Царство небесное Хаецкая Елена
Это благословенные места. Точно ласковая женщина, они благодарно льнут к человеческой руке, и малейшая забота о ней расцветает изобильнейшими плодами.
Шатонеф, возведенный очень быстро, в течение одной зимы, твердо врос в почву толстыми серыми стенами. Все пошло в ход: и валуны от древних построек, и камни от того замка, что стоял здесь некогда и был разрушен. По углам стен — короткие квадратные башни. Внутри — голо, но надежно. Пустые стены сразу обросли гарнизоном. Шестьдесят орденских братьев и полторы тысячи тех, кто получает жалованье от короля.
Стены просторной трапезной увешаны шлемами, разрисованными щитами, золочеными кольчугами — всем, что победоносные рыцари сорвали со своих поверженных врагов. Словно разъятые на части сарацины, взирают они на своих победителей. Тщетно тянутся пустые рукава к изогнутым мечам. Слепо таращатся прорези шлемов, и иной раз глядеть на них бывает жутко, словно там до сих пор обитает потаенная злоба.
Король живет в замке вместе с остальными, у него маленькая келья в стене, возле часовни, и там едва помещается соломенный тюфяк на узеньком ложе. Брат Одон лично стучит в его дверь каждую ночь, поднимая для участия в богослужении. Король не поет, только слушает. Первые солнечные лучи вторгаются в тесное пространство часовни, раздвигая его, сливая с бесконечностью.
За братской трапезой король сидит рядом с магистром, чуть в стороне. Тростник на полу — вчерашний или позавчерашний, истоптанный, источает сладковатый запах, от которого во рту течет слюна.
— Это правда, что мой отец хотел распустить Орден? — спросил как-то Болдуин у брата Одона.
Брат Одон помнит покойного короля Амори лучше, чем его сын, мальчик, почти всецело предоставленный учителям — архиепископу Гийому Тирскому, который учил его грамоте и всему, что должен знать знатный человек, трем бравым сержантам, которые открывали для него чудесные премудрости мечей, доспехов и длинного копья, и врачам, мучившим его страхами и мокрыми, вонючими повязками.
Каким он был, покойный король Амори, младший, нелюбимый сын королевы Мелизанды (той самой, в воображаемой мантии из звезд)?
Некрасивый. Из тех, кого называют «неудачным ребенком»: короткая шея, грубое лицо. Особенно он проигрывал рядом со старшим братом Болдуином, чье имя носит нынешний король, его крестник.
Но король Болдуин рано умер, и править стал его младший брат, неловкий, молчаливый Амори.
Говорили, что он брал деньги со всех, кто обращался к нему за помощью. «К-короли должны быть щедрыми, а этого б-без денег не с-сделаешь, — объяснял Амори. — Мне нужны с-средства, чтобы одаривать моих людей. Б-богатый король — добрая защита для всего г-государства. А г-где мне взять для этого с-средства?»
Брат Одон передразнивает заикание покойного государя не зло — скорее, артистично, чтобы тот, хотя бы в воспоминании, предстал перед своим сыном как живой.
— Сражался он хорошо, — задумчиво припоминает брат Одон, — хоть и хуже, чем вы, мой сеньор. И еще, думается мне, он был легковерен, а этого быть не должно.
— Легковерен? Мой отец?
— Помните, как сарацины присылали к нему посольство?
Болдуин не может этого «помнить» — в полной мере; но и об этом ему рассказывали. Далеко в горах — никто не знает, где, — обитает Старец, глава страшного ордена убийц-ассасинов. Сами сарацины боятся их, а ассасины не боятся ничего, потому что Старец показал им райское блаженство, и цель всей их жизни — вернуться в те сады, что приготовлены для всякого принадлежащего к их братству.
Короля Амори восхищали и устрашали эти люди, а в один прекрасный день до него донесли слух о том, что в своей вере они далеко отступили от ислама и намерены принять христианство.
«Т-ты уверен?» — переспрашивал посланника король, а когда тот кивал, и раз, и другой, Амори поднимал к заплывшим, мутным небесам глаза и безмолвно двигал толстыми губами: молился. Вот это была бы радость!
— Почему же мой отец поверил ассасинам?
Брат Одон поглядывал на юного короля, чуть щурясь, с любовью.
— Ваш отец, мой сеньор, очень хотел этому верить. Я же сказал, обмануть его было просто. Он только воображал, будто хитер, потому что по-настоящему ловко управлялся с налогами, законами, судьями и обвиняемыми. Но стоило королю Амори оказаться в области, ему неизвестной, как он превращался в сущего младенца.
— Но разве не все мы таковы? — спросил Болдуин тихо.
Брат Одон покачал головой.
— Только не вы и не я, мой сеньор. Когда имеешь дело с сарацинами, нужно постоянно держать в уме одно: никакой франк никогда не будет понимать их до конца. Нам не суждено узнать их, потому что у нас разные прародители. Эти люди были рождены от Агари. Чего же от них ожидать?
Король чуть пожал плечами.
— Не знаю.
— И я не знаю! — подхватил брат Одон. — И потому всегда ожидаю дурного. Но ваш отец — другое дело. Он всегда был любопытен. В нем было что-то от ребенка. Это потому, что он был воин. Любой воин немного дитя, иначе он не сможет хорошо убивать и будет бояться смерти.
— Но разве вы — плохой воин, брат Одон? — удивился Болдуин.
Брат Одон засмеялся. Он часто смеялся, хотя три зуба спереди были у него выбиты, и улыбка получалась некрасивая.
— Оставим это, — сказал наконец великий магистр. — Слушайте! Ваш отец грезил о том, как направит к истинной вере целое племя этих ассасинов. Как народ убийц перейдет на службу ко Господу и обратит свое оружие на сарацин. В таком деянии он усматривал подвиг, достойный властителя Королевства. Вы понимаете меня? Король Амори понимал, что означает эта корона. Не только деньги, которых ему всегда не хватало и которые он присваивал, где только видел. Не только Храм и Гроб. Не только армия.
— Да, — сказал Болдуин, — я понимаю.
— Король Амори отправил в Ливанские горы людей с письмами и дарами… — Брат Одон придвинулся ближе и уставил на короля внимательные, блестящие глаза. — У меня не было времени спорить с вашим отцом, поэтому я попросту приказал одному отряду перехватить посланников в пути.
Король шевельнул рукой, прося брата Одона остановиться, и тот немедленно замолчал, повинуясь жесту.
— Говорили, будто у вас имелись совершенно другие мотивы для этого убийства, — сказал Болдуин.
Брат Одон опять улыбнулся.
— Спрашивайте, мой сеньор, я отвечу вам от сердца, как и положено между друзьями.
— Тамплиеры собирали подати на территориях исмаилитов, разве это не так? Должно быть, вам не хотелось терять эти доходы! А вы потеряли бы их, если бы ассасины приняли христианство, и исмаилиты Ливанских гор сделались бы верноподданными короля Амори.
Собеседник юного короля чуть склонил голову набок, пожевал губами, пошевелил бородой.
— Однако король, ваш отец, обещал возместить нам неизбежные убытки, которые мы понесли бы вследствие такого союза, — напомнил он.
— Разве вы не сомневались в том, что мой отец явит свою всегдашнюю скупость? — возразил Болдуин.
Брат Одон лукаво двинул бровями.
— Дело не в этом, мой государь, дело в том, что никогда нельзя разговаривать с врагом. Сарацины могут быть любезны, они могут научиться нашей обходительности и исполнять все ее внешние требования. Они отпускают пленников без выкупа, дарят своим врагам богатые подарки, если сочтут, что те явили себя превосходными противниками и тем самым возвысили честь их оружия… Но они — враги. Мы не должны им верить. Мы не должны смотреть им в глаза, разговаривать с ними, мы не должны видеть в них людей, подобных нам самим. Любопытство и легковерие едва не погубило вашего отца.
Болдуин долго молчал.
Потом поднял голову. Брат Одон глядел на короля печально и ласково, как женщина смотрит на своего ребенка.
— Вы убили всех, — сказал Болдуин.
Брат Одон даже не моргнул.
— Да, — признал он. — Король Амори снарядил почетное посольство к шейху, а несколько тамплиеров подстерегли их в пути и перебили всех.
…Нет, конечно, не всех. Остались свидетели. Остались люди, которые видели красные кресты на белых одеждах. Убийцам следовало быть более внимательными.
Первыми погибли рыцари-христиане, тщетно пытавшиеся спасти посланника-ассасина, человека, присланного от ливанского Старца; голова в тюрбане покатилась по камням, и рядом с нею остались рассыпанными посольские дары: одежда, кинжалы, красивые чаши.
— Тогда Старец направил к королю другого своего человека. Очень дурно одетый, чумазый, с черными зубами, — задумчиво говорил брат Одон. — И лошадь под ним была тощая. Скалилась, точно затравленный волк, и рычала, как будто просила сырого мяса. Этот человек закричал — он хорошо знал речь франков, только коверкал его так, словно ему неприятно держать во рту слова нашего языка, — что Старец, его пославший, требует выдать виновных.
А король Амори, ваш отец, и сам был очень прогневан. Он повелел выдать этому человеку самые лучшие одежды и масло для умывания, и угощал его из собственных рук, прося извинений. Затем король Амори вызвал меня и показал мне того человека, и сарацин втайне от короля улыбался мне наглой улыбкой. Знаете, что я вам скажу, мой государь? Тот человек был совершенно счастлив. У него глаза сияли. И вовсе не потому, что король сидел с ним в одном зале и разделял с ним хлеб.
Король Амори потребовал, чтобы я отдал ему виновного в этом злодейском убийстве. Но я не мог выдать орденского брата, который повиновался моим приказам. Я только проклял его в мыслях своих за то, что он убил не всех.
А вслух я сказал королю: «Мой государь, это злодейское нападение совершил один брат именем Готье, он — рыцарь тупой и одноглазый. Не королю судить его. Он — тамплиер и предстанет перед судом орденского капитула». Вот что я ему сказал.
Я наложил на брата Готье епитимью за убийство — какую счел достаточной. Ибо брат Готье — духовное лицо, и окончательный приговор может вынести ему только Папа Римский. И письма для Рима уже приготовлены и ждут отправки. «Вы не смеете касаться ни орденских братьев, ни их имущества, — сказал я королю, — я запрещаю вам и вашим баронам притрагиваться к ним!»
Но покойный король Амори был великий сутяга и потому продолжал настаивать на своем. Разве я мог, государь, отдать своего человека, пусть даже тупого и одноглазого, на расправу, чтобы король казнил его, как пожелает, в угоду сарацинам?
Брат Одон усмехнулся, и шрам на щеке, вдруг ставший заметным даже под бородой, пришел в беспокойное движение.
Магистр сказал:
— Король, ваш отец, был в такой ярости, что собрал войска и двинулся на Сайду, то самое командорство, где обретался брат Готье.
Брат Одон опустил голову. Болдуин знал, что случилось дальше: король Амори, его отец, ворвался в Сайду, захватил брата Готье — и сделал это на глазах у брата Одона — и заключил в темницу в Тире. Вскоре пошел слух о том, что король Амори намерен распустить орден тамплиеров.
— А брат Готье, — спросил молодой король, — он действительно был таким, как вы рассказали?
— Одноглазым — точно, — кивнул брат Одон. — Ну и достаточно тупым, чтобы выполнять мои приказания, не спрашивая о последствиях. А вообще он был добрый рыцарь. Он умер в темнице, в Тире… Хорошо бы вам, вместе с нами, молиться о нем.
Болдуин вдруг понял, что прямо здесь, в замке Шатонеф, есть еще один или несколько человек, принимавших участие в том памятном убийстве. Великий магистр отдал королю только одно имя — брата Готье, чтобы он своей кровью надежно скрыл от королевского гнева всех остальных.
Пора было уже оставлять новый замок и уезжать в столицу Королевства, но весна — лучшее время года в благословенной Галилее, когда вся земля здесь покрывается цветами, что не ткут и не шьют, но одеты краше царей во дни их славы.
Вместе с друзьями король, смеясь весело и хрипло, как простуженный ребенок, вылетает из ворот замка: лошади истосковались по свежей траве, а по лесу Баниаса широко разливаются зеленые моря. Без шлема, ласкаясь лицом к шелковистой траве, король устраивается лежать по земле. Кони поглядывают на него искоса, с пониманием, и осторожно переступают копытами, чтобы не задеть человека. От близости лошадей пышет жаром, и королю чудится, что жизненная мощь этих животных целительна.
Каждая весна для короля драгоценна. Он не может позволить себе расточать их, как это делают другие.
В соседней лавровой роще шумели деревья. Они гнулись и переговаривались о какой-то тайне, которую хоронили между стволами. Ни брат Одон, ни король, ни прочие — а их было около сотни — не давали себе труда прислушаться и разгадать эту тайну. И так продолжалось до тех пор, пока тайна не явила себя сама: с визгом, широко разбросав руки с мечами, выскочили из рощи сарацины. Растопыренные ноги в стременах, оскаленные лица, прижатые к лошадиной гриве между острыми ушами животных.
День был смят, исковеркан. Кони бесились, люди хватались за гривы, вскакивали в седла, тянулись за оружием. Брат Одон с десятком сержантов — полностью вооруженный, всегда начеку, — поскакал навстречу всадникам и мгновенно завязал с ними битву. Тяжеловесный, в толстом доспехе, он удивительно ловко орудовал мечом. Сарацины плясали вокруг него на конях, точно невесомые, в развевающихся одеждах, от которых рябило в глазах, и тонкие мечи налетали на брата Одона отовсюду сразу. Однако магистр успевал отбиваться, ворочаясь на своем коне, а тот могучей грудью и мощным крупом сталкивался с сарацинскими тонконогими конями и заставлял их отшатываться и отступать.
— Спасайте короля! — хрипел брат Одон.
Бессильный, безоружный, король сидел в седле. Лошадь переступала на месте, ее бока шевелились под коленями Болдуина. Животное как будто спрашивало в нерешительности: куда теперь?
Двое сержантов тянули короля прочь с места сражения. Однако когда они повернулись, сделалось ясно, что отступать некуда: из другой рощи, отрезая малому отряду путь к Шатонефу, вылетел новый рой сарацин.
Свежая трава смята, и даже сквозь жаркую вонь битвы слышен ее резкий, молодой запах.
Моргая веками без ресниц, король смотрит, как за него умирают молодые, здоровые люди. Сарацины все ближе, ему кажется, что он ощущает их дыхание.
Какой-то незнакомый сержант, осаждаемый сразу с двух сторон, покачнулся, и мгновенно кровь широким мазком испятнала его белые одежды. Король двинул вперед коня, напирая на одного из нападающих. Несмотря на то, что седло у короля высокое, сидит он не слишком уверенно. Королевская лошадь, хорошо обученная, двигается плавно. При виде нового противника сарацин отступает, широко взмахнув плащом и раскидывая руки с мечами. Сержант цепляется окровавленными пальцами за луку своего седла, чтобы не упасть.
Король протягивает к нему руку в перчатке и слабо хватает его за локоть. Этой поддержки оказывается довольно: сержант наконец выпрямляется в седле, губы его двигаются, он что-то говорит — что именно, король не слышит.
Сарацины кружат все ближе, сжимая кольцо, их чужие голоса заполняют пронзительным тонким воплем всю поляну.
И тут новый звук сотрясает лес Баниаса: гром копыт и лязг оружия. Из замка Торон мчится со своими людьми старый коннетабль Онфруа. Он как будто вырастает из земли. Только что не было здесь никого — и вдруг внушительная, закованная в железо фигура, и сарацины пчелами летят к нему, заранее готовя жала.
Образуется проход, в который наконец уводят лошадь короля. Болдуин то и дело оборачивается в седле, успевая ухватить взором то одну картину, то другую. Трава испорчена, забросана комьями взрытой земли, густо залита кровью. Пролетающее по воздуху копье, широкая дуга ожившего меча, отчаянный, изумленный всплеск на том месте, где только что был живой человек.
Сарацины отступают. Король не сразу понимает это; сержанты подталкивают его к безопасной тропе, к укрытию, окружают, держа наготове оружие. Затем вдруг приходит облегчение. Можно двинуть лошадь вперед и посмотреть — что же происходит на поляне.
И первое, что видит король, — коннетабль Онфруа. Огромная груда металла посреди полного разгрома: будь здесь камерарий иерусалимского двора Эмерик, он бы только руками всплеснул.
Король спешивается — кулем сваливается с седла. Цепляясь за стремя терпеливой лошади, встает на ноги.
— Что это? — тихо произносит король.
Высоко в небе, над его головой, фыркает лошадь.
— Коннетабль Онфруа убит, ваше величество, — докладывает незнакомый голос. — Нужно доставить его тело в замок.
Святые на витражах в часовне Торона похожи на нынешних владетелей этого замка: рослые, тонкие в кости, светловолосые. Торон переходит от деда к внуку. Старый коннетабль лежит в часовне, под надежным присмотром своих стеклянных, прозрачных предков, коленопреклоненно молящихся за родича у ног Богоматери в синем стеклянном покрывале. Свет, изливающийся сквозь них, расцвечивает воздух и делает его смуглым.
Пятнадцатилетний наследник старого Онфруа похож на ангела. Наверное, где-нибудь на севере бывают такие ангелы: длинноносые, с небольшими, близко посаженными серыми глазами, со светлыми, почти белыми прямыми волосами, которые, как ни стриги, все падают на брови и торчат над ушами.
Король смотрел, как этот новый Онфруа молится, и неустанно слушал сильное, резкое биение своего сердца. «Не этот ли? — вопрошало сердце, и каждый новый удар его в груди ощущался все больнее. — Не он ли сможет заменить вас на троне, мой государь, когда наступит ваше время?»
Болдуин обернулся. За левым плечом опять стояла смерть.
— Здравствуй, — сказала она, и он улыбнулся этому странному пожеланию.
— Здравствуй.
Завтра королю предстояло сделать мальчика Онфруа рыцарем и принять у него присягу: замок Торон и город Баниас новый Онфруа Торонский будет держать от короля.
Завтра королю нужно принять решение.
— На этот раз они спасли меня, — сказал король своей смерти. — Они вырвали меня из рук сарацин. Скажи, почему они не пожалели себя? Почему вот он, — король кивнул в сторону мертвого коннетабля, — обменял свою жизнь на мою?
— По-твоему, смерть нужна только для того, чтобы забирать чужие жизни? — охотно отозвалась она, давний друг короля. Она как будто стосковалась по беседам с ним, ведь они так давно не виделись! — Я в точности выполняю волю пославшего меня. Я слежу за тем, чтобы каждый умирал в свой срок и надлежащим образом. Вот почему я ненавижу самоубийц.
— Ты не ответила на мой вопрос, — настаивал король.
— Они сделали это ради присяги, — сказала смерть.
Она посмотрела на Болдуина сбоку и, выступив из тьмы больше обыкновенного, добавила:
— Они сделали это из любви к тебе.
Парадный зал Торона достаточно велик, чтобы там собралось почти пятьсот человек: лучшие из подданных Торонского барона, все орденские братья и наемники, каких отпустил командир гарнизона, именитые граждане Баниаса. Новый сеньор присягает Прокаженному королю.
Двое мальчиков в окружении хмурых воинов, которые недавно вышли из битвы и готовы ворваться в новую.
Брата Одона нет с ними; брат Одон гоняется за сарацинами по всему командорству Сайды. Может быть, сейчас, когда коленопреклоненный Онфруа поднимает залитое светом лицо и произносит: «Мой сеньор, я — ваш человек», — может быть, именно в эти самые мгновения брат Одон, неостановимо разогнав тяжелого коня, настигает Саладина? И где сейчас сам Саладин — под Сарептой, под Аскалоном? Где он сейчас, смерть?
Еле слышно смерть отвечает:
— Он под Баниасом.
Промчавшись по сеньории Сайды, истоптав первые побеги, побросав горящие факелы в окна домов, Саладин отошел опять к Баниасу, готовясь в любое мгновение скрыться на территории, подвассальной Дамаску.
Баниас как будто нарисован на картинке в Часослове: небольшой, зажиточный городок вокруг цитадели, с певучей рекой под стенами, с мельничными колесами, которые вращает быстрый поток у самых городских ворот. Уголок старого мира, оставленного ради требовательной благодати Святой Земли. Очень похож, очень — если бы только не деревья с иными очертаниями листьев…
На коротком привале, отдыхая в маленьком доме, где живет еврейское семейство, брат Одон угощается сморщенным яблоком, долежавшим до весны в кладовых.
Евреев здесь много. По погибшему господину они уже отвыли и быстро утешились; новый властитель обещает быть не хуже прежнего, если не лучше: по слухам, молодой Онфруа добр и справедлив и вряд ли увеличит подушной налог, который здесь платили по безанту в год за каждого мужчину старше шестнадцати лет.
Брат Одон очищает с яблока потемневшую шкурку и делает это с таким ожесточением, будто — только дай ему волю — всех сарацин точно так же ободрал бы, чтобы те из черных сделались если не белыми, то хотя бы бледно-зелеными…
А Саладин ждал его в горах, покусывая за тощие, обглоданные бока плохо защищенные замки Бель-Хакам и Бофор.
Точно пес, которого поманили лисицей, гнался за ним брат Одон.
Сразу за Баниасом Саладин спустил на него легкую конницу, и несколько десятков орденских братьев вместе с великим магистром оказались в плену. Брат Одон даже не понял, как это вышло: копье, прилетевшее издалека, да так, что магистр его и не видел, ударило по шлему, а проснулся брат Одон уже со связанными руками, под полосатым пологом, который медленно колыхался на ветру.
Рядом на корточках сидел чернолицый человек и смотрел на него без любопытства, тускло. Потом раздвинул губы, выставив поломанные зубы, и спросил, скверно выговаривая слова:
— Ты — Одон де Сент-Аман?
Так устроены человеческая речь и человеческий слух, что хуже всего в чужом произношении воспринимаются имена. И потому пришлось сарацину повторить свой вопрос четыре раза, пока он наконец не утратил терпение и не начал бить брата Одона.
Тогда великий магистр сказал:
— Я — Одон де Сент-Аман.
И его потащили к султану.
Султан, сорокалетний мужчина, по сарацинским меркам — красивый. Не обращая внимания на растерзанный вид пленника, султан делает широкий жест:
— Садись, друг.
Одон усаживается на ковры, наваленные один на другой, точно лепешки, выставленные для продажи. Одону неудобно так сидеть. Он привык к стульям. Давняя рана не позволяет подбирать под себя ноги. Кряхтя, брат Одон вытягивается, опираясь на локти. Он знает, что его поза в глазах сарацин выглядит верхом непристойности, и это не может не веселить его.
Султан глядит, приподняв одну бровь чуть выше другой. Доспехи с брата Одона сорваны. Стеганая куртка иссечена и запачкана кровью. Слиплись и волосы, и борода.
Саладин любезно предлагает пленнику воды. Брат Одон погружает лицо прямо в чашу, которую хватает левой рукой — правая болит. Неопрятная борода полощется в питье. Саладин не выдерживает, короткая судорога пробегает по его губам, султан морщится, султана сейчас стошнит. Ага! Брат Одон торжествует.
— Время поговорить о твоей жизни, друг мой, — все еще любезно произносит султан.
— Моя жизнь окончена, — отвечает брат Одон. Он обтирает себе лицо и бороду ладонью, ставит чашу между расставленных колен, тяжко переводит дух. — Что ты хочешь от меня, агарянин?
— Я предлагаю тебе выкупить себя.
Брат Одон размышляет, рассматривая шатер, безупречно изящного султана, его изумительное оружие, его красивые ковры, его полированную серебряную чашу, из которой только что угощали пленника.
— А как же другие? — спрашивает наконец брат Одон. — Вместе со мной ты захватил и других.
— Другие пусть выкупают себя сами.
У брата Одона, оказывается, сломано ребро: когда он пытается вздохнуть полной грудью, в боку просыпается боль и властно требует внимания к своей персоне.
— Ох! — произносит брат Одон, сдаваясь на ее милость и вдыхая воздух меленько, как птичка пьет. — Разве ты не знаешь, глупый сарацин, что у орденских братьев из личного имущества — только пояс да нож, а ничего другого они за себя не отдадут?
— Может быть, твой король… — намекает султан.
К черту боль в боку! К черту колено, которое плохо гнется! Брат Одон вскакивает — ярость вздергивает его на ноги, ярость рвется из его потемневших ноздрей.
— Я не позволю его королевскому величеству сорить из-за меня деньгами! — орет брат Одон. — Лучше я сдохну в твоем вонючем плену! Ты понимаешь речь крещеного человека?
— Я хорошо говорю на языке франков, — невозмутимо отвечает султан. — Я понял тебя. Согласно твоему желанию, ты сгниешь у меня в тюрьме.
— Превосходно! — отвечает магистр. — Только не воображай, будто ты меня испугал.
И — вот награда пленнику за испытания, теперешние и грядущие, — султан, утратив толику своей безупречности, криво пожимает плечами.
В эти самые минуты один мальчик говорит другому:
— Мой сеньор, я — ваш человек.
В старых грамотах, много лет назад составленных прежним Болдуином и прежним Онфруа, перечисляется со всеми ее приметами каждая пядь земли, принадлежащая торонскому сеньору. Эта почва вокруг Галилейского моря чрезвычайно плодородна, и на ней созревает несколько урожаев в год. Некоторые акведуки и каналы остались здесь еще с римских времен. Владетелю Торона принадлежат превосходные поля, где выращивают хлопок, и чудесные оливковые сады, и множество оливковых прессов, где солнечными струями изливается по чанам масло, и хлебные поля. И, пока брата Одона, оскаленного и разозленного, тащат в тесную, битком набитую разным людом камору, и швыряют туда, на истоптанный ногами земляной пол, в тесноту, безнадежность и густую, разъедающую тело вонь, — все богатства сеньории вкладываются в подставленные ладони юного Онфруа: пучок травы, горстка почвы, две зеленые оливки.
Чуть позже, уже не при всех, а наедине, король заводит с молодым сеньором другой разговор.
— Я хотел бы породниться с вами, — говорит Болдуин северянину-ангелу.
Тот поворачивается резко, как будто его ударили; серые глаза расширены — насколько им это удается. Кажется, Онфруа потрясен услышанным. Однако король вполне серьезен.
— Моя сестра Изабелла, — он называет имя предполагаемой невесты.
— Изабелла? Но ведь ей всего восемь лет!
— Под здешним солнцем девушки взрослеют быстро, — тихо произносит король. — Если вы согласны подождать несколько лет, то мы можем уже сейчас объявить о помолвке.
Онфруа падает к ногам короля. Он согласен.
Вместе с младшей сестрой, более драгоценной, нежели старшая, король отдает этому безупречному рыцарю свое Королевство. Онфруа похож на Галахада: не столько воин, сколько охранитель Святого Грааля. Из рыцарских добродетелей милее всего ему милосердие и благочестие; всем птицам он предпочитает голубку.
Впоследствии, когда Болдуину, самому отважному из Иерусалимских королей, говорили, что его деверь Онфруа — трус, Болдуин никогда с этим не соглашался. Онфруа был погружен в тихое, смиренное созерцание бытия, где, как мнилось стороннему наблюдателю, ему сызмальства открывались наиболее сокровенные тайны.
Изабелла, дитя с тугими черными косами, зеленоглазая, с тонким, чуть неправильным лицом. Старший Онфруа — тот, что ждет воскрешения под надежным камнем, с которого сбита невнятная, осыпавшаяся латинская надпись времен Понтия Пилата и заменена новой, отчетливой, с резким знаком креста, — непременно заплакал бы, едва о ней подумал. Он сострадал всем женщинам, но королевским дочерям — в особенности.
«Не плачь хотя бы по Изабелле, — подумал Болдуин, мысленно обращаясь к погибшему коннетаблю, — твой внук хорошо позаботится о ней… Ты ведь для этого воспитал его?»
В Иерусалиме короля ожидают новые заботы. Изабелла узнает о предстоящей помолвке. У нее сразу подскакивает настроение, ей и страшно, и радостно, и она усердно собирает слухи о своем будущем женихе.
Необходимо назначить нового коннетабля, и эту должность передают в руки предприимчивого Эмерика де Лузиньяна.
Необходимо также закончить дело с предполагаемым браком старшей сестры Сибиллы. После разгрома у Баниаса все осложняется. Будущий супруг Сибиллы, Болдуин д'Ибелин, сеньор Рамлы, — в руках сарацин. Несчастный случай бросил его, вслед за братом Одоном, в ловушку, когда Саладин окружил франков и перебил многих, а уцелевших захватил в плен. Впрочем, в отличие от брата Одона, Ибелины — не из тех, кто отказывается говорить с сарацинами. Ибелины всегда находят общий язык с теми, с кем сводит их судьба, поэтому уже через месяц сеньор Рамлы предстает перед своим королем, отпущенный под честное слово, а с началом навигации отплывает в Константинополь, просить денег для своего выкупа у венценосного свойственника, императора Византии.
Лето наступает и длится; ни капли дождя не падает на побережье, но в воздухе непрерывно висит изнуряющая влага. С севера доходят тяжелые вести. Королю докладывают о каждой стычке, что происходит между его людьми и сарацинами.
Саладин засел неподалеку от Баниаса, на своей территории, по ту сторону границы. То и дело его хищная конница налетает на города и замки, но пока не случалось ничего такого, с чем нельзя было бы смириться.
На пятый день осени в Иерусалиме появились странные люди.
На самом деле Иерусалим был полон странных людей, и никого здесь не удивить ни цветом кожи, ни одеждой, ни манерой держаться; и все-таки на этих людей все сразу обращали внимание.
Их было шестьдесят, франков из числа тех вооруженных паломников, что служили королю в течение года и одного дня за плату.
Без доспехов и оружия, даже без сапог, они шли вереницей, держась за руки по двое, а за плечами у каждого болтался грязный тряпичный узел. Город лишь на мгновение приостановил шум повседневных дел и бесконечных разговоров, — ибо Иерусалим непрестанно торговал, вооружался, молился, сутяжничал и ремесленничал, — чтобы с тревогой глянуть вслед этому шествию, а затем, привычно переложив подобные тревоги на плечи своего короля с его коннетаблем, маршалом, патриархом и всем двором, вернулся к прежним занятиям.
Процессия оборванцев миновала Храмовую улицу, не обратив ни малейшего внимания на торговцев, предлагавших пальмовые ветки и ракушки, добралась до Храма и остановилась в просторном мощеном дворе, длиной в полет стрелы и шириной в бросок камнем.
К королю был послан один из шестидесяти, а прочие устроились на камнях и свесили головы на грудь. Полоски жидкого пота, сползшего на скулы из-под волос, процарапывали толстый слой пыли на их лицах.
В блистании дорогих одежд и медных волос, окруженный солнцем, предстал перед ними сам коннетабль Эмерик де Лузиньян. Люди, неопрятной массой сбившиеся в углу двора, зашевелились, начали подниматься на ноги. Эмерик остановился в десятке шагов от них и, напрягая голос, крикнул:
— Для чего вам, оборванцам, потребовалось видеть короля?
Из толпы выделился один, сохранивший прямоту осанки. Его рубаха была криво оборвана по подолу, а голова замотана тряпкой, источающей запах засохшей мочи.
— Нас прислал Саладин, вождь сарацинов, который называет нашего короля «хинзиром», что означает «боров».
И, сказав это, он вдруг заплакал навзрыд.
Эмерик понял, что человек этот говорит перед ним те слова, которые обещал произнести ради сохранения своей жизни. Коннетабль не стал ни прерывать говорящего, ни требовать, чтобы тот не плакал. И потому наемник продолжал:
— Он взял наш замок Шатонеф и разрушил его, а это повелел отнести в Иерусалим.
С последним словом он поднял узелок с имуществом, который принес на плече, и, осторожно, обеими руками положил к ногам Эмерика. Так же поступили и все остальные.
Коннетабль посмотрел на гору тряпья, наваленную у его ног. От нее дурно пахло. Затем Эмерик перевел взгляд на лица наемников и неожиданно понял, что они принесли королю.
Он отступил на шаг. Спросил:
— Я могу избавить от этого зрелища его величество?
Старший из наемников покачал головой:
— Мы связаны словом, нарушить которое было бы бесчестьем.
— Что именно вы обещали сарацинскому псу?
— Что доставим отрубленные головы прямо… королю. — На этот раз он проглотил слово «хинзир», и Эмерик, против воли, ощутил нечто вроде благодарности.
Коннетабль подумал немного. Затем сказал:
— Я позову монахов и попрошу их позаботиться о погибших. А вы идите со мной. Мне надлежит записать все имена.
Он отошел от груды отрубленных голов еще на шаг, глянул в последний раз — так, словно убитые могли укусить сквозь запятнанную холстину, повернулся и зашагал прочь. Отпущенные под честное слово пленники, натыкаясь друг на друга и суетясь, побежали следом.
Их умыли и переодели, прежде чем представить королю.
Король оглядел своих наемников, плачущих и коленопреклоненных, и хрипло произнес:
— Встаньте, и пусть один из вас рассказывает.
Они зашевелились, поднимаясь, — все, кроме того, кому было поручено говорить перед королем, о чем договаривались заранее. По-прежнему стоя на коленях, этот человек сказал:
— Вот как было…
Вот как было: из марева выскочили темные лица, обмотанные скрученными тряпками. Отовсюду на стены ломились сарацины. Стоило убить одного, как на его месте возникали двое других. Саладин не стал осаждать Шатонеф, он просто бросился на замок и впился зубастой пастью. За лето он набрался сил, его армия обросла людьми и осадными орудиями. Башня выше замковых стен ползла над головами штурмующих, будто корабль, и с нее непрерывно сыпались стрелы.
— Ворота выбили почти сходу, — говорил человек заученно.
Король вдруг понял, что он повторял эту речь каждый из тех дней, что провел в пути, и перебил рассказчика вопросом:
— Как долго вы добирались до Иерусалима?
— Пять дней, государь.
И продолжил.
Когда сарацины хлынули в замок, то казалось, что им не будет конца. Они были везде, в любом закоулке. На каждого, кто оборонял Шатонеф, приходилось по трое-четверо врагов. Они меньше весят, чем франки, и не так мощно вооружены, но зато их очень, очень много. Очень много, повторял рассказчик, бесстрастно водя глазами по всему королевскому залу, лишь бы не встречаться взглядом с самим королем.
— Дальше, — велел король, потому что говоривший опять замолчал.
— Он приказал своим людям представить ему всех пленников. — С этими словами наемник вытянул перед собой руки и показал багровые следы от веревок. — Из тамплиеров гарнизона живы были двадцать девять человек, прочие — убиты. Саладин спросил, сколько тамплиеров находилось в замке, и приказал отыскать тела всех орденских братьев. И вот они предстали перед ним, и живые, и убитые. Тогда он сделал знак кому-то из своих.
В голубом небе взмах черного крыла, а дальше — сплошь только красное: тамплиеров, связанных и поставленных на колени, обезглавили одного за другим, а затем отрезали головы и их погибшим товарищам. Из белых плащей с красными крестами нарвали тряпок и завернули отрубленные головы.
После этого Саладин оглядел наемников, и многие из них подумали, что никогда прежде не видели такого красивого, такого спокойного и радостного человека.
«Мне нужно шестьдесят добровольцев, которые доставят мой дар франкскому хинзиру», — сказал он на языке франков.
Наемники, стоявшие перед ним, боялись взглянуть друг на друга, потому что каждому хотелось вызваться и уйти из павшего замка, пусть даже с такой тяжелой ношей — лишь бы подальше от сарацин. Но ни один не решался сделать первый шаг — из стыда перед товарищами.
Тогда несколько сарацин отобрали тех, кто уцелел или был ранен очень легко. Они пробегали по рядам пленников, цепко хватая их за плечи и встряхивая, быстрым, умелым взором окидывали их лица — разве что не лезли обезьяньими пальцами в рот, чтобы проверить зубы, — и так был совершен выбор.
Саладин велел пленникам снять обувь — в знак покаяния. «Кажется, так, босоногими шествиями, у вас принято выражать сожаление?» — добавил он, показав, что хорошо знаком с обычаями франков. Он не позволил им взять даже платка, чтобы обвязать головы, и посоветовал рвать рубахи и мочиться на лоскуты — иначе солнце убьет идущих. Так они и поступали, пока добирались до Иерусалима.
Саладин знал, кого отправлять в этот путь: по дороге ни один не умер. Да, сарацины хорошо разбираются в людях, заключил наемник.
— Где головы? — спросил король.