Рождение волшебницы Маслюков Валентин
— А кто спрашивает?
Ушастая голова показалась над щербиной скалы.
— Слезай, а то худо будет! — настаивала Золотинка. И кот слабо мяукнул:
— Н-не м-мог-гу! Я боюсь…
— Пожалуй, я подумаю, как тебя выручить, — строго сказала она, подавив смех. — Но ты будешь наказан.
— Справедливо, — угодливо поддакнул кот.
— И будешь обязан мне отчетом за все свои проделки.
— Почту за честь.
— И назовешь мне свое имя.
На этот раз Почтеннейший долго молчал, честно задумавшись, уместно ли будет врать. Видно, и в самом деле, он оказался в отчаянном положении.
— Захочу, я тебя из-под земли достану! — пригрозила Золотинка. — Я могущественнейший волшебник. — (А как еще разговаривать с таким обормотом?) — Смотри! — достав из-за пазухи цепь, она сверкнула волшебным камнем так, что вспышка света озарила темные закоулки ущелья.
— Это что? — жалко пролепетал Почтеннейший.
— Могущество Рукосила, которое перешло ко мне.
— А Рукосил?
— С ним придется попрощаться.
— Какое счастье! — воскликнул кот после недолгого размышления. — Поверить ли, что тиран пал? Свобода, свобода… как вольно дышит грудь! — несколько преувеличенное воодушевление не прошло для кота даром, он закашлял, подавившись хриплыми возгласами. — Теперь я смогу служить тебе с чистой совестью!
По правде говоря, Золотинка предпочла бы не трогать весьма щекотливый вопрос о совести Почтеннейшего.
— Как ты здесь очутился? — спросила она.
— Это было ужасно! — живо отозвался кот. — Я провалился… то есть натурально! В Попелянах, где пришлось-таки утереть нос Рукосилу. Понятно, тиран обрушил на меня дворец!..
Почтеннейший принялся живописать свои приключения. Свалившись вместе с Лепелем и Нутой в розовую пучину, он следовал за людьми по тропе из каменных плит, но голод и любопытство понудили его сойти с пути. Пение петухов, кудахтанье кур и прочие соблазны водили его в багровой пустыне, пока он не заблудился окончательно. Там, в пустыне, в багровой беспредельности он погибал «нужной», по собственному выражению Почтеннейшего, смертью, когда внезапно багровый туман распался. Неведомо куда падая, кот заскользил по горной круче, чудом зацепился за уступ скалы и обнаружил себя в ущелье. Летающая палка, что по неизвестной причине ускользнула от Рукосила в Вышгороде, отыскала его много позже, незадолго до появления пигалика. И он, кот, уверен, что хотенчик-то и привел сюда маленького волшебника.
Отощавший кот очутился на утесе вчера до полудня, как можно было понять, — в то самое время, когда испустил дух Сливень. Отсюда следовало, что все затерявшиеся в пучине страдальцы выпали в этот роковой час из багровых туч в действительность. Быть может, где-то в окрестных горах завис на сосне и Лжевидохин.
Неприятное открытие. В какое бы ничтожество ни впал лишенный власти и волшебной силы Рукосил-Лжевидохин, трудно было избавиться от крепко засевших в голове представлений, что и самая тень Рукосила опасна, она рождает уродов. «Ладно, — успокоила себя Золотинка, — надо известить пигаликов и пусть ищут. Пусть Порываем займутся, а заодно и Рукосилом».
Между тем Почтеннейший слезно просил пигалика снять его со скалы. Пользуясь сетью, которой можно было уцепиться, кажется, и за гладкую стену, не говоря уж о такой сподручной поверхности, как щербатая скала, Золотинка поднялась к испуганно притихшему коту и за шкирку спустила его наземь. И тотчас надрала негодника за уши — в назидание на будущие времена.
Терпеливо приняв трепку, кот бросился к ручью. Пил он, пока бока не раздулись. Потом, пьяно шатаясь, зажмурился, обмахнул лапой морду и молвил с невыразимым удовлетворением:
— Пиж йос троить унахтычет!
То есть, что с удовлетворением, это Золотинка поняла по интонации, но сама речь показалась ей возмутительной абракадаброй.
— Ты что там бормочешь? — подозрительно спросила она.
— Десять тысяч извинений! — спохватился Почтеннейший. — Забылся. От волнения перешел на тарабарский язык. По-тарабарски это значит: чертов кот есть хочет!
— По-тарабарски?! — протянула Золотинка в каком-то ошеломительном прозрении. — Ты что же… этот язык знаешь?
— Кому же и знать, как не мне? — самодовольно возразил Почтеннейший. — Ныне я единственный в мире кот, который владеет возвышенным языком науки, искусства и любомудрия. Единственный!
— А князь Юлий? — проговорила Золотинка, замирая.
— Князь разве кот? — снисходительно хмыкнул Почтеннейший. — Князь Юлий единственный в мире человек, который владеет тарабарским языком. Думаю, это нисколько не умаляет моего первенства среди словоохотливых котов.
— О, нисколько! — пролепетала Золотинка, все еще не опомнившись.
— Собственно говоря, мы учили тарабарский втроем, — вальяжно повествовал кот, — я, известный дока Новотор Шала и княжич Юлий. Компания, может статься, не особенно блестящая, но приятная. Это было, Повелитель, на Долгом острове, куда великая волшебница Милица сослала Юлия под мой надзор. Изучение тарабарщины, по правде говоря, не входило в мои прямые обязанности, но, обладая незаурядными способностями к языкам…
Золотинка слушала и не слышала, разбуженная мысль ее уже постигла всё разом: загадка свихнувшегося хотенчика раскрылась во всей ее удивительной простоте. Иначе ведь и не могло быть, как же еще: хотенчик Юлия привел к единственному на свете существу, которое способно было его понимать. Нет у человека сильнее потребности. Вот и все.
— Знаешь что, я тебе рыбку поймаю, — пообещала Золотинка и завлекательно коту улыбнулась.
Разоренная страна перевела дух. Одним из первых указов правительство великого князя Юлия и великой княгини Золотинки отменило чрезвычайные военные налоги и распустило половину собранных для вторжения в Куйшу полков.
Князь Юлий хотел бы сократить численность слованского войска до тех незначительных размеров, какие были известны при последних Шереметах. Оглядев на смотру ораву вооруженных бездельников, он высказал это пожелание, которое новый слованский правитель, конюшенный боярин и судья Казенной палаты Ананья выслушал с обнаженной головой. Не надевая шапки, он посоветовался с государыней и распорядился по-своему: разделил войско пополам и одну половину оставил.
Человек безродный и в прежние времена мало кому известный, Ананья был мудр и осторожен. Качества эти были тем более необходимы ему, что и после воцарения Юлия, когда имя конюшего уже трепали при иностранных дворах, в глухих деревнях родного Полесья выражали изрядное недоумение по поводу загадочного «ананья», которым неизменно заканчивались доходившие до полесской глуши распоряжения. Многие полагали, что «ананья» нужно понимать, как «аминь», тогда как другие настаивали на том, что это «анафема».
Так что не устоявшийся в значении Ананья, принужденный силою обстоятельств исполнять обязанности и Анафемы, и Аминя попеременно, не зря проявлял сугубую осторожность. Он оказался прав, когда под свою ответственность воздержался от предложенного государем сокращения и разделил полки надвое. Войска понадобились, и очень скоро. В считанные месяцы после указа они выступили в поход против распущенных ратников, которые, не находя ни крова, ни дела, образовали разбойничьи отряды по нескольку тысяч человек и брали приступом города, без разбора предавая все огню и железу.
Это противостояние, вошедшее потом в летописи под названием войны «за Рукосилово наследство», продолжалось до глубокой осени того же семьсот семьдесят первого года, когда верные великому государю Юлию полки разгромили своих недавних товарищей под городом Бестенеем. Рассеянный противник обратился в ничтожество: загнанные в леса и в болота миродеры частью вымерли от холода и повальных болезней, частью разбрелись мелкими шайками и попрятались.
Словом, успокоенная и замиренная страна летом семьсот семьдесят второго года отстраивалась и пахала, поминая добрым словом великую княгиню Золотинку. После свержения Рукосила-Могута великая государыня держалась подчеркнуто скромно, однако народ догадывался, кто ж все-таки пострадал для торжества справедливости. Кто принял окровавленный венец из рук убийцы и насильника? Кто истязал себя песнями и плясками, когда истинный государь и супруг сгинул во мраке безвестности? Кто волею судеб оказался у жертвенного столба и мужественно встречал змея, не зная, что спасение близко? Кто заставил воссиять правду и возвратил престол потомку Шереметов?
Ходили, впрочем, слухи, что великая государыня Золотинка, оборотень. Надо сказать, что при мягком управлении великих государей Юлия и Золотинки людей не хватали за разговоры, не резали языки и не секли на площади под отеческие увещевания подьячего, так что безопасные для болтунов разговоры не возбуждали народного сочувствия. И к тому же, если по существу, люди пожимали плечами: ну что, как и оборотень? Коли так (а где доказательства?), то что же… нам с лица не воду пить.
«Наш несчастный государь» — так называли в народе Юлия. Не разумея своих подданных, держался он крайне нелюдимо, избегал общественных действ и празднеств. Его жалели. И потому особенно достойно выглядело поведение государыни Золотинки. Весной семьдесят второго года, обращаясь к восьмистам участникам земского собора, созванного для возобновления некоторых налогов, великая княгиня ни разу не сказала «я», а только «мы»: «мы», говорила она, решили, «мы» полагаем, и эта манера выражаться была одобрена всеми сословиями собора. Никто, собственно, не сомневался, что именно Золотинка с необычайной для ее юного возраста мудростью направляет потрепанный государственный корабль по глубокому и безопасному пути.
Налоги, кстати, в значительной мере отмененные при возвращении Юлия к власти, пришлось возобновить еще до земского собора, осенью семьдесят первого года — война за Рукосилово наследство стоила денег. Потом налоги остались как бы по привычке. Народ кряхтел и ворчал, однако не винил Золотинку и тем более Юлия, которого почитали за блаженного со всеми вытекающими из такого лестного мнения последствиями, — с него нечего было спрашивать. А когда установленные правительством налоги утвердил земской собор, винить и вовсе уж стало некого.
Так обстояли дела в Словании, когда в начале изока месяца семьсот семьдесят второго года от воплощения Рода Вседержителя великая княгиня Золотинка, она же Зимка Лекарева дочь Чепчугова, занималась государственными делами в Серебряном покое своего городского дворца.
С тех пор как окончательно определилось, что, не разумея слованского языка, Юлий не будет заниматься делами, Зимка взяла за правило часа два-три в день посвящать государственным обязанностям. Скоро запомнив высших приказчиков в лицо, она испытывала, однако, большие затруднения, пытаясь запомнить их должности и обязанности, поскольку не всегда умела уяснить спутанное и многосложное значение приказов — Разрядного, Большого прихода, Поместного, Большого дворца, Приказа Казенной палаты, Посольского, приказов Больших четвертей и еще шести десятков других. Видно, по этой причине она часто кричала на судей и дьяков и некоторых, особенно ей досаждавших, изгоняла со службы, несмотря на смиренные представления конюшего Ананьи, который указывал ей на беспорядок, происходивший от частой смены судей.
Зимка действительно заботилась о благе государства, как умела, имея заветную мечту привести всё в такое цветущее состояние, чтобы Юлий в один прекрасный день ахнул, оглядевшись вокруг, и поцеловал свою умницу. Она не затруднялась исправить ошибку, если Ананья указывал на нее в любезной и ненавязчивой манере. Но государево слово свято! Зимка тогда назначала понапрасну обиженного вельможу на другой приказ. И потому в скором времени немало приказов имели по два начальника сразу. Обеспокоенная Зимка не забывала осведомиться, как идут дела в двуглавых ведомствах. Ее уверяли, что дело нисколько не страдает. Она принимала это к сведению не без удовлетворения, однако по природному здравомыслию не признавала такое положение правильным.
Так что утренний доклад у великой княгини среди высших сановников государства был признан за испытание. Зимка заставила себя уважать — если не мудростью, то бестрепетностью решений.
Она редко являлась в Серебряный покой раньше полудня, и к тому времени начальники приказов ждали ее уже два или три часа. Так продолжалось изо дня в день, хотя каждый раз Зимка давала себе зарок подняться с зарей. Она старалась приучить себя к трудолюбию, но достигла на этом пути лишь половинного успеха: заставила рано вставать седовласых судей и дьяков.
Сановитые чиновники ожидали государыню в обитом серебристой парчой покое. Стены занимали тут низкие книжные шкафы красного дерева, для княгини поставили посреди ковра легкое кресло на гнутых ножках перед таким же легким, закругленных очертаний столом. Седьмого изока, в среду, великая государыня Золотинка предстала перед своими приказчиками в строгом платье блекло-красного бархата. Глухое, застегнутое по самое горло платье не имело других украшений, кроме золотых прошв на груди и на рукавах да россыпи жемчуга на плечах — серебристые капельки венчали собой узлы нашитой на бархат тесьмы. Скромные жемчужные серьги и унизанная жемчугом сетка, что покрывала и стягивала скрученные на затылке волосы, довершали убранство, создавая впечатление той строгой, собранной деловитости, о котором так беспокоилась Зимка, сочиняя себе наряды для утреннего доклада. Справедливо полагая, что сбережение государственных средств, о котором часто толковали на заседаниях думы, следует начинать с себя, Зимка не допускала по утру никаких излишеств: от кончиков туфель до убранной жемчугом макушки она не имела на себе ни одного алмаза.
Сановники, поднявшись с лавок, отвесили государыне поклон. Золотинка приветствовала их «здравствуйте, господа!» и уселась за столик со словами «ну что у нас там сегодня?». Подвинула хорошенькую чернильницу из цельного изумруда, заглянув в высверленное нутро, захватила взглядом серебряное перышко и белоснежную бумагу. Конюший Ананья в пышном полукафтане с подложенными плечами раскрыл кожаную папку и докладывал стоя. Добрую четверть часа княгиня слушала, вопреки обыкновению не перебивая. Не обманываясь скучным настроением государыни, суровые судьи и дьяки на другом конце комнаты держались плотно, всем скопом, всегда готовые к худшему. Потом придворные прозорливцы уверяли, что в этот ничем не примечательный день, седьмого изока, они с самого начала ощущали нечто необычайное, что недоброе предчувствие не обошло и государыню, она как будто ждала…
В боковую дверь скользнула сенная девушка из ближних и, смело встретив недовольный, исподлобья взгляд конюшего, направилась через комнату к государыне.
— Подождите, Ананья, я сейчас же буду! — громко сказала Золотинка, когда выслушала торопливый шепот наушницы.
Сановники понимали, что «сейчас» государыни не обозначает никакого действительного промежутка времени, но они как будто верили, что она и вправду вернется. Да и кто, по совести, мог предполагать, что ее «сейчас» обернется роковым никогда.
С изменившимся лицом, встревоженная, раздосадованная и подавленная одновременно, Золотинка стремительно шагала, увлекая за собой девушку и дворян, через хозяйственные помещения нижнего яруса дворца. Великая княгиня выскочила на задний двор и как раз успела перехватить государя — тот собирался выехать за ворота.
— Юлий, ты что опять?! — закричала она сорванным учительским голосом, от которого потупились часовые, приотстали, словно споткнувшись, дворяне, а сидевший на коне муж вынужден был обернуться.
— Долго ты будешь меня позорить? — возбужденно молвила Золотинка, хватаясь за стремя. Она оглянулась, смутно сознавая, что не надо бы выносить семейные неурядицы на улицу — за открытыми воротами толпился случайный городской люд, слегка только отодвинутый жидкой цепью кольчужников.
— Закройте ворота! Что?! Живо! — сорвалась Золотинка, чувствуя, что теряет над собой власть. В этом взвинченном состоянии она не боялась толпы, но страдала за Юлия, сознавая, что толпа, глас народный, именно так и судит — великий государь не в своем уме.
На челюстях Юлия проступили желваки, когда он увидел, как смыкаются дубовые створы. С робкой лаской жена тронула мужа за руку, а тот, казалось, отдернулся. Разумеется, это не могло быть так, сообразила Зимка в следующее мгновение, упрекнув себя в помрачении ума. И в самом деле, Юлий улыбнулся, опровергая легшую на лицо жены тень. Но в улыбке этой — снисходительной? небрежной? жалостливой? — мерещилось уже нечто такое, что не оставляло Зимке возможности принять этот знак примирения без последствий — без слез и изнуряющих объяснений.
— Ты уезжаешь, — говорила она в лихорадочном колебании между слезами и злостью. — Так всегда… Поехал… и ни слова. А я… я… я жду тебя до полуночи, считая мгновения… Мне душно в пустой постели, а тебя по лесам носит, черти где… У меня сердце болит…
— Я вернусь к ночи, — мягко возразил Юлий, угадывая общий смысл стенаний. — Бывает, что и заблудишься… — и, не имея, видно, других оправданий, показал притороченный к седлу самострел.
Но что самострел! Зимка знала, что у Юлия в переметных сумах: тарабарские книги и тетрадь с тарабарскими виршами — будь они прокляты! Соглядатаи, нередко наблюдавшие Юлия в его укромных лесных убежищах, доносили государыне о не совсем похвальных замашках великого князя, который, забравшись на скалу, воет и на ходу бормочет. «Лучше бы он к девкам таскался!» — думала в сердцах Зимка, имея в виду, впрочем, что соперниц можно и уничтожить.
— Я вернусь к ночи, — повторил Юлий с мягким упорством, которое не раз уже доводило Зимку до истерики.
— Не езди, прошу тебя, мне страшно. На дорогах шалят, в лесах бродяги, ты не берешь охраны и бежишь от дворян… — говорила она, жадно заглядывая в глаза.
— Прощай, до вечера, — кивнул Юлий, словно бы соглашаясь с уговорами жены и погладил ее покрытые жемчужной сеткой волосы. Потом он махнул страже, чтобы отворяли.
— Не открывайте, — бросила в сторону Золотинка, так чтобы Юлий не видел. Воротники взялись за створы — весьма решительно с виду, но без видимых последствий.
Зимка знала, что Юлий разозлится, силой его не удержать, она заранее страшилась последствий своего упрямства, но не могла отступить. В смятении чувств она не знала, не понимала другого пути, кроме как удерживать любимого подле себя, и, расшибаясь, лбом встречая последствия собственного сумасбродства, так и не научилась опускать руки, чтобы довериться судьбе. Глухая злоба вздымалась в ней при мысли сдаться, потому что судьба эта была блуждающая уже совсем близко тень Золотинки. Зловещая тень сводила ее с ума, отравляя каждое мгновение жизни.
— Юлька, Юлька, не уезжай, — повторяла она, цепляясь за стремя, тогда как Юлий, стиснув зубы, направлял коня к воротам, где обомлела стража.
Недобрый вид государя покончил с колебаниями воротников, они потянули на себя обитые огромными гвоздями створы. А Зимка, повиснув на стремени, вскрикнула:
— Ты слова выучил? Опять ничего не сделал и бежишь?! Где твой урок? — с лихорадочной неловкостью она хватилась расстегивать переметную суму, где прощупывались книги и тетради. Юлий натянул узду, как только ворота раскрылись, впустив уличный гам и солнце. «Слованские слова» для Юлия, нарисованные художником картинки с подписями, вроде разобранного на листки букваря, Зимка имела при себе в нарочно сшитом для того кармане и не замедлила вытащить их на свет.
— Что это? Это что? — горячечно требовала она, потрясая листком, где художник изобразил букву «П».
Стопка мятого картона в дрожащих руках Зимки рассыпалась — палата, перо, перстень, праща, пуговица, пояс, парус, пищаль посыпались на мостовую. Осталась у нее только «плинфа» — плоский граненый камень, изображенный художником для лучшего обозрения на травяной кочке.
— Кирпич, — сказал Юлий со вздохом. Смуглые щеки его потемнели румянцем.
Зимка горячилась тем больше, что в глубине души ее гнездилось мрачное, как тайный порок, убеждение, что никакие усилия выучить Юлия человеческому языку не достигнут цели. И что она годится для этого дела меньше кого бы то ни было на свете, потому что Юлий отказался понимать людей по ее собственной, Зимкиной, вине. Поговорив с Обрютой, она хорошо запомнила рассказ старого дядьки: как Юлий сцепил зубы и ушел в себя, услышав об измене любимой. Об ее, Зимкиной, измене.
Народу на улице ничуть не убавилось. Теперь, когда ворота открыли второе действие позорища, зрители сбились плотным, внезапно притихшим стадом. И Зимка, не замечавшая до сих пор ни единого человека, кроме Юлия, вдруг с омерзительным содроганием попала взглядом на приютившегося в толпе пигалика. Она узнала его сердцем — детскую мордочку, не детски пристальные глаза и… закричала.
— Закройте ворота! Стража! — раздался истошный вопль. — Скорее! На помощь! — и, падая на подгибающихся ногах, мертвой хваткой цапнула рукав Юлия.
Один из стражников, что случился поближе, бросил бердыш и успел подхватить княгиню. Однако она достаточно сознавала происходящее, чтобы — уже в объятиях Юлия, когда он, спешившись, принял жену на руки — вымолвить побелевшими губами:
— Ананья… позовите Ананью!
Под испуганное квохтанье придворных Юлий внес жену во дворец. Золотинка не позволила себя уложить, в спальне она высвободилась и села в кресло, показывая, что случайный припадок слабости прошел — лишние могут удалиться. Зимка ловила на себе внимательные, слишком долгие и пристальные взгляды мужа, какие трудно ожидать от обеспокоенного, потерявшего голову человека.
Расстегнутое платье приоткрывало грудь, и она не упускала из виду эту жалкую уловку, хотя неумолимый голос говорил ей, что все… все… все бесполезно.
— Ананья! — остановила она конюшего, когда преисполненный смирения вельможа собрался покинуть комнату вслед за сенными девушками.
Можно было смело говорить вслух, раз уж Юлий все равно не хотел понимать по-словански, но какое-то неодолимое замешательство заставило Зимку перейти на шепот:
— Там за воротами пигалик. — Она шевельнула кончиком пальца, указывая, в какой именно стороне это «там». — Тот самый. Там… — И выдохнула последнее слово: — Золотинка.
Ананья недоверчиво отстранился.
— Ты слышал? — повторила она, сразу же раздражаясь. — Не упусти ее… его… Я не хочу ничего больше о ней слышать. Понятно?
Иссушенное всегдашним повиновением лицо Ананьи ничего не выражало. Он бесстрастно кивнул.
Откинувшись в кресле, Зимка бросила вороватый взгляд вниз, чтобы проверить, не запахнулась ли случайной складкой платья грудь. Когда дверь за конюшим затворилась, она встала, протягивая руки… так жалостливо и робко, что дрогнуло что-то в сердце Юлия. Он принял жену в объятия и принялся ее гладить, уставив печальный взор мимо. Спрятав голову на груди мужа, Зимка разрыдалась.
Золотинка обреталась в столичном городе Толпене уже более месяца. Она поселилась в гостинице «Пигалик и пигалица», которая пленила ее своим названием, вместе с толстым неразговорчивым (по крайней мере, на людях) котом. Золотинка называла себя Златаном. После полного примирения Словании с Республикой путешествующий в целях самообразования молоденький пигалик никого уже не мог удивить. Почтеннейший целыми днями жрал от пуза, спал на устроенном для него пуховичке и не делал ни малейшего поползновения поменять сонный покой гостиничной комнаты на превратности столичных улиц. И в этом смысле можно было только порадоваться счастливому сочетанию благоразумия и лени, которые удерживали Почтеннейшего от сомнительных предприятий, потому что не было еще случая, чтобы, отправившись с Золотинкой на прогулку, Почтеннейший не кончил каким-нибудь крупным недоразумением. Кот не видел ничего унизительного в том, чтобы ссориться с собаками, с мальчишками и с базарными торговками, а когда встречались положительные, благонамеренные люди, с которыми и поссориться не всегда можно, то оскорблял их на тарабарском языке, что, конечно же, не могло укрыться от Золотинки.
Тут, кстати, нередко выяснялись некоторые тарабарские обороты и выражения, которые Почтеннейший по свойственной ему вредности утаивал от ученицы. Такой уж это был кот, невозможно было ожидать от него полной искренности даже в таком, казалось бы, совершенно добросовестном деле, как изучение тарабарского языка.
Как бы там ни было, хотел Почтеннейший того или нет, Золотинка свободно болтала на этом в высшей степени редкостном языке; в нерешительности слоняясь по городу, она испытывала сильнейшее искушение ошарашить Юлия тарабарским приветствием. Ничто как будто не удерживало ее от такой шалости, но Золотинка тянула, словно ничто еще не было решено, словно бы она добросовестно колебалась (а не трусила самым пошлым образом), не зная, как приступить к делу.
И, к слову сказать, что мешало ей с самого начала, не забивая себе голову тарабарщиной, послать Юлию в качестве толмача и наперсника Почтеннейшего? Понятно, что Почтеннейший не подарок. Положим, окажется он скверным товарищем и — что еще хуже — лукавым, своекорыстным переводчиком. Но лучше такой, чем вовсе никакого. Хотела ли Золотинка оставить Юлия совсем без помощи?
Не хотела. И более того, встречая Юлия на улицах столицы, Золотинка чувствовала, что глядит на юношу пристрастным взглядом, как если бы имела на Юлия какие-то особенные права… словно бы от ее воли зависело воспользоваться своим правом или нет, разбудить Юлия, чтобы завладеть его очнувшейся душой. Между тем это было совсем не так, потому что Золотинка остановилась на мысли не возвращаться к собственному облику и до конца своих дней оставаться пигаликом.
Ныне это был вопрос выбора и только — ничто не мешало Золотинке посетить Республику, чтобы сбросить чужое обличье. Увы, Золотинка чувствовала, что поздно. Поучительный опыт последнего превращения отвратил ее от того позолоченного существа, которого не назовешь пока еще истуканом, но и человеком в полном смысле слова трудно уже признать. Последние месяцы, надо думать, Золотинка сильно сдала. Она уж не могла отказаться от волшебства и не ограничивала себя, махнув рукой на невидимые глазу последствия. Совсем отказаться от волшебства значило для нее не жить, то было бы растительное, никчемное существование немногим лучше небытия. Золотинка волховала много и страстно, как запойный пьяница, который в редкие часы протрезвления только и успевает что ужаснуться себе, чтобы опять напиться.
При всем своем волшебстве (если не благодаря ему) она оставалась существом чистосердечным и даже простодушным. И до удивления впечатлительным: это свойство развилось в ней, может быть, до крайних пределов. Влияли тут волшебные занятия, которые, как известно, требуют от человека величайшей душевной трепетности, или сказывалось все пережитое, а только Золотинка, сплошь и рядом взвинченная, смеялась и плакала от малейшего пустяка. Что не мешало ей, впрочем, как ни странно, отлично владеть собой. Все ж таки она была волшебницей, а никакое волшебство, чтоб вы знали, невозможно без твердой, целенаправленной воли.
В тот солнечный день в начале изока месяца Золотинка, став случайным свидетелем недоброй размолвки между Юлием и Зимкой, выбралась из толпы в самом смутном состоянии духа. Опечаленная и задумчивая, брела она по соборной площади, когда плеча ее коснулась рука.
— Простите, сударь! — приподнял шляпу одетый в желто-зеленые цвета великокняжеского дома посланец. — Простите еще раз, я долго иду за вами и никак не могу привлечь внимание.
Странно было, что усатый великан не ухмыляется, обращаясь с учтивым «сударь» к розовощекому малышу.
— Вы пигалик Жихан?
— Ну да… Не совсем… Златан, — неприветливо протянула Золотинка, рассматривая посланца снизу вверх.
— Некоторое важное лицо при дворе покорнейше просит вас проследовать во дворец для недолгого личного свидания.
Золотинка «проследовала», не задавая больше вопросов. О чем спрашивать! Разве не ходила она кругами, подкрадываясь все ближе и ближе к тому, что и сама не желала понимать. И смешно, и глупо. Но иного не могло быть: разумного судьба ведет, неразумного тащит!
Минуя стражу, они поднялись на второй ярус дворца и посланец провел ее в комнату с большими окнами на соборную площадь. Естественным средоточием покоя являлся обширный, как княжеская кровать, стол. Явившийся ее взору человек много уступал в представительности своему столу. Полукафтан с широкими, подложенными ватой плечами не скрывал тщедушного сложения, на которое указывали и тонкие кривые ноги, обтянутые черными чулками по самый пах, и туго перехваченный стан — Ананья. Это был, разумеется, Ананья.
— Судьба сводит нас всякий раз, когда ей угодно нарушить однообразное течение жизни, — начал он с неловкой потугой на задушевность, будто заученную речь читал.
А Золотинка, сунув руки за пояс, наблюдала Ананью с любопытством и, надо сказать, едва удерживалась от побуждения засвистеть, чтобы проверить, смутится ли тогда оратор. Насколько хорошо он собой владеет.
— Государыня! — продолжал Ананья, находя источники вдохновения в самом своем красноречии. — Я родился с рабской душой и с этим проклятием на душе умру. Но и самый последний раб, холуй, лизоблюд, государыня, не лишен своей чести. Моя честь, мое достоинство, мое удовлетворение в том, чтобы служить могущественному господину. Только в этом мое оправдание, только в этом… — В глазах оратора блистала слеза, и голос его прервался. Кажется, он и в самом деле взвинтил себя до небывалой искренности. — Государыня, давно и с восхищением я следил за восхождением вашей звезды, не теряя веры и тогда, когда прекрасная звезда скрывалась за тучами. Этой верой, кстати сказать, заразил меня покойный Рукосил, который оказался даже и слишком прав, предрекая вам большое будущее. Слишком, слишком прав. Это дорого ему стоило… Государыня! — нахмурился он затем, как бы спохватившись, что позволил себе много лишнего. — Я жду распоряжений.
— Две ошибки, Ананья, — возразила Золотинка, мимолетно хмыкнув. — Во-первых, прошу не называть меня государыней. И второе: судьба Рукосила в точности не известна. Может статься, вы напрасно его хороните.
Конюший замер, словно дыхание перехватило… и потом осторожно вздохнул.
— О, простите! не знаю, как обращаться… буду откровенен. Последнее сообщение для меня новость. Но вы, может быть, поймете, если я скажу, что в таком случае к искреннему чувству присоединяется еще и расчет. Если так… трезвый расчет заставляет меня отдаться под вашу высокую руку. Я умею быть верным и преданным. Я не предавал Рукосила, пока он был жив, я оставался верен при всех обстоятельствах. Я разделил с Рукосилом превратности и несчастья судьбы, тяжесть скитания и поражения… Не я привел его к гибели, но вы. И теперь… теперь я считаю себя свободным от всяких обязательств перед бывшим великим человеком.
— А если он жив?
— В таком случае, — с достоинством отвечал Ананья, подумав, — я оказался бы в чрезвычайно затруднительном положении.
— У меня нет ни малейшего намерения, Ананья, ставить вас в затруднительное положение, — возразила Золотинка. — Поэтому определенно могу сказать, что ваши услуги мне не понадобятся.
После мгновенной заминки конюший дернулся, отвесив половинчатый, не доведенный до конца поклон.
— Государыня, — сказал он, выпрямившись, — должен ли я понимать ваши слова как опалу, требование немедленной отставки?.. Кому прикажете передать дела?
Тут-то вот и удалось ему довести Золотинку до изумления. Похожий на розовощекого мальчишку пигалик воззрился на старообразного вельможу в некотором столбняке.
— Сдается, вы забыли, кому служите, Ананья, — опомнилась, наконец, Золотинка.
— Нисколько, — мужественным голосом перебил конюший. — Вам, государыня! — он поклонился.
— Проводите меня к великому князю Юлию.
Ананья склонился, однако тень задумчивости уже не сходила с узкого, словно стиснутого головной болью лица. Они прошли несколько переходов и роскошно убранных комнат; в небольшом покое, который служил, очевидно, сенями к другому, более обширному, несколько хорошеньких девушек бездельничали, разложив подле себя рукоделие. Одна из них, повинуясь знаку конюшего, скользнула в смежное помещение за большую двойную дверь и там объявила:
— Конюшенный боярин Ананья!
Ответа не было слышно, и Золотинка, несколько удивленная тем, что Юлий окружил себя белошвейками, шагнула через порог. Ананья, учтиво пропустив пигалика вперед, остался в сенях и закрыл дверь.
В безлюдной комнате у окна сидела Лжезолотинка. Небрежно заколотые на затылке волосы ее рассыпались, расстегнутое платье соскользнуло с плеча — будто она собиралась переодеться. Она обернулась ко входу, ожидая конюшего… и лицо изменилось, лишившись жизни. Зимка медленно поднялась.
Золотинка оглядела светлую, обитую розовой тканью комнату, прошла к окну, задернутому кружевными занавесками, и прислонилась плечом к стене. Лжезолотинка опустилась на стул, но глаз с пигалика не сводила.
— Ну здравствуй, Зимка, — сказала Золотинка по возможности бесцветно, чтобы не задеть колобжегскую подругу каким-нибудь особенным выражением.
Нежный голос пигалика — отвратительно, лицемерно нежный! — заставил государыню передернуться.
— Что такое? — бессвязно возмутилась она. — Откуда ты взялся, черт побери? Что надо?
Подавленная злоба едва позволяла Лжезолотинке говорить, слова, казалось, прорывались откуда-то из клокочущего нутра. Но тем спокойнее становился пигалик, в повадке его явилось даже нечто вялое, почти сонное, что было однако не вызовом, не издевкой, а оборотной стороной того же горячечного возбуждения. Все то, что отзывалось в Лжезолотинке придушенным, глухим бешенством, то, отчего расшились зрачки ее распахнутых карих глаз, отхлынула от лица кровь, отзывалось в пигалике зевотой. Золотинка широко зевнула, чувствуя, однако, как дрожит в ней каждая жилочка и стучит сердце.
— А где Юлий? — сказала она с непредумышленной, но тем более оскорбительной, невыносимой небрежностью.
— Провести тебя к великому слованскому государю? — низким голосом проговорила Лжезолотинка, содрогаясь от недоброго чувства, когда человек и сам не знает, на что способен. — Сейчас пойдем, милая, сейчас, — зловеще повторяла она, вставая, ибо немыслимо было сидеть, подняв голос до пронзительной высоты. Она принялась шарить по жемчужным пуговкам ворота, пытаясь расстегнуть то, что было и так расстегнуто. — Как же мне тебя представлять? Эта та, которая… или как: тот, который… которое?.. Ты, собственно, кем Юлию приходишься? А? Тенью? Призраком? Воспоминанием?
— А знаешь что, Зимка? Лучше бы тебе помолчать, — вяло произнесла Золотинка. Она плохо слышала себя из-за шума крови в висках.
— Отчего же это мне лучше молчать?
— Да уж так… лучше, — пожала плечами Золотинка и, отодвинув занавесь, посмотрела в окно, на залитую солнцем площадь.
Между тем Лжезолотинка, лихорадочно, словно в удушье, обирая себя ищущими руками, коснулась скрученных на затылке волос, и в руках ее оказалась длинная, на две пяди, золотая шпилька, распущенные волосы хлынули. Она тупо глянула: тонкий кинжальчик со слишком коротким черенком… Она не понимала, откуда явилось в руках оружие. Совсем не помнила и не понимала, что кинжальчик этот — ее собственная шпилька. Золотой клинок. Судорожно сведенная пясть, бледность в лице, пресеклось дыхание… Мгновение нужно было, чтобы понять, что это значит, но мгновение это Золотинка упустила, с притворным равнодушием уставившись в окно. Она успела обернуться только для того, чтобы раскрыться под удар.
С маху вонзила Зимка золотое жало и, попади она в сердце, пригвоздила бы малыша на месте. Золотинка успела дернуться, шпилька пробила плечо, считай, насквозь. Ошеломленная, она отбила второй удар, но Зимка остервенело толкнула ее, ударив затылком об стену.
В глазах помутилось, Золотинка обмякла, последним усилием воли сооружая сеть, чтобы защититься. Но все равно упала, чудом только не потеряв сознание, что означало бы уже и конец. И на полу, в крови, подмятая, Золотинка отметила краем сознания: в комнату ворвался и остолбенел Ананья.
Оскалив зубы, роняя слюну, Зимка душила ее. И все же, сдавив побелевшими пальцами детское горлышко пигалика, даром напрягалась убийца в крайнем, зверском усилии — не могла пережать дыхание. Мешала облекшая волшебницу сеть.
Высвободив руку, Золотинка изловчилась ткнуть убийцу в живот. Не столь уж ловкий тычок, однако усиленный сетью, заставил Лжезолотинку ахнуть, разинув рот. Она разжала сведенные на горле пальцы, и тотчас ногами, коленями Золотинка швырнула ее вверх, бросив едва не на середину комнаты.
Отчаянный выпад подорвал силы, залитая кровью и оглушенная, Золотинка опрокинулась в обморок. В этот ничтожный промежуток времени, когда все ушло в кровавый туман, в небытие, когда распалась сеть, можно было покончить с ней в два счета, но Лжезолотинка, и сама отброшенная на десять шагов, ошеломленная падением, мутно озиралась на ковре. Липкие пальцы ее оставили на лбу пятна. Застонала и Золотинка. Она искала облитую скользкой кровью рану, но обнаружила, что ладонь пробита насквозь, все в красном, ладонь горит, плечо немеет, голова плывет.
В комнате не было никакого Ананьи. Не было никого, кто мог бы остановить безумие. Поднявшись на колено, и снова на карачках, с диким лицом в спутанном золоте Лжезолотинка медленно подбиралась, все ближе, под растерзанным воротом открылась забрызганная кровью грудь. Золотинка сумела сесть, хотя жгучая боль, головокружительная слабость едва оставляли ей силы владеть собой. Она потянула из-за пазухи Сорокон. Во что бы то ни стало нужно было перевязать рану…
— Опомнись! Ты что?! — бессмысленно бормотала Золотинка. И вдруг по наитию крикнула: — На кого ты похожа! Глянь! Погляди на себя, говорю!
Лжезолотинка смешалась. В лице ее явилось нечто осмысленное, она хватилась за щеку и потом поднялась, чтобы глянуть в зеркало, которое висело рядом в простенке. Верно, она поняла крик волшебницы как угрозу, испугавшись, что утратила в безобразной свалке нечто бесценное… человеческий облик — краденый облик, который привыкла считать своим.
Сорокон светился, не получая приказа, а Золотинка с какой-то торжествующей радостью встретила быстрый взгляд соперницы… та все искала чего-то в зеркале, которое отражало кровь, безумие и теперь — страх.
И Золотинка вздрогнула в изнурительном сотрясении… вздрогнула, обожженная изнутри… Боль утихла, как отхлынувшая волна. Она вскочила с легкостью, которая соответствовала намерениям и побуждениям пигалика, но никак не жалкому его состоянию. Вскочив же, она вознеслась над полом на небывалую высоту — в два раза выше обычного, и обнаружила на себе забытое платье с черным узором… Целая, без крови ладонь.
Изумление в испещренном кровавыми пятнами лице соперницы сказало ей остальное — она скинулась, сменивши облик.
В следующий миг Золотинка отметила, что левая рука ее — живая плоть, а не золотая культя, как следовало ожидать. А правая, раздробленная в свое время крышкой сундука, цела и невредима. Она хватила голову и ощутила волосы. Не скользкое холодное золото, а волосы. Волосы!
Лжезолотинка, в сбившемся платье, в вихре путаных золотых волос, глядела на нее с оторопелым изумлением и испугом. Неожиданная перемена соперницы лишила Зимку мужества, подпорой которому служило одно только бешенство.
Золотинка сделала шаг, чтобы глянуть в то же зеркало, где искала потерянное лицо Зимка… И замерла в изумлении.
Нет, это была она. Сестра и близнец окровавленной Лжезолотинки, что обреталась рядом, но волосы… волосы были сплошь белые. Седые, как снег.
Впрочем, некогда было разбираться. Золотинка поймала свое подобие за плечо, как будто возобновляя борьбу, но не успела Ложная Золотинка и спохватиться, чтобы дать отпор, как чудовищно, безобразно содрогнулась в обжигающих муках… И скинулась, обратившись в Зимку. В Лекареву дочь Чепчугову Зимку.
Все было кончено вмиг и навсегда. Один взгляд в зеркало открыл Зимке страшную правду.
Двое исчезли в столкновении и двое явились заново: седая до последнего волоска, но сверкающе юная, стройная Золотинка в черно-белом наряде, который сшила она себе у пигаликов, и весьма сомнительная подруга ее Зимка — округлая в стане девица; щека в ссадинах, платье продрано на колене, подол рваный, что следовало объяснить неприятностями, которые случились с Зимкой при последнем западении ее в свой собственный облик. Выглядело это так, как будто Зимка в канаве валялась, хотя дело обстояло как раз наоборот, чего Золотинка, понятно, не могла знать: Зимка разбилась не в яме, а на горе — когда спускалась с кручи, перебиралась через развалины блуждающего дворца. Что еще бросалось в глаза: последние годы, оказывается, Зимка порядочно раздобрела, превратившись из язвительной шустрой девушки, которую Золотинка помнила по Колобжегу, в основательную молодую женщину самой сочной приятности. Года два уж как вышедшее из обихода синее платье ее побелело по туго натянутым швам. Но все тот же чудесный крутой лоб, о который разбились надежды целого поколения колобжегцев.
Ошеломленная крушением, Зимка затравленно озиралась, оглядывая себя, казалось, и с ужасом, и с отвращением. Легкий стук в дверь заставил ее метнуться к оконному выему в надежде укрыться, может быть, за занавесью.
— Простите, великая государыня! — ворвался, ввалился в комнату Ананья. Его сопровождали стража и дворяне.
Тут только Золотинка и сообразила, что значило примерещившееся ей в обмороке видение. Конюший, значит, действительно появился в отчаянный миг борьбы и проворно выскользнул вон. Он сделал ставку на победителя. И, прихватив стражу, возвратился теперь пожинать плоды, в расчете, что схватка уже завершилась.
Конюший уставился в некотором обалдении на седовласую государыню. Вторая из двух женщин, дебелая девка в рваном мещанском платье и с какими-то пьяными синяками на лице не привлекла его внимания, словно бы ее и вовсе не было.
— Простите, государыня, девушки слышали шум. Что-то случилось?.. Что с вами? — почтительно говорил Ананья.
— Кто эта женщина? — сказала вместо ответа Золотинка, указывая на свою колобжегскую подругу.
— Эта? — нахмурился Ананья, уставив на Зимку требовательный, ничего, однако, не понимающий взгляд. — Эта? — повторил он, обращаясь за разъяснением уже к самой государыне.
Но если уж даже Ананья, сколько ни силился, не мог узнать отлично ему известную по сорочьей службе у Рукосила Зимку Чепчугову, то что говорить о дворянах и сенных девушках, которые никогда ее не видели. К тому же, нужно отметить, что в большой неправильных очертаний комнате имелись три двери — двустворчатая, что вела в сени, и две поменьше в разных концах, так что девушки и дворяне никак не могли знать, кто проник к государыне, если только это лицо воспользовалось другим ходом, вышло не там, где вошло, и вошло не там, где сторожили девушки. Исчезновение пигалика поэтому никого не занимало, на то были понятные объяснения, а появление неведомой женщины могло удивить лишь постольку, поскольку это удивляло саму государыню.
— Взять под стражу? — нашелся, наконец, Ананья.
— Зачем же? — пожала плечами Золотинка. (Она быстро овладела собой после чудовищных превратностей драки.) — Выпроводить на улицу, на все четыре стороны. Только смотрите впредь, кого пускаете во дворец. — Последний упрек был обращен к выступившему вперед латнику: обилие ярких лент и седина на висках наводили на мысль, что он не последний человек в карауле.
Зимка повиновалась, как невменяемая. Она не только не обмолвилась ML словом, но, кажется, не понимала, что с ней делают. Глядя невидящими глазами, прошла она через знакомые комнаты и только уже на крыльце, на ветреной сумрачной улице, когда захлопнулась за ней дверь и стража перегородила вход, вдруг с судорожным, сердечным испугом спохватилась, что нужно же было что-то сказать… что-то сделать. Она обернулась, неуверенно протягивая руки, словно это несделанное можно было еще схватить, удержать. Здоровенные жеребцы часовые ухмылялись, поправляя усы и неприлично почмокивая губами.
— Ты, милка, часа через два приходи, — сказал один из них, развязно подмигивая.
— А что? Почему через два? — с дикой, несуразной надеждой встрепенулась Зимка.
— А то, что я с караула сойду, — откровенно прихохотнул стражник.
— Не пожалеешь, — сказал второй.
Все ж таки хватило у Зимки самолюбия понять, что стоять тут нечего, ничего не выстоишь, кроме издевок понемногу собиравшихся зевак. Под откровенный смех сытых, застоявшихся мужчин она спустилась со ступеней, но далеко не ушла. Постояв за углом, она возвратилась к крыльцу, где издалека уже ухмылялись ей стражники. Мимо прошла, не разбирая их смеха и шуток, прошла на площадь, из тени в солнце. И все равно остановилась перед дворцом. Растерзанная и побитая, она ходила кругами с отрешенным, полоумным видом деревенской дурочки.
А вечером сменившиеся несколько раз часовые видели ту же дурочку на мостовой подле дворца: она сидела, обессилев, и глядела в окна.
Самообладание, задор, проницательность возвратились к Золотинке и вместе с никогда не изменявшим ей спокойным, негромким мужеством создали из полного тревожных сомнений малыша горделивую девушку с белоснежными волосами.
— Кто начальник караула? — спросила Золотинка, после того как один из дворян увел Зимку, чтобы выставить ее вон.
— Я, государыня, — отозвался не без замешательства пожилой латник в разноцветных лентах.
— Владетель Дуль, — услужливо подсказал Ананья. Всегда готовый к превратностям судьбы, конюший держался безукоризненно.
— Останьтесь, Дуль, — велела государыня, отпуская тем самым остальных.
Множество мелких, досадных, а то и просто опасных недоразумений подстерегало Золотинку на первых шагах во дворце, и следовало хорошенько уяснить себе свое положение, чтобы не нагородить глупостей. Неладно было и то, что она терялась в догадках, пытаясь сообразить, что же с нею произошло. Особенности случившейся с ней перемены указывали, что обыкновенным западением много не объяснишь. И все настойчивее ворошился в памяти Сливень с этими его экивоками: «Так чего тебе надо?» Тут следовало на спокойную голову разобраться, чтобы не попасть впросак.
Пока же хорошо было бы хотя бы расположение комнат уяснить, сообразить, в какую сторону открываются двери. Скинувшись великой государыней Золотинкой, она очутилась в средоточии неведомых событий и отношений. Она ожидала встречи с не принадлежавшим ей, в сущности, чужим мужем. Что она испытывала — озноб. В лихорадке чувств этой была и доходящая до оторопи робость девственницы, и трепет любовницы, и нечистая совесть недавнего оборотня, торжество победы и страх грядущего испытания — все в жгучем, болезненном сочетании, все всмятку. Одно было ясно ей, как бы там ни было: если Юлий узнает… когда он узнает о подмене, то узнает от самой Золотинки, а не от услужливых доброхотов. До поры до времени приходилось таиться, и главное неудобство состояло в том, что Золотинка начинала на ощупь, не различая ни лиц, ни имен, — каждый шаг во дворце грозил ей разоблачением.
Нужно было разговаривать с людьми, чтобы освоиться, внимательно слушать и приглядываться. Начальник караула владетель Дуль подходил в этом смысле для небрежной, о том и о сем беседы не хуже, а, пожалуй, лучше многих других. Золотинка потому и остановилась на Дуле, что опасалась ласковых девчушек в сенях больше охраны, больше железных нагрудников, шишаков, больше длинных мечей и свирепых усов. Нетрудно было предположить, что новый наряд государыни и полная перемена волос — обычные ухищрения красоты, которые, с точки зрения мужчин, подлежат одному лишь неукоснительному восхищению, станут немалым испытанием для мелочного женского ума. Потому-то Золотинка, приметив молчаливое недоумение девушек, то упорное, злостное недоумение, которое, если не пресечь его в корне, замучит бедняжек догадками, тогда же решила: всех сменить, отправить с благодарностью восвояси.
Не успела она толком разговорить Дуля, когда без стука и предупреждения распахнулась дверь и стремительным своим обычаем вошел Юлий.
Золотинка приподнялась на стуле и расслабленно опустилась, плохо соображая, что делает.
— Благодарю вас, Дуль, — пролепетала она через силу. — Идите… пожалуйста… всегда рада вас видеть.
Прикрытое только придворной выучкой изумление, которое выказал бывалый служака при необыкновенно лестном отличии, ничего не сказало Золотинке, едва ли она понимала, что раздает чрезмерно щедрые обещания, и не заметила, как Дуль, пятясь и кланяясь, покинул комнату.
Юлий, одетый все в тот же поношенный, дорожный наряд, какой Золотинка видела на нем во дворе, в высоких охотничьих сапогах, расхаживал взад-вперед, злобно поворачиваясь на каблуках за миг до столкновения со стеной или поставцом.
Он был взлохмачен, кусал ногти. Остановился, чтобы глянуть куда-то в сторону, в окно, и бросил в пустоту:
— Больше это продолжаться не может!
Золотинка же… так сильно стучало сердце, что мешало понимать Юлия. «Любимый, это я, я это, не сердись», — хотела она сказать, и во рту пересохло. И поразительное противоречие: в смятении чувств, многое разбирая умом, Золотинка, однако, не могла отстраниться от нынешнего своего положения, вполне двусмысленного. Она помнила и напоминала себе, что ожесточение Юлия, в сущности, никак ее не касается, но страдала. Страдала так, как если бы приняла на свои плечи весь груз того, из-за чего нетерпеливо покусывал ногти и глядел мимо жены Юлий. Простенькая мысль, что чем больше он мучается, тем лучше, потому что тем хуже, значит, дела у Зимки, эта мысль не спасала ее от сердечной муки. Чувством Золотинка понимала и больше, и лучше, и благороднее того, что подсказывала ей ревнивая, суетная мысль. Чувством Золотинка уже постигала то, перед чем отступал разум: она начинала понимать, что наследство предшественницы придется принимать целиком.
— Я пришел объясниться, — бросил Юлий. — Не потому, что чувствую себя виноватым, не потому, что считаю тебя виноватой — все чепуха, кто там виноват. Дело гораздо хуже. Хуже. Плохо мы с тобой живем — вот что. Жалко тебя, себя жалко. А более всего — страшно. Страшно оттого, что былое чувство обращается в нечто обтерханное, поношенное… нечто такое, чему и названия нет. Это приближает нас к смерти.
Бросаясь такими словами, не худо было бы и на жену поглядеть — она вынуждена была держаться за столик, за которым сидела… Но Юлий поглядел в окно.
— Да. Все, что мы уступаем, что сдаем… от чего отказались за ленью и усталостью, — все подбирает смерть. Когда-то казалось немыслимым, что придет время и самое дорогое отдашь — за бесценок, просто так… за здорово живешь. Ускользнет между рук и все… Дико. И вот… что же случилось? Любовь кончилась. Не удержали. Не спасли.
Теперь только, после последнего, завершающего удара, решился он повернуться к жене. Обморочно неподвижная, она не шевельнулась в продолжении всей этой горячечной речи. А Юлий ожидал возражений. Он как будто предполагал, что сраженные насмерть способны возражать.
Жена молчала. Тогда он заметил:
— Слушай, у тебя волосы белые. С чего это? Ты что сделала? Красилась?
Но и на это Золотинка не возразила.
— Мне больше нравились золотые, — примирительно, мягко сказал он. С жалостью. И поправился: — Но так, наверное, лучше.
— Лучше… — прошептала Золотинка по-тарабарски и поспешно опустила голову, скрывая глаза.
— Ты словно бы поседела, — заметил он, не понимая того, что услышал. Не понимая то есть, что слышит тарабарскую речь. Он по-прежнему говорил по-словански — для жены.
Потом он сделал два-три шага и тронул ее за плечо.
— Девочка моя… — он вздохнул. — Нам нужно расстаться.
Вздрогнула она или нет, но сильный толчок сердца он уловил и понял, что можно не повторяться — Золотинка услышала. Теперь он снова заходил по комнате, в предвидении женских слез, которым не хотел верить.
— Но, разумеется, ты остаешься, уеду я. Я оставляю тебе всё. Если хочешь, отрекусь от престола. Пожалуй, это необходимо. Пойми, я все равно калека — что толку от такого государя. Раскрашенная кукла на престоле — вот что такое. Что может быть унизительней для мужчины? Я много об этом думал. Ты должна понять: если что меня здесь и держало — это ты. Теперь ты крепко стоишь на ногах и… и все отлично. Я думал: ты, может быть, не лучший правитель для Словании, но если будешь опираться на достойных и трезвых людей, все может устроиться к общему благу. Ты искренний, сильный человек. Это немало… — он остановился поглядеть на седое темя и продолжал затем после промежутка: — Золотинка, я уеду далеко. Так далеко, что не смогу надоедать тебе никакими разговорами и объяснениями… Мне больно… мне больно от драгоценных воспоминаний, так больно, что стесняется грудь… Но что же дальше? Жить прошлым не будешь. А настоящее… стыдно. Я уезжаю. Тебе будет легче знать, что я умер. Считай, что я умер. Ты остаешься и живешь. Наверное, тебе трудно будет удержаться от соблазнов, тебя будут склонять к замужеству. Что ж… будь осторожна с теми, кто очень умело себя навязывает. Это все, что я могу тебе посоветовать.
Он подошел ближе и постоял, не зная, что еще добавить. Потом опустился на пол, чтобы заглянуть в опущенное лицо.
Слезы нужно перетерпеть, понимал Юлий, иначе все вернется на прежнее: холодно, отдаляясь, как чужой человек, будет он наблюдать, разве что не исследовать крикливую повадку жены. Когда-то это сходило за резвый, веселый нрав. Таков он и был, без сомнения. Был это тот самый избыток жизни, что нечаянно выплеснулся помойным приключением в Колобжеге и пленил Юлия. И та же самая радость, очарование все побеждающей жизни, не меняясь в основах своих и существе, выказывала себя ныне поразительным недостатком душевной чуткости, нравственной глухотой, что сказывалось множеством болезненных для Юлия мелочей и находило законченное воплощение в откровенной грубости с низшими, зависимыми людьми. Юлий любил этот избыток жизни, эту смелость жить и жестоко страдал, наблюдая, во что вырождается то, что он так любил. С этим нельзя было мириться, не унижая собственную любовь, и с этим нельзя было ничего поделать, потому что одно подразумевало другое, одно сквозь другое прорастало, спутанное ветвями и корнем… Потому-то Юлий и уходил.