Царство небесное Хаецкая Елена
Взятый в Египте врач честно прикладывал свои умения к королевскому сыну. Мальчик послушно выполнял все предписания, не сердился, если повязки дурно пахли, а мази пощипывали и без того раздраженную кожу; но толку от этого лечения не было.
Старшая сестра любила смотреть, как работает Давуд. Бормоча себе под нос, он любовно брал то одну, то другую банку, подносил к носу и втягивал запах большими, сильно вырезанными ноздрями, так что торчащие оттуда густые волоски начинали шевелиться. Руки у Давуда были крупные, смуглые, с морщинами и вздутыми жилами, как будто большую часть жизни он работал каменотесом или землекопом, кончики пальцев — желтоватые, съеденные различными эликсирами и растворами.
Он почти не говорил на языке франков, но Сибилла научилась понимать его. Они с братом знали сколько-то сарацинских слов, а позднее оба общались с сарацинами довольно бойко. Их отец, король Амори, поощрял эти занятия старших детей. Тогда Амори еще не был королем и жил с их матерью.
— Давуд говорил, что это средство быстро снимает отек, — сказала Сибилла, показывая Эмерику зеленоватую массу в коробочке.
— Вот и проверим, — отозвался он и сморщился.
— Боитесь боли? Очень хорошо! Я обожаю мучить мужчин. Смотреть, как они плачут, корчатся и молят о пощаде, — сказала Сибилла. — И чем храбрее мужчина, тем приятнее его мучить. Так что готовьтесь, отважный коннетабль! Готовьтесь!
Со странным чувством она прикоснулась к обнаженному боку будущего родственника. Как будто тронула своего Ги — и в то же время Сибилла все время помнила, что это не сам Ги, а его брат, даже внешне на него не слишком похожий. Но все же частица той великой любви, которую Сибилла испытывала к своему нареченному, перешла и на его брата, и он, странно, тайно, безнадежно влюбленный в младшую сестру, вздрогнул от счастья, едва ощутил пальцы старшей на своей коже.
— Благодарю вас, моя госпожа, — сказал Эмерик, когда она затянула повязку. — Могу я, уже уходя отсюда в зашитой вами одежде, попросить еще об одной милости?
Сибилла изогнула брови, как бы сомневаясь в том, что снизойдет до благодеяния.
— Говорите, — позволила она наконец.
— Попросите Изабеллу… только не говорите, что это моя просьба, не то она прогневается… Попросите это невинное дитя подать милостыню в Сен-Абакук и… еще куда-нибудь, по ее выбору… и попросить молиться за упокой души Жана.
— Жана? — Сибилла выглядела озадаченно. — Какого Жана?
— Просто Жана. Поверьте, я знаю о нем не больше вашего.
— Я ничего не стану передавать сестре, пока вы не расскажете мне подробнее. Кто такой Жан?
— Человек, которого я убил.
— За что вы его убили?
— За то, что он пытался убить моего брата.
— Ну вот еще! — рассердилась Сибилла. — Пусть горит в аду за свое преступление!
— Мне нужно, чтобы мой брат дожил до свадьбы с вами, госпожа моя, — сказал Эмерик, натягивая котту и машинально проводя пальцами по свежему шву, как делал всегда, когда проверял работу служанок. — Я хочу, чтобы его любили не только вы или я, но и ангелы на небесах. Без этого он не доживет до нынешней Пасхи.
Глава шестая
СВЕТ И ТЕНИ
Бальян д'Ибелин, отец дамы Эскивы, считал своего зятя наглецом и выскочкой. Святая Земля изменила даже самое представление о знатности: сеньор, у которого найдется влиятельная родня в Аквитании или Нормандии, здесь, в Заморских краях, будет считаться никем, коль скоро прибыл недавно. «Новый человек» — будут неизменно добавлять к его имени.
Сыновья отцов безвестных и бедных, расставшихся в прежнем отечестве с единственной лошадью и половиной дурного жилья ради покупки места на корабле, рождались за морем — и тотчас уверялись в собственной родовитости, как будто здешняя пыль, подмешанная в их кровь, прибавляла им знатности.
Самый первый Бальян не оставил дома ничего, кроме бескрайних, поросших вереском болот; даже имя свое он забрал с собой, и здесь, в Святой Земле, получил второе — Ибелин, по названию замка, который был подарен ему королем.
Когда второй Бальян впервые открыл глаза для внешнего мира — лежа на руке повитухи, черной, как сапог, беззубой и развеселой, — он увидел солнце Святой Земли, разительно не похожее на то, что бродило над прародительскими пустошами, отражаясь в темных водах, проступивших на поверхность, или багрово вспыхивая на мелких, густых цветках и золотя жесткие листья крохотных кустов. То солнце царапало брюхом о землю, а нынешнее — властно стучало жарким лучом прямо в темечко, застыв на недосягаемой высоте.
Сватая у Бальяна Эскиву, за Эмерика просил сам король, который считал нужным привязать своего камерария к Королевству достойным браком. И Бальян отдал дочь Эмерику де Лузиньяну.
Увидеть тестя у себя в доме было для Эмерика полной неожиданностью. Иногда Бальян представлялся Эмерику совершенно обычным бароном: рослый, тяжелый, скуластый, с седыми волосами, выгоревшими и пыльными. Но сквозь этот облик временами проступал другой: дикарь с плоских болот, которых нынешний Бальян никогда в жизни даже не видел. И тогда глаза Ибелина сужались и делались чуть раскосыми, скулы твердели, превращаясь в два маленьких жестких яблока, рот растягивался в щель. И впечатлительный Эмерик вспоминал, что предки его тестя сражались не мечом, а маленьким топором с лезвием из остро отточенного камня.
Дикость дремала и в Эскиве — но Эмерик видел ее лишь раз, когда жена рожала Бургонь. Что до детей, то если они и являли себя дикарями, их отца это не пугало, поскольку дети и должны быть маленькими зверенышами.
Бальян ворвался к Эмерику через несколько дней после того, как было объявлено о предстоящем браке Сибиллы.
— Где одна змея, там и другая! — громыхнул он.
Эмерик уселся в кресло перед тестем. Бальян сесть отказался — метался по комнате, задевая предметы: хоть помещение и было достаточно просторным, Бальяну было здесь тесно.
— Я всегда знал, что из лузиньяновского клубка выползет не одна, а несколько гадюк! — выкрикивал он.
— Прошу вас, отец, — проговорил Эмерик — будто бы умоляюще и вместе с тем небрежно.
Бальян остановился и впился в него взором.
— Не называй меня отцом! — рявкнул он.
Эмерик пожал плечами.
— Как вам угодно. Что вас так прогневало?
— Ты нарочно подсунул Сибилле своего брата! Ты знал, что она раскиснет и влюбится!
— Что значит — «раскиснет»? — осведомился Эмерик, подбираясь. Он уже понял, что тестя вежливыми речами и мнимой покорностью не угомонить.
— То и значит, что она женщина, и рассудок у нее слабее, чем у животного! То и значит, что она послушалась своей глупой плоти, как течная самка слушается воплей похотливого самца.
— Вы говорите об особе королевской крови, — напомнил Эмерик.
Бальян махнул рукой.
— Я говорю это тебе, несчастный дурак, а не знатным баронам Королевства!
Эмерик тихо напомнил:
— Король сделал меня коннетаблем, мой господин, стало быть, счел достаточно знатным.
— Ты воспользовался тем, что мой брат сейчас в отлучке. Это он должен был жениться на Сибилле…
— Мой господин, принцесса Сибилла избрала себе мужа по собственному усмотрению. Она и без того вынесла немало оскорблений от знатных баронов, которые один за другим отказывались от ее руки, не так ли?
— Мой брат не отказывался!
— Ваш брат слишком долго медлил.
— Тебе хорошо известно, что у него имелись на то причины.
— Мой господин, когда речь идет о любви, следует быть осмотрительным и быстрым, поскольку любовь подобна битве и не прощает ошибок.
Бальян вдруг устало опустился в кресло и хмуро посмотрел на зятя.
— Вели, чтобы мне принесли вина. И пусть разбавят холодной водой. — Он провел ладонями по лицу, вздохнул, окатив свои пальцы горячим дыханием. — Боже, какой дурак! — проговорил он с сердцем, почти сожалея. — Теперь в Королевстве начнется раздор. Знатные сеньоры не прощают королевским особам неравных браков, а мужчины не прощают своему собрату истинной любви.
— Ги согласен рискнуть, — сказал Эмерик.
Вошла девушка, подала вина и кувшин воды. Эмерик отослал ее и сам разбавил питье для тестя. Тот следил за ним подозрительно — будто проверял, не сделает ли коннетабль попытки подсыпать в чашу яд.
— Я не хочу ничего слышать о Ги, — выговорил наконец Бальян, кривя губы. — Мне не нравится этот смазливый юнец.
— Не вам ведь выходить за него замуж, мой господин, — не выдержал Эмерик.
Бальян поднял тяжелый взгляд.
— Наконец-то я слышу твой истинный голос. Змеиное шипение.
— Вы долго добивались этого, — сказал Эмерик. — Видит Бог, я всей душой почитаю в вас отца моей жены, но прошу и к моей родне относиться с подобающим…
— Нет! — заревел Бальян, вскакивая.
— Вижу, мое вино пошло вам на пользу, и вы набрались свежих сил, — сказал Эмерик. — Рад видеть вас в добром здравии, отец.
— Запомни, — сказал Бальян, кося глазами и пугая Эмерика их диким блеском, — в один распрекрасный день твой братец, если даже он и станет королем, сломает себе шею. Его попросту бросят на растерзание сарацинам. Это случится, коннетабль! И ты ничем не сможешь ему помочь.
Он повернулся и быстро вышел вон. Эмерик так и остался сидеть, задумчиво глядя ему вслед.
— Мой брат станет королем, — сказал он. — Он женится по великой любви на прекрасной принцессе и станет королем. Глупый валлиец! Откуда тебе знать, каково это — собственными руками сотворить отрывок из романа? Такое может понять только женщина, да и то не всякая, а искусная вышивальщица, создающая своей иглой волшебные картины!
Бальян был другом Раймона Триполитанского. Не просто союзником или родственником, а настоящим другом.
Они были совершенно не похожи друг на друга, ни внешне, ни характером, ни судьбой. Раймон — южанин с изощренным, тренированным умом, знаток поэзии, искусства, языков. Бальян — северянин по крови, землевладелец и воин.
Раймон был опасно близок к трону. Покойный король Амори боялся его влияния: по складу характера, равно как и по происхождению, Раймон был не столько вассалом, сколько государем. Его место — в тени престола, его роль — вечного претендента. Поэтому когда Раймон попал в плен, король Амори не спешил с выкупом.
Восемь лет в Алеппо. За эти годы Раймон стал бегло говорить на языке сарацин и научился читать их книги. И поняв, как Юсуф ухитрился вместить весь Божий мир в единую каплю чернил, Раймон научился понимать и своих пленителей.
Сарацины оставались для франков непостижимыми потому, что связывали понятия иначе, нежели франки. Понятия были те же самые — смерть, любовь, рождение сыновей, сражение, правда, ложь, — но строительный раствор, который скреплял между собой эти кирпичи при возведении всего здания в целом, разительно отличался. В этом и заключалась тайна. Не в словах, а в промежутках между ними. Не в говоре, а в молчании. В том, что происходит в душе человека, пока он переводит дыхание, переходя от одного слова к следующему.
Раймон также хорошо понимал политику сарацин. Он знал, что Саладин никогда не отступит: этот враг будет грызть Королевство, пока не раскрошит ему хребет. Знал он и другое: общаясь с франками, Саладин научился имитировать их обычаи, их куртуазность, их способ проявлять милосердие и жестокость; однако все это оставалось внешним.
Среди баронов Королевства, особенно среди «новичков», находились глупцы, которые поддавались этой любезности и даже распускали слухи о том, что саладинова мать — тайная христианка, обучившая сына истинной вере, — мол, оттого и рыцарственные качества султана.
Раймон не раз видел Саладина вблизи. И, поскольку граф Триполитанский умел читать сарацинские глаза, он легко рассмотрел в прекрасных очах султана все то, что не особенно и пряталось под напускной любезностью: холодную, расчетливую, очень умную ненависть к любому христианину — «идолопоклоннику».
Покойный брат Одон называл сарацин «детьми Агари», люди иного корня, нежели франки. И хоть Раймон Триполитанский не любил брата Одона, в этом он был с ним согласен.
Другое дело, что сарацинский яд слишком глубоко проник в самого Раймона. Иной раз граф, если бывал возбужден или разозлен, начинал произносить слова с резким акцентом.
Так было и сейчас, когда он стоял у холмов Иерусалима во главе крупного отряда своих вассалов. Солнце опускалось за горы. Город сиял розоватым золотом — величайшая драгоценность человечества, вожделенная и сокровенная.
Раймон намеревался войти в Иерусалим до заката и поговорить с королем о предстоящем браке его сестры. Триполитанский граф считал такой брак безумием. Он боялся Лузиньянов: где один, там еще десяток, и все алчные и хитрые, как на подбор. Боже, помоги всем нам, если король, ради прихоти глупой женщины, решил отдать Королевство худородному юнцу!
Граф Раймон привстал в стременах — от Иерусалима к нему мчался гонец.
— От моего племянника! — сказал Раймон. Его темные глаза вспыхнули, на лице появилась выжидающая улыбка — нежная, как у женщины, которая слышит о приближении мужа.
Гонец остановил коня.
— Что? — крикнул Раймон еще издали.
— Государь не желает видеть вас, сеньор! — сказал гонец, задыхаясь. Он упал щекой на гриву коня и посмотрел на Раймона снизу вверх виноватым, чуть косящим глазом.
— Этого не может быть, — прошептал Раймон, но так, что никто не услышал.
— Король весьма недоволен. Ему не нравится, что вы, мой господин, пришли сюда со своими людьми.
— Я желал, чтобы меня увидели и услышали! — крикнул Раймон. — Для того и…
Но гонец перебил его:
— Мой сеньор, король прогневан. Он убежден в том, что вы, мой сеньор, явились сюда, желая отобрать у него корону. Он велел передать вам, что король Болдуин еще жив и владеет Иерусалимским венцом!
— Что еще? — спросил Раймон тише, потемнев лицом.
— Мой сеньор, государь велел передать, что вам запрещено пересекать границы королевского домена… Это его слова, мой сеньор…
— Дай письмо! — крикнул Раймон. — Он вручил тебе письмо? Не может быть, чтобы он запретил мне входить в Иерусалим! Должно быть, все это клевета, — это Лузиньяны желают рассорить меня с племянником…
— Вот письмо от государя, — сказал гонец, опасливо протягивая Раймону послание.
Раймон схватил, глянул на печать. Читать не стал, сунул в тесный рукав. Печать больно царапнула кожу.
— Не может быть, чтобы государь сам, собственной волей принял такое решение! — сказал Раймон. — Должно быть, ему нашептали… Меня оклеветали перед государем!
Он оглядел своих вассалов, сержантов с флажками, простых конников, и на мгновение безумная мысль штурмовать Иерусалим проникла в его голову и зажгла глаза дьявольским огнем.
Бальян д'Ибелин сразу приметил это и приблизился к Раймону.
— Что? — Граф резко обернулся. — Что вам угодно, сеньор?
— Мы не можем сейчас штурмовать Иерусалим, — сказал Бальян. — Вернемся лучше в Тивериаду, к моей сестре. Я разговаривал с коннетаблем. Лузиньяны не отступятся, и король с Сибиллой сейчас на их стороне.
— Но почему? — прошептал Раймон на ухо своему другу.
— Я думаю, только лишь потому, — так же шепотом отозвался Бальян, — что все они ровесники. Король, его сестра, коннетабль, моя дочь, сопляк Ги. Это — наши дети, мой сеньор, и сейчас они объединились против нас.
Раймон отошел от Иерусалима, но далеко уходить не стал: он еще не прочитал королевского указа, и печать на документе, который повелевал Триполитанскому графу покинуть пределы королевского домена, была еще цела.
Лагерь раймоновых вассалов раскинулся прямо среди бедуинских палаток — в это время года кочевники приходили на здешние земли и оставались тут на несколько месяцев. Черные и полосатые шатры разливались по золотисто-серым склонам, стягиваясь к источникам вод, и издалека казалось, что горы покрыты крупными колючими лишайниками.
Рыцарские лошади бродили вместе с бедуинскими, злобные мулы покусывали за ноги чужаков, а те в ответ ржали и били копытами.
Бальян хорошо знал бедуинов. В его владениях жило несколько бедуинских семейств, которые платили ему небольшой налог. Они кочевали, как привыкли, и время от времени встречали на этих путях нового сеньора земли, которую на протяжении десятков поколений считали своей. Тогда они кричали ему приветственные слова и размахивали руками. Бальян не считал их сарацинами: они не знали сарацинской веры, а их женщины — в отличие от их мужчин — не прятали лиц под покрывалами.
Каждый день Раймонов лагерь увеличивался. Известие о том, что король намерен отдать наследницу Иерусалима мелкому барончику из Пуату, взбесило почти все Королевство. Король упорствовал, и среди баронов начали говорить, что болезнь повредила его рассудок.
День проходил за днем, и каждый час был похож на предыдущий: люди мучились от безделья и потому непрестанно сплетничали. Известно ведь, что воины — мастера на гнилую сплетню, не хуже любой кухарки или повитухи.
— Проказа съела нашего короля, — шептали в войске (потому что теперь это было уже настоящее войско). — У него в глазах копошатся черви. Отдать принцессу за этого Лузиньяна! Неужели мы должны будем повиноваться двадцатилетнему мальчику, который только вчера прибыл в Святую Землю? На что он годен, кроме любезничанья с молодыми вдовами?
Раймон запрещал дурно отзываться о короле.
— Он оскорбил меня, — говорил граф, — но он — мой король. Я никогда не сделаю ничего ему во вред…
Одного из распространителей слухов о «червях», которые копошатся в глазницах безумного короля, Раймон велел публично повесить. После этого разговоры утихли.
Но от Иерусалима Раймон не уходил. Ждал, пока Болдуин образумится и отменит свадьбу.
— Друг мой, — сказал Бальян д'Ибелин Раймону однажды утром, когда число их сторонников пополнилось еще одним отрядом, — сейчас нужно либо идти на штурм, либо признавать свое поражение и распускать войско.
— Неужели мой племянник так и не придет в себя? — горько спросил Раймон. — Неужели будет упорствовать до конца?
— Вам виднее, — сказал Бальян. — Вы были с ним неразлучны несколько лет. Вы видели, как он взрослеет. На кого он больше похож: на своего отца, короля Амори, или на дядю, короля Болдуина?
— Знаете, мой друг, — медленно проговорил Раймон, — говорят, будто покойный король Болдуин Третий был красавец, умница и храбрец, а его младший брат король Амори — сутяга, жадина и заика; но на самом деле они друг другу не уступали. И наш нынешний государь похож на них обоих. Из всех иерусалимских королей этот — самый отважный и самый разумный…
— А Сибилла? — напомнил Бальян. — То, как он решил распорядиться ее рукой, — это, по-вашему, разумно?
— Не знаю, — проговорил Раймон медленно. — Я до сих пор вижу в нем мальчика, которого был поставлен оберегать и учить уму-разуму. Должно быть, у короля имеются свои резоны отдать Сибиллу дураку Лузиньяну. Но у меня не хватает сил довериться моему государю в этом выборе. — Раймон наклонился к самому уху Бальяна и прошептал: — А вдруг правы сплетники, и болезнь действительно повредила его рассудок?
— Ну вот, братец Гион, мы с вами и добились своего, — сказал коннетабль, — нас не просто ненавидят, на нас готовы идти войной.
— А вы полагаете, это война?
Ги с Эмериком сидели в доме коннетабля в Иерусалиме у очага, в котором густо лежал остывший пепел. Великий Пост подошел к середине, в доме было тихо, только в узких комнатах наверху возились дети.
— У графа Раймона много сторонников, — задумчиво проговорил коннетабль. — Мне приходится прислушиваться к разговорам, чтобы всегда понимать, кто и на что способен. Знаете ли, без этого не возьмешь в толк, как лучше расставить людей в сражении. Если будет сражение.
— А разве нет? — спросил Ги.
— Саладин может плясать возле наших границ еще лет пять, прежде чем решится напасть всеми силами. Некоторые считают обыкновение сарацин наскочить и после тотчас обратиться в бегство проявлением трусости. Разумеется, есть высшая доблесть в том, чтобы рыцарски двинуться в атаку сомкнутым строем и пасть под стрелами. Но нам этого пока не нужно.
— Мне показалось, брат, — осторожно заметил Ги, — что сейчас речь идет не о сражениях с сарацинами.
— Граф Триполитанский, — сказал коннетабль, — несколько лет был регентом Королевства. У него есть основания желать нового регентства — после смерти короля.
Ги встал.
— Не нужно говорить о смерти короля!
— Почему? — удивился коннетабль.
Ги смутился.
— Потому что этого еще не случилось.
— Король хорошо знает о своей смерти, — возразил Эмерик. — Это его главная забота — кому оставить Королевство.
— Если король выбрал Сибиллу… — начал Ги.
— Раймон считает, что король выбрал вас, — перебил Эмерик. — И многие влиятельные бароны придерживаются того же мнения. Например, мой тесть.
— Я хотел сказать: решения короля священны.
— Поздравляю, брат, вы, кажется, метите в святые.
Ги встал, прошелся перед очагом.
— Отчего вы смеетесь надо мной?
— Разве? — Эмерик поднял голову, глянул на брата удивленно. — Почему вы так решили?
— Я хочу узнать, что там происходит, — проговорил Ги. — О чем говорят люди Раймона. К чему они готовы.
Эмерик всполошился. Иногда старший брат бывал удивительно похож на матушку, которую Ги помнил всегда немолодой и вечно чем-то встревоженной.
— Вы намерены присоединиться к людям Раймона? Я скажу вам, что они сделают. Они притворятся, будто не узнали вас, и убьют, а потом выразят глубочайшие сожаления.
— Но они на самом деле меня не узнают, — сказал Ги.
— Я слушаю вас, — молвил Эмерик, всем своим видом выражая недоверие к талантам брата.
— Почти никто из них не видел меня в лицо, — пояснил Ги. — Они только и знают, что у меня светлые волосы.
— Золотые, — поправил Эмерик. — Будем называть вещи своими именами. Гион у нас златокудрый, как Изольда Прекрасная. Это всем известно.
— Я хочу послушать, что говорят, — продолжал Ги невозмутимо. Он взял плащ, наклонился к очагу, зачерпнул в горсть золу и высыпал себе на голову. — Они вообразили, будто я ничтожество, которое обольстило короля и позарилось на корону. Они до сих пор думают, будто ничтожество способно любить женщину и вызвать ее ответную любовь!
— Такое случалось, — сказал Эмерик.
Ги резко обернулся к брату: волосы серые от золы, глаза горят.
— Нет! — резко возразил он. — Любовь — такой же рыцарский подвиг, как завоевание царства. Никчемному человеку не под силу совершить его.
— Впервые слышу, — пробормотал Эмерик.
— Просто поверьте, — сказал Ги. — Просто поверьте мне на слово.
Он тихо вышел из дома.
Иерусалим, казалось, ждал его появления: так весь мир замирает перед рождением нового младенца, чтобы в следующий миг распахнуться перед ним всеми своими чудесами — и в первую очередь солнечным светом.
Ги прошел несколько улиц, подбираясь ближе к воротам, и вдруг из скрытой среди вывешенных на стены ковров ниши выскочил человек. Он страшно спешил и суетился, от волнения расчесывая белое пятно на щеке.
Ги остановился.
— Гвибер! — обрадованно проговорил он. — Я скучал по тебе.
— Правда? — Гвибер остановился так, словно налетел на невидимую преграду. — О! Я тоже скучал… Ты сохранил мой подарок?
Ги кивнул.
Гвибер приблизился и, чуть забегая вперед, пошел сбоку.
— Ты куда?
— Хочу выбраться за стены, на склон горы.
Гвибер глянул на небо, на его лице поспешно сменили одна другую несколько гримас. Тем временем они добрались до тамплиерских конюшен, где коннетабль держал своих лошадей. Обменявшись парой фраз со знакомым конюшим, служителем из числа орденских братьев, Ги зашел внутрь. Гвибер скользнул за ним.
— Я с тобой, — шепнул он, предупреждая вопрос Ги.
— Возьми белую, — сказал Ги. И, уже садясь в седло, спросил у своего спутника: — Как ты узнал меня? Я ведь изменил цвет волос.
— Я слышу запах твоей крови, — ответил Гвибер. — Один раз этот запах уже обманул меня, но сегодня это действительно ты.
Ги не стал переспрашивать и выяснять — что имел в виду его новый товарищ; просто развернул коня и выбрался из высоких, просторных каменных конюшен.
— Сколько раз я видел эту дорогу среди гор и этот город, столько раз я плакал, — сказал Гвибер, когда они выбрались за стены.
— Почему?
Гвибер уставил на Ги свое пестрое лицо. Оно действительно было залито слезами.
— Потому что все это больше, чем может вынести человек, сеньор Ги. Такова главная причина, хотя всегда находились и другие.
Войска Раймона не были видны отсюда — они располагались дальше, за той долиной, над которой однажды замерло солнце. Триполитанский граф не решался подойти к Иерусалиму вплотную, потому что до сих пор не знал, хочет ли он штурмовать столицу Королевства.
— В пустыне иногда слышны голоса, — сказал Гвибер, озираясь по сторонам, — но никто не знает, кому они принадлежат. Бедуины говорят, что это падшие духи хотят что-то рассказать живущим людям. — Он втянул ноздрями воздух и добавил: — Здесь нужно прикрывать лицо, потому что воздух полон порочных ангелов, которые только и ждут случая совокупиться с дочерьми человеческими.
— Думаю, нам с тобой это не грозит! — улыбнулся Ги.
Гвибер замотал головой.
— Никогда так не говори! Один человек, которого я знаю, проглотил злого духа просто при дыхании, а после, целуя жену, выпустил его на волю, и она понесла от дьявола.
— И чем же все закончилось? — спросил Ги.
— Она умерла, — сердито сказал Гвибер. — Вот и все!
Небо над ними мутнело, и неожиданно Ги ощутил страх. Его тело мгновенно покрылось липкой испариной, но ядовитый солнечный жар почти тотчас высосал ее и обжег кожу прямо под одеждой. Затем сделалось темно, и в тот же миг Гвибер пропал.
Напрасно Ги озирался по сторонам и звал своего спутника, перекрикивая ветер: рядом никого не было. Он остался один в пустыне, где воздух был полон падших ангелов и жалящего песка. Лошадь бесилась, потеряв всякую надежду на всадника; наконец она сбросила его и умчалась: лежащему на песке Ги почудилось, будто пустыня сожрала ее.
И, поскольку здесь и пространство, и время обладали способностью растягиваться до бесконечности и вмещать в себя человеческую жизнь целиком, без остатка, то Ги почти сразу же расстался с надеждой выбраться отсюда. Он не знал, куда подевался Гвибер: Ги позабыл о своем странном товарище, едва только тот скрылся.
Завернув лицо в плащ, Ги поднялся на колени. Тьма вокруг него кружила и плакала, и из этой тьмы то и дело выскакивали различные чудища: и люди с песьими головами, которые лаяли на Ги сердито и жалобно; и люди, которые пытались укрыться от колючего песка, поднимая над головой ногу с огромной ступней; и летучие люди с огромным количеством глаз, перьев, ртов и ушей, они шипели и кружились, пока их не уносило вихрем; и птицы с женскими грудями; и плачущие фавны со сморщенным младенческим личиком и рыжей, вьющейся бородой.
Но затем все они скрылись, и из темноты вышла Сибилла. На ней были лохмотья, растрепанные ветром, и Ги вдруг понял, что так одеваются женщины у бедуинов. Она шла босая по раскаленному песку, и Ги подумалось, что если поцеловать ее ступни, они окажутся под губами прохладными.
Он сделал несколько шагов и почти тотчас угодил в чьи-то жесткие руки. Сибиллы больше не было; исчезли и чудовища, которые мучили его, когда он был одинок.
Несколько голосов закричали разом, в воздухе замелькали ладони: эти люди как будто разгоняли летящий песок, сердясь на то, что он им мешает.
Потом Ги увидел их лица, обмотанные скрученными в жгут тряпками, с веселыми глазами воров и невинными ресницами диких животных. Эти люди смеялись и тащили его куда-то, и там, под прикрытием черной колючей палатки, где не было ни ветра, ни песка, совали ему в пальцы прыгающий бурдюк. Ги выпил воды и закрыл глаза.
Его тормошили, тыкали в него, непрерывно галдели и смеялись; кто-то поцеловал его в губы, но исчез прежде, чем Ги успел открыть глаза. Он понял, что смешит этих людей, и стал смеяться сам.
Здесь время не стояло и не тянулось — оно бежало так, словно самая смена часов доставляла ему удовольствие, которым следовало насладиться. И Ги позволял времени бежать сквозь него, испытывая радость от каждой прожитой минуты.
Эти люди даже нашли его лошадь и посмеялись и над ней. К вечеру пустыня затихла, стала холодной и высокомерной. В небе показались звезды и лежащая на боку огромная луна. Ги уселся в седло и выехал из лагеря. Бедуины посмеивались и хозяйски похлопывали его лошадь по крупу.
Ги выехал из лагеря и повернул в ту сторону, куда дружно указывали десятки приветливо взмахивающих смуглых рук. К Иерусалиму. В нескольких сотнях метров его нагнал всадник, до самых глаз закутанный в полосатый плащ. Ги не видел, чтобы в лунном свете блеснул длинный клинок, но все же припал к шее лошади и погнал ее быстрее.
Всадник не отставал. Он не размахивал оружием, не кричал, просто настигал Ги — решительно и даже деловито, и это больше, чем что-либо другое, обнажало его намерение убить молодого Лузиньяна. Некоторое время они мчались почти бок о бок, затем Ги обошел своего преследователя и нырнул в долину. Тот на миг утратил равновесие. Лунный луч поймал наконец блестящее лезвие — короткий нож, зажатый в левой руке всадника.
Нож тотчас исчез, но теперь Ги понял, с какой стороны ждать удара. Пустыня, залитая светом луны, выглядела так, словно принадлежала другому миру и другому времени, и Ги не знал, как долго ему предстоит ехать, чтобы добраться до города и брата.
Тем временем всадник опять приблизился и начал наступать, чтобы сбить лошадь Ги с толку, заставить ее потерять шаг. Несколько раз Ги обходил его и тогда гнал изо всех сил, но затем всадник настигал его и вновь теснил. Он поднимал своего коня на дыбы, заставлял толкать лошадь Ги плечом, обгонял ее и резко останавливался. Бедуинский конь, по природе злой и коварный, охотно кривлялся вместе со своим всадником. Ги уж казалось, что его преследует одно из тех чудовищ, которые виделись ему во время бури.
И тут, внезапно, без всяких предвестий, перед обоими выросли стены Иерусалима. Ги мог бы поклясться, что мгновение назад их здесь не было — и вот уже они властвуют над горами, и одна из башен отсекает у месяца в небе сверкающий рог.
Ги помчался к воротам, крича на скаку, но когда он обернулся, то увидел, что преследователь исчез.
Это была странная свадьба — поспешная, немноголюдная, не торжественная. Великий Пост еще не закончился, Королевство ожидало начала мятежа.
Король призвал к себе Сибиллу и Ги, чтобы благословить их на вступление в брак.
— Пока у моего дяди остается надежда на то, что я отменю эту свадьбу, — сказал им король, — он будет ждать с войсками. Ваша любовь, дети, становится опасной для Королевства.
Сибилла смотрела на брата, на его испорченное лицо, и вдруг ее охватила такая жаркая жажда счастья, что она задрожала.
Было тихо, только голос Болдуина звучал и звучал — сипло, срываясь:
— Я уже просил патриарха. Господь мне свидетель, я почитаю и пост, и Пасху, но Королевство погибнет, если мы будем медлить. Раймон не начнет войну только в том случае, если потеряет надежду.
Глаза Сибиллы делались все больше и больше, в них плясали слезы, не решаясь вырваться на волю. Наконец король замолчал. Ги шагнул было вперед, чтобы заговорить, но Сибилла опередила его — она метнулась к брату и упала перед ним на колени.