного городка в шести-семи милях от дома. Там находилась единственная маленькая больница, куда и поместили отца: посетители допускались с двух до половины четвертого днем и с половины седьмого до восьми вечером. Это значило, что часы между нашими визитами оказывались самыми напряженными и проблематичными за весь день. Мы выходили из больницы на автостоянку для посетителей, под яркое солнце, и мама, полностью утратившая способность (хотя за последние четверть века та ее ни разу не подводила) планировать поход в магазин больше чем за несколько часов, везла меня в местный супермаркет купить какой-нибудь замороженной еды на ужин. Пока она выбирала и расплачивалась, я вылезал из машины и бродил по совершенно пустынной Хай-стрит — в действительности единственной торговой улице городка, — озадаченно размышляя, что некогда я и представить себе не мог более скученной и оживленной метрополии. Я заглядывал в местное отделение „Вулворта“, где раньше тратил все свои долго копимые карманные сбережения на уцененные пластинки; в газетный киоск, где продавалась — хотя никаких намерений покупать у меня не было и в помине — ничтожная доля прессы, выходившей в Лондоне; в единственный городской книжный магазин, располагавшийся на тридцати квадратных футах и отнюдь не набитый томами, — много лет он казался мне просто Александрийской библиотекой наших дней. Именно здесь на исходе отрочества простаивал я целыми часами, разглядывая бумажные обложки новинок, пока Верити нетерпеливо била копытом снаружи. От одного вида этих книг меня переполняло изумление: казалось, они намекают на существование далекого мира, населенного прекрасными талантливыми людьми и целиком посвященного возвышенным идеалам литературы (разумеется, мира того же самого, что в один прекрасный день позволил мне вступить в себя шаткими ногами лишь для того, чтобы я понял: он также холоден и неприветлив, как бассейн, повергший меня в столь безутешные слезы в тот памятный день рождения).
Как бы то ни было, после наступал черед самой важной части ритуала. Мы с мамой возвращались домой, делали себе две чашки растворимого кофе, выкладывали на тарелку полезные для желудка бисквиты или печенье „Богатый чай“ и на полчаса устраивались перед телевизором — смотреть викторину: передачу потрясающего идиотизма и скукоты, за которой мы наблюдали с истовой сосредоточенностью, словно несколько пропущенных секунд лишали эксперимент всякого смысла.
В программе имелось два простых компонента: игра с числами, в которой участники должны были совершать в уме элементарные арифметические действия (эта часть удавалась мне довольно неплохо, а мама всякий раз путалась и не поспевала), и игра в слова, где участники соревновались, кто из девяти произвольно выбранных букв алфавита составит слово длиннее. К этой игре мама относилась гораздо серьезнее меня — перед началом всегда убеждалась, что у нее наготове бумага и карандаш, а иногда ей даже удавалось победить конкурсантов: я очень хорошо помню, как она вся разгорелась от восторга, когда из букв С, Б, Р, А, Г, Е, О, Д, Р составила слово из восьми букв „гардероб“, а участник викторины набрал всего пять очков словом „ребро“. После этого она несколько часов пребывала в эйфории: единственный раз за те несколько недель на ее лице разгладились морщины тревоги. И мне кажется, именно поэтому каждый день в половине пятого мы так усердно стремились к телевизору, а иногда, если экспедиции в супермаркет затягивались, гнали со скоростью пятьдесят — шестьдесят миль в час по пригородным улочкам, боясь опоздать к начальным титрам викторины, к дурацкому вступительному слову ведущего, пересыпанному кошмарными остротами и произносимому с заискивающими улыбочками щенка-переростка. Но мама смотрела телевизор каждый день, и глаза ее горели фанатизмом правоверного не только поэтому: она изо всех сил цеплялась за возможность, что придет время — и ей будет даровано видение, откровение Святого Грааля, которого жаждали все фанаты программы. Из выбранных наугад девяти букв сформируется идеальное слово, в котором будут они все. Она бы, наверное, стала самой счастливой женщиной на свете, пусть на несколько мгновений; а самая ирония — в том, что однажды такое произошло, но слово мама так и не распознала. Буквы были Ы, Н, Ь, Л, Е, Й, А, Т и Л — я увидел слово сразу, но ни один из участников его не разглядел, и мама тоже старалась изо всех сил, но в конце концов нашла только вялое пятибуквенное „налет“. По крайней мере, так она говорила, но лишь теперь я начал задаваться вопросом: быть может, и она увидела слово „летальный“, сложившееся из девяти случайных букв, — увидела, но не смогла заставить себя написать эту истину на обороте списка покупок того дня.
В любом случае у нас с Фионой занятия были гораздо серьезнее: трагические перемены, навязанные ее болезнью нашим зрительским привычкам, случайно совпали с периодом политических потрясений как в самой стране, так и на международной арене. В самом конце ноября, всего через несколько дней после ее второго визита к врачу, кризис в партии тори достиг пика, и миссис Тэтчер пришлось подать в отставку. То была неделя истеричного, хоть и преходящего возбуждения всех средств массовой информации, и мы до отвала насыщались непрерывным потоком новостей, спецвыпусков ночных ток-шоу и экстренных бюллетеней. А в тот день, когда Фиона отправилась на прием для амбулаторных больных, мы услышали, что Саддам Хусейн отклонил резолюцию Совета Безопасности № 678 — ультиматум, разрешавший использование „всех необходимых средств“, если Ирак не выведет свои войска из Кувейта к 15 января; а вскоре он сам выступил по французскому телевидению и сказал, что, по его мнению, вероятность вооруженного конфликта — 50/50; и хотя Саддам уже начал освобождать заложников, чтобы они поспели домой к Рождеству, оставалось ощущение, что политики и генералы полны решимости тянуть нас всех в войну. Однако странно, что Фиону — человека миролюбивого и не особо интересующегося политикой — все это как-то успокаивало. Я даже начал подозревать, что, как и моя мама со своей викториной, Фиона щитом телевидения отгораживается от страха, который иначе поглотил бы ее без остатка.
В этот раз врач выслушал ее внимательнее. Осмотрел шею, когда она рассказала о росте опухоли — та стала еще больше, почти два дюйма в поперечнике, — и все тщательно записал, но все равно ответил, что беспокоиться, вероятно, не о чем, лихорадка и ночная потливость могут вызываться чем-то иным, какой-нибудь агрессивной, но вполне излечимой инфекцией. Однако без необходимости рисковать не стоило, и в последнюю неделю ноября Фиона записалась на прием для амбулаторных больных. У нее взяли на анализ кровь, просветили рентгеном; через три недели следовало вернуться за результатами. Пока же предстояло отмечать на графике температуру, и наши совместные вечера с Фионой обычно заканчивались тем, что я приносил термометр и дотошно записывал нужную цифру, а потом гасил свет и возвращался к себе — с подносом и грязными тарелками или суповыми чашками.
Как я уже говорил, мы с Фионой в основном молчали: у нее от разговоров начинало жечь в горле, а я никогда не мог придумать, что сказать. Но один наш разговор я помню — он произошел в те мертвые полчаса между „Девятичасовыми новостями“ и „Новостями в десять“ и начался с ее неожиданного замечания.
— Ты ведь не обязан делать это каждый вечер, — сказала Фиона.
— Я знаю.
— И если тебе куда-то нужно сходить, с кем-то увидеться…
— Да, я знаю.
— Это ведь, наверное, не слишком весело — сидеть тут со мной взаперти. Это ведь не…
— С тобой хорошо сидеть. Честное слою — я же тебе говорил. — (И это было правдой.)
— Я знаю, но… Когда мне станет лучше, когда я расправлюсь с этой штукой, со мной… будет гораздо веселее. И тогда… понимаешь, тогда у нас с тобой что-то сможет начаться, правда? Мы ведь по-настоящему постараемся.
Я кивнул:
— Да. Конечно.
— На меня производит впечатление… в каком-то смысле, — неуверенно продолжила она. — Ведь не всякий мужчина… Не со всяким мужчиной мне было бы удобно — чтобы он находился тут все время, видел меня в постели и прочее. Наверное, самое больше впечатление — что ты не попробовал ничего…
— Ну, я бы не стал пользоваться своим преимуществом, правда? По крайней мере, пока ты в таком состоянии.
— Нет, но мы знакомы уже пару месяцев, а большинство людей за это время уже… То есть в нашем случае обстоятельства не позволяют, но… ты понимаешь. Должно быть, ты об этом хоть немного думал.
Конечно, хоть немного я об этом думал, пока один вечер за другим просиживал у постели Фионы: иногда на ней был джемпер, иногда — одна ночная рубашка; когда касался ее голой руки, стряхивал ей с груди крошки, щупал шею — не выросла ли опухоль, клал ей в рот термометр и вытаскивал его, утешительно обнимал и целовал на сон грядущий в щеку. Как могут быть невинными все эти знаки внимания, как может не содержаться в них доля уклончивых взглядов и подавляемого возбуждения? Конечно, хоть немного я об этом думал. Между нами — и мы оба это знали — где-то в глубине струилось сильное чувство: игнорировать его было трудно, не признавать — глупо.
Но я просто улыбнулся в ответ.
— Не беспокойся, — сказал я, направляясь в кухню за двумя чашками какао. — Сейчас я меньше всего думаю о сексе.
подвязки черные хлыст
чулки бюстгальтер отстегнуть
оргия трогать трусики
эрегированный наручники эластичный
расстегнуть ажурные колготки
торчащий снимать сосать
ложбинка выделения резинка
стриптиз „Мазола“[96] гладкий
сосок гладить розовый
оседлать лизать влажно
кожа бедра раздвинутые
щупать языком нежно
спина изгибается со стоном
тихим О господи Да
пожалуйста Не останавливайся Да
Я оставил содержимое подноса невымытым в кухне, прошел к столу и снова перечитал список. Он наполнил меня мрачными предчувствиями. После разговора с Патриком меня охватила решимость показать ему, что я умею писать о сексе не хуже остальных и что это не та тема, которой я стану избегать в своей книге об Уиншоу. И ситуация, которую я бы выбрал для подобного описания, представилась без затруднений. Когда мы встречались с Финдлеем в галерее „Нарцисс“, мне удалось подслушать обрывок сплетни о том, как Родди Уиншоу однажды соблазнил юную художницу, пригласив ее на уик-энд в Йоркшир, а поскольку о подлинных обстоятельствах я ничего не знал и решил, что в этой книге границу между вымыслом и реальностью мне соблюдать неинтересно, инцидент казался удачной отправной точкой. Но вот я корпел над этой сценой уже пятый вечер, и становилось совершенно очевидно, что у меня ничего не выходит.
Честно сказать, опыта в этой области у меня маловато. Знакомство с сексуально откровенными книгами и кинофильмами ограниченно. Несмотря на то что все эти годы моим основным сексуальным стимулом выступало телевидение, как это ни поразительно, мне, в сущности, удалось сохранить отвращение к порнографии (отвращение, вероятно основанное на принципе, если оглядываться в далекое прошлое). Даже в самых похабных фильмах, что я покупал, брал в прокате или записывал с эфира, как правило, присутствовало хоть какое-то художественное оправдание совокуплениям и раздеваниям, которые быстро стали основным объектом моего интереса. В действительности в кинотеатре на порносеансе я был один раз в жизни. Это случилось в середине 70-х, на последних мерзопакостных стадиях нашего с Верити брака. Уже несколько месяцев наша половая жизнь умирала медленной мучительной смертью, и в обоюдной панике мы решили, что визит в ближайший кинотеатр, специализирующийся на порнушке, хоть как-то ее оживит. К сожалению, нам не повезло. Фильм тот привлек внимание местной вечерней газеты: его выпустила лондонская киностудия, но снимался он целиком на натуре — в Бирмингеме. В результате среди местных жителей он пользовался огромной популярностью, и в зале сидели преимущественно пары средних лет — некоторые явно смотрели его не в первый раз, — имевшие досадную привычку перебивать сцену, скажем, орального секса на заднем сиденье такими вот замечаниями: „Этот тот кусок, где на заднем плане Трэси проехал на своем „моррис-майноре““ или „А правда педикюрный салон лучше смотрится, если его покрасить?“. Мы с Верити ушли из кино, нисколько не возбудившись, и остаток вечера провели, насколько мне помнится, перекладывая в альбоме фотографии из нашей недавней поездки на острова Силли.
Отряхнув воспоминание, я вернулся к чистым листам бумаги и попробовал сосредоточиться. Задача не из легких, поскольку до Рождества пять дней и завтра Фиона едет в больницу за результатами анализов. Я согласился составить ей компанию, и у нас обоих имелись определенные предчувствия. Помимо прочего, в тот день у меня состоялся тревожный телефонный разговор — и не с кем-нибудь, а с миссис Тонкс. Похоже, произошло еще одно ограбление, только взломали на сей раз не издательство, а дом мистера Макгэнни в Сент-Джонс-Вуд. Взломщику удалось проникнуть в хозяйский сейф; украдены некоторые личные документы. Включая письма Табиты Уиншоу и — по какой-то причине — финансовый отчет за 1981–1982 год. Но еще страннее, что из семейных альбомов мистера Макгэнни пропало какое-то количество фотографий. Миссис Тонкс спросила, не могу ли я пролить свет на это происшествие. Я, естественно, не мог, поэтому в результате нашей беседы тайна еще сильнее сгустилась, а сосредоточиться на работе мне стало еще труднее.
Через несколько минут я отодвинул список ключевых слов в сторону: он больше смущал, нежели помогал, и из тупика, насколько я понял, имелся единственный выход — полная спонтанность. Следует записывать все, что приходит в голову, а о деталях позабочусь после. Поэтому я принес из кухни бутылку белого вина, налил полный стакан и написал первую фразу.
Она последовала за ним в спальню
Хорошее начало. Ничего сложного. Я отхлебнул вина и потер руки. Возможно, все окажется не так уж трудно. Теперь, наверное, пару предложений, чтобы описать саму спальню, — и мы к чему-то придем.
Это была
Хотя это была — что? Мне не хотелось пока ничего причудливого, не хотелось утомлять читателя занудными описаниями. Одного тщательно подобранного эпитета должно хватить. Как насчет…
Это была большая комната
Нет. Слишком скучно. Это была роскошная комната? Слишком банально. Очаровательная комната? Слишком приторно. Это была большая, очаровательная, роскошная комната. Это была очаровательно роскошная. Это была по большей части очаровательная. Честно говоря, мне глубоко плевать, какой была комната. Читателям, по всей очевидности, — тоже. Лучше всего пропустить и двигаться дальше.
Он грубо потащил ее к постели
Так не годится. Мне не хотелось, чтобы это походило на изнасилование.
Он нежно потащил ее к постели
Слишком слюняво.
Он потащил ее к постели
Он сел на постель и грубо привлек ее к себе
— Чего не садишься? — сказал он и грубо ткнул в сторону постели
Он грубо посмотрел в сторону постели и соблазнительно воздел бровь Двусмысленно воздел бровь
Он воздел одну из своих бровей
Он воздел обе брови
Он воздел правую бровь соблазнительно
Он воздел левую бровь двусмысленно
Воздев обе брови, одну соблазнительно, другую — двусмысленно, он нежно потащил ее, грубо говоря, к постели
Так, наверное, от этой сцены тоже лучше отказаться. Могу себе представить, как ее раскритикует Патрик: я так трясусь над этими предварительными изысками, только бы не переходить к делу.
На ней была
Что на ней было?
На ней была блузка
Да?
На ней была блузка из тонкого муслина
На ней была блузка из тонкого муслина, сквозь которую ее
Давай, напиши это слово.
сквозь которую ее соски торчали, как
Как что?
как две вишенки
как две мараскиновые вишенки
как две засахаренные вишенки
как два мятных леденца в сахаре
как две горошинки в стручке
как три монетки в фонтане
как сливы „виктория“
как водопад Виктория
как распухший палец
Как бы там ни было, эти соски у нее имелись. Довольно-таки очевидно. А с ним что, подумал я. Не хотелось бы, чтобы меня обвиняли в сексизме: насколько я понимал, мужчину тоже следовало представить в виде сексуального объекта. Например, вот так:
Его узкие черные брюки едва могли скрыть
А еще лучше —
Выпуклость его узких черных брюк не оставляла у нее никаких сомнений касательно
его возбуждения
его намерений
его способностей
его политики природы
его способностей протяженности
его мужского естества длины
его протяженности протяженности
его увесистого, пульсирующего мужского естества
полной протяженности его жаркого, пульсирующего члена
Следовало признать — такое меня ни к чему не приведет. А кроме того, всегда можно вернуться, если мне захочется отполировать эти точные описания. Если я сейчас же не приступлю к сути дела, запал пропадет.
Он сорвал с нее блузку
Нет, слишком агрессивно.
Он расстегнул на ней блузку и спустил ее, как
как
как
шкурку перезревшего банана
Я отшвырнул ручку и в отвращении откинулся на спинку стула. Да что это со мной такое сегодня? Может, из-за вина, а может, я просто разучился таким штукам — ничего не получалось. Я сплошь делал какие-то не те движения, наступал на каждые грабли, путался и тыкался куда ни попадя и выражал лишь одно — собственную неопытность.
Он возложил робкую, вопросительную руку на ее
мягкие, молочные
теплые, шелковистые
податливые, вздымающиеся
поднимающиеся, опускающиеся
раздувшиеся, торчащие
большие, прыгучие
мясистые, шишковатые, тяжелые, коренастые, рослые, колоссальные, огромные, громадные, массивные, монструозные, обильные, великанские, гигантские, гористые, гаргантюанские, титанические, геркулесовы
ее маленькие, задиристые груди
ее идеально пропорциональные груди
ее средне пропорциональные, однако в каком-то смысле удивительные груди
ее деформированные груди
Ладно. Забудем. Еще вина. Теперь думай тщательно. Представь себе эту молодую симпатичную пару — они одни в комнате, где нет никаких развлечений, кроме их собственных тел. Нарисуй их у себя в уме. А теперь подбирай слова — уверенно и точно. Будь бесстрашен.
когда он зарылся лицом в ее пышные груди, она стянула рубашку с его хорошо сложенных плеч
он упал на колени и ткнулся носом ей в пупок
они рухнули на постель, он лег на нее сверху, и губы их жадно вжались друг в друга в долгом, влажном поцелуе
они рухнули на постель, она легла на него сверху, и влажные губы их жадно встретились в долгом жалостном поцелуе
Ох, да ну его к черту.
ее шатало от страсти
его стражник рвался из штанов
она повлажнела между бедер
у него повлажнело за ушами
она уже готова была кончить
он не понимал, кончает он или начинает
Именно на этой экстатической развилке, когда работе удалось довести меня до состояния какого-то отчаянного возбуждения, зазвонил телефон. Я удивленно поднял голову и воззрился на часы. Половина третьего ночи. Как ни абсурдно, но я ощутил позыв привести в порядок стол и перевернуть все листы, а уже потом идти к телефону. Голос в трубке был незнакомым.
— Мистер Оуэн?
— Он самый.
— Простите, что тревожу вас в такое время. Надеюсь, я вас еще не разбудил. Моя фамилия Ханра-хан. Я звоню по просьбе одного из моих клиентов, некоего мистера Финдлея Оникса, утверждающего, что вы его знакомый.
— Это так.
— Видите ли, я его адвокат. Финдлей просил меня передать вам его извинения за то, что он не может говорить с вами лично. Он задержан и находится в полицейском участке Хорнси. Телефонные звонки ему больше не разрешены. Тем не менее ему крайне хотелось бы встретиться с вами лично при скорейшей возможности. Он просил меня передать, чтобы вы подъехали к участку завтра прямо с утра, если это возможно.
— Ну, это… трудно, — ответил я, подумав о Фионе и ее визите к врачу. — Но если это абсолютно необходимо… Иными словами — что происходит? У него неприятности?
— Боюсь, что да. Мне в самом деле кажется, что лучше всего вам постараться и приехать.
Я неуверенно заверил его, что приеду, и он сказал:
— Хорошо. Значит, Финдлей может на вас рассчитывать, — и повесил трубку.
Разговор завершился так быстро, что я едва ли что-то понял. Для начала — я даже не поинтересовался, за что полиция задержала Финдлея — если, разумеется (и неожиданно это показалось самым очевидным, да и вообще единственным, ответом), это не он вломился в дом мистера Макгэнни и украл документы, имеющие отношение к моей книге. Я зашел в спальню, лег на кровать и попробовал оценить вероятность такого поворота событий. Не могли же его поймать так быстро — ограбление случилось прошлой ночью. Хотя все возможно. Он стар и немощен, мог оставить за собой цепочку нежелательных улик. Но если и так, к чему эта срочность? Его наверняка выпустят под залог, и встреча наша могла бы подождать, пока он не вернется к себе домой. Так или иначе, понятнее не становилось, и остаток ночи я мысленно ворочал новость в тяжелом полусне, прерванном через каких-то несколько часов первыми лучами зимнего солнца.
2
Казалось, до участка я добирался автобусом целое утро. У Фионы, по крайней мере, такой проблемы не будет: перед выходом я заказал ей такси-малолитражку. Помимо прочего, я тем самым словно дал взятку собственной совести: когда я уходил, Фиона выглядела такой беззащитной — надела лучший костюм, который носила на работу; так люди поступают, когда их охватывает странное ощущение пристойности — если уж идут на верную смерть, то, по крайней мере, должны выглядеть как полагается. (Но, думаю, это им и сил придает.) Если б я поехал с нею, ничего бы не изменилось. Так я успокаивал себя, пока автобус рывками и толчками одышливо продвигался по Лондону, влача меня все ближе к новой фазе тайны, от которой я, сказать по правде, все больше начинал отстраняться. Хорошее такое чувство, это отстранение — после всех этих лет недоумения и терзаний мне было легче. Я даже не думал, что все это пройдет, не успеет закончиться утро.
Дежурный сержант продержал меня лишь несколько минут, затем провел в ярко освещенную, но грязноватую камеру в цокольном этаже участка. Финдлей сидел выпрямившись на скамье: на плечи наброшен плащ, седые волосы в резком свете единственного окошка под потолком нимбом стояли над головой.
— Майкл, — произнес он, пожимая мне руку. — Вы оказали мне честь. Мне остается лишь желать, чтобы нашей второй встрече не суждено было состояться среди подобной грязи и убожества. Вина за это, я боюсь, целиком лежит на мне.
— Целиком?
— Ну, вероятно, вы способны догадаться, что именно привело меня сюда.
— У меня есть… скажем так, подозрение.
— Разумеется, Майкл. С вашей проницательностью, вашей интуицией. Вы же понимаете, каким недугам подвержены старики — когда решимость ослабевает, а желания — увы — остаются сильны. Также сильны, как и прежде. — Он вздохнул. — Мне кажется, в нашу последнюю встречу я упоминал… об условном осуждении?
Я неуверенно кивнул. Честно говоря, я потерял ход его мысли.
— Так вот, я его нарушил. Такова прискорбная суть дела, и винить за это я могу только себя.
Стало немного проясняться.
— Вы имеете в виду ваше условное наказание?
— Именно. Меня вновь своими требованиями приперло к стене мое безрассудное либидо. Вновь сила плоти возобладала над силой духа…
— Так, значит, не вы вломились в дом мистера Макгэнни пару ночей назад?
Он вскинул голову и зашипел на меня, бросив предостерегающий взгляд на дверь.
— Ради всего святого, Майкл. Вы что — хотите усугубить мое положение? — И продолжил шепотом: — Зачем, по-вашему, я вас сюда вызвал, если не для того, чтобы именно это и обсудить?
Я сел на скамью с ним рядом и стал дожидаться объяснений. Через некоторое время я понял, что он обиженно дуется.
— Простите меня, — подтолкнул его я.
— Помимо всего прочего, — сказал Финдлей, — вы подвергаете сомнению мою профессиональную компетентность, если считаете мети неспособным выполнить настолько рядовое маленькое задание и не попасться. Я проскользнул в этот дом, Майкл, и выскользнул из него с грацией дикой кошки. Сам великий Рэффлз[97] снял бы шляпу и ахнул от зависти.
— Так что пошло не так?
— Простая потеря контроля, Майкл. Нехватка силы воли, и ничего кроме. Вчера весь день я провел за изучением позаимствованных документов — повторяю, прихваченных взаймы, ибо я свято чту чужую собственность, — и к вечеру был в достаточной мере удовлетворен: бумаги предоставляли мне все необходимое, чтобы выковать недостающие звенья в цепи этого крайне трудного расследования.
Вообразите мое возбуждение, Майкл. Вообразите, какой приток адреналина ощутил я в своей кровеносной системе, какой поток гордости и восторга пронесся по моим древним венам. Неожиданно я ощутил себя молодым тридцатилетним человеком.
— И что?
— Естественно, я отправился на поиски такого человека. Все пабы уже были закрыты, но в нескольких кварталах от моей квартиры имеется общественное удобство, благодаря нехарактерно просвещенному решению деятелей нашего муниципального совета предоставляющее всем страждущим возможность облегчения во всех его видах и во все часы дня и ночи. Я всеми силами старался держаться подальше от этого места несколько недель — с тех самых пор, как меня силком поставили перед судьей и сообщили, что еще одна подобная промашка и я окажусь за решеткой: всего на пару месяцев, сказал судья, но кто знает, как подействует даже краткое заточение на конституцию такого хрупкого и слабосердого реликта, как я. Тем не менее прошлой ночью величие закона казалось не столь ужасающим, и я поймал себя на том, что не в силах сопротивляться влечению к этой клоаке восхитительного беззакония. Я пробыл там лишь несколько секунд, когда из одной кабинки вынырнул мужчина (мужчина! что я говорю! — видение, Майкл, ожившая фантазия перфекциониста: воплощенный Адонис в лётной куртке и небесно-голубых джинсах)… — Финдлей покачал головой: казалось, в мыслях его сошлись в единоборстве восторг и сожаление. — Что там говорить: он ускорил для меня развязку. И наоборот.
— Наоборот?