Царство небесное Хаецкая Елена

От автора

Повесть была написана фактически на спор. В издательстве «Амфора» летом 2005 года Вадим Назаров (Главный редактор) спросил меня, не знаю ли я какого-нибудь произведения о падении Иерусалима в 1185 году. А то издательство купило право на издание книжки с картинкой из грядущего кинобоевика «Царство Небесное» (с бывшим Леголасом в роли последнего Иерусалимского короля), но вот незадача — книжки пока нет. Я сказала, что книги такой не знаю, но за умеренную плату могу в течение месяца написать таковую. Назаров спросил, за какую плату. Я сказала: «Ну, за тыщу долларов, только сразу, а не в рассрочку». Он сказал, что не слишком-то верит в подобную авантюру, однако, зная мои сверхъестественные способности, рискнет. Сережа Бережной, который только-только вернулся в книжный бизнес и уже успел забыть, что я такое, хлопал глазами и страдал. Я демонически хохотала.

Потом я за месяц написала нижеследующий текст.

Гениальный отдел маркетинга налепил дурацкую картинку с рекламы фильма, так что многие читатели не приобщились к моему гениальному тексту, полагая, что это новеллизация фильма. Вот так глупо вышло.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1180 ГОД

Глава первая

МЛАДШИЙ БРАТ

Тысячелетняя Яффа кричала на приближающиеся корабли, брызгая огромными валами пены. Высокий лоб ее, иссеченный старыми, серыми, в плевках соли, строениями, нависал над гаванью. Густая, влажная жара обвивала здесь человека тугими пеленами, не давала вдохнуть полной грудью — словно и любить, и ненавидеть в полной мере Яффа не дозволяет.

Набежавшие сарацины на берегу орали весело и алчно, размахивая белыми рукавами и худыми черными руками, и «пилот», их соотечественник, важно ухмылялся, вводя первый из кораблей в порт.

Ги де Лузиньян, пятый сын у отца плодовитого, могучего, мелкопоместного, младший брат свирепых, хитроумных, язвительных братьев, потомков змееногой Мелюзины, чья кровь умеет превращаться в сладкий яд. Ему — неполных двадцать лет. Еще не огрубели руки, еще ни один шрам не пятнает лицо, надежно скрытое от загара смешной крестьянской шляпой.

Для чего вызвал его в Святую Землю старший брат — умный, как Одиссей, Эмерик, коннетабль королевства Иерусалимского? Письмо ничего не объясняло — просто содержало приказ. Приученный доверять и подчиняться, младший не прекословя явился на зов старшего.

И вот — сквозь водяную взвесь смотрит то на берег, кренящийся перед взором, то на собственные руки, вцепившиеся в твердые от соли ванты.

Там, впереди корабля, Святая Земля вставала на дыбы, раскрывая готовое поглотить его чрево.

«Для чего ты позвал меня, брат? — мысленно спрашивал Ги де Лузиньян еще далекого коннетабля. — Неужели тебе понадобилась моя помощь? Но кто я такой, чтобы помогать тебе — тебе, который всегда смеялся над моим ничтожеством?»

Но, уж конечно, Эмерик хорошо знал, что он делает. Может быть, младший братец Ги и ничтожество, зато — единственный из всего лузиньяновского выводка — не медной масти, но золотой.

* * *

Яффа кишела домами. Выстроенные из обожженного кирпича, они иссохли и выглядели так, словно простояли на этом месте несколько тысячелетий. И точно так же выглядели встречаемые на узких улочках люди, несмотря на всю их суетливость и суетность. Все здесь бегало и не двигалось с места, было хрупким и не ломалось, преходящим — и бесконечным. Само время тянулось на этом берегу дольше, чем крохотная чашка кофе, пропущенная сквозь черные зубы ленивого сарацина, хозяина лавки, уплатившего все подобающие налоги.

Молодой человек в сопровождении нескольких спутников бродил по городу, рассматривая его с торопливой жадностью. Змеиная кровь оживала в спящих доселе жилах; ноздри вздрагивали, вбирая непривычные запахи — без разбору, охапками — и раздражаясь от их пряной новизны.

И все оказалось в Яффе не так, как мнилось и обсуждалось за морем. Рослые бароны из Пуату выглядели здесь почти нелепо, если не сказать смехотворно: не так ходили по узким улицам, не так стояли на плоском берегу, лицом к лицу с волнами, которые упрямо отказывались лизать их сапоги, но бросались отвесно и кусали белыми, рассыпающимися в воздухе зубами… Что ни шаг, то цеплялись широкие плечи за стены, что ни вдох, то испарина выступала на лбу, и пот пощипывал уставшие глаза. Несмотря на влажность, мгновенно охватывала жажда, и глазные яблоки начинали болеть, точно их сдавливало невидимыми пальцами.

Один только Ги, змееныш, шагал по этой земле легко и привычно, словно загодя подготовился к ее исконному коварству, словно для того и был он взрощен, чтобы на двадцатом году жизни войти в Святую Землю и стать частицей ее вечно голодной, зовущей плоти. Каждый камень, оказавшись под его ногой, нарочно поворачивался таким образом, чтобы Ги де Лузиньяну удобнее было ступать.

Яффа принадлежала Сибилле, сестре короля. Все здесь делалось ее именем: отбирались пошлины, взимались налоги, велась торговля: ревень, мускус, перец, корица, мускатный орех, гвоздика, камфора, слоновая кость, ладан и финики, пурпур, шелк, стекло неустанно переходили из смуглых рук в загорелые, и мягко падали в наполненные ларцы монеты — сарацинские безанты из Акры, и тирские дирхемы, и иерусалимские денье. Распоряжения Сибиллы выкрикивали на площади, растягивая слова и завывая. Даже солнце, казалось, пылало далеко в глубинах мутноватого неба по приказанию Сибиллы Анжуйской.

Здесь, в Яффе, эта женщина представлялась просто словом, изящно выписанным рукою арабского писца. Могущественным словом, которого никто не видел, но которое распоряжается всем.

И оказавшись во власти этого слова, Ги де Лузиньян вдруг ощутил, как сладко повиноваться женщине.

* * *

Она стояла на краю шахматной доски — маленькая фигурка, загроможденная другими фигурами, «рыцарями» и «слонами», — и все же слишком хорошо заметная, откуда ни посмотри.

О ней много говорили. И на родине Лузиньяна, в Пуату, и на севере, в Иль-де-Франсе и Нормандии, и даже в Англии. Ее тень — после таинственного полета над морем и европейским берегом разорванная, утратившая ясность очертаний и даже малейшую возможность сходства с той, которая эту тень отбросила, — была знакома всем франкским баронам: тень принцессы Сибиллы Анжуйской, сестры правящего Иерусалимского короля Болдуина.

Для пятнадцатилетней принцессы призван был из-за моря знатный супруг: Гильом Длинный Меч, маркиз Монферратский. Гордый воин, в Святой Земле он успел лишь зачать с молодой женой сына и умереть от лихорадки. В шестнадцать лет Сибилла — вдова и мать наследника.

В семнадцать — снова невеста.

Вокруг Сибиллы — немолодые лица, обветренные, хмурые, алчные. Лица, знакомые Святой Земле, ею иссеченные, помеченные ее клеймом.

Король снова изыскивает для Сибиллы мужа.

Для нее запретны даже помыслы и о молодости своей, и о красоте. Сибилла молчит, Сибилла повинуется, Сибилла как будто не живет.

Только имя. Только затейливый росчерк внизу пергамента. Только призрак Иерусалимской короны.

* * *

Узкие улицы Яффы — как истощенные цепкие руки здешнего нищего — схватили Ги за бока и завертели из стороны в сторону, так что, дважды свернув за угол, он уже перестал понимать, куда попал и как отсюда выбраться. Там, где он очутился, было безлюдно, и стены бежали вдоль улицы совершенно голые, однако никуда не исчезал стойкий, ошеломляющий запах пота, такой острый и резкий, как будто здешние дома пожирали перец и источали его из своих каменных пор.

Здесь было, несмотря на безлюдье, шумно, но сколько Ги ни прислушивался, так и не мог понять, откуда исходит звук и что этот звук означает: говор ли человеческих голосов или, может быть, шум воды, крик осла, птичьи ссоры? Или это море настигало его, потерявшегося в глубине портового города?

Он пробежал несколько улиц и запнулся о ступени, ведущие в каменную нишу — крохотное углубление в стене одного из домов. А ниша неожиданно зашевелилась и ожила, и оттуда выскочило странное существо, замотанное в нечистые розовые шелковые тряпки: очень юная девушка, почти ребенок. Она выбежала на середину тесной улицы, расставляя тонкие пальцы, унизанные огромными кольцами, и воззрилась на франка огромными глазищами с влажными расширенными зрачками. Несколько мгновений Ги ничего, кроме этих глазищ, не видел. Все в них казалось чрезмерным: и пушистые ресницы, такие густые, что они, казалось, росли на краю век в три слоя, и выпуклый белок цвета слоновой кости, и темная радужка цвета перезрелой вишни, и этот гигантский зрачок, глядевший слепо и вместе с тем проникавший в сокровенную глубину естества.

В тонких покрывалах путались серьги, цепочки, черные жесткие косицы, и все вместе это придавало девушке вид нечеловеческого существа.

Но она улыбалась так приветливо и тянулась к молодому человеку так доверчиво и ласково, что он поневоле отозвался: сделал шаг ей навстречу, потом другой — и вдруг схватил ее за плоскую талию. Она заверещала от восторга и принялась шарить по его телу ладошками, а затем потащила за собой куда-то глубже в клубок улиц, и Ги почти бежал следом за верткой спутницей, лишь мимолетом замечая выкрашенные красным ступни и густой запах корицы, исходящий от ее одежды.

Неожиданно они ворвались в маленький двор, где были навалены ковры и сидели какие-то люди. Ги совершенно не понимал происходящего и полностью отдавался его власти. Пестрота здешних красок ослепляла его, в ушах гулко повторялся каждый звук, и сознание не успевало задержать ни одного впечатления — все они проносились вихрем, изнуряя не привычное к ним тело.

При виде франка и его спутницы все эти люди закричали и начали хохотать, одобрительно размахивая руками. Девушка закрутилась на месте; косицы и цепочки взлетали и опадали, шелк размотался с головы, полностью открыв узкое лисье лицо. Перед взглядом Ги мелькали ее сверкающие в улыбке зубы, вспыхивающий и снова угасающий под ресницами алчный взгляд, огромные кольца — когда она подносила руку к глазам.

Ги любовался ею и глупо улыбался в ответ. Чьи-то черные пальцы толкали ему в рот приторные сладости. К нему прикасались, ощупывали его плечи, хватали за шею, запускали пальцы в волосы на затылке, и непрерывно галдели, смеялись, бормотали. Затем Ги снова увидел девушку — очень близко от себя. Она схватила его за руки и потянулась к нему накрашенными губами.

На мгновение запах корицы стал нестерпимым, и Ги чихнул. Это вызвало общий громовой хохот, но девушка обернулась к остальным и зло выкрикнула несколько слов. Прочие демонстративно раскаялись — принялись стонать и закрывать лица рукавами, а один даже несколько раз ударил себя ладонью по губам. Потом все опять засмеялись.

Смеялся и Ги. Она прижалась к его рту губами, кося по сторонам все еще сердито. Ги осторожно провел ладонью по ее телу и вдруг замер: у девчонки не было груди.

Спустя миг она оттолкнула его и принялась хохотать, как одержимая. Она приседала на корточки и била кулаками по земле, а все остальные бывшие на площади переглядывались и добродушно пересмеивались.

Потом все смолкли, и один из присутствующих обратился к франку с вопросом. Говоривший так солидно гладил свою бороду, рокотал столь важно и серьезно, что Ги неожиданно понял, о чем идет речь. Он затряс головой и захотел было бежать. Парень, переодетый девушкой, преградил ему дорогу. Он больше не улыбался. Быстро, мелко ударяя Ги твердыми пальцами в грудь и в живот, он чего-то требовал.

Франк захотел было дать ему денег, чтобы тот отвязался, но кошелька не обнаружил. Несколько человек, сидевших на коврах, сдержанно хохотнули. Паренек в женской одежде резко повернулся к ним, что-то опять крикнул. Они замолчали, а затем он вновь обратился к Ги и начал на него наступать.

Ги отпрянул, но вдруг споткнулся — он сам не понял, обо что, — а затем лицо парня оказалось совсем близко. Оно вспыхнуло ослепительно, заняв собой все небо, какое только уместилось в разверстом колодце дворика, и погасло, сменившись темнотой.

И эта темнота оставалась с Ги до тех пор, пока на ней не зажглись задумчивые звезды, и вместе со звездами не возникла в небесах хмурая физиономия сержанта, который тряс его и повторял:

— Вставайте же, сеньор, пока никто больше не увидел, в каком вы виде!

Ги сел и схватился за больную голову.

— В каком я виде?

— Как будто вас собаки обкусали, — честно признался сержант.

— Так оно и было, — сказал Ги и вдруг, к превеликому изумлению сержанта, засмеялся.

* * *

Дорога из Яффы в Иерусалим — старый паломнический тракт через Рамлу — сразу приносит облегчение. Влажность отступает, впереди полными легкими дышит пустыня. Серо-рыжие, выжженные солнцем пологие холмы Рамлы начинаются в нескольких милях за Яффой. В Рамле и первая ночевка.

Громадный собор из местного серовато-желтого камня как будто накрывает весь город куполом, и с наступлением яркой звездной ночи кажется, что этот храм способен вместить в себя весь мир.

Ги безмятежно спит — дитя, из волосатых рыжих лап отца переданное в крепкие руки старшего брата. Золотистые волосы светятся в темноте, губы чуть приоткрыты, и ни одной тени не ложится на округлые щеки.

Рамла принадлежит сеньору, который носит то же имя, что и нынешний король, — Болдуин. Сам сеньор находится сейчас в Константинополе. Какое ему дело до юноши, который вместе с другими вооруженными паломниками заночевал сегодня в его владениях?

Сеньор Болдуин из Рамлы — будущий муж Сибиллы. Король уже договорился с ним об условиях, на которых возможен этот брак.

Властителю Рамлы более пятидесяти лет. Старшая ветвь доброго корня. Вместо того чтобы спать, послушал бы Ги здешнего сенешаля — тот многое рассказал бы о семье своего господина.

Ночью легко откатывается назад тяжело груженая телега, на которой люди возят свои истории. На десять, на двадцать, на пятьдесят лет уходят рассказчики — с такой же простотой, с какой днем заглядывают они в соседнее помещение, чтобы потребовать холодной воды или райских плодов в золотистой кожуре, похожих на толстопалую кисть руки в желтой перчатке.

Из сонной тьмы соткались бы актеры и охотно разыграли бы перед гостями старую пьесу полувековой давности. Звездное небо из наилучшего сукна с темным ворсом свернулось бы в конусы, образуя королевские мантии: былой король Фульк, былая королева Мелизанда Иерусалимская, его жена. Ворох листьев, срубленных наискось небрежным взмахом меча, взметнулся — и не опал, соткал из небытия прежнего графа Яффского, Гуго. Облако пыли, сдутое губами пронзительно-жаркого ветра, — пасынок графа, молодой Готье. И, наконец, застывшая в воздухе фонтанная струя представит тогдашнего коннетабля Яффы — Бальяна, ничем не прославленного, только тем и обремененного, что графскими отрядами, где необходим железный порядок. По обычаю, в сражении коннетабль заменяет своего сеньора; но не таков Гуго, граф Яффы, чтобы нуждаться в подмене.

Хлопок сухих ладоней рассказчика, и фигуры оживают в воздухе, начинают двигаться и говорить. Старинная пьеса о возвышении рода Яффского коннетабля началась.

Король Фульк ревнует свою жену к графу: подозрительно тесна их дружба. Для чего Мелизанде столько времени проводить в Яффе?

Недоволен и Готье, пасынок графа Яффского. Облако пыли кружится по сухой палестинской земле, чтобы предстать перед звездным конусом и при королевской особе обвинить отчима в предательских замыслах против короны. Намерен Гуго, сеньор Яффы, захватить и престол, и королеву!

Вселенная, представленная этой воображаемой сценой, дрожит от взаимных упреков и отрицаний, и в конце концов тяжелая перчатка летит перед глазами королевской четы — от отчима к пасынку: поединок!

Но пока Готье готовится выступить в защиту своей истины с оружием в руках, Гуго бежит — бежит в Аскалон, где стояли тогда египтяне, и просит помощи у врагов Христовой веры.

Коннетабль Бальян, не колеблясь, передает Яффу в руки короля. С этого часа начинается возвышение Бальянова рода.

Спустя девять лет после памятного бунта Бальян получил от короля недавно построенный замок Ибелин, а еще через пять, когда пресекся род прежних сеньоров Рамлы, — и это владение.

Медленно разматываются и уходят в небеса королевские мантии — нет больше в Святой Земле короля Фулька и королевы Мелизанды. Улегся и пыльный вихрь — Готье, разоблачитель заговора. Опали мятежные листья, засохли и рассыпались, объединившись с прахом земным, — спит беспокойным сном в ожидании Страшного Суда граф Яффы Гуго.

Густая кровь коннетабля Бальяна щедрой, широкой волной разлилась по замкам и городам Палестины: двое могущественных сыновей и властительная дочь. Самого старого Бальяна уже нет на этой земле, поблизости от потомства.

Рожденные в Палестине, сызмальства вдыхавшие ее воздух, дети Бальяна-коннетабля были вылеплены Королевством, из здешнего праха и брения, и не похожи на тех, какими уродились бы они в Иль-де-Франсе или Пуату: с первого взгляда Королевство узнавало своих и изменяло их по собственному усмотрению.

Дочь бывшего коннетабля — Эскива, госпожа Тивериады, мать четверых взрослых сыновей, жена одного из самых важных сеньоров Святой Земли, Раймона, графа Триполитанского. Младший из сыновей, Бальян, владелец родового замка Ибелин, королевского дара его отцу, женат на вдовствующей королеве-матери, Марии Комниной. Старший, Болдуин, сеньор Рамлы, ищет руки королевской дочери — Сибиллы. Лучшая кровь, что течет в жилах Королевства, собралась здесь, в семье Ибелинов.

Изысканная византийская порочность Комнинов и армянская пылкость Мелизанды, франкская устойчивость Бальяна-коннетабля, густо замешанная на бедуинской пыли, что летает над дорогами Рамлы, — весь этот ком, охотно приникая к сминающим его пальцам, постепенно вылепился в некую форму. Как потерпеть им чужака, проникшего в их гнездо? В назначенный час покатится этот ком прямо на юношу Ги, и подомнет его под себя, и вышвырнет из Святой Земли — в море: вот тебе Королевство! Вот тебе прекрасная принцесса! Вот тебе рыцарская сказка, должно быть, приснившаяся тебе жарким полднем в Пуату, под деревом, пока ты спал, перепив веселого вина и переутомив слух мычаньем струн, по которым вволю наползался ленивый, бессовестно лгущий смычок!

* * *

Дорога все выше, и не влага уже, а сушь кусает горло и легкие. Всадники закутаны в просторные покрывала. Бурдюк с водой хлопает у седла — потому что постоянно отвязывают его нетерпеливые руки. Кругом незаметно выросли горы, и спиралями обвивают их тени. Солнце стоит неподвижно, остановленное здесь некогда Иисусом Навином. Можно подумать, понравилось это солнцу — застыть и не склоняться к горизонту, но отвесными лучами жалить ничтожную горстку людей. Солнцу эти люди кажутся крохами; людям же с того места Вселенной, где они находятся, крошечным видится солнце.

Несколько раз попадаются бедуинские шатры, полосатые неряшливые пятна, разбросанные по безводной пустыне, и между шатрами, по раскаленным пескам, бродят босые дети с непокрытой головой и задумчивые ослики.

Неожиданно на край дороги вылетает всадник — смуглый мальчик в развевающейся рванине; без седла, без стремян, высоко поджав ноги, сидит на коне, и оба дико косят огромными, темными глазами. Ги проводит ладонями по поясу, но кинжала не снимает. Видение проносится мимо, затем вдруг останавливается; конь приседает на задние ноги, мальчишка вскрикивает ужасным голосом, и все пропадает в облаке пыли.

* * *

В Иерусалиме привыкли к Лузиньянам, всегда многочисленным, всегда под рукой у королей, если некого назначить на должность. Эта семья присылала младших сыновей в Святую Землю на протяжении нескольких поколений.

Эмерик де Лузиньян, второй по счету из последнего лузиньяновского выводка, поступил в королевское войско и при первой же стычке с сарацинами угодил в плен. Его отвезли в Дамаск, откуда он — «бедный рыцарь и благородный юноша» — был вызволен милостью короля Амори.

Этот рыжий Эмерик глянулся его величеству. Неудачи научили его думать, а невзгоды плена — подробно исследовать жизнь. С детства сообразительный и ловкий, Эмерик нашел наконец применение своим талантам. На лету подхватывая плохо оформленную мысль косноязычного, туго соображающего Амори, молодой человек излагал ее легко и красиво. Он хорошо читал и писал и быстро научился разбираться в законах — еще одно умение, пленившее сердце тогдашнего Иерусалимского короля.

Эмерик прожил при Иерусалимском дворе немало лет. Поначалу он занимал должность камерария: следил за тем, как существуют в окружении короля различные предметы.

Чисты ли чаши? Красивы ли одежды? Приготовлено ли питье, умывание, лекарства? Отложены ли деньги для тех или этих нужд? Хорошо ли хранятся припасы? На месте ли украшения? Не нуждается ли что-нибудь в починке?

Эмерик любил вещный мир и умел с ним ладить. И вещи отвечали ему благодарной любовью — содержались в неизменном порядке и всегда отыскивались на нужном месте.

Став коннетаблем, хозяйственный Эмерик столкнулся с неизбежными трудностями, ибо люди оказались куда менее послушными, чем неживые предметы. Однако Эмерик постепенно совладал и с ними и установил в королевской армии тот же образцовый порядок, что царил у него в кладовых.

Не следует полагать, будто Эмерик не видел разницы между одушевленным и неодушевленным. Напротив. Наделенный даром чувствовать материальный мир, он обостренно воспринимал живое биение души в каждой телесной оболочке, даже в такой полумертвой, какими представлялись юный король и его сестра.

Сибилла — подобна существу, чьим именем ее назвали: почти бесплотна, готова слиться с миром теней, и оттуда, из потустороннего царства воспоминаний и голосов, дарить своему разумному, благонадежному мужу нежизнеспособных наследников, зачатых без любви, без Божьего благословения. Все, чем она обладает, — это королевское чрево.

Ее брату было восемь лет, когда впервые заметили, что он поражен проказой. Это стало ясно в тот день, когда сын короля дрался с друзьями-детьми и вдруг оказалось, что он не чувствует боли, как бы сильно ни щипали его за руки. Поначалу воспитатели восхищались его отвагой и выдержкой, однако чуть позже это встревожило их…

Руки короля постепенно слабели, но щека еще ощущала прикосновение свежей зелени, влажного горячего лошадиного бока, жесткой гривы, твердого шлема. У него в достатке имелись врачи, и франкские, и даже выписанные королем Амори, его отцом, из Египта, и перчатки, и целебные растворы, и рыцарский меч, и рыцарский конь.

Ему исполнилось тринадцать, когда он стал королем, и с тех пор к прежнему перечню сокровищ добавилась еще корона Иерусалима. И несколько лет в запасе — для того, чтобы найти способ распорядиться ею во благо Королевства.

Прокаженный король не мог иметь детей. Однако он обладал бесценным достоянием — сестрами. Единоутробная, Сибилла, и Изабелла, единокровная сестра, рожденная королем-отцом от другой супруги, от Марии Комниной. Сибилла — старше брата на год, Изабелла — младше на двенадцать лет. Две девочки. Прекрасные сосуды королевской крови.

По рукам мальчика Болдуина ползли бесформенные светло-лиловые пятна, и голос звучал все более хрипло. И этот хриплый голос приказывал и требовал, он срывался на крик во время сражений и свистел шепотом во время разговоров.

Что с того, если Господь быстро освободил Сибиллу от нелюбимого мужа? Она знала: скоро для нее отыщут другого.

И пока Прокаженный король вел переговоры с бароном, в котором видел будущего хранителя своего престола, его новый коннетабль Эмерик, змеиное отродье, отсылал письма младшему братцу.

И Ги де Лузиньян прибыл — послушный, золотоволосый, с лицом наивным и прекрасным.

И все, о чем было слышано во время плавания и по дороге, облеклось наконец плотью. Иерусалим, светящийся в солнечных лучах, в чаше гор — точно расплавленное розоватое золото.

Подъехав ближе, путник ступил на улицы, поначалу грязные, затем — мощеные и крытые, чтобы тень спасала от всепроникающего солнца; но шумное, веселое торжище сопровождало его повсюду, покуда лучи света не скользнули в последний раз, искоса задевая землю, и не скрылись за горизонтом, так стремительно, словно кто-то смахнул их рукавом.

— Наконец-то! — закричал Эмерик, хватая брата за обе руки и целуя его в губы и плечи. — Бог ты мой, я думал, вы уж никогда не приедете!

Ги улыбался широко, сияя. Смазливый, восторженный дурачок. Как раз то, что требуется.

Глава вторая

ЛЕС БАНИАСА

Королевство подменяло возможности, оно отбирало у своих подданных одно лицо и взамен наделяло их другим, как будто здешние зеркала были наделены волшебной силой преображать действительность. Изначально лживое или случайное здесь полностью исключалось, взамен проступало настоящее, исконное.

Родись Болдуин в Анжу, в землях своих предков, его лицо было бы иным, — но истинным ли?

Король Болдуин знал, что изначальный грех исказил природу человека, и каждое новое поколение все добавляет и добавляет в общую копилку, пока наконец не рождается некто, призванный уменьшить количество уродства и ужаса. Некто, самим своим отвратительным видом являющий истинный облик своего рода.

Лицо мальчика с неряшливым пятном на щеке постепенно видоизменялось, погребая под завалами болезни изначальные черты. Каким был бы этот раздутый на пол-лица нос? Длинным, с тонкими ноздрями, по-звериному вздрагивающими в частых приступах гнева? Какими стали бы мутные глаза? Темными, зоркими, как глаза всех его предков, привыкшие обозревать поле битвы на несколько лиг? Как звучал бы голос, не сорванный болезнью? Был бы он низким, как у отца, или высоким и резким, как у дяди и регента, графа Раймона Триполитанского?

Ничего этого не говорит зеркало. Заляпанная лиловыми, мясистыми пятнами образина без ресниц и бровей взирает из глубин металла, задерживаясь на полированной поверхности: истинное лицо Анжуйского рода.

Болдуину было пятнадцать, когда они с дядей разбили великого Саладина на пыльных дорогах между Дамаском и Алеппо, захватили Бейтджин и разрушили его; и шестнадцать — когда через год после того выгнали Саладина из Баальбека и заставили его снять осаду с Алеппо.

К юному королю постоянно приходили с просьбами. Распорядиться рукой и приданым чьей-нибудь дочери. Дать денег на выкуп из плена чьего-нибудь брата. Болдуин отдавал распоряжения, изыскивал деньги. Он был любезным и милосердным.

Четыре года болезнь бродила по его телу беззвучно, как лазутчик, карабкаясь по костям, точно по приставным лестницам, расползаясь по крови, втягиваясь в печень, в селезенку, высаживая небольшие отряды то здесь, то там.

И точно так же бесшумно крался вдоль границ Королевства умный, опасный враг — египетский султан, хитроумный курд Саладин. Пока еще отдаленный, но постоянно ощущаемый, потому что был не из тех врагов, что отступаются навсегда.

На пятом году правления Болдуина, поздней осенью, в канун праздника Святой Екатерины, началось вторжение сарацин.

Раймон, граф Триполитанский, регент, находился далеко — в Антиохии; Болдуин — рядом, в Аскалоне. Туда, в Аскалон, под защиту стен, и примчался конник, оторванный от малого отряда:

— Сарацины!

А сарацины были уже близко. У Саладина повсюду глаза и уши: как только многоопытный дядя разлучился с юным племянником, как только из Королевства ушли фламандцы, большое войско, которое сочло, что достаточно потрудилось для земли Господа своего, как только мальчишка-король остался в Аскалоне один, египетский султан метнулся в его владения.

С небольшой армией Болдуин засел в Аскалоне. Закутанный в тонкое полотняное покрывало до самых глаз, рослый, как его предки-северяне, король — повсюду. Темные брови над покрывалом хмурятся — еще целы, еще могут сходиться над переносицей, и складка на лбу еще не так тяжела, чтобы не позволять им сближаться в мрачные минуты.

По побережью, заливая Газу, окружая Аскалон, движутся полчища. Саладин не стал тратить времени на правильную осаду Аскалона, лишь запер там короля и рванулся на север, — к Лидде и Рамле. К Иерусалиму.

К окруженному Аскалону с боями пробивались небольшие отряды франков — выручать короля; но сарацины уничтожали их. Король догадывался об этом, томился, грыз губы и плакал от жалости. Каждое мгновение готовый выступить — непрестанно ждал, дрожа, как пес при виде далекого лакомого куска в господской руке, занесенной высоко над головой, и когда юноша уходил отдыхать, во сне он вскрикивал и метался, пугая слуг.

А с севера никто не приходил. И день, и другой.

Тем временем Саладин все ближе к Святому Гробу. Саладин — в Королевстве, которое самим Господом поручено Болдуину.

На утро третьего дня на аскалонских стенах нежданно взвыли голоса, все разом, и затопали в спешке сапоги, и загремело оружие, — но громче всего был нарастающий стук копыт. Всадники неслись к окруженному Аскалону, флажки громко трещали на ветру, белые плащи с красными крестами рассыпались по полю, как будто некто испестрил карту пометками, то обвисало, то разворачивалось перед глазами черно-белое «пегое» знамя ордена Храма. Тамплиеров — чуть меньше сотни, весь гарнизон Газы. Следом за ними летели бедуины, низко склоняясь к лошадиной гриве и пустив развеваться полосатые просторные покрывала, — стелились, как пыль над пустыней, взбитая ветром.

Вместе со всеми выбежав на стены, кричал, срывая хриплый голос, юноша-король, ибо рыцари эти, равно как и эти бедуины принадлежали ему. Дикие кочевники платили иерусалимскому королю подать за право держать свои стада на аскалонских пастбищах, а король защищал их от алчности латинских сеньоров. Сорванные с места, подхваченные возле своих шатров дыханием близкой войны, они последовали за тамплиерами к Аскалону, вызволять своего короля.

Ворота города раскрылись, оттуда хлынули всадники. Отряды смешались, подминая и топча осаждающих: расправа с ними была недолгой.

Смеясь, король сказал великому магистру, брату Одону:

— Жаль, ни одного гонца с севера! Далеко ли Саладин? Чем он сейчас занят?

Брат Одон, с пыльной бородой, в испачканном белом плаще, прищурил маленький, пронзительный глаз, делая вид, будто вглядывается вдаль.

— Саладин, мой сеньор? Саладин застрял под Рамлой, потому что его люди заняты грабежами!

Это было правдой. Вырвавшийся из серых объятий «Сирийской Невесты», как называли Аскалон, король Болдуин вскоре увидел льнущие к земле дымы: пожары бежали по Королевству, торопясь настигнуть разбойных сарацин, а те уходили все дальше, рассыпались по малым селениям все шире — и повсюду они грабили и жгли, набивая свои походные сумы добычей.

Рыцарская армия Болдуина в окружении кочевников неслась, не останавливаясь, — торопилась обойти Лидду по широкой дуге и наброситься на Саладина там, где он этого не ожидает.

Сожженные, разбитые лошадиными копытами посевы еще раз были втоптаны в грязь. Домашняя скотина, мокрая, в пятнах сырой копоти, разом утратившая и ухоженность, и величавость, при виде новой армии разбегалась, и следом за нею разбегались и крестьяне, сирийские и франкские, кто уцелел.

Во главе лютой армии, исчерканной тамплиерскими крестами, король вырос перед Саладином, точно выскочил из-под земли. Отчасти так оно и было, поскольку Болдуин был порождением Королевства, его алхимической квинтэссенцией, вобравшей в себя его доблесть, его греховность, его святость и его гордыню. Казалось, эта земля в любой миг могла поглотить его, чтобы, пронеся собственными недрами, исторгнуть на поверхность там, где ему пожелается.

И прославленный Саладин снова бежал перед прокаженным мальчишкой, бежал, из последних сил погоняя верблюда с обвисшими, болтающимися горбами, и бедуины, незнавшие в своей жизни ничего, кроме кривой сабли да козьего вымени, преследовали египетского султана по пятам, через иссушающие пустыни, насыпанные Господом вокруг Иерусалима, сквозь ветра, которые в одно мгновение высасывают из человека всю отпущенную ему влагу, они гнались за Саладином по каменистым долинам, где лошади разбивают копыта, а босые ступни рвутся, точно сделаны из китайской бумаги. И только Божья длань разлучила Саладина с его преследователями.

Болдуин вернулся в Иерусалим.

* * *

— Я избавил ваше приданое от опасности, сестра, — сказал король Сибилле, когда вновь увидел свою старшую сестру. — А себя я избавил от опеки и надзора!

Разбив Саладина, иерусалимский король понял: отныне Королевство не нуждается в регенте. Мальчику на троне больше не требовался опекун. Для чего ему военный советник, который в решающий момент сидит в Антиохии? Король в состоянии сам спасти свое Королевство.

Раймон Триполитанский лицом к лицу со своим племянником. Не стыдясь уродства — напротив, обнажая его, — король хрипит громким, неприятным голосом:

— Уйдите же, дядя! Я больше не верю вам.

При этом разговоре присутствуют другие люди. Они неизбежно присутствуют — всегда. Придворные, приближенные. Вечно рядом, наготове. Король научился не видеть их — пока в них не возникало нужды.

— Вы слишком долго прожили у сарацин, — говорит король. — Вы научились играть в их игры. Для чего это Иерусалимскому Королевству? Играйте в эти игры у себя в Тивериаде, во владениях вашей жены!

— Вы безжалостны, — говорит граф Раймон. — Я ведь был в плену. Вы же знаете, что я был в плену. Восемь лет в темницах Алеппо.

— В темницах! — Болдуин морщит лицо. — Должно быть, крепко вас там измучили!

Раймон тоже родился здесь, в Королевстве. Будь он твердолобым франком, из тех, что приезжают сюда повоевать год-другой, — Болдуин поверил бы ему. Но, погруженный в непрестанный шум собственной отравленной крови, Болдуин слишком отчетливо распознает действие того же яда и в дяде. Ни одна складка на одежде графа не лежит ровно, все — извилисты; голова постоянно чуть повернута набок, словно прислушивается: что нашепчет правое плечо, о чем шепнет левое.

— Я не верю вам, — повторяет король, — вы должны уйти.

И граф Раймон уходит.

В семнадцать лет король остается один на один с Королевством — клочком земли вокруг Гроба, в котором нет мертвеца.

Смерть была его добрым собеседником. Король не говорил о ней с посторонними, потому что часами разговаривал с нею самой. Она приходила, как старый друг, садилась рядом. Она не боялась касаться его волос, его лица, она единственная не боялась целовать его.

— Мое тело не голодает без женской ласки, — удивленно говорил он ей, — но я все еще жив.

Она выслушивала его и давала добрые советы.

— Я должен найти другого короля, — сипел он. — Я должен выдать замуж моих сестер.

Смерть была королю верной защитой, и он не страшился ни Саладина, ни дворцовых заговорщиков.

* * *

Теперь военным советником короля вместо графа Раймона сделался брат Одон, магистр ордена Храма.

Разумеется, и прежде, находясь под крылом дяди-опекуна, Болдуин одерживал победы над сарацинами. Он никогда не забывал о том, как вместе с Раймоном видел спины бегущих от него воинов Саладина.

Однако у Лидды Болдуин разгромил противника сам. Брат Одон лишь выполнял его приказания и только изредка решался дать осторожный совет. Болдуин почувствовал, что вырос из дружбы с дядей, точно из детского платья, и все дурное, что прежде нашептывали ему и что дремало до поры в глубинах памяти, разом ожило и подняло голос. Полководцы бывают более ревнивы, чем импотенты, а военное счастье, объект их ревности, — куда более капризен, чем неудовлетворенная мужскими объятиями женщина.

Раймон поспешно уехал из Иерусалима и засел в Тивериадском замке.

А брат Одон пришел к королю и сказал ему попросту:

— Мой сеньор, если бы вы решились восстановить крепость у переправы через Иордан в верховьях, у Генисаретского озера, то сарацины перестали бы проникать в Галилею и хозяйничать там, как им вздумается.

— Я не могу, — ответил король. — По договору с сарацинами я не имею права возводить новые крепости на границах, пока у нас перемирие.

— Вздор! — возразил магистр. — Конечно, можете! Впрочем, если вы на такое не решитесь, то Орден возьмет всю работу на себя. Лично я не заключал никаких договоров с сарацинами.

Неожиданно глаза короля засветились, в них запрыгали желтоватые точки, будто заплясали вокруг зрачка. Глаза у короля темные, если в них не светит солнце, и зеленоватые, если он подставляет их дневному светилу.

— И в самом деле! — проговорил король. — Чем я обязан им, кроме вражды?

И, говоря так, тайно посмотрел он за свое левое плечо, но смерть, товарищ давний и верный, отступила в сторону, ничуть не ревнуя: пока с Болдуином его новый друг, прежний может и подождать.

С братом Одоном король становится тем, кем был бы, родись он на земле своих предков, в Анжу: рыцарственным юношей, большим приятелем всех породистых лошадей, и охотничьих птиц, и драчливых, раздражительных воинов. Только женщин в его жизни нет по-прежнему. Нет и не будет. Кроме сестер, которым он заменяет отца.

Тем и хороша дружба брата Одона, что отсутствие женщин делает она незаметной. Брат Одон — тамплиер, в Ордене нет сестер.

О брате Одона говорят всякое, и по большей части — дурное, неприятное. И все это — правда.

В гневе брат Одон швырнул камнем в одного глупого спорщика и едва не убил его — это правда.

Брат Одон приказал своим людям перебить до единого человека посольство к королю Амори от ассасинов — это правда. Король Амори, отец нынешнего Болдуина, потребовал от брата Одона выдать убийц, а брат Одон отказался — правда. Брат Одон никогда не признавал перемирия с сарацинами — правда, правда, правда…

Лютый, с нечесаной бородой, клином упирающейся в выпуклую грудь, случается — в пролежнях от доспехов, не снимаемых по суткам и более, бешено хохочущий при виде врагов, алчный и нищий, брат Одон переполнен жизнью и щедро делится ею, плескающей через край, со своим больным королем.

Ему ли, живущему посреди сражений и интриг, в вечной ссоре со всем, что не есть Орден, устрашаться проказы?

Рядом с братом Одоном король перестает быть разумным, слабым, обреченным. Рядом с братом Одоном король начинает жить.

На удивление всем его знавшим молодой король, доселе весьма осмотрительный, всегда подолгу рассуждающий сам с собою, прыгает в седло и, окруженный сотней преданных вассалов и наемников, отправляется с тамплиерами на север, к озеру Генисарет, к развалинам Капернаума, селения косноязыких, до неба вознесшихся и ниже почвы павших. Здесь, у Брода Иакова, в самом опасном месте для паломников, желающих принять благодать омовения в водах священной реки Иордан, начинается строительство нового замка.

Замок так и назвали без затей Новым — Шатонеф. Весело пробегает зима в заботах созидания. Под дождями таскают камни, и струи небесной влаги омывают от пыли строительный материал. Вместе со своими людьми король живет в палатке, ходит с оружием в руках, охраняет строительство.

Какие-то простые люди, местные жители, ловят для него рыбу в Генисаретском озере и приносят ее к королевскому столу. Рыба источает пряный запах, заполняя походные кухни ароматом ломаной зелени, обещанием скорой весны. Тело, нежеланно и непрошено, наполняется тайной истомой.

По ночам король бродит по берегу и смотрит на звезды, зажигаемые в вышине ради его величества. В руке — наполовину опорожненный кувшин, и молодой человек то и дело смачивает губы вином. Ночь скрадывает его уродство. По водной глади скачут белые загогулины лунного света, похожие на след змеи в песках или арабские росчерки на безантах.

— Кто здесь?

Неожиданно король остановился. Легкая тень, чуть темнее ночного воздуха, скользнула по траве и затаилась. Затем не удержалась — послышался смех. То существо, прижавшееся к траве, фыркало и прыскало, как будто ему было очень забавно.

Король подошел ближе.

— Чему ты смеешься?

Встретившись с лунным светом, сверкнули белки глаз.

— Садись рядом, — предложила девушка. — Ты кто?

— Тамплиер.

— О, благочестивый брат… — Она смеялась и смеялась, встряхивая волосами. А потом сказала: — Поцелуй меня.

— Не могу, — сказал король.

— Очень глупо, — заявила девушка и потянулась рукой, чтобы схватить благочестивого брата за талию. — У тебя сиплый голос. Должно быть, ты пропойца. Все тамплиеры — пропойцы. Так говорит моя мать.

Король чуть отстранился.

— Не трогай меня, — повторил он. — Кого ты ждала?

— Мужчину, — сказала девушка. — И вот он пришел. Сейчас ночь, Бог спит, а весна скоро наступит. Хочешь — я буду приходить в ваш новый замок?

Король не ответил. Он дрожал всем телом и боялся, что сладкий кошмар сейчас закончится. Луна ушла в тучи. Было так тихо, что закладывало уши. Потом король склонился головой к коленям, а девушка, не видя его, положила руку ему на волосы.

— Ну, — со вздохом проговорила она, — ты только не плачь. Сдается мне, ты слишком большой пропойца!

Она попыталась разжать его пальцы и забрать кувшин, но Болдуин держал его из последних сил. А сил у него было не слишком много, пальцы часто не слушались, поэтому перед сражением двое оруженосцев крепко привязывали рукоять меча к его ладони. Кувшин же никто привязать не потрудился, и потому девушка в конце концов отобрала его.

— Не надо, — просипел Болдуин. — Не пей.

— Почему? — Кувшин замер на полпути к губам девушки.

Вместо ответа быстрым ударом он вышиб кувшин из ее руки. Звякнуло в темноте пару раз о камень — и опять все стихло.

— Зачем? — спросила она, прижимаясь к нему. — Я и так буду тебя любить.

Она погладила его по щеке, стирая слезы. Тогда он сложил ладони чашками и опустил их на плечи девушки, а она обхватила молодого человека за талию руками и прижалась скулой и щекой к его груди. И так они просидели на берегу всю ночь, долго-долго, слушая случайный плеск тихой волны, или вдруг начинающийся дождик, или крадущийся в траве ветер, — пока вдруг, в одно-единственное мгновение слабый свет не поменял свой спектр и не вернул им зрение. Луны давно уже не было, серый рассвет проливался на озеро, и сделались хорошо видны новые стены, воздвигнутые у переправы, и птица, которая по-прежнему воображала, будто хорошо спряталась в зарослях.

Король высвободился из объятий девушки и встал, разглядывая ее.

Она не оказалась ни красивой, ни даже просто хорошенькой. Обыкновенная местная девушка лет пятнадцати, — черные волосы, черные глаза, круглые щеки, маленький подбородок. Король не обратил бы на нее внимания, если бы впервые увидел ее глазами.

Девушка осталась сидеть, только подняла лицо. Она смотрела на своего ночного собеседника, глуповато шевеля губами, как будто прикидывая что-то в невеликом уме. Странное выражение появилось в ее глазах. Короля снова охватила дрожь.

Девушка вытянула руки и уставилась на свои пальцы. Затем покачала головой.

— Прости меня, — сказал король. У него постукивали зубы. — Пожалуйста, прости меня.

* * *

Здесь, на самой границе с мусульманским миром, стоит город Баниас, много раз переходивший из рук в руки. Сейчас он принадлежит коннетаблю Королевства, Онфруа Торонскому. Коннетабль стар, но крепок, несгибаем. Надежный и преданный человек, думает король. Это он думает всякий раз, когда вспоминает о коннетабле.

У коннетабля есть, впрочем, и слабость: он очень чувствителен. Он жалеет женщин — у них трудная доля; он жалеет детей — каково-то придется им в жизни; он жалеет даже своих сарацинских рабов и всеми силами старается дать им свободу вместе с христианской верой. И стоит ему услышать об истинно добром деле или, напротив, о чьем-либо бесчестии, как прозрачные слезы с готовностью проступают на его ясных глазах.

Онфруа пытается объяснять свою чувствительность обыкновенной стариковской слабостью, но все его объяснения — сплошная ложь и пустые отговорки: он был таким всегда, даже в ранней молодости.

В далекие времена, теперь уже незапамятные, отец коннетабля продал все, что имел, чтобы отправиться в Святую Землю — в поисках иной доли. Тогда он носил свое старое имя — Хэмфри. И почти сразу брат святого Хранителя Гроба заметил этого отважного рыцаря и подарил ему недавно построенный замок Торон. С тех пор Хэмфри и его потомки, называемые на иной лад, «Онфруа», владеют Тороном и Баниасом и, преданные рыцари Иерусалимских королей, сторожат для них границу.

С нынешним Онфруа в Тороне живет его внук, тоже Онфруа — четвертый этого имени. Еще не воин, еще не рыцарь. Жаль, если станет монахом — ибо имеет к тому склонность, — потому что других наследников мужского пола в Тороне нет.

От Баниаса тянутся богатые, хорошо возделанные пашни, а к югу плоскогорье рассекается узкой долиной, над которой высится крепость, замок Торон, родовое гнездо — колыбель рода, который насчитывает лишь четвертое поколение. Здесь начинается лес Баниаса — лавровые рощи и плодородные пастбища, королевские бедуины платят хороший налог за право не уходить отсюда со своим скотом. Года не проходит без того, чтобы кто-нибудь не явился упрашивать короля отдать ему эту землю под посевы, но король неизменно отказывает.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

После крушения космического корабля, пять роботов вынуждены ждать, когда их Господин найдет их. Маск...
Продавщица цветочного магазина, обожающая легенды о рыцарях Круглого стола, даже не подозревает, нас...
Друг десантника Алексея Зеленцова во время празднования дня ВДВ утонул в пруду Александровского парк...
Питерские студенты Филькин и Лобанов решили разыграть своего приезжего сокурсника Кошакова, живущего...
Ювелир Андрей Степанович Маюр получил необычный заказ. Восстановив изящную брошку, он и сам сначала ...
Мало кто знает, какие тайны, скрыты в недрах Часовой горы, которая подарена Санкт-Петербургу властям...