Царство небесное Хаецкая Елена
Гвибер, в отличие от многих франков, не боялся пустыни. С тех пор, как он побывал в плену, а после избавился от напасти столь чудесным образом, всякая боязнь оставила его. Последний страх завалялся в мешке для сбора милостыни, в самой дальней складочке; вытащенный на белый свет, он превратился в спасительную монетку и растворился навсегда.
Верблюд, злобная хитрая тварь, бегал по пескам, размахивая седоком, подобно тому, как непотребная девка трясет платком, стремясь привлечь к себе внимание.
Несколько раз Гвибера рвало от этой качки, но затем он сказал себе: «В пустыне не так много влаги, чтобы отдавать последнее!» — и его тотчас перестало тошнить. Таким образом, подумалось Гвиберу, жадность может обладать спасительным действием.
Несколько раз за время этого путешествия он видел впереди пальмы, но по тому, как они росли, понимал, что там нет нужного источника. Верблюда, впрочем, нимало не занимали поиски святыни: учуяв воду, он скакал к ней во весь опор, презрительно относясь к человеку и как бы говоря ему: «Дело твое, но лично я иду вон в ту сторону». И Гвибер, приученный подчиняться тем, кто сильнее, слушался своего верблюда.
И в конце концов он заметил, что верблюд к нему переменился. Впервые за время их путешествия он не попытался укусить Гвибера, а это, если знать нрав купленного Гвибером животного, свидетельствовало об очень большой симпатии. Впрочем, во всем остальном верблюд оставался таким же неприятным товарищем, как и прежде.
Случалось Гвиберу находить в песке странные вещи, которые он справедливо считал языческими, но усердно складывал в свой мешок, потому что многие из них были золотыми или красивой работы.
На пятый день пути Гвибер увидел новые пальмы. Он тотчас сопоставил их с тем видением, что хранилось в его памяти рядом с самыми дорогими картинами — вроде образа старого клена с узорными листьями, на котором однажды повесили детоубийцу и который с тех пор стал покровителем всех влюбленных, так что под ним всегда кто-нибудь целовался и загадывал вслух желание; или той истоптанной стадом лужайки, где он нашел однажды сломанный коровий рог и большой кусок серой соли.
Когда пальмы из видения предстали Гвиберу, он заорал и запрыгал на спине у верблюда, и начал от ликования рвать у себя на виске волосы, пока не опомнился от резкой боли. Затем он погнал верблюда к оазису.
Никаких сарацин и больных животных там не оказалось. Только пальмы и источник. Гвибер свалился с седла и бросился к источнику, но какая-то странная сила оттолкнула его от прозрачной глади. Несколько раз пытался он приблизиться к воде, но тугая воздушная подушка вставала между ним и тем, что могло утолить его жажду.
— Где ты, Марина? — прошептал Гвибер. — За что ты сердишься на меня? Я искал тебя, прекрасная! Ты являлась мне во сне. Неужели я украл чужой сон, и не мне суждено найти твои святые мощи?
Неожиданно воздушная подушка исчезла, и Гвибер, потеряв равновесие, упал лицом в источник. Он едва не захлебнулся и с трудом выбрался на берег. С его лица стекали прозрачные, сверкающие потоки, и верблюд, хитрая бестия, подкрался и едва не содрал ему кожу со щеки, проведя языком. Затем верблюд лег рядом и преспокойно начал пить.
Гвибер улегся рядом на животе и запустил в воду обе руки. Он долго шарил по дну, пока вдруг не нащупал доску. Подумав, что это, вероятно, крышка гроба, он потащил доску на себя.
Доска шла с усилием, как будто водная толща ее не пускала, но затем приблизилась к поверхности. Сверкающие струи стекали с нее, покрывая поверхность тонким хрустальным слоем, в котором отражалось слишком яркое солнце. На самой доске, немного выгнутой, была нарисована дева — с удлиненным лицом, с маленьким круглым подбородком и целым выводком тугих кудряшек на лбу, под платком.
Гвибер ахнул во весь рот и с размаху, обливаясь водой, прижал деву к своему лицу и к груди, так что стукнулся о доску лбом и носом, а край ее больно впился ему под ложечку. Но ничего этого Гвибер в своем восторге не заметил, как не заметил и того, что из носа у него потекла кровь. Поэтому когда он отодвинул от себя святую Марину, дабы полюбоваться ее несказанной красотой, он подумал, что она заплакала кровью, и не на шутку перепугался. Он осторожно плеснул на нее водой, смывая кровь. Больше никаких следов на доске не проступило, и Гвибер вздохнул с облегчением.
Сняв плащ, он закутал Марину, пренебрегая собственными удобствами, а затем уселся на верблюда и впервые за время их знакомства огрел его палкой — точь-в-точь как это делали сарацины в его сне.
После возвращения с иконой из Дамаска Гвибер стал называть себя рыцарем Марины, хотя никаким рыцарем он не был, а святой образ у него забрали и, благоговейно поместив в великолепную раму, отправили в богатое и благочестивое аббатство неподалеку от Триполи. Гвибер некоторое время жил в Триполи, где мог навещать свою Даму, а также выполнять незначительные поручения графа Раймона, а потом перебрался в маленький домик в Сайде, который купил на деньги своего господина.
Наконец случилось так, что Гвибера отыскал в Сайде один очень неприятный человек по имени Гуфье. По тому, как держался этот Гуфье и как он разговаривал, Гвибер сразу понял, что посетитель тоже побывал в плену у сарацин — и пробыл там, кстати сказать, гораздо дольше, чем сам Гвибер. И это не понравилось рыцарю Марины еще больше.
Гуфье знал, какое впечатление производит на людей, подобных Гвиберу, поэтому даже не пытался понравиться ему. Он едва поздоровался. Просто вошел и показал кольцо графа Раймона.
Гвибер тотчас сник.
— Слушай меня, Раймонов Денье — ведь так тебя называют? — заговорил Гуфье. — Ты должен немедленно ехать в Иерусалим. У меня для тебя есть хорошая лошадь и припасы уже собраны. Там нужно убить человека, которого зовут Ги де Лузиньян. Ты меня понял?
— Да, — сказал Гвибер. — Каким оружием я должен убить его?
Гуфье подал ему кривой нож.
— Он не отравлен, но очень острый, — предупредил Гуфье. — Наш господин хочет, чтобы этого Ги де Лузиньяна не было в Иерусалиме.
— Может быть, попросить его уехать? — спросил Гвибер, растерянно блуждая взором вокруг себя.
Гуфье ткнул графским кольцом его в губы.
— Тебе велено убить Ги де Лузиньяна, — повторил он. — Подружись с ним. Убей его так, чтобы в этом заподозрили сарацин. Вставай и иди. У тебя нет времени. Наш господин хочет, чтобы ты сделал это как можно скорее.
С этими словами Гуфье пошел прочь, но на пороге обернулся и бросил на пол денье.
— Это тебе за будущие труды, — сказал он.
Гвибер наклонился и поднял монету. Денье был новым, выпущенным при короле Амори — не с башней Давида, а с ротондой Воскресения. Это была не та монета, и Гвибер с пренебрежением отбросил ее в сторону.
— Дурак, — сказал он в спину Гуфье.
Но коня и припасы взял и в тот же день отправился в Иерусалим.
Глава пятая
ВЕЛИКАЯ ЛЮБОВЬ
Наступал Великий Пост 1180 года от Воплощения; пришло известие о том, что в плену у Саладина умер брат Одон. Но и печаль по погибшему другу оказалась для Болдуина смазанной, растворенной заботами о сестре и Королевстве. Положив себе оплакать брата Одона в тот день, когда будут оплакивать Христа, король словно бы собрал все воспоминания о нем, сложил их в некий таинственный сосуд и поставил этот сосуд на алтарь в Храме — ждать надлежащего часа.
Ги жил в доме своего брата коннетабля в Иерусалиме. Дом был тесный, плотно заселенный детьми и вещами. Здесь царствовала дама Эскива, дочь Бальяна д'Ибелина и родная племянница того самого сеньора Рамлы, который имел благое намерение — после того, как рассчитается с Саладином за свое освобождение, вернув ему долг до последнего денье, — жениться на Сибилле.
Эмерик де Лузиньян был из тех, кто хорошо знает цену и своей неудачливости, и своему происхождению. Он помнил, что не относится к числу любимчиков судьбы: замок Лузиньян принадлежал старшему брату, Гуго; военное счастье досталось третьему, Жоффруа; красивая наружность — пятому, Ги. Эмерик же получил в дар от доброго гения семьи, феи-змеи Мелюзины, свое неслыханное трезвомыслие — и на большее рассчитывать не мог.
Поэтому Эмерик не искал военной славы на поле боя, хотя от сражений, если они выдавались, не уклонялся. Он много читал и потратил на книги некоторую толику пожалованных ему денег.
Следующим его разумным шагом стала женитьба.
Святая Земля не только поставила франков лицом к лицу с их греховностью; она же вынудила их вернуться к древнему, некогда осужденному обычаю — передавать наследство вместе с именем и обязательствами рода не через сыновей, но через дочерей. Ибо изменения в человеческой природе, проистекающие от первородного греха и усугубленные грехами более близких предков, оказались в некоторых франках таковы, что те не смогли произвести на свет сыновей, сколько ни старались.
У Иерусалимских королей рождались большей частью дочери. И замки иерусалимских баронов переходили не от отца к сыну, а от одного мужа владетельной дамы к другому.
Хорошенько поразмыслив над этим, Эмерик решился просить руки Эскивы д'Ибелин не потому даже, что она принадлежала к старинной для Святой Земли семье и не потому, что была особенно хороша собой — а она, видит Бог, была очень недурна! — но исходя из простого расчета: в семействе Ибелинов имелось много сыновей, и, стало быть, род их в меньшей степени заражен убийственными грехами.
Желая угодить королю Амори, Бальян дал согласие на брак своей дочери с королевским камерарием. И Эмерик де Лузиньян поскорее ухватил Эскиву за белые, боящиеся здешнего солнца руки и утащил в свое жилище, дарованное ему королем в Иерусалиме.
Первой родилась дочь, названная в честь плодовитой матери нынешних Лузиньянов — Бургонь. А затем, словно Божье обетование продлить род Эмерика на Святой Земле, пошли сыновья: Гуго, Жан.
Эскива принесла в дом много красивых предметов. Она, как и ее супруг, любила вещи, и Эмерик неизменно радовал жену, заботясь о ее приданом. Каждую чашу, если она гнулась или теряла тонкую ручку, тотчас чинили и приводили в порядок. Каждое платье, если портилась меховая оторочка или протиралась ткань, немедленно зашивали. Эмерик многое умел делать сам, собственными руками, но занимался такими работами, только когда был уверен, что никто не увидит его с иглой или молоточком и не прознает об этом.
Эскива, с плотными пшеничными косами толщиною в руку, имела обманчиво-сонный вид. Поначалу она показалась Ги женщиной скучной, погруженной в неинтересный мир домашних забот и вялых придворных интриг. Но так было только до первого их большого разговора наедине.
— Госпожа прислала сказать, чтобы вы явились к ней и развлекли ее интересной беседой, покуда не вернется сеньор Эмерик, — сообщила служанка вечером того дня, когда все возвратились с соколиной охоты.
Служанка была такая же, как госпожа: с кожей цвета свежей пшеничной корочки, с волосами более светлыми, чем лоб и щеки, с аккуратными ямочками под каждым пальцем.
Ги спросил:
— Неужто госпоже невозможно развлечься без разговоров?
Ему не хотелось идти к Эскиве и пересказывать для нее какой-нибудь роман, из тех, что читали когда-то в Лузиньяне. Эти романы смешались у него в памяти и превратились в единую, несуразную и странную историю, где из одного чудовища произрастало другое, а один рыцарь, не успев как следует проявить себя, обращался в полную свою противоположность, а то и вовсе делался заколдованным деревом или становился дамой.
Ги казалось, что, представляя слушательнице подобную сказку, он обнажает перед ней всю свою беззащитность, и дама сразу начинает понимать, что с памятью у Ги обстоит не слишком хорошо, а фантазия хоть и имеется в избытке, но такого свойства, что сама владеет рассказчиком, а не он — ею.
Но спорить с женщинами Ги не решился и послушно отправился к даме Эскиве.
Та ждала его за своим станком, на котором готова была вырасти картина: цветы и кони, а среди них — несколько дам и пленный, опутанный гирляндами рыцарь.
— Садитесь, — повелела своему новому родственнику Эскива. — Каково вам нравится в Иерусалиме?
Ги устроился на скамейке у ног дамы — место, обычно предназначаемое какой-нибудь юной служанке, — и покорно ответил:
— Многое из того, что я вижу в Иерусалиме, представляется мне весьма странным.
— Мой супруг рассказывал мне о том, что в Гефсиманском саду вы встретили некую даму, — подсказала Эскива.
Ги понял, что она желает услышать историю о любви, и ответил:
— Да.
— Какова она была?
— Она была похожа на одну из тех красавиц, которых вы вышиваете на своем ковре, сестра, — вежливо сказал Ги.
— О чем она говорила?
Ги признался:
— Я не помню.
— Вы любите ее? — допытывалась Эскива.
Ги задумался.
Она хлопнула его по руке.
— Никогда не задумывайтесь, когда вам задают такие вопросы, брат! С ума вы сошли, что ли? Следует отвечать так, словно вы бросаетесь в атаку на полчища сарацин — один, без всякой надежды уйти живым.
— Похоже, вы знаете об этом больше, чем я, — сказал Ги.
Эскива наклонилась, взяла его лицо в ладони, точно он и впрямь был ребенком.
— Никогда не следует испытывать страха, братец, — сказала она и поцеловала его в лоб. — Иначе дама достанется кому-нибудь другому, а мой муж этого не переживет.
Она отпустила его и выпрямилась.
— Ваш муж? — Ги почувствовал себя растерянным. — Но при чем тут Эмерик?
— Он вызвал вас сюда для того, чтобы вы женились на Сибилле Анжуйской и стали королем Иерусалима, — просто сказала Эскива. — Вы должны слушаться его.
Ги ощутил, что у него немеют руки и несколько минут только о том и думал, что о холоде в кончиках пальцев.
— Ну же, — сказала Эскива, — расскажите мне какую-нибудь историю! Вы знаете песни? Впрочем, вижу, сегодня от вас будет мало толку, — так я сама расскажу вам одну историю. Это — о том, как вместе с вашим отцом в Святую Землю приехал один трубадур, родственник Ангулемского графа, а звали его Жоффруа Рюдель де Блая. О нем говорили, будто он еще у себя дома, в Блая, слышал о красоте и несчастьях сестры нынешнего Триполитанского графа, полюбил ее издалека…
— А это было так? — спросил Ги.
— Никто не знает, — ответила Эскива. — Но он привез на эти берега не только свою доблесть, но и несколько песен, красивых и печальных, однако таких непонятных, что истолковать их можно было совершенно по-разному. В те годы изысканное было непонятным.
— Изысканное всегда непонятно, сестра, — возразил Ги. — Если бы все на свете было понятно, люди ходили бы в звериных шкурах или обматывали бедра грубой холстиной, музыку заменяли бы крики, а место разговоров заняли бы тычки и взмахи рук. Господь сотворил человека таким образом, что излишнее оказывается для него более нужным, нежели необходимое.
Эскива неспешно воткнула иглу в рукоделье и хлопнула в ладоши.
— Стало быть, вы — приверженец «темного стиля»! А правду говорят, будто поэты и сами иной раз не понимают, что именно они написали?
— Те звуки, которые изливаются из их сердца, предназначены не для рассудка, а для такого же помраченного любовью сердца, — сказал Ги.
— И ваше сердце способно их понимать? — настаивала Эскива.
А когда Ги кивнул, потребовала:
— В таком случае, изъясните мне какое-нибудь стихотворение!
— Не значит ли это, сестра, что вы совершенно не любите своего супруга? — спросил Ги. — Неужели ваше сердце глухо?
— И я, и мой супруг — мы оба живем рассудком, — ответила Эскива. — Мне, как и ему, знакомо тепло супружеского ложа, и мы умеем дорожить своим достоянием, поверьте. Но там, где рыцарь и дама решаются на риск и подвергают себя Великой Любви, — там испепеляющее солнце и пронзительные ледяные пики, там провалы, у которых нет дна, и только синева над головой.
— И вы еще говорили, будто не понимаете поэзии «темного стиля»! — укоризненно молвил Ги.
— Я пользуюсь тем объяснением, которое дал мне сеньор Эмерик, — отозвалась дама Эскива и вздохнула. — Мне дано любоваться красотой поэзии издалека, владея ключами к разгадке тайны, но никогда не пуская их в ход. А вам предстоит войти внутрь такого стихотворения — и упаси вас Боже сделать неправильный шаг или открыть не ту дверь!
— Для того, кто оказался внутри, госпожа моя сестра, — ответил Ги, — нет опасности ошибиться, ибо там, в прохладном и сумрачном саду, такого рыцаря ожидает только одна дама, и любое слово, сказанное ею, будет услышано сердцем и, следовательно, прозвучит в своем подлинном значении.
Эскива снова взялась за работу. Некоторое время она молчала, а затем проговорила как бы в воздух:
— Не напрасно король Болдуин назначил моего супруга коннетаблем. Не было еще случая, чтобы сеньор Эмерик неправильно распределил войска!
Дама Эскива почти не ошибалась, когда говорила, что ее супруг, сеньор Эмерик де Лузиньян, живет исключительно рассудком. Почти — потому что на самом деле у Эмерика была своя, тайная дама сердца.
Этой даме было девять лет, и звали ее Изабелла.
Младшая дочка короля Амори, дитя Марии Комниной — вдовствующей королевы-матери, нынешней супруги Бальяна д'Ибелина. Эмерика, женатого на бальяновой дочери, Изабелла называет «дядя».
Наперсником и советчиком Изабелла избрала себе Эмерика. Ведь коннетабль всегда знает, как помочь даме. Он обязан разбираться в людях. Он обязан знать, для чего служит тот или иной предмет. В конце концов, коннетабль отвечает за жизнь и личную безопасность королевской семьи!
Поэтому Изабелла Анжуйская со всем женским коварством своих неполных девяти лет подступила к коннетаблю.
— Сеньор Эмерик, это верно — что говорят о моей помолвке с молодым Онфруа Торонским?
— Абсолютно верно, моя госпожа, — ответил Эмерик.
К этой королевской дочке он всегда проявляет больше почтения, нежели к другой. До глубины души Эмерика умиляет ее царственная важность. Девочка Изабелла с ранних лет знает о том, что рождена наследницей самого важного на земле, самого мистического престола. Поэтому она внимательно следит за собой, за своим телом, за своими одеждами. Ради Королевства Изабелла должна быть красивой. Ради Королевства Изабелла должна быть послушной брату-королю.
Эмерику нравится, когда она называет его «дядей». В такие минуты он и впрямь считает себя ее родственником.
— Дядя, — начинает ластиться Изабелла, — расскажите мне об Онфруа.
— Некоторые считают его трусоватым, — сказал Эмерик и сразу почувствовал, как его собеседница напряглась.
— А мой брат король? — быстро спросила она. — Он тоже так считает?
— Нет, — ответил Эмерик. — Ваш брат держится совсем другого мнения. Онфруа добр и глубоко религиозен. Хорошо бы вам встретиться с ним во время поста.
— Почему?
— Потому что постом он, должно быть, особенно хорош. Есть люди для праздников, моя госпожа, и есть люди для печали.
— Но следует ли мне отдавать свою руку человеку, пригодному для печали? — Изабелла свела на переносице тонкие брови. Темно-каштановые, светлее волос. Должно быть, выгорели на солнце, в то время как волосы, надежно упрятанные под покрывала и чепцы, уцелели и сохранили густой, почти черный цвет.
— Для Королевства наступают печальные времена, — сказал Эмерик. — В такие времена тяжело жить с человеком радости, ибо у людей, предназначенных для радости, имеется важный недостаток: они ненадежны.
— Но ведь Онфруа — не таков? — допытывается Изабелла.
— О нет, сокровище, Онфруа совсем не таков. Он серьезен и предан королю…
И сказав так, Эмерик тяжело вздохнул. У него тоже была дочка, Бургонь, настоящее франкское яблочко. Она тоже когда-нибудь подрастет, и сеньор Эмерик столкнется с необходимостью выдать ее замуж. За человека верного и доброго. За человека, способного породить с нею десяток крепких сыновей.
Но даже Бургонь не была ему так дорога и близка, как это королевское дитя, что смотрело на него исподлобья темными, испытующими глазами.
— Ваш брат хорошо позаботился о вас, — сказал Эмерик. — Он нашел вам очень хорошего мужа.
— Но ведь я должна понравиться ему! — забеспокоилась Изабелла еще пуще.
— Вы непременно ему понравитесь.
Она надула губы.
— Не потому, что я — сестра короля, дядя. Я не хочу нравиться только по этой причине.
— Вы не можете не нравиться, — сказал Эмерик. — По любой причине. Впрочем, я могу подобрать для вас несколько новых уборов.
— Да уж, — сказала Изабелла, — давно пора бы уже позаботиться о том, чтобы я выглядела прилично! Если бы вы по-прежнему были камерарием, я бы на вас, пожалуй, разгневалась!
— Боже! — воскликнул Эмерик, падая на колени. — Неужели вы не смилостивитесь?
— Пожалуй, — снизошла Изабелла. — Но это в последний раз, дядя.
Она протянула ему обе руки для поцелуя. Стоя на коленях, Эмерик де Лузиньян взял маленькие, крепкие детские ладошки и поднес их к лицу. Вдохнул их чистый запах, посмотрел на ноготочки, кругленькие, с беленькими пятнышками на мизинце.
— Ну, что вы там возитесь? — сказала Изабелла. — Целуйте, присягайте мне на верность — и ступайте в кладовые. Я хочу быть красивой.
Принцесса Сибилла занималась рукоделием в обществе дам. Все вместе они растянули на раме красивый ковер, изображающий битву рыцарей с сарацинами и чудовищами. Все рыцари мчались, склонившись к гривам коней, выставив копья и щиты с крестами, львами и орлами. Их враги надвигались беспорядочной стеной, размахивая топорами и кистенями, а с их щитов прямо на зрителя рычали пятнистые, лживые пардусы и скакали кривые полумесяцы.
Каждая дама трудилась над своим участком битвы: одна создавала прекрасные щиты, другая вострила копья, третья подковывала коней, четвертая облачала в доспехи всадников…
Сибилла трудилась над фигурами сарацинов, потому что никто не хотел вышивать отвратительную образину, оскаленную из-под шлема.
— Помилуйте, госпожа, я ведь спать не буду, если прикоснусь к нему иглой! — сказала одна из дам, а другая прибавила:
— А я — в тягости; какое дитя родится у меня, если я проведу день над эдаким чудовищем?
— Что ж, — сказала Сибилла, — выходит, все враги достанутся мне одной. Хорошо же, дамы, я покажу вам, как следует обращаться с врагами! Их надобно изучить, разглядеть, впустить в свое сердце, и тогда пропадет всякий страх. Потому что невозможно бояться урода, которого ты сам же и создал.
— Нет, госпожа моя, такое возможно, — возразила первая дама, которая отличалась большой мудростью.
Сибилла махнула рукой.
— Мне все равно, — сказала она. — Вы увидите, какой должна быть королева Иерусалимская!
И она усердно принялась работать, держа голову чуть набок, словно втайне еще и прислушивалась к чему-то. Дамы переглядывались, чего Сибилла не замечала, и у одной даже закралась странная мысль: уж не беременна ли королевская сестра? Чему такому таинственному там, внутри себя, она внимает, если не ребенку? Что зреет в ее чреве?
И тут в зале показался рыцарь. Он вбежал, словно за ним кто-то гнался, но увидел вышивающих женщин, споткнулся и попытался выйти прочь.
— Прошу извинить меня, любезные дамы!
— Нет уж! — закричали дамы, словно сговорившись. — Теперь вы наш пленник!
Они вскочили из-за рамы, на которой остались бездоспешными и плохо вооруженными вышитые рыцари, и бросились к этому сеньору. Они схватили его за руки и повлекли за собой.
— Смотрите, сеньор, какую картину мы вышиваем!
Он глянул краем глаза, а затем — внимательнее. Потому что заметил наконец ту единственную, которая не вскочила и не метнулась к нему навстречу, чтобы пленить.
— Как вы здесь оказались, сеньор де Лузиньян? — осведомилась Сибилла.
— Слава Богу, вы здесь! — сказал Ги простодушно. — Мне показывали ваши покои, но я испугался, что не застану вас… Впрочем, нет, что я такое говорю… Дело в том, что я заблудился.
— Он новичок! Он недавно в цитадели! Это брат коннетабля! — заговорили дамы.
А та дама, что была в тягости, произнесла строгим тоном:
— Я ему не верю. По-моему, он весьма коварен.
— Он коварен! — подхватили красавицы, смеясь. — Но мы будем его пытать! Мы выведаем у него все его замыслы!
— Отличная мысль, — произнесла Сибилла без улыбки. — Как вы ее находите, господин?
— Устрашающей, — сказал Ги.
— Вот и хорошо, — заявила Сибилла. — Идите ко мне. Я заставлю вас во всем сознаться. Кладите руку сюда, на раму.
Ги осторожно протянул руку, так, чтобы не коснуться лица сидящей принцессы, и положил ее прямо на вышивку, так что середина его ладони скрыла оскаленную морду чудища, оседлавшего другое чудище, а каждый палец словно бы увенчался растопыренными лезвиями огромных, причудливо изрезанных секир.
— Для начала я намерена измучить ваш большой палец, ибо он глядит в сторону с таким видом, словно в нем вы прячете самые важные секреты.
Сказав это, Сибилла быстро взмахнула иглой и, наложив два стежка, точно узы, создала первые кандалы — для большого пальца.
— Сознавайтесь!
— В чем? — спросил Ги. — Мне нечего таить!
— Это самый упрямый и самый опасный враг из всех, кого мне доводилось пытать! — промолвила Сибилла.
Дамы дружно рассмеялись и начали предлагать каждая свое:
— Измажем его липким сиропом!
— Накрошим сладких булочек ему под одежду!
— Возьмем с него клятву в том, что он отрастит бороду!
— Да, да, пусть поклянется! — сурово поддержала подруг беременная дама.
— Нет уж, — возмутилась Сибилла. — Это мой пленник, и я желаю мучить его по-своему. Если большой палец отказывается говорить, я возьмусь за следующий. Посмотрите, какое у него дерзкое выражение! Как будто он намерен указать мне на что-то, чего я не замечаю!
— Смерть указательному пальцу сеньора Ги! — закричали дамы.
Ги стоял над рамой и натянутым на ней ковром, чуть согнувшись, в неудобной позе, а Сибилла, посмеиваясь, заточала в шелковую тюрьму указательный палец. Ги посмотрел на свой палец, перетянутый нитками, и всерьез задумался над тем, готов ли расстаться с ним. Ему было жаль пальца. Сколько раз этот палец ковырял в ухе или в носу, да и на рукояти меча сжимался исправно. И шрамик на нем остался — еще с ранних детских лет, когда Ги укусила собака. С этой собакой Ги потом подружился, потому что ее хотели зарубить, а мальчик не позволил. Его удивило, что пес все понял: и свою вину, и то, что за него вступились.
Да, жаль пальца, но придется отдавать его Сибилле.
— Ах, дама, — сказал Ги, — кажется, вы готовы откусить у меня всю руку!
— Если вы будете упорствовать, откушу! — сохраняя суровый вид, ответила Сибилла. — Ну так что же? Будете вы говорить?
— Нет, госпожа, я предпочитаю терпеть неслыханные муки!
— Отлично! — воскликнула принцесса. — В таком случае я лишаю вас среднего пальца. Теперь он принадлежит мне и этому гобелену. Ну как? В достаточной ли мере вы устрашены?
— У меня трясутся колени и прогибается спина, — признал Ги, — однако я по-прежнему тверд в своем намерении не произносить ни слова.
— О, — проговорила маленькая, вертлявая дама, — мне кажется, пора переходить к более жестоким мерам.
Она украдкой показала Ги сладкую булочку и сделала непристойный жест. Ги чуть покраснел и прикусил губу, чтобы не рассмеяться.
Сибилла метнула в искусительницу клубком ниток.
— Говорят вам, он — мой! Я отобрала у него три пальца, а теперь намерена очень жестоко поступить с четвертым. Его называют безымянным. Должно быть, это главный шпион сеньора Ги. Не так ли? — Она посмотрела Ги прямо в глаза, и он увидел в них лютую злость и даже отчаяние.
— Мне казалось, это шутка, госпожа, — пробормотал он.
— Нет, — сказала Сибилла, — я не склонна шутить. — Вы ведь поняли это, не так ли?
— Да, — сказал Ги.
— Ну так что же, — продолжала Сибилла, водя острой иглой над ладонью Ги, — отдадите вы мне своего шпиона? Учтите, мы теперь знаем, как он выглядит, так что ему не удастся больше следить за нами незамеченным.
— Забирайте и его, — молвил Ги. — Сдается мне, дама, скоро вы отберете у меня всего меня, вместе с потрохами.
Он вскрикнул, потому что Сибилла больно кольнула его иглой.
— Следующий палец я прошью насквозь, — предупредила она. — Вы уже посмели испортить мою работу! Вы капнули на нее кровью! За это я велю подвесить вас вниз головой… Или нет. Я прибью вас к воротам цитадели. Или нет… Я распоряжусь, чтобы вас обмазали медом и выставили на жару…
— Боже, — сказал Ги, — помоги мне!
Сибилла закусила губу, словно усердный портняжка, работающий над сложным заказом.
— Мизинец. Сберегите хотя бы последний палец, сеньор. Говорят, вы пятый сын своего отца, так что мизинец должен быть вам особенно дорог.
— Это верно, моя госпожа, я — малый мизинец и бессилен перед вами, — сказал Ги.
— Я не шучу, — предупредила Сибилла. — Я проведу иглу сквозь вашу плоть.
— Попробуйте, — прошептал Ги.
Он закрыл глаза, потому что с детства боялся заранее обещанной боли.
И Сибилла, не дрогнув, вонзила иглу в палец и проткнула его насквозь. За иглой потянулась нитка.
— Все, — сказала она, наклоняясь и откусывая нитку. — Теперь вы — мой. Я пришила вас к своему гобелену.
— Ну уж нет, — отозвался Ги и сильно дернул палец. Кожа лопнула, высвобождаясь, хлынула кровь, марая пятнами и вышивку, и одежду Сибиллы.
Принцесса вскочила. Ее лицо пылало.
— Ах вы!.. Вы! Кто вы такой, чтобы так держаться со мной?
— Ну, — сказал Ги немного растерянно. Он зажимал палец и оглядывался на дам, словно ожидая, что одна из них даст ему платок. — Меня зовут Ги де Лузиньян. Я пятый сын сеньора де Лузиньяна и младший брат вашего коннетабля.
Сибилла задохнулась, стиснула кулаки, держа иголку между пальцами, и мелко затрясла ими, словно собираясь ударить Ги по лицу и удерживаясь от этого из последних сил.
Неожиданно вокруг них образовалась пустота. Та самая, о которой предупреждала дама Эскива: только синее небо и пропасть под ногами. Ги посмотрел на иголку в руке Сибиллы, и эта малая острая вещица показалась ему подобной жалящим пикам, что распарывают небеса.
— Я люблю вас, — сказал Ги. — Вот моя тайна. Я прошу вашей руки, моя госпожа. Я не желаю вашего Королевства или вашей короны. Я буду служить — Святому Гробу, вашему брату, покуда он жив, и вам — покуда живы мы оба.
Сразу разжались кулаки, иголка выпала и невидимо пропала на полу, а Сибилла, покачнувшись, прильнула щекой к груди Лузиньяна.
Беременную даму, которая видела в тот миг лицо принцессы, поразило его выражение: Сибилла словно бы завершила тяжкий труд и теперь готовилась принять — как следствие этого труда — великие скорби.
Прежде чем отправляться в Иерусалим и сводить там знакомство с Ги де Лузиньяном, коего надлежало убить, Гвибер позволил себе заехать в Триполи, где оставалось у него одно неотложное дело — проститься со святой Мариной. По счастью, ему не нужно было для этого заезжать в сам город, где его могли увидеть и узнать, а после донести графу; он свернул в Бельмонте, где находилось большое цистерцианское аббатство.
Издалека оно напоминало город, со стенами и башнями, одного цвета с камнями, песком и высохшей травой; но вблизи видны были многочисленные кресты и узоры, выложенные цветным кирпичом, блеклые и оттого еще более изящные, как бы не для всякого глаза предназначенные: кресты и цветки.