Рождение волшебницы Маслюков Валентин
— Скорей! Закрывайте дверь! Закрывайте же! На засов! — вопили те, кто уже прорвался.
Нута уж ничего не могла поделать: она видела, что происходит нечто чудовищное. Дверь начали закрывать, отсекая отставших под жуткую брань и вой. Защемили хватающие косяк руки, перебили, вытолкали вон и тотчас задвинули грубый железный засов, который нельзя было бы, наверное, переломить даже тараном. Всё!
Душераздирающий крик, грохот кулаков в доски доносились с той стороны приглушенно, как-то незначительно, словно бы не взаправду. Стоны эти уж не могли достать оказавшихся по эту сторону рубежа, но миродеры, взвинченные, будто в ознобе, переглядывались и, казалось, искали друг у друга на лицах оправдание себе и поддержку.
И грянул гром, как раскалывается гора: обвалилась стена, дверь, пол — вся прилегающая ко входу часть сеней вместе с толпившимися на ней. Все ухнуло вниз, в тартарары, с не оставляющим надежд грохотом колотого камня и щебня. Обвалился ковер у входа, затягивая тех, кто стоял подальше — пала в провал чахлая женщина у самого обрыва, она дернулась схватиться за соседа и с визгом съехала в бездну.
Черный провал клубился дымом и пылью. Утвердив ногу на остро обломанном краю пола, Нута нагнулась над месивом песка и камней, в котором сгинули люди. Зыбучее месиво шевелилось и пучилось, проседая все глубже; обозначилась нога… шлем витязя или булыжник. Обвал уничтожил не только вход в сени, но и конец внешней лестницы с обвисшими на ней бродягами. Погибли, верно, и витязи — все они были там, в бездне, раздавленные, переломанные, удушенные. Обширная яма поглотила собой верховья оврага на десятки шагов вокруг, дальний край провала терялся во мгле. С трудом можно было различить остатки ступенек, тусклые латы витязей, и еще дальше, где-то в ночи под звездами, разносились топот и ржание взбесившихся лошадей.
Пол под Нутой потрескивал и, казалось, гнулся, с тихим шорохом сыпались запоздалые обломки. Нута глядела в бездну, застыв душой, и ждала… ждала долго и бессмысленно, пока не сообразила, что ждать нечего. Смерть ее обошла.
Она вздрогнула и попятилась.
И без большого удивления обнаружила, что двойная мраморная лестница за спиной исчезла. Ничего вообще нельзя было узнать. Нута очутилась в конце обширного покоя с зеркальными стенами и золоченым узорчатым потолком. Множество искусно спрятанных дверей направо и налево, тоже зеркальных, сливались со стенами, их отличали только приоткрытые там и здесь створки. Высокий сводчатый потолок покрывали живописные картины, они занимали собой каждый свободный от позолоты пятачок. Странно, что при первом беглом взгляде Нута этой росписи не приметила.
Теперь, присматриваясь, она обнаружила вдобавок — ах, как заныло сердце! — что картины представляют собой улицы далекого города Дравлики, которые видела она когда-то из окошек кареты, столицу прекрасной Мессалоники. Изящные дамы в парче и жемчуге… Не менее того прекрасные юные кавалеры… Люди эти как будто бы были счастливы… или собирались быть счастливы, хотя Нута в толк не могла взять, что же они все-таки изображают, где видела она эти лица, эти дворцы и это небо?
Поворачиваясь с запрокинутой головой, Нута вдруг сообразила, что забыла о зияющем рядом провале. Она глянула, чтобы не оступиться — провал исчез. Зеркальные стены и двери множили дали. В этих хрустальных застенках являлись и пропадали то рассеченные пополам, то удвоенные, многократно повторенные люди. Видения эти, однако, не были заключены в хрустале навечно. В чем Нута и убедилась, когда дородный человек с окладистой бородой, в золотой чалме на голове, в цветастом долгополом кафтане вышел из застенка и заговорил. Сначала Нута узнала голос, а потом грязные босые ноги под полами атласного кафтана.
В широком лице его, неожиданно благообразном, лице патриарха… (несколько диковатого патриарха, потому что из-под золотой чалмы топорщились всклокоченные на висках, нечесаные и сальные волосы) светилось достоинство, которое заставило Нуту усомниться, точно ли она видит перед собой плешивого купца. Того, что купил ее за пару продранных башмаков. Купец поклонился.
— Простите, сударыня… Как вспомнить без отвращения чудовищное непотребство?.. Вы понимаете. Там… — он показал куда-то в зеркала, которые многократно возвратили ему жест, — там… в этом стойбище дикарей. Не подберу другого слова. Гадко… подло… недостойно… Одно могу сказать, я уже наказан, наказан жестоко и справедливо — вашим презрением… — он запинался, как истинно взволнованный человек. — Теперь я могу сказать, что полюбил вас в тот самый миг, когда услышал… когда получил предложение купить вас, сударыня.
— Как благородный человек, — возразила Нута, — вы поймете, если я отвечу, что признательна вам за откровенность и… не могу… конечно же, не могу принять вашей любви.
Несколько слонявшихся из двери в дверь ротозеев уже прислушивались к разговору и подошли ближе, чтобы не упустить сказанного. Люди эти нисколько не мешали Нуте, так же, как не мешали купцу, она испытывала такое обнажение чувств, что ничего не боялась.
— Здесь много золота, — сказал купец с некоторым усилием, словно пытаясь взбодриться. Он выгреб из кармана пригоршню драгоценных камней и узорочья.
— Они обратятся в золу, — прошептала Нута, но купец не слышал или не верил.
— Тут хватит, чтобы начать дело заново и даже расплатиться с долгами. Как много сумел бы я совершить, если бы вы, сударыня, почтили меня своим расположением. Кто вы?
— Я мессалонская принцесса и первая жена безвременно погибшего государя Юлия. Можно сказать, я вдовствующая слованская государыня, — печально усмехнулась Нута. — Я и сейчас люблю Юлия. Может быть, только память. Но это уж все равно. Для вас это будет все равно.
Он и поверил, и понял. Признание Нуты никого здесь как будто не поразило своей диковинной, красочной стороной. Простоволосая женщина с темными от утомления глазами, которая страстно переживала за обоих, заглядывая Нуте через плечо, вздохнула, глаза ее затуманились жалостью и сочувствием: вот ведь какая штука — принцесса! Нута и сама едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться от странного, повелительного умиления.
Раскатистый низкий грохот, от которого дрогнул пол, заставил всех встрепенуться.
— Опять… что-то обрушилось, — сказала Нута, вздыхая от полноты чувств. — Дворец начинает рушится. Надо уходить. Не будет это все стоять вечно. У нас в корчме Шеробора странники… они видели блуждающий дворец под Яблоновом. Говорили, не прошло и часу, как все рухнуло и сравнялось с землей.
Напрасно Нута взывала к разуму, на нее глядели с улыбкой, с доброй, милой улыбкой, с какой внимают ребячьему лепету. Вдумчивый мужичок, тощий и загорелый до черноты, в сермяжном зипунчике, заглядывал заморской принцессе в глаза с каким-то особенным строгим вопросом, значение которого трудно было, впрочем, понять — все они, кто внимал Нуте, не чуяли и не понимали опасности. Настойчивость ее вызывала досаду.
Ничего не добившись взглядом, мужичок отошел к раскрытым дверям, где раздавались возгласы и смех.
— Да идите сюда! — позвал он с воодушевлением, отчасти деланным, видно, он чувствовал обязанность развеять дурное настроение принцессы. — Вот потеха: жратвы сколько — зажрись!.. Ай, что делают, черти!
За дверью открылся заставленный накрытыми столами чертог. Места хватило бы тут человек на двести, и три десятка миродеров, которые с лихорадочной, неряшливой поспешностью перебирали блюда, не могли все же испортить торжественной красоты убранства. На светлых скатертях тянулись рядами золотая и серебряная посуда, доверху наполненная какими-то невиданными кушаньями. Высились хрустальные сосуды с янтарными, розовыми и темными, как кровь, винами, радовали глаз горы необыкновенных плодов. А над всем этим свисали из высоких ваз гроздья съедобной и несъедобной зелени вперемежку с благоухающими цветами.
Более отъевшиеся, напихав по карманам медовые пряники и целые пироги, рылись в громоздких сундуках вдоль стен, выбрасывая себе под ноги на лощеный дубовый пол груды утканного золотом тряпья.
Они торопились — насытиться, нарядиться и плясать. Они гомонили, перебивая друг друга, самозабвенно хохотали и вскакивали из-за стола с куском в руках, чтобы пройтись вприсядку. С колен на колени путешествовала кудрявая женщина, ее целовали жирными, жующими губами, по-братски передавая друг другу. Смазливая молодка в розовом шелковом платье, уже запятнанном, пыталась отведать от каждого блюда, не перепробовать, так перекусать, а веселые братцы беззастенчиво ей помогали, заталкивали ей в рот сладости и давили на губах вишни. Все они были пьяны — изобилием.
Затянутый сиреневым сукном чертог, где разгулялось пиршество, соединялся множеством больших и малых дверей, лестниц и переходов с другими помещениями дворца — оттуда доносилось эхо плутающих голосов. Скатился по винтовой лестнице бравый молодец в нескольких надетых один поверх другого кафтанах, крикнул с надрывом:
— Братцы! А там!.. Уё-ёй! Чего вы сидите, дурни?! Бросайте все! — И быстро затопал вверх, завинчиваясь в отделанную каменной резьбой дыру под потолком.
Голова его уже скрылась, когда раздался зловещий треск и весь столб винтовой лестницы, резного сооружения из железа, дрогнул и провалился стоймя вниз, посыпались обломки разрушенного частью потолка, мелькнуло перекореженное тело. Народ по чертогу примолк, неприятно удивленный.
— Это ведь Пыпа Тертый? — спросил небритый старец в усыпанной драгоценностями шапке. — Совсем глаза ослабли, не разберу, — добавил он сокрушенно.
— Он, — подтвердил кто-то без особой охоты.
— Гляди-ка! — выразил свои чувства старец.
Иного слова Пыпа Тертый не заслужил, да и глядеть особенно было нечего: рваная рана в полу затягивалась и скоро нельзя было разглядеть следов Пыпиной могилы.
Непостижимое легкомыслие, которое владело бродягами, не действовало почему-то на Нуту.
— Послушайте, люди! — заговорила она в волнении. — Тут нельзя оставаться! Это блуждающий дворец. Я привела вас сюда… нужно было спасаться. Но сейчас пора уходить. Пока не поздно. Ваши одежды, золото, все обратится в прах. Это все призрак, морок, и только смерть не обманывает.
— А мы пить будем, мы гулять будем, а и смерть придет, помирать будем! — слабо взвизгнув, мотнула цветастой шалью и пустилась притопывать широколицая женщина с нездоровым румянцем на щеках.
И голос Нуты звучал слабее, она смолкла на полуслове и повернула назад в зеркальный покой. С порога она увидела, что обманулась. Глазам ее предстали сени, торжественное преддверие какие-то иных чертогов: сложное переплетение покрытых коврами лестниц резного камня, увитые зеленью висячие гульбища и переходы, а выше, теряясь в голубом свете, нагромождения арок поддерживали новые ярусы лестниц и переходов.
Опять прокатился гул, наборный каменный пол дрогнул, заколебавшись под ногами, как готовый провалиться студень. Нута испуганно шарахнулась, что было, по видимости, бесполезно, потому что шаталось все. С высоких сводов посыпалась каменная крошка, обломки мраморных завитушек и посеченные листья зелени; запахло известкой и пылью.
Нута попятилась. На счастье, она недалеко ушла от порога, дверь не исчезла за спиной, хотя на беглый, поверхностный взгляд изменилась в очертаниях и, может статься, подвинулась в сторону.
Несколько опрометчивых шагов за пределы сиреневого чертога, где как ни в чем ни бывало пировали миродеры, вывели Нуту из круга здешних впечатлений, с глаз долой — из сердца вон, Нуту забыли.
Купец, тяжко вздыхая, вывалил из золотого судка персики — они брызнули во все стороны, поставил посудину на пол и принялся плющить ее в лист тяжелой каменной вазой. Надо сказать, немного добавил он шума к общему веселью в чертоге, где ели, горланили и плясали разом. Простоволосая женщина, что оплакивала судьбу мессалонской принцессы, утерла слезы и улыбалась — настороженно и как бы нехотя, словно не доверяя еще обманчивой надежде на лучшее. Вдумчивый мужичок подошел к стене и, уязвленный расточительством, сокрушаясь сердцем, поглаживал обои ярко-сиреневого сукна, которого хватило бы, чтобы одеть две дюжины деревень.
Замешкала и Нута, словно бежала и забыла, зачем бежит. Вот будто бы взывала она к народу, чтобы предостеречь людей от исцеляющего душу веселья… Ради чего взывала? Нет, она помнила, как жутким киселем дрожала под ногами твердь и сыпались камни, но все это не казалось теперь таким уж важным… Опасность она помнила, но что значила отступившая неведомо куда опасность перед несколькими мгновениями счастья? Горькое умиротворение сходило на измученную душу… и Нута, может быть, впервые только и поняла, как страшно она устала. И поняла — ощутила — простое счастье забыть, наслаждаться вкусом ароматного мяса, сочных плодов, счастья двигаться, глазеть и горланить. Нута тронула щеку, пальцы ее увлажнились — она плакала, глубоко растроганная бесшабашным весельем таких родных и понятных людей, топотом их и свистом: «а мы пить будем, мы гулять будем, а и смерть придет, помирать будем…».
Утирая глаза, вздыхая в просветленной сладостной муке, двинулась она кругом палаты в потребности идти, просто хотя бы двигаться, ибо врожденная застенчивость и глубоко засевшие с детства понятия удерживали ее от того, чтобы броситься на шею первому попавшемуся дружку, свалить его со стула и зацеловать.
Она миновала несколько приоткрытых дверей, никуда не заглядывая, потому что шумное ликование бродяг удерживало ее в сиреневом чертоге, и, наконец, бездумно остановилась перед двустворчатыми воротами в торце палаты.
Это было похоже на сон: Нута чувствовала, но побуждений своих не понимала. Она взялась за кольцо в ноздрях бронзовой головы на воротах просто потому, что кольцо для этого и назначалось — брать и тянуть. Тяжелые створы поддались не сразу, в темную щель засвистал сквозняк, а дальше ворота распахнулись едва ли не сами, Нута отпрянула перед холодом ночи.
Яркий свет из-за спины пропадал в бескрайности погруженного во мрак поля. Россыпью мелких черт выделялись спутанные лохмы бурьяна в нескольких шагах от крыльца и чахлый кустик, за которым тянулась уходящая во мрак тень.
Крыльцо в несколько ступенек отделяло Нуту от забытой уже воли.
Обескураженный народ по чертогу примолк, веселье стихло, раздались раздраженные голоса:
— Дверь закрой! Сквозит! Что за черт! Эй ты… пигалица! — Благодушие слетело с людей, унесенное ворвавшимся из ночи холодом.
Кричали и с той стороны — с поля доносился частый топот копыт. Нута слышала, как во сне, не делая ни малейшего усилия мысли, чтобы проникнуть в значение происходящего: рассеянная по полю ватага витязей в тусклых медных латах собиралась на свет… витязи скакали к крыльцу.
В десяти шагах от ворот дворянин великой государыни стольник Взметень оглянулся на товарищей и пригнулся в седле, взмахнув плеткой. Видно было, что он так и ворвется во дворец прямо на лошади. Нута отпрянула, чтобы не попасть под копыта.
Переполох наряженных не по чину миродеров, которые с запоздалой поспешностью кинулись двигать и опрокидывать столы, пытаясь устроить завал, подхлестнул боевой задор витязя — он отмахнул мечом, и небритый старик в атласных одеждах рухнул под чей-то визг.
Однако и Взметень ослеп — пущенный привычной к камням рукой помидор гулко хлюпнул о широкую прорезь забрала, расквасившись вдребезги. Витязь задергался скинуть шлем и прочистить глаза, лошадь его дико прядала, цокая по каменному полу. Между тем в подмогу начальнику скакали товарищи. Латники, пригибаясь под сводами ворот, влетали на конях, отставшие спешивались, потому что толпа конников не могла втесниться в узкий проход.
Под градом серебряных и золотых сосудов, персиков и гранатов, свиных окороков и колбас они сбились кучей и заградились щитами. Двое прорвавшихся между столов всадников оказались в жалком положении: отчаянно отмахиваясь мечами, они едва удерживались в седле, лошади становились на дыбы, бряцали копытами по столам, попадая в салаты и в супы, и спотыкались на опрокинутых стульях. Миродеры, сильные числом, били их в морду, били по задним ногам и сами падали, захлебываясь кровью. Многие были вооружены усыпанными драгоценностями саблями и мечами, которыми они и орудовали без оглядки, с хрипом, зубовным скрежетом и бранью. Свалился тотчас добитый витязь, и другой, придавленный лошадью, не имел уж надежды спастись, а Взметень, неведомо как оказавшись на ногах, без шлема, с раскрашенным лицом, поскользнулся на раздавленном персике и так грохнулся об пол, что едва нашел силы перекатиться под защиту товарищей.
Из распахнутых настежь ворот в спину витязям свистал ветер, он гудел по пространствам чертога, вздымал скатерти на перевернутых столах, срывал шапки и раздувал волосы женщин, обращая их в свирепых воительниц. Люди за опрокинутыми столами и те, что кучились у входа, рычали, собираясь с духом перед решительной свалкой. Лошади без седоков носились по всей палате.
Отброшенная к стене, Нута оказалась за створом ворот, когда ворвались враги. Здесь стояла она, скованная ужасом, не имея сил ни рукой защититься, ни кричать. А запоздавшие витязи еще вбегали в чертог, то один, то другой — словно их ветром затягивало в жерло ворот. Невозможно было сказать, сколько их там затерялось, на воле, жадных до драки.
Преодолевая себя, Нута навалилась на тяжелый, резного дуба створ — ветер толкнул его, разворачивая обратно, но она поймала вторую половину ворот, едва удерживаясь на свирепом, со свистом ревущем сквозняке, через силу, со стоном принялась сводить створы… Вот уже щель осталась… сомкнулась и сразу стихло. Нута повернулась и припала на ворота спиной.
Казалось, маленькая женщина в посконном платьице возымела намерение запереть собой вход и умереть на месте, не отступив ни шагу. Однако ветер упал, ночь отступила за ворота, и что-то неуловимо изменилось по всему чертогу. Переглядывались, ощущая неладное, витязи — они расступились в стороны развернутым строем, чтобы захлестнуть боевые порядки миродеров с боков и взять их в клещи, — ждали только знака. Стольник Взметень занес было руку, готовый начать бойню, и молчал в недоумении, словно поймал себя на непристойности. Размеры сиреневого чертога допускали боевые перестроения пехоты, и препятствий к наступлению как будто бы не имелось. Чертог к тому же приметно вытянулся, расширился вдоль и поперек, раздутый изнутри свирепым ветром, так что было где разгуляться на просторе — раззудись рука, разойдись плечо!
За опрокинутыми, нагроможденными друг на друга столами раздался неуверенный смешок. Миродеры смеялись. А стольник Взметень убрал меч и провел по заляпанному помидором лицу, как не совсем еще очнувшийся от дурмана человек; на остроконечной его бородке и таких же колючих усах висели кровавые томатные сопли.
— Эй, хлопцы, кончай дурью маяться! — поднялся над завалами столов мордатый малый в золотом горшке на голове вместо шлема.
— На всех места хватит! — поддержал его щуплый немытый паренек.
В притихшем чертоге отчетливо разносились стоны и причитания раненых, покалеченных и оглушенных.
— Вольно же вам было в драку лезть, вы первые начали! — обидчиво сказал кто-то из витязей, опуская щит, весь забрызганный битыми персиками.
— Кто?
— Вы!
— Врешь!
— Кто, может, и врет, а слово витязя крепче железа! Витязь за правду голову сложит! — с пафосом продолжал латник. Это был худощавый молодой человек. Коротко стриженная бородка обнимала узкое лицо тенью, сообщая облику юноши нечто отрешенное, почти монашеское, с чем особенно не вязались боевые доспехи и меч. — Я готов показать вам, что вы ошибаетесь, — продолжал молодой витязь. — Эта ваша, простите… ватага побила нашего товарища, когда он сорвался в темноте с обрыва. Вы подло, скопом набросились на поверженного уже человека.
— Эка хватил! — задорно отвечали миродеры из-за столов. — Это когда было!
Пришла пора вмешаться и Нуте. Она давно порывалась заговорить, но словно дыхания не хватало, и потому первые слова ее походили на крик.
— Не надо ругаться! Разве не слышите: стены потрескивают и сыпется с потолка. Грубое слово может обрушить стены!
Возможно, они все, и миродеры, и витязи, только обрадовались поводу переменить предмет разговора. Взволновался, обнаружив у себя за спиной маленькую женщину, стольник Взметень.
— Не вы ли это?.. Прошу простить, сударыня! Не вы ли… надеюсь, я ничего обидного не говорю, не вы ли служили в здешней корчме?
Нута без колебаний признала это нисколько не обидное для нее обстоятельство.
— То есть… выходит, я послан за вами. Мы все здесь, собственно, вас разыскиваем. Еще раз простите… — отчаянно волновался Взметень, и это особенно поражало в таком суровом и прямолинейном человеке, — то есть, если я правильно понимаю, вы — мессалонская принцесса Нута?
К заметному облегчению заробевшего вояки Нута не видела надобности скрывать правду.
— Ясное дело! Фу-ты ну-ты, боже мой! — загалдели на разные голоса миродеры. — А ты не знал! Это же наша царевна! Что зенки-то вылупил?! Царевна, тебе говорят!
— Я должен препроводить вас, — продолжал Взметень, — препроводить вас с почетом. Великая государыня Золотинка велела… она просила вас, принцесса, возвратиться. Она…
Испарина покрывала лоб, стольник Взметень замолчал, словно припоминая оставшиеся за порогом дворца намерения, ищущая рука его блуждала в воздухе, не зная, за что уцепиться.
— Вам плохо? — прошептала Нута.
— Государыня Золотинка… Что я говорю! — мучался Взметень. — Какая к черту государыня! Оборотень! Да, принцесса, при дворе мало кто сомневается, что у нас у власти одни оборотни. Почему-то это считается в порядке вещей. Это не принято обсуждать — дурной тон… Так вы действительно принцесса?
— Ну да… — пролепетала Нута, ужасно теряясь почему-то.
— В самом деле?
— Ну, так это называется: принцесса.
— И вы не оборотень? Та самая Нута, что была повенчана с нашим славным государем Юлием?
— Н-нет, — протянула Нута. — То есть, конечно, да. Повенчана. Но не оборотень.
— А я ведь видел вас при дворе, — кивнул Взметень и задумчиво убрал с бороды остатки помидора. — Я видел вас при дворе и помню. Не знаешь, право, чему верить… Впрочем, принцесса в корчме — это не более удивительно, чем оборотень на престоле. Одно другого стоит. Я ведь получил приказ разыскать вас и вернуть с почетом.
— Спасибо, я не пойду, — тихо возразила Нута. Маленькие ручки ее торопливо юркнули под засаленный передник.
— Да я и не советую вам возвращаться! Ничего хорошего от этого почета не будет — уж поверьте!
Народ жизнерадостно гудел, миродеры оставили оборонительные сооружения и понемногу, смелея, мешались с витязями, строй которых распался. Даже раненые, зажимая кровь, постанывая, косились на мессалонскую принцессу Нуту — у бедной женщины отчаянно горели уши.
— Стыжусь, принцесса, что вынужден служить оборотням! — продолжал Взметень в припадке упоительного самообличения. Казалось даже, он не совсем хорошо сознает, что говорит, и слушает сам себя не без удивления. — Стольник великой государыни не маленький человек, принцесса! Я должен уважать себя, чтобы добросовестно исполнять свои обязанности — самоуважение положено мне по чину. Но как это трудно, принцесса: не потерять уважения к себе, когда служишь оборотням! Какое счастье, принцесса, когда бы я мог служить добру и правде!
— Что же вам мешает? — еле слышно спросила Нута.
— Разве добро у власти? — остановился в горестном недоумении Взметень.
Нута потупилась, чего-то устыдившись.
— Принцесса! — воскликнул вдруг стольник. — Позвольте… служить вам! Честь витязя побуждает меня служить правде и справедливости. Восстановить справедливость или погибнуть под гнетом неодолимых обстоятельств. Может статься, не поздно еще искупить свою неладную и неправедную жизнь? — И он произнес обязывающие слова древней присяги:
— Бью челом в службу, государыня!
Нута молчала, едва осмелившись глянуть; она краснела безудержно, розовел пробор между расчесанными надвое темными волосами, и блеклая лента, что стягивала волосы, тоже как будто налилась краской. А витязь ступил вперед, опустился на колени и, низко согнувшись, коснулся лбом пола у ног маленькой женщины в посконном платьице.
Сердце больно отдавалось в груди, Нута безмолвствовала. Между тем присяга стольника привела толпу в исступленное, восторженное состояние. Вслед за Взметенем бил челом в службу молодой витязь монашеского склада, рядом теснились другие — порыв захватил всех. Бродяги тащили своей государыне престол — большое тяжелое кресло. Они воздвигли его на составленные вместе столы. Женщины снимали с себя украшения, чтобы почтить ими свою повелительницу, в торжестве которой они чувствовали победу поруганной и гонимой справедливости.
На плечи государыне поверх платьица и кухонного передника накинули багряный плащ с меховой опушкой. Царская мантия эта волочилась по земле и путалась в ногах. Под крики «ура!» пробравшись среди размазанных по полу яств и опрокинутой посуды, Нута вскарабкалась на стол, а потом на престол — только чтобы не обидеть подданных. Ибо она все ж таки чувствовала, что престол нелепо поставлен.
Давно уже сыпалась с потолка известка и куски штукатурки, теперь же этого нельзя было не замечать, и все головы обратились вверх. Покрытый лепной позолотой потолок расселся на всю длину, обнаружив безобразные прорехи спутанных деревянных брусьев и балок. Кто-то пронзительно, с надрывом закричал. Сотрясающий грохот поколебал чертог, когда рухнул в тучах пыли целый простенок. Каменная кладка пластами валилась на пол, ломала его и проваливалась куда-то в бездну, увлекая за собой новые груды камней и участки пола.
Все дрожало, с потолка сыпались обломки; потерянные, в ужасе, люди заметались, позабыв друг друга. Но пол уж пошел трещинами, которые раскалывали его на отдельные шаткие глыбы, в провалы западали столы, катились посуда и стулья.
Нута осталась одна, хватаясь за поручни высоко поставленного и потому особенно неустойчивого престола. Подданные ее бежали, шарахались взад-вперед, сколько позволяла ходуном заходившая под ногами твердь, и только доблестный витязь Взметень оказался рядом, прыгнул через широкий уже провал, чтобы подхватить со стола принцессу.
Он подал уж было руку, не забывши при этом учтивого, хотя и скомканного присловья, как вдруг ломаная глыба пола под ногами, походившая на шаткую речную льдину, резко просела, перекосившись, и витязь с изумлением на лице опрокинулся — Нуте на руки.
— Держитесь за меня! — учтиво воскликнул Взметень, когда маленькая женщина рывком вытащила его из бездны и помогла утвердиться на краю пропасти. Кажется, стольник не понял, что тут на деле произошло, не больше того сообразила и Нута, только и успела отозваться:
— Спасибо!
Однако льдина под ними опять начинала крениться, они едва успели вскочить на стол, как и стол поехал, заскользил и застрял в провале.
Нута скакала вместе с витязем по зыбкому месиву переломанной утвари.
— Не выпускайте моей руки! — заклинала она, смутно сознавая, что спаситель ее тотчас провалится в тартарары, стоит его упустить.
И так они прыгали довольно удачно, покидая предательскую твердь в тот самый миг, когда она начинала разрушаться и обваливалась в гулкое никуда. Где-то Нута прихватила еще двоих, она кричала, чтобы держались, да и мудрено было придумать что другое, ничего больше не оставалось, как держаться друг друга, раз уж ничего надежного и стойкого вокруг не было.
Сверху сыпался, побивал и мозжил людей камень, стены валились, потолок провис каким-то дряблым разломанным полотном. Вопли, крики, стоны, призывы — и все покрывающий грохот!
Невозможно было понять, где перебрались они в сплошном тумане поднявшейся пыли через обрушенные стены, как очутились в другом покое, где тоже все рушилось. Той же связкой, сцепившись руками, — Нута настаивала на этом, не переставая кричать! — бежали они переходами и лестницами, через перекошенные полуоткрытые двери, ничего не различая временами в сплошной пыли, пока не заблистало в окне утро. Алая заря в высоком окне притушила внутренний свет дворца.
— Бейте стекла! — вскричал Взметень.
Так они выбрались на широкий каменный подоконник не выше сажени над землей, попрыгали в траву и помчались по зыбкой, колышущейся земле — сзади погоняла их зловещими низкими рыками бездна. Двое витязей волокли Нуту за руки, она задыхалась, разинув рот, и упала, едва взбежали на холм.
Там, где был дворец, мутно шевелилась черная, словно распаханная земля, еще не свободная от мусора: обломки крепостных зубцов, камень, расщепленные бревна. Все уходило в трясину, затягивалось… и стало тихо.
Первые лучи солнца высвечивали черную проплешину на полях с четверть версты в поперечнике. Затянувшаяся рана сровняла верховья оврага, который трудно было теперь уж опознать, и поглотила соседний пригорок, оставив от него обнаженную песчаную осыпь.
Отдышавшись, Нута оглядела спутников. Их было не больше десятка, истерзанных, бледных людей — все, кто уцелел. Голый по пояс купец мрачно выгребал из карманов драных своих штанов целые пригоршни золы — то были его алмазы. Крепкая, крестьянского сложения женщина жалась к кустам, прикрывая обнаженные груди, ибо оставила старую свою рвань во дворце, а роскошные наряды, в которые она там облачилась, рассыпались в прах, оставив ее в самом несчастном и беспомощном положении. Немного чего успевшие нацепить на себя витязи — их осталось трое — кое-как еще сохраняли пристойность. И все, кто уцелел, блудливо отводили глаза, избегая друг друга.
— Ну, я пойду. До свидания. И всего хорошего! — догадалась сказать Нута.
Впору было бы плакать, да не осталось сил; принцесса пошла неверной от утомления, расслабленной походкой и понемногу скрылась в низко рассевшемся по ложбинам тумане.
Отправив дворян на поиски мессалонской принцессы, а потом сразу в погоню за пигаликом, великая государыня и великая княгиня Золотинка не спала, ожидая известий. И стоило ей задремать, как постельница Малмора решилась обеспокоить великую государыню по настоятельной просьбе начальника караула.
— Вот, — сказал в темноте витязь, показывая блеклое мерцающее зарево над черным краем земли.
Но это был не пожар, дружно уверяли караульные.
Порядком продрогнув на крыльце, Зимка велела послать дворян на разведки. А когда начальник караула Ярыш осторожно возразил, что людей нет, мудро отвечала, что послать двоих. Она была раздражительна, нетерпелива и, вернувшись в душную спальню, уже через четверть часа отправила сенную девушку узнать, где посланные.
Не возвращался никто. Зловещее зарево мерцало ровно и не менялось часами, ничего иного Ярыш сообщить не мог. Временами толпившиеся во дворе кучера и ездовые различали тяжкий и низкий гул, похожий на глуховатый, словно подземный топот.
Послать уж решительно было некого, и потому измученная неизвестностью Зимка распорядилась под утро отправить на зарево двух верховых гайдуков. Не вернулись и гайдуки. Зато у ворот двора поймали оседланную, без всадника, лошадь, и люди говорили, что видели в полях другую — вставало солнце.
Что-то происходило в мире, зловещее и значительное, а здесь, в затерянной корчме на краю спаленного еще год назад села, ничего не знали. Невозможно было оставаться в безвестности — выше сил. Зимка послала последних гайдуков на поиски пропавших разведчиков, а если бог даст, то и всех остальных людей. Полчаса спустя прискакал взъерошенный малый в красном кафтане с развевающимися разрезами.
Некий восторженный ужас заставил гайдука забыть приличия, он ворвался к государыне без доклада, но великая государыня Золотинка имела дар вразумлять и самых восторженных, и самых испуганных. Она смутила малого несколькими холодными словами и выслушала его, не выказывая чувств.
Особого самообладания, впрочем, от Зимки и не потребовалось. Пусть это покажется поразительным, но она почувствовала облегчение, когда узнала сногсшибательную новость, что «все погибли». Конечно же, не самая смерть дворян и множества простого народа была причиной столь примечательного душевного движения. Слованская государыня сохраняла достаточно человечности, чтобы вздохнуть о гибели стольника и других известных ей в лицо витязей. Но после ночи полнейшей неизвестности и самых невероятных предположений не худо было наконец вернуться к определенности. А смерть — это самая определенная на свете вещь.
И потом, рассуждала Зимка, блуждающий дворец — такая потрясающая штуковина, что покроет всё, все недоразумения, странности и нескладицы этой ночи. Блуждающий дворец задаст головоломку даже такому прожженному чародею, как обратившийся в Видохина, а затем объявивший себя Могутом Рукосил. И понятно, заранее понятно, что эта зловещая, загадочная напасть, болезненная опухоль земли, не имеет ни малейшего отношения к пигалику. Не имеет отношения к пигаликам вообще, как таковым, к пигаликам-лазутчикам и пигаликам-изгоям, к пигаликам связанным, посаженным на конюшню и оттуда бежавшим в особенности. Следует успокоиться на этот счет. Если Зимка чего и нагородила непотребного, то кто-то тут неподалеку нагородил много больше.
— Едем! — решила Лжезолотинка, едва дослушав сообщение гайдука. — Я хочу посмотреть сама! Что это за дворец и что от него осталось.
Последний из имевшихся под рукой дворян — Ярыш — теперь отвечал за все, и он пробовал возражать. Этот дородный, не весьма расторопный и отнюдь не склонный к легкомысленным предприятиям дворянин испытывал большие неудобства от необходимости настаивать на своем и вступать в пререкания с государыней. Однако ж он набрался мужества заявить, что при нынешнем положении дел самое разумное и основательное — незамедлительно возвращаться в Толпень, выслав вперед нарочного с подробным известием о событиях ночи.
Прежде Ярыш, незначительный человек в дворцовом обиходе, не имел доступа к государыне, и тем хуже приходилось ему сейчас: трудно было убедить своевольную и порывистую в решениях великую княгиню Золотинку. К тому же Зимка-Золотинка имела свои собственные, неведомые Ярышу соображения, что, понятно, не облегчало тому задачу. Теперь ее помыслы обратились к хотенчику. И в этом смысле следовало, пожалуй, благословить случай, который избавил ее от лишней опеки. Случай же подсказывал Зимке образ действий: чем больше путаницы, тем лучше. Жгучее любопытство, которое вызывал в ней резвый и жизнерадостный хотенчик, любопытство, замешанное на страстной надежде какого-то невиданного освобождения, какого-то нечаянного счастья, возбуждало Зимкину волю, и хитрость ее, и отвагу, и воображение — все самые лучшие и худшие ее качества. И, конечно же, не Ярышу было выстоять против опасной смеси страстей, которую таила в груди государыня.
Зимка охотно позволила снарядить в столицу гонца, а затем, невзирая на повторные возражения Ярыша и кисло-сдержанные уговоры Малморы, велела ехать, куда велено.
Три тяжелые колымаги восьмериком и шесть подвод с кладью составили долгий, непомерно растянувшийся поезд, что особенно беспокоило угнетенного ответственностью Ярыша. Он держался большей частью обок с каретой государыни, но суетливо поглядывал вперед и назад, пытаясь отыскать взглядом подчиненных ему витязей. Одного впереди и одного сзади — так далеко в блеклых клубах пыли, что последнего Ярыш ни разу и не видел с тех пор, как покинули корчму.
Навязчивые намеки дворянина на разбойников и лихих людей нимало не занимали возбужденную тайными помыслами Зимку. Задернув занавески, она извлекла припрятанный в ларце хотенчик и запустила. Верткая, как щенок на привязи, рогулька тыкалась в задний правый угол кузова. Зимка не могла понять, куда же указывает хотенчик, кроме того разве, что не туда, куда движется карета. Приходилось однако до времени терпеть и это, унимать хотенчика и собственное слишком прыткое сердце. Тут Зимка бросила взгляд на переднее сидение, где привыкла видеть молчаливую Лебедь, и удивилась, что княжны нет. Она раздражительно позвала в окно Ярыша.
— О боже! — тотчас же испугался Ярыш. — В задней карете ее нет… Осталась в корчме?
— Скачите, узнайте! — бросила Лжезолотинка сердито.
Добросовестный Ярыш помчался назад через поле, лошадь взбивала в зеленях легкую пыль.
Зимке никогда не приходилось заботиться о дороге, она давно оставила мысли о хлебе насущном и о ночлеге и не придавала никакого значения тому, что растянувшийся на полверсты поезд остался без распорядителя.
Безобразная и до того дорога потерялась в полях (а надо заметить, что великая слованская государыня понятия не имела, что иные дороги имеют свойство без видимой причины сходить на нет, ей казалось, что всякая дорога, раз начавшись, обязана куда-нибудь да привести), поезд двигался без пути. Вокруг тянулись куцые перелески и запустелые, в чудовищных сорняках, в колючках пустоши… В этих-то сомнительных обстоятельствах великая слованская государыня и высмотрела витязей: два человека при мечах и в медных полудоспехах пробирались среди бела дня полем навстречу поезду. Небольшой, золоченой меди, нагрудник и желтый, с отметинами, кафтан, а потом уж острая черная бородка помогли Зимке опознать Взметеня. Она вскрикнула.
— Доброе утро, великая княгиня! — подошел Взметень. Он был без шлема и без шапки, потрепанный и оборванный. Товарищ его, юноша с неопределенной растительностью на щеках, выглядел столь же занятно.
— Ха! Крепко же вас, господа странники, стукнуло! — засмеялась Лжезолотинка, искренне обрадованная, что видит стольника живым. Странники же глядели столь строго и важно, что Зимка окончательно расхохоталась и вынуждена была бороться со смехом, чтобы кое-как продолжить: — Мне… мне… сказали, вас всех там прихлопнуло! Вместо этого, видите ли, топают себе, никого не замечают. — Лжезолотинка выпрыгнула из кареты, не дожидаясь, пока гайдук спустит подножку.
— Ну, рассказывайте! — продолжала она, оказавшись на твердой земле. — Все-все-все! Были вы во дворце?
— Были, — поклонились витязи, не выказывая расположения к веселью.
— А! И сама вижу: были! — тараторила она, заметив на лбу у юноши черный, со следами запекшейся крови, синяк. — Ну, что обалдели? Рассказывайте! Я все хочу знать!
Зимка втайне гордилась своим открытым нравом, так что, желая изъявить стольнику Взметеню расположение, свойски толкнула его в плечо.
— Простите, великая княгиня, — строго отвечал Взметень, — мы ищем принцессу Нуту. Говорят, она в эту сторону шла. Есть надежда быстро ее нагнать — нам нельзя задерживаться.
— Вот еще! — прыснула Лжезолотинка. — Какая там теперь Нута, бросьте, Взметень! Вы слишком уж исполнительны.
Но стольник едва слушал. Он наклонился к земле, чтобы вырвать пук неубранной прошлогодней пшеницы, обратившейся в почернелую солому. Потом, расправив и поровняв чахлый пучок, разорвал его на глазах несколько опешившей Лжезолотинки и бросил ей под ноги.
Зимка сообразила — где-то она слышала, — что обряд преломления соломы (сила солому ломит!) означает отказ от службы… означал когда-то в древние, даже в дремучие времена. Трудно было только поверить, чтобы стольник Взметень, благоразумный и ловкий придворный, вспомнил вдруг ни с того ни с сего праотеческие забавы… Оказалось все же, он отлично их помнит:
— Госпожа великая княгиня, — объявил Взметень ровным, но ясным и сильным голосом, который слышали даже оставшиеся на конях ездовые и кучера на козлах, слышали Малмора и сенные девушки, слышала прислуга, — не надейся на нас, уже бо есмы отныне не твои, и несть есмя с тобою, то на тя есмы.
Что Зимка уразумела из старослованской тарабарщины, так это «не надейся на нас». Достаточно было и этого, не нужно было никакого перевода, чтобы обидеться. Она уж собралась это сделать, указав стольнику на совершенно неуместное панибратское «ты», когда витязи поклонились — весьма небрежно — и отправились восвояси. То есть, попросту говоря, повернулись да пошли.
Значит, все это была правда, что он тут талдычил «есмя-есмы»…
— Куда вы? — вскричала вдруг Зимка, теряя самообладание.
Юноша повернулся:
— Мы приказались в службу вдовствующей слованской государыне Нуте. — Он поклонился чуть учтивее, чем прежде, и это было все, что он уступил своей бывшей уже государыне.
— С ума сбредили! — воскликнула Лжезолотинка с кликушеским смешком. Злые слезы вскипели на глазах, она оглядывалась, ничего не видя. Махнула ехать и впрыгнула в карету, подарив напоследок ненавидящий взгляд постельнице Малморе, которая в осуждение сумасбродных витязей поджала губы и молитвенно сцепила руки, вопрошая, по видимости, господа бога о пределах его терпения. Вряд ли, однако, почтенная дама расслышала ответ: кучера засвистели кнутами, ездовые дико вскрикивали, яро понукая лошадей.
А в сущности, не было причин особенно из себя выходить, успокаивала себя Зимка. Трудно было бы ожидать иного от повредившихся во дворце людей. Эти люди теперь опасны, сообразила еще она, и это многое ей объяснило.
Откинувшись на подушки, Лжезолотинка глубоко, порывисто дышала и достала зеркало, чтобы посмотреть, не раскраснелись ли щеки. Потом она опустила глаза и заставила себя дышать еще волнительней и глубже, наблюдая, как вздымается грудь.
За этим занятием — разглядыванием собственной (или не собственной?) груди — и застал государыню глянувший в окно витязь. Один из тех, что составляли охрану поезда, то есть один из двух.
— Великая государыня! — сказал дворянин, ухватившись рукою за подоконник. — Сейчас за холмом голая земля, говорят, это и есть место, куда ушел нынче ночью блуждающий дворец. Толпы народа. Со всей округи собирается всякий сброд. Какие-то вояки без начальников, праздные крестьяне, давно, по-моему, не видавшие плуга, торговцы без товара — черт знает какая сволочь. Не берусь всех и описать. И сумасшедшие из дворца: они вещают там как пророки. Не могу поручиться за вашу безопасность, — заключил он, наконец, с некоторым затруднением.
— А вы не струсили, любезнейший? — спросила Лжезолотинка.
Витязь отпрянул, в следующий миг резвый конь пронес его мимо кареты, мелькнуло искаженное лицо.
Не прошло и четверти часа, как с вершины пригорка открылись дали, две-три деревушки, отмеченные купами деревьев, и синева лесов по окоему. Впереди чернело что-то похожее на округлую проплешину среди обширных пустошей и буераков. Темное болото вывороченной и растекшейся, как густая жижа, земли. Вокруг гомонили люди, иные карабкались на песчаную кручу, которая уходила в черную рябь, как обрезанная. Смельчаки исследовали проплешину камнями и палками или пробовали счастье, осторожно ступая одной ногой на рыхлую и, должно быть, зыбкую поверхность.
Появление великокняжеских карет, запряженных вереницами статных лошадей, все эти ездовые и кучера, гайдуки на запятках в лентах и перьях вызвали всеобщее восхищение. Люди сбегались, и когда карета Лжезолотинки остановилась, ее окружила жадная и нетерпеливая толпа.
Эти люди, сбежавшиеся на место небывалого бедствия, ожидали как будто праздника. Самый размах необыкновенных событий предвещал нечто из ряда вон выходящее и потому какой-то своей стороной праздничное. С прибытием блистательного поезда карет и добротных повозок ожидания начинали сбываться.
Лишенная подлинного чутья действительности, Зимка не понимала этого. Но что она сразу ощутила, всей кожей, — отсутствие всякого расстояния между собой, слованской государыней, и расхристанной вольной толпой. Чудилось, будто бродяги эти, нищие и бездомные, как они представлялись Лжезолотинке все без разбора, готовы были свойски ей тыкать, а то и забубнят эти свои дикие «есмя-есмы».
Даже раскрывший дверцу гайдук, рослый малый, глядел особенно неприступно и строго, отчужденно, словно предупреждал государыню своим видом, что надеяться на него в этих неприятных обстоятельствах отнюдь не следует. Впрочем, Зимка надеялась только на себя. Давно уже бродивший в ее златокудрой головке замысел затвердел безжалостным и смелым решением. Недаром, как видно, все оно к тому и шло: события послушно начинали подстраиваться под замыслы и расчеты великой государыни, как только она сама осознала, чего в действительности хочет.
— Дайте мне лошадь, — звонко сказала Лжезолотинка витязю, который возвышался в задах толпы. — Я хочу объехать место верхом. — В руках она держала ларец с хотенчиком.
Застывший в каком-то мрачном забытьи витязь расслышал не сразу или, во всяком случае, не сразу откликнулся.
— Эй, человече, уступи лошадь княгине! Слазь, тебе говорят! — послышались возгласы из толпы.
Проникновением возбужденных чувств Зимка угадывала, что они только того ждут, чтобы государыня отъехала. По воле предусмотрительного случая она с утра надела наряд для верховой езды с разрезной юбкой на пуговицах. Она вскочила в седло по-мужски, как это делали женщины Словании, и поскакала на людей. Все поспешно и даже охотно расступились.
Ветер бессилен был вздуть тяжелые золотые волосы великой княгини, но грудь холодило восторгом воли, восторгом опасности. Под ладный топот копыт Зимка расслышала позади крики и шум, гулкие удары камней обо что-то пустое: о стенки кареты и, похоже, о медный шлем. И взвизги, и брань, и вопли… Но Зимка не оборачивалась, пока не взлетела на крутояр.
Подле кареты все смешалось. По полю бежала, не пытаясь защищаться, прислуга. Витязь исчез, пропал его медный шлем и доспехи, их поглотило колыханье толпы.
Великая государыня и великая княгиня Золотинка, что бы там ни было, имела полное право спасать свою драгоценную для народа жизнь. Она направила коня в простор полей, а когда исчезли из виду остервенелые толпы, затих прибойный шум побоища, треск раздираемых на части карет, — раскрыла дорогой, заморского дела ларец. Ларец бросила под копыта лошади и пустила на волю короткую неказистую рогульку с бечевочкой на хвосте.
Дух приключений подгонял Зимку, она скакала полями зеленой пшеницы, лугами и перелесками, примечая иногда изумленных ребятишек с лукошками и баб, которые долго стояли, провожая глазами волшебное видение. Мужик на телеге сворачивал на обочину уже за полверсты и сдергивал шапку, полагая, очевидно, что такое проявление почтительности не будет лишним — черт ли несется в красных одеждах или дух святой.
Высокий вороной конь играючи нес стройную всадницу в свободной, на все пуговицы расстегнутой юбке, которая вздувалась и путалась с клетчатой, низко свисающей попоной. Ветер холодил плечи златовласой красавицы, трепал и изгибал назад огромное, в два локтя страусовое перо — оно полоскалось, как распущенный вымпел, и все стремилось оторваться от небольшой шапочки с поднятыми вверх полями, что венчала гордо посаженную голову.
Ближе к полудню Лжезолотинка подъехала к пастухам, которые глядели на красную всадницу еще издали, прикрываясь от солнца ладонями, и назвала себя. Пастухи, дикие люди в вывороченных мехом наружу овчинах, отозвали звереющих от лая собак, таких же мохнатых, нечистых и растревоженных.
Восхищенные, исполненные любопытства и недоумения взгляды туземцев доставляли Зимке пряное наслаждение. Наслаждением было расстеленное на траве несвежее полотенце, рыхлый белый сыр, который туземцы резали грязным ржавым ножом, непомерно щедрые ломти серого, плохо помолотого хлеба, золотая луковица — ее, оказывается, нужно было есть целиком, как яблоко; и в полный восторг привела вода — чистейшая ключевая вода в берестяном ковшике. Зимка испытывала немалое удовольствие от мысли, что вынуждена разделять превратности бесхитростной и полной лишений жизни, которую вели эти честные люди.
Она держалась просто, милостиво, а временами и шаловливо, несмотря на то что туземцы так и не оправились от первоначального потрясения: в ухватках их проглядывало нечто деревянное. В речах же сказывался искренний, близкий к природе ум — пастухи не отличались многоречивостью и ограничивались самими краткими и основательными ответами. Когда государыня ела луковицу, они стояли кругом и смотрели.
Между делом Лжезолотинка пространно рассказала о своих злоключениях, позволив себе раз или два нечто вроде шутки, чего, впрочем, одеревенелые туземцы и не заметили. Можно было, однако, не сомневаться, что эти простодушные люди не замедлят разнести весть о разбойном нападении на государыню и о чудесном ее — сломя голову! — спасении. Ничего другого от туземцев по уровню их развития и не требовалось. Через день-два, приукрашенные живописными подробностями, слухи эти дойдут через десятые руки и до Рукосила.
Когда Лжезолотинка изволила отбыть, никто из этих дурней не догадался вызваться в проводники и слуги. И хотя Зимка почувствовала себя задетой таким чрезмерным уже простодушием, это ее, в сущности, совершенно устраивало — она не нуждалась в соглядатаях. И потому, встретивши час спустя господский замок, о котором ей толковали пастухи — красные кирпичные стены на холме, — объехала его стороной.
Хотенчик рвался из рук, до боли натягивая завязанную вокруг запястья привязь. Зимка спешила и погоняла коня, не замечая усталости, натруженных ягодиц, онемевших бедер. До вечера было еще далеко, но тени вытянулись и потемнели, когда, пробравшись лесными тропами, она миновала подсохшее болотце и поднялась на поросший свежей зеленью косогор.
Вековые дубы простирали над головой толстые, как деревья, ветви. Потоки солнца свободно сквозили в этом просторном храме, но в черные дупла уже забралась ночь. Необъятных размеров стволы заколдованного леса казались каменными, а замшелые валуны в траве походили на безобразные, полусгнившие пни. Зимка невольно сдерживала коня, и скоро слуха ее коснулись слабые переливы дудочки… жалейки.
Нежные баюкающие звуки струились в хрустальных разломах света меж огромных стволов и резной зелени, путались и затихали в листве… млели под солнцем, изнемогая… И снова ласкали сердце, неувядающие, как разноцветье трав. Зачарованный конь едва ступал. Златовласая всадница чутко приподнималась в седле, ощущая, что растворяется в ускользающем сладостном журчании. Она выронила поводья, отдавшись блаженной неволе чувств.
Завораживающие звуки вели ее, заманивая в чащу. Она насторожилась, приметив между деревьев мелких черных свиней с острыми, словно рожки, ушами. Свиньи принюхивались и озадаченно хрюкали. Потом выбежала большая тупорылая собака, но не подала голоса, завидев всадницу в багровом и алом наряде, а замерла, уставившись немигающими глазами.
Подле ручья патлатый пастух, подогнув под себя босые ноги, легонько перебирал у губ тоненькую светлую трубочку. Он оглянулся, когда ступающий большими копытами конь остановился в нескольких шагах за спиной. Верно, юноша не ожидал, что собака подпустит чужого, он вздрогнул, как захваченный в раздумчивом забытьи человек… Потом вскочил.
Ничего заранее не предрешая, Зимка догадалась, что это Юлий.
Сердце стучало сильно, отдавалось в ушах и мутило взор, сердце говорило больше, чем могли сказать ей глаза и уши, чем подсказывал разум. Зимка знала, что это не может быть Юлий, он повернулся — она увидела обросшего бородатого юношу… но продолжала верить. И сердце оказалось сильнее разума — это был Юлий!
Он узнал ее еще прежде. Черты его исказились едва ли не отвращением, он прянул назад, не сдвинувшись, отдернулся одним лишь бессильным побуждением. Но Зимка уж соскочила на землю, и в тот же миг, брошенные неодолимой силой, они оказались в объятиях друг друга.
Одни только судорожные вздохи, когда перехватывали они друг друга, чтобы сильнее стиснуть, до боли, до страдания сжать, одни эти вздохи были объяснением и приветствием.
Весь прошедший год Зимка верила, чем дальше, тем больше верила, что Юлий жив, чем дальше, тем больше боялась этой встречи и теперь с головокружительным ощущением счастья поняла, что победила. Этих вздохов и этих объятий ничем уж нельзя было перечеркнуть.
Захваченный врасплох, расслабленный и умиротворенный, он не успел опомниться, как оказался во власти памяти. И Зимка понимала сердцем, что, раз поддавшись мгновенному и жаркому чувству, полыхнувшей под пеплом страсти, Юлий никогда не унизится до того, чтобы раскаяться и отступить. Слишком хорошо она его знала. Потому и злилась бывало, что знала, ощущала превосходство Юлия над собой, превосходство, которое можно было не признавать, можно было отрицать, но нельзя было не ощущать. То было подлинное, происходившее из самых глубин натуры благородство.
Позднее Зимка много напутала, поддавшись неистребимой привычке украшать всякое простое и естественное душевное движение множеством словесных побрякушек, но сейчас, в миг подлинного потрясения, она и чувствовала подлинно. Потому она поняла и догадалась, что Юлию не нужно было прощать. Нет, не прощение отзывалось болезненной дрожью, когда он снова и снова перехватывал любимую, страдая от невозможности слиться с ней без остатка… то было иное: мучительное преодоление. Юлий переступил себя, переступил честь и гордость, самоуважение, может быть. Переступил и оказался по ту сторону добра и зла, словно в иной действительности. А прощение? Что оно значило, прощение?
— Прости, — прошептала Зимка.
Они сливались в объятиях и, когда отстранились на миг, задыхаясь до головокружения, Зимка увидела на загорелом лице его слезы. Она целовала их, соленые, горькие слезы, и пила, слизывала языком — рыдания прохватывали Юлия.
Потом она сидела у него на коленях, ласкала твердую влажную грудь под рубахой, целовала и говорила. А Юлий слушал ее, как ребенка, — не прерывая, и только, когда она забалтывалась уж слишком, целовал глаза… а иногда губы, ловил их губами и смыкал, не давая произнести слово, но Зимка тихонечко уворачивалась.
Женским чутьем она понимала, что не нужно много оправдываться и повторять: «Что же мне оставалось делать?». И будь Зимка чуть холоднее и чуть расчетливее, она бы, конечно же, промолчала о своем вторичном, предательском замужестве и обо всем том, что нельзя было оправдать никаким словесным плетением. Но она любила Юлия, любила, как никогда прежде — до затмения разума, и потому она делала то, чего делать было нельзя, — оправдывалась.
И под ее шепот, все более слабый и жаркий, они свалились с пенька в траву на муравьев и букашек… И Юлий, задыхаясь, прошептал:
— Прости, родная… я больше не понимаю тебя. Я снова не понимаю по-словански. Ни слова.
Признание Юлия обожгло Зимку неясной обидой, и все же она почувствовала облегчение, когда сообразила, поняла, что оправдываться не нужно. Правда, Зимка не замолчала, а продолжала городить вздор, все, что на ум взбрело — так объясняются с понимающим только голос, ласку или упрек, ребенком. Юлий слушал ее, улыбался и целовал в ответ на каждое слово.