Смерть эксперта-свидетеля Джеймс Филлис

– Нет. Он разговаривал так, будто очень торопится и ему неприятно, что я позвонил. Но он всегда говорит, чтоб я звонил в Лабораторию, если что не в порядке.

– И он больше ничего вам не сказал, кроме того, что позвонит телемеханику сегодня утром?

– А что еще он мог сказать? Он не такой, чтоб по телефону болтать.

– А вы вчера звонили ему на работу по поводу больницы?

– Да, звонил. Я должен был вчера днем лечь в больницу Адденбрука. Эдвин собирался меня отвезти. С ногой у меня… Псориаз, понимаете? А там собирались новое лечение применить.

Он сделал движение, будто хочет завернуть штанину, но Дэлглиш поспешно сказал:

– Не надо, не надо, мистер Лорример. Когда вы узнали, что место для вас так и не освободилось?

– Около десяти они мне позвонили. Он только-только из дому ушел. Так что я позвонил в Лабораторию. Я, понятно же, знаю номер Биологического отдела. Это там он работает – в Биологическом отделе. Мисс Истербрук взяла трубку и сказала, что Эдвин в больнице, на вскрытии, но она ему передаст, как только он придет. Которые из больницы Адденбрука звонили, сказали, что, может, пришлют за мной во вторник. А кто меня теперь отвезет?

– Я надеюсь, миссис Суоффилд сумеет что-нибудь организовать. Или ваша племянница сможет как-то помочь. Вы не хотите, чтобы она побыла тут с вами?

– Нет. Что она может сделать? Она была тут сегодня утром, с этой своей подругой. С этой женщиной, которая романы пишет. Эдвин их не любит – ни ту, ни другую. Подруга эта – мисс Моусон, да? – шарила чего-то наверху. Слух у меня очень хороший. Я прекрасно ее слышал. Вышел из двери, а она как раз спускается по лестнице. Сказала – она в ванной была. А зачем на ней кухонные перчатки были, если она в ванную ходила?

«И правда – зачем?» – подумал Дэлглиш. Виски сжало от раздражения: констебль Дэвис мог ведь и пораньше сюда приехать! Было вполне естественно, что Хоуарт приехал вместе с Анджелой Фоули сообщить о смерти Лорримера-млад-шего и оставить ее с дядюшкой. Кто-то ведь должен был побыть со стариком, а кто же более подходит для этого, чем единственная близкая родственница? Вероятно, естественно и то, что Анджела Фоули вызвала подругу помочь. Возможно, обе они интересовались завещанием Лорримера. Что ж, и это было бы вполне естественно. Мэссингем подвинулся на диване. Дэлглиш чувствовал, как тому не терпится отправиться наверх, в комнату Лорримера. Ему и самому не терпелось. Но книги и бумаги – печальные обломки ушедшей в небытие жизни – могли и подождать. Живой свидетель мог впоследствии оказаться менее общительным. Он спросил:

– А чем занимался ваш сын, мистер Лорример?

– Вы имеете в виду – после работы? Он по большей части у себя в комнате сидит. Думаю, читает. У него там наверху целая библиотека книг. Мой Эдвин – он же ученый. Телевизор он не очень-то любит, так что я сижу тут, внизу. Иногда слышу – он пластинки заводит. Потом еще садом занимается, почти все выходные. Машину моет, готовит, за покупками ездит. Полной жизнью живет. И времени у него не так уж много. Он в Лаборатории каждый день до семи вечера остается, иногда и позже.

– А друзья?

– Нет. Друзьями он не занимается. Мы с ним сами по себе.

– И на выходные не уезжал?

– Куда бы он мог уезжать? И что тогда со мной делать? А потом, надо же за покупками ездить. Если его не вызывают на место преступления, он в субботу утром ведет меня в Или, и мы с ним идем в супермаркет. А потом мы устраиваем ленч в городе. Это мне такое удовольствие доставляет.

– Кто ему звонил?

– Из Лаборатории? Только сотрудник по связям с полицией звонит, чтобы сообщить, что его вызывают на место убийства. Иногда посреди ночи. Только он никогда меня не будит. У него параллельный телефон в комнате. Тогда он просто мне записку оставляет. Но обычно успевает вернуться вовремя, чтобы в семь часов мне чашку чаю принести. Ну, сегодня он, конечно, этого не сделал. Поэтому я и позвонил в Лабораторию. Сначала я его номер набрал, но ответа не было. Тогда я в регистратуру позвонил. Он мне оба номера дал, чтоб я туда звонил, если его не застану, в случае чего.

– И никто больше ему в последнее время не звонил? Никто не приходил с ним увидеться?

– Да кому надо с ним видеться? И никто ему не звонил, только эта женщина.

Дэлглиш спросил очень тихо:

– Какая женщина, мистер Лорример?

– Не знаю какая. Знаю только, что звонила. Эдвин как раз ванну принимал, а телефон звонил и звонил. Так что я решил, лучше мне трубку взять.

– Можете ли вы точно вспомнить, мистер Лорример, как это случилось, и что она говорила с того момента, как вы взяли трубку? Не спешите, никакой спешки нет. Это может быть очень важно.

– Там ничего особо запоминать и не надо было. Я собирался назвать наш номер и попросить ее подождать, только она мне и слова сказать не дала. Начала говорить, как только я трубку поднял. Сказала: «Мы были правы, там что-то происходит». Потом сказала что-то вроде того, что свет отгорел и она записала цифры.

– Что свет отгорел и она записала цифры?

– Точно так. Это звучит сейчас бессмысленно, но она тогда сказала что-то вроде этого. Потом назвала мне цифры.

– Вы можете их припомнить, мистер Лорример?

– Только последнюю – тысяча восемьсот сорок. Или, может, это были цифры восемнадцать и сорок. Я их запомнил, потому что первый дом, в котором мы жили после моей женитьбы, был номер восемнадцать, а второй – номер сорок. Правда, ведь, какое совпадение? Ну, во всяком случае, эти цифры у меня в памяти застряли. А вот другие вспомнить не смогу.

– А сколько всего цифр?

– Три или четыре всего. Сначала – две, а потом – восемнадцать и сорок.

– А на что были похожи эти цифры, мистер Лорример? Как их произнесли? Вы не подумали, что она дает вам номер телефона или регистрационный номер машины? Вы можете припомнить, какое впечатление они на вас тогда произвели?

– Впечатление? Никакого. Зачем? Больше похоже на телефонный номер, я думаю. Не думаю, что номер машины. Там никаких букв ведь не было, понимаете? Скорее, на год они похожи: тысяча восемьсот сорок. Или на время: восемнадцать сорок.

– А как вы думаете, кто это мог звонить?

– Не знаю. Не думаю, что из Лаборатории кто-нибудь. Голос не такой, как у их сотрудников.

– Что вы имеете в виду, мистер Лорример? Каким вам показался этот голос?

Старик сидел в своем кресле, пристально глядя прямо перед собой. Его руки, с такими же длинными, как у сына, пальцами, но обтянутые иссохшей, словно сухой осенний лист, кожей, испещренной старческой гречкой, тяжело свисали между коленями, гротескно крупные по сравнению с хрупкими запястьями. Помолчав с минуту, он сказал:

– Показался взволнованным.

Он снова помолчал. Оба полицейских смотрели на него. Мэссингем подумал, вот еще один пример того, как шеф умеет вести дело. Он сам бросился бы наверх, разыскивать завещание и бумаги убитого. Но вот это показание, так искусно вызнанное, было жизненно важным. Примерно через минуту старик заговорил снова:

– Как заговорщица. Вот как она говорила. Как заговорщица, – произнес он.

Они сидели молча, выжидая, но он больше ничего не сказал. И тут они увидели, что он плачет. Лицо его не изменило выражения, но слеза – единственная, – жемчужно отсвечивая, упала на иссохшие руки. Он смотрел на нее, словно не понимая, что это такое. Потом сказал:

– Он был мне хорошим сыном. Было время, когда он уехал в колледж, в Лондон, мы утратили связь. Он писал нам письма – матери и мне, но домой не вернулся. Но все эти последние годы, теперь, когда я один, он обо мне очень заботится. Я не жалуюсь. Я думаю, он оставил мне сколько-то денег, и пенсию я получаю. Но очень тяжело, когда молодые уходят первыми. И кто теперь будет за мной приглядывать?

Дэлглиш тихо сказал:

– Нам надо осмотреть его комнату, проверить документы. Комната заперта?

– Заперта? Зачем ее запирать? Никто туда не заходил, только Эдвин.

Дэлглиш кивнул Мэссингему, и тот вышел – позвать миссис Суоффилд. Потом они отправились наверх.

Глава 2

Комната была длинная, с низким потолком и белеными стенами; окно в створной раме выходило на прямоугольную, заросшую нестриженой травой лужайку, а за ней виднелась пара старых суковатых яблонь, ветви которых гнулись под тяжестью плодов, сверкающих золотом и яркой зеленью в лучах осеннего солнца; разросшаяся живая изгородь была усыпана ягодами, а дальше за всем этим высилась ветряная мельница. Даже в приветливом свете послеполуденного солнца мельница представала меланхолическим реликтом былой красоты и силы. Краска хлопьями осыпалась со стен, а огромные крылья с разошедшимися, словно гнилые зубы, а кое-где и выпавшими планками тяжело и неподвижно зависли в неспокойном осеннем воздухе. За мельницей тянулись поля – бесчисленные акры черной почвы Болот, разделенные дамбами вывернутые осенней вспашкой жирные комья земли поблескивали в солнечных лучах.

Отвернувшись от этой меланхолически мирной картины, Дэлглиш осмотрел комнату. Мэссингем уже принялся за секретер. Обнаружив, что крышка не заперта, он закатил ее наверх, не очень высоко, затем отпустил так, что она снова закрылась. Потом занялся ящиками. Заперт был только верхний левый. Если ему и не терпелось, чтобы Дэлглиш достал из кармана ключи Лорримера и отпер ящик, он никак не дал этого понять. Все знали, что Дэлглиш, хоть и старше их всех, умеет работать быстрее любого из своих коллег но любит порой повременить. Именно это он сейчас и делал, рассматривая комнату мрачноватым взглядом темных глаз; стоял молча и совершенно неподвижно, словно вбирая в себя неведомые и невидимые волны.

Комната дышала удивительным покоем. Ее пропорции были поразительно удачны, и все предметы в ней столь же удачно вписывались в выбранные для них места. Здесь, в этом ничем не загроможденном святилище, хватало пространства для полета мысли. Узкая односпальная кровать, аккуратно застеленная красно-коричневым одеялом, стояла напротив окна. Длинная стенная полка над кроватью, на ней – привинчивающаяся лампа на штативе, радиоприемник, проигрыватель, часы, графин с водой и «Молитвенник для всех». Перед окном – дубовый письменный стол и вращающееся кресло. На столе – лист плотной промокательной бумаги и коричневая с синим керамическая кружка, полная карандашей и шариковых ручек. Кроме стола и кровати, в комнате было только потертое мягкое кресло с высокой спинкой, низенький столик рядом с ним и, по левую руку от двери, двойной дубовый гардероб, а по правую – старинный секретер с закатывающейся наверх крышкой. Телефонный аппарат висел на стене. Не было ни картин, ни зеркала, никаких принадлежностей мужского туалета, никаких пустячных мелочей на верхней доске секретера или на полочке, шедшей по краю стола. Все здесь имело функциональное назначение, постоянно использовалось и ничем не приукрашивалось. В этой комнате человек мог чувствовать себя дома.

Дэлглиш прошел к книжным полкам. На первый взгляд здесь было около четырехсот книг, сплошь покрывавших стену. Литературных произведений мало, хотя английские и русские писатели девятнадцатого века представлены довольно полно. Большей частью здесь были книги по истории, биографические сочинения, но была также и целая полка философских трудов: «Наука и Христос» Тейяра де Шардена, «Бытие и небытие» Жана Поля Сартра, «Первое и последнее» Симоны Вайль, Платонова «Республика» и кембриджская «История позднеклассической и раннесредневековой философии». Похоже было, что Лорример пытался самоучкой овладеть греческим. На этой же полке стояли учебник греческого языка для начинающих и словарь.

Мэссингем снял с полки труд по сравнительному религиоведению.

– Похоже, он был одним из тех, кто изводит себя, пытаясь отыскать смысл жизни, – сказал он.

Дэлглиш просматривал книгу Сартра. Теперь он поставил ее на место и спросил:

– А вы находите это предосудительным?

– Я нахожу это бесполезным. Метафизические спекуляции так же бессмысленны, как дискуссии на тему о предназначении легких. Легкие – для того, чтобы дышать.

– А жизнь – для того, чтобы жить. И это жизненное кредо вам вполне подходит?

– Чтобы усилить наслаждение жизнью и умалить боль – да, сэр, подходит. И еще, я думаю, чтобы стоически переносить те беды, которых невозможно избежать. Быть человеком означает переживать и наслаждение, и боль, и беды, не выдумывая ничего лишнего. Во всяком случае, я убежден, что нельзя понять то, чего нельзя увидеть, пощупать или измерить.

– Так вы логический позитивист? Ну что ж, компания у вас вполне респектабельная. Но Лорример проводил всю свою жизнь, исследуя то, что он мог увидеть, пощупать или измерить. Это его явно не очень-то удовлетворяло. Ладно, давайте посмотрим, что нам скажут его личные бумаги.

Он внимательно осмотрел секретер, оставив запертый ящик напоследок. Открыв крышку, он увидел два небольших выдвижных ящичка и несколько отделений для бумаг. Здесь, тщательно разложенные по отделениям и ящичкам, хранились документальные свидетельства одинокой жизни одинокого человека. В одном ящичке – три счета, ожидающих оплаты, и один – на получение денег. Надписанный конверт, содержащий свидетельство о браке родителей Лорримера и свидетельства о его собственном рождении и крещении. Его паспорт: безликое лицо, но глаза на этом лице уставились в одну точку, как на сеансе гипноза, шейные мускулы напряжены. Будто он уперся взглядом не в линзу фотокамеры, а в ружейное дуло. Страховой полис. Оплаченные счета за топливо, электроэнергию и газ. Контракт на ремонт центрального отопления. Документ о рассрочке на телевизор. Бумажник с декларацией о доходах. Портфель ценных бумаг – вклады солидные, скучные, ортодоксальные.

И совсем ничего о его работе. Очевидно, жизнь его была точно так же разложена по отдельным полочкам, как и его документы. Все, что относилось к его профессии – журналы, черновики научных работ, – хранилось в его кабинете в Лаборатории. Может быть, он их там и писал. Может быть, этим отчасти и объяснялось то, что он так часто задерживался допоздна. По содержимому его секретера было бы совершенно невозможно догадаться, каковы его профессиональные занятия.

Его завещание лежало в особом надписанном конверте, вместе с письмом из адвокатской конторы «Парджетер, Коулби и Хант» в Или. Завещание было коротким и составлено пять лет назад. Лорример завещал Коттедж за мельницей и десять тысяч фунтов своему отцу, а остальное состояние, целиком и полностью, своей кузине – Анджеле Мод Фоули. Судя по портфелю ценных бумаг, мисс Фоули должна унаследовать немалый основной капитал.

Наконец Дэлглиш извлек из кармана ключи Лорримера и отпер верхний левый ящик. Замок открылся легко. Ящик был буквально набит бумагами, исписанными рукой Лорримера. Дэлглиш перенес их на стол у окна и кивнул Мэссингему, чтобы тот подтянул к столу кресло. Уселись за стол рядом. Всего они насчитали двадцать восемь писем. Читали, не произнося ни слова. Мэссингем отмечал про себя, как длинные пальцы Дэлглиша выбирают страницу, опускают на стол и подвигают по столу к нему, а затем берут новую страницу. Тиканье часов на полке стало неестественно звонким, а собственное дыхание вызывало замешательство – таким бесцеремонно громким оно казалось. Это были не письма – литургия уходящей любви. Здесь было все: неспособность принять то, что страсть не получает более ответа; требование объяснений, которые, если бы и была сделана такая попытка, могли лишь усилить боль; душераздирающая жалость к себе; приступы вдруг возродившейся иррациональной надежды; приступы раздражения из-за тупости возлюбленной, не понимающей, где кроется ее счастье; безграничное самоуничижение.

«Я понимаю – ты не захочешь жить здесь, на Болотах. Но не нужно видеть в этом проблему, родная моя. Я мог бы получить перевод в лабораторию Столичной полиции, если ты предпочитаешь Лондон. Или мы могли бы купить дом в Кембридже или в Норидже – выбирай, оба они – города вполне цивилизованные. Ты ведь говорила, что любишь жить среди шпилей. А еще, если ты захочешь, мы могли бы найти тебе квартиру в Лондоне, а я приезжал бы, как только смогу. Это может быть практически каждое воскресенье. Неделя без тебя покажется мне вечностью, но можно все перенести, только бы знать, что ты все еще моя. Ведь ты – моя! Все эти книги, все эти искания, все мое чтение – к чему все это было? Куда вело? Только ты научила меня, только с тобой я понял, как прост ответ».

Некоторые письма были крайне эротичны. Такие письма о любви, вероятно, писать всего труднее, ведь бесполезно надеяться на успех, думал Мэссингем. Неужели бедняга не понимал, что, раз страсть угасла, такие письма могут вызвать лишь отвращение? Наверное, любовники, которые обозначают самые интимные моменты тем языком, каким когда-то говорили у себя в детской, и есть самые мудрые. Тогда их эротизм хотя бы обретает сугубо личный характер. Здесь же сексуальные описания либо напоминали лоуренсовские своей вызывающей смущение страстностью, либо были бесстрастно холодны, как записи клинициста. С удивлением Мэссингем отметил, что его охватывает чувство, которое никак иначе, чем чувством стыда, не назовешь. И дело вовсе не в том, что некоторые излияния были до жестокости откровенными.

Он ведь привык внимательно вглядываться в скрытую порнографию той жизни, которой жертвы убийства жили до своей гибели; но эти письма, где грубая похоть существовала рядом, а то и вместе с высокими чувствами, не походили на то, с чем он был раньше знаком. Обнаженная боль, страдание, звучавшие в каждом письме, представлялись ему невротическими, иррациональными. Секс уже не мог шокировать Мэссингема. Любовь же, видимо, может, решил он.

Его потряс контраст между покоем, царившим в комнате этого человека, и бурями, таившимися в его душе. Он подумал: хорошо, что работа в полиции учит не хранить у себя ничего личного. Профессия полицейского так же убедительно, как религия, учит человека проживать каждый свой день, как если бы он был последним. И ведь не только насильственная смерть взламывает святая святых человека. Всякая внезапная смерть может привести к тому же. Если бы их вертолет потерпел аварию при посадке, что за картину представляли бы, на взгляд всего света, оставшиеся после него, Мэссингема, вещи? Как судили бы о нем по этим вещам? Конформист, мещанин с консервативными убеждениями, с навязчивой идеей поддержания физической формы? Homme moyen sensue[23] и, кстати говоря, moyen[24] во всем остальном? Он подумал об Эмме, в чьей постели проводил ночь, когда только мог, и которая, как он подозревал, когда-нибудь станет леди Дангэннон, если только не сумеет найти себе – а на это было все больше похоже – другого старшего сына, с лучшими перспективами и большим количеством свободного времени. Интересно, как Эмма, жизнерадостная гедонистка, откровенно наслаждавшаяся в постели, отнеслась бы к этим мастурбационным фантазиям смакующего собственные страдания человека, к этой унизительной хронике потерпевшей поражение любви?

Отдельный листок – всего полстранички – был исписан одним лишь именем: Доменика, Доменика, Доменика. Потом – Доменика Лорример – неловкое, мелодически неудачное сочетание. Возможно, и его поразила такая неблагозвучность, потому что он написал это только один раз. Буквы казались нарочито аккуратными, выписанными осторожной рукой, словно молоденькая девушка, втайне от всех, упражнялась в написании своего имени с новой фамилией, не зная еще, выйдет ли она замуж за ее носителя. Ни на одном из писем не было даты, не было ни обращения, ни подписи. Некоторые были явно черновиками, свидетельствовали о мучительных поисках ускользающего слова: рукописные страницы, искореженные бесчисленными вычеркиваниями.

Но вот Дэлглиш пододвинул к нему последнее письмо. Здесь не было никаких изменений, ничего неопределенного, и если и существовал черновик, Лорример его уничтожил. Это письмо было ясным и четким, словно официальное заявление. Каждое слово, каллиграфически выведенное черной пастой, прямым, без наклона, почерком, ровно выстраивалось по линейке рядом с другими, словно в упражнении по чистописанию. Может быть, это письмо он все-таки собирался наконец отправить.

«Я долго искал слова, чтобы объяснить тебе, что со мной произошло. Произошло из-за тебя. Ты знаешь, какого труда мне это стоит. Столько лет я занимался писанием официальных отчетов: одни и те же выражения, одни и те же сухие выводы. Мой мозг был компьютером, запрограммированным на смерть. Я существовал, словно человек, рожденный во тьме и живущий во мгле глубокой пещеры, который находит утешение и покой, скорчившись у жалкого костерка, и смотрит на черные тени, что мечутся по стенам, испещренным наскальными рисунками. Он все пытается отыскать в этих грубых очертаниях какое-то значение, смысл существования, помогающий вынести эту тьму. А потом явилась ты, взяла меня за руку и вывела на солнечный свет. И мне явился реальный мир, ослепляющий взгляд многоцветьем и красотой. И нужна была лишь твоя рука да чуть-чуть отваги, чтобы сделать несколько шагов прочь от теней и выдумок, к свету."Exeumbris et imagintibus in veritaten»[25]

Отложив письмо, Дэлглиш сказал:

– «О Господи, дай мне знать мой конец и число дней моих: дабы понял я, сколько мне дано длить жизнь мою».

Если бы ему дано было выбирать, Лорример скорее предпочел бы, чтобы его убийство не было отмщено, только бы ничьи другие глаза, кроме его собственных, не видели этих писем. А что думаете о них вы?

Мэссингем не был вполне уверен, чего от него ждут: должен ли он высказываться о содержании писем или о том, как они написаны? Он осторожно заметил:

– Отрывок о пещере – это очень сильно. Похоже, он долго над этим работал.

– Но не очень оригинально. Отдает Платоновой «Республикой». И как у Платона, яркий свет слепит глаза пещерного человека – до боли. Джордж Оруэлл где-то писал, что убийство, преступление уникальное, должно быть результатом сильных чувств. Вот вам, пожалуйста, сильные чувства. Только вот труп у нас, кажется, не тот.

– Вы полагаете, доктор Хоуарт знал, сэр?

– Почти наверняка. Поразительно, что никто другой в Лаборатории, очевидно, не знал. Такую информацию обычно не держат про себя, во всяком случае, миссис Бидуэлл это было бы не под силу. Думаю, сначала мы поговорим с поверенными – убедимся, что завещание не утратило силу, а потом повидаем эту даму.

Однако намеченный план пришлось изменить. Телефон на стене вдруг зазвонил, сразу взорвав покой комнаты. Мэссингем взял трубку. Звонил сержант Андерхилл, не очень успешно пытавшийся сдержать волнение, звеневшее в его голосе:

– Тут майор Хант – поверенный из конторы «Парджетер, Коулби и Хант», из Или звонит. Ему надо повидать мистера Дэлглиша. Он предпочел бы не обсуждать это по телефону. Он говорит, не могли бы вы перезвонить ему и сказать, когда мистеру Дэлглишу будет удобно к ним заехать. А еще, сэр, у нас свидетель обнаружился! Он сейчас в участке Гайз-Марш ждет. Альфред Годдард его звать. Он ехал вчера вечером в автобусе мимо Лаборатории. В девятичасовом автобусе, сэр.

Глава 3

– Ну, он по аллее чесал, как черт от ладана.

– А описать его вы можете?

– Да нет. Ну только он не старый был.

– Очень молодой?

– Да я ж не говорил, что молодой. Я его и не разглядел толком-то, как я могу сказать? А только мчался он не как старикашка какой.

– Может быть, он на автобус успеть хотел?

– Если и хотел, так не успел.

– Водителю он не махал?

– Да нет, чего ему махать? Тот чертов водитель его и увидать-то не мог. Да и толк-то какой в махании автобусу в зад?

Полицейский участок в Гайз-Марше размещался в красно-кирпичном, с белым деревянным фронтоном здании времен королевы Виктории, очень похожем на первые железнодорожные вокзалы, и Дэлглиш заподозрил, что полицейские власти девятнадцатого века сэкономили на строительстве, использовав того же архитектора и тот же проект.

Мистер Альфред Годдард, ожидавший их в кабинете следователя, чувствовал себя совершенно как дома, тем более что перед ним стояла кружка горячего крепкого чая. Он вовсе не был ни польщен, ни потрясен тем, что оказался ключевым свидетелем в расследовании убийства. Это был невысокий человек, типичный сельский житель, с морщинистым, темным, точно ореховая скорлупа лицом, и пахло от него крепким табаком, джином и коровьим пометом. Дэлглиш припомнил, что первых жителей Болот их соседи с возвышенности звали «желтопузиками» оттого, что им приходилось по-змеиному, ползком, или по-лягушачьи, на четвереньках пробираться по заболоченным полям, а еще – «гусями лапчатыми», шлепающими по жидкой грязи, как на перепончатых лапах. Мистеру Годдарду подошло бы и то и другое прозвище. Дэлглиш с интересом отметил, что у свидетеля вокруг левой кисти – кожаный плетеный ремешок, и сообразил, что это высушенная кожа угря, старинный талисман, предохраняющий от ревматизма. Искривленные негнущиеся пальцы с трудом удерживали кружку с чаем, заставляя подозревать, что талисман не был таким уж могущественным.

Дэлглиш усомнился, явился ли бы Годдард в полицию, если бы кондуктор автобуса Билл Карни не знал, что он регулярно ездит в среду рейсом из Или в Стоуни-Пиггот через Чевишем, и не отвел бы полицейских расследователей к его одиноко стоявшему жилищу. Когда же Годдарда, без долгих рассуждений, вытащили из его берлоги, он не проявил особой неприязни ни к Биллу Карни, ни к полицейским и заявил, что готов отвечать на вопросы, если их будут задавать ему, как он выразился, «со всем уважением». Самое главное, что его не устраивало в жизни, – это автобус в Стоуни-Пиггот: ходит поздно, редко, цены на билеты растут не по дням, а по часам, а особенно плохо, что в Стоуни-Пиггот теперь ходят двухэтажные автобусы и ему приходится каждую среду ездить в верхнем салоне – из-за трубки.

Но ведь как удачно для нас, что вы там ехали, – сказал ему Мэссингем.

Мистер Годдард только фыркнул в кружку с чаем.

Дэлглиш продолжал опрос:

– Нет ли чего-нибудь такого, что вам в нем запомнилось, мистер Годдард? Рост, цвет волос, как был одет?

– Да нет. Не очень вроде высокий – средний, и пальтецо на ём коротковатое, или, может, плащ. Вроде расстегнутый был; потому как ветром его отдувало.

– А какого цвета, не заметили?

– Вроде темноватый какой-то. Да я его и видел-то, может, секунду какую, понятно, нет? А потом деревья помешали. Автобус-то уже трогался, когда он мне впервой на глаза попался.

– Но ведь водитель его не заметил, и кондуктор ничего не видел, – вмешался Мэссингем.

– А как же, это уж как водится. Они-то где – в нижнем. Откуда бы им-то его заметить? И водитель ведь этот чертов автобус вел.

– Мистер Годдард, – сказал Дэлглиш, – это очень важно. Скажите, вы не помните – в окнах Лаборатории горел свет?

– Чего? В каких окнах?

– В окнах дома, от которого бежал этот человек.

– Свет в окнах дома? Так бы и говорили – в окнах дома, если про дом спрашиваете.

На физиономии мистера Годдарда изобразилась тяжкая работа мысли: полуприкрыв веки, он сморщился и поджал губы. Они ждали. После приличествующей случаю паузы он объявил:

– Слабый свет вроде был. Не так, чтобы яркий, вы это учтите, а слабый свет в окнах вроде был. В нижних.

– А вы абсолютно уверены, что это был мужчина? – спросил Мэссингем.

Мистер Годдард устремил на него взгляд, полный упрека и печали, словно кандидат, избираемый путем устного опроса, которому задали вопрос, по его мнению, совершенно неподобающий.

– Так на ём же штаны были, вот ведь как. Если б это не мущина был, так надо бы, чтоб мущина.

– Но вы не можете быть абсолютно уверены?

– Да я ни в чем не могу уверен быть, в наши-то дни! Было время, народ приличную одёжу носил. Бога боялись. Мущина он либо женчина, да только он был человек и мчался, как паровоз. Вот и все, чего я видел.

– Так что это и женщина в брюках могла быть?

– Ну так он же не как женчина бежал. Бабы – какие из их бегуны? Коленки вместе – пятки врозь, и пошла чесать, в стороны ногами махать, как утка какая. Лучше бы они, когда не бегают, коленки вместе держали, вот что я вам скажу.

Наблюдение довольно верное, подумал Дэлглиш. Ни одна женщина не бегает так, как мужчина. Первое впечатление Годдарда сводилось к тому, что он видел нестарого бегущего мужчину, и скорее всего именно это он и видел на самом деле. Если задавать ему еще вопросы, можно просто сбить его с толку.

Водитель и кондуктор, вызванные из автопарка и не успевшие снять форму, не могли подтвердить показания Годдарда, но то, что они добавили, оказалось полезным. Неудивительно, что ни тот ни другой не видели бежавшего, ведь двухметровая стена и кроны деревьев над нею скрывали Лабораторию от тех, кто находился в нижнем салоне автобуса: они могли увидеть здание, лишь когда автобус проходил мимо открытого въезда, а затем замедлил ход у остановки. А если мистер Годдард был прав и человек появился, когда автобус уже отъезжал, они никоим образом не могли бы его увидеть.

Было важно, что оба они смогли подтвердить, что в этот вечер автобус шел точно по расписанию. В расписании было указано девять часов двенадцать минут. Билл Карни как раз взглянул на часы, когда они отъезжали от остановки. Было девять двенадцать. У остановки автобус простоял всего пару секунд. Ни один из трех пассажиров не сделал движения, показывающего, что он намеревается сойти, но под навесом остановки оба – и кондуктор, и водитель – заметили женщину и решили, что она ждет автобуса. Однако она в автобус не села, а когда он подошел, отвернулась и отошла подальше в тень навеса. Кондуктору показалось странным, что она осталась ждать там, ведь в этот вечер автобусов больше не было. Но шел небольшой дождь, и он решил, не очень задумываясь об этом, что она просто укрылась там от дождя. Не его дело, резонно заметил он, затаскивать пассажиров в автобус, если они не собираются ехать.

Дэлглиш с пристрастием расспрашивал обоих о женщине, но твердой информации они могли сообщить очень мало. Оба были согласны в том, что на голове у нее был платок, а воротник пальто она подняла до самых ушей. Водителю показалось, что она была в брюках и коротком плаще с поясом. Билл Карни соглашался насчет брюк, но полагал, что на ней было полупальто мужского покроя с капюшоном. Они решили, что это была женщина только по одной причине – из-за платка на голове. Ни тот ни другой описать этот платок не смогли. Оба полагали, что их пассажиры вряд ли смогут помочь. Двое из троих, ехавших в нижнем салоне, люди пожилые, регулярно ездившие этим рейсом, явно спали. Третий водителю и кондуктору был незнаком.

Дэлглиш понимал, что всех троих придется разыскать. Это было одно из тех пожирающих время дел, без которых не обойтись, но которые очень редко дают сколько-нибудь ценную информацию. И все-таки поразительно, как много замечают самые неожиданные люди. Спавших мог разбудить толчок при остановке автобуса, они могли более ясно, чем кондуктор или водитель, рассмотреть ту женщину. Мистер Годдард ее и вовсе не заметил, что неудивительно. Он ехидно спросил, как это кто-то мог бы чего разглядеть сквозь крышу этой чертовой остановки? Во всяком разе, он-то глядел совсем в другую сторону, верно? И им повезло, что он как раз куда надо глядел. Дэлглиш поспешил его успокоить и, когда запись его показаний была наконец, к полному удовольствию старика, завершена, проследил, чтобы его отвезли домой на машине. Годдард с некоторым шиком поместился на заднем сиденье полицейского автомобиля и сидел прямо и неподвижно, словно маленький манекен.

Однако в Или Дэлглиш и Мэссингем смогли выехать только минут через десять. В участке появился Элберт Бидуэлл – с опозданием, но весьма кстати – и принес с собой хороший шмат грязи с пятипольной деляны и дух раздраженного недовольства. Интересно, думал Мэссингем, как Бидуэлл впервые встретился со своей женой и что объединило этих, таких не похожих друг на друга людей. Она, Мэссингем был почти уверен, прирожденная кокни.[26] Он – сельский житель с Болот. Он замкнут и молчалив, она – обожает сплетни и всяческий шум.

Бидуэлл признал, что именно он подошел к телефону. Звонила женщина. Передала, что миссис Бидуэлл должна поехать не в Лабораторию, а в Лимингс, помочь миссис Шофилд. Он не запомнил, назвалась ли звонившая, но думает, что нет. Миссис Шофилд звонила им раньше, раз или два, он сам брал трубку. Просила, чтоб его жена помогла ей со званым обедом, или что-то вроде того. Бабские дела. Он не может сказать, тот же голос или не тот. Когда его спросили, не заключил ли он, что звонила миссис Шофилд, он ответил, что ничего не заключил.

– А вы не помните, звонившая сказала, что ваша жена должна приехать в Лимингс или поехать в Лимингс? – спросил Дэлглиш.

Значение этого вопроса явно ускользнуло от мистера Бидуэлла, но он выслушал его с мрачной подозрительностью и после долгой паузы ответил, что не помнит. Когда Мэссингем спросил, не могло ли случиться, что звонила вовсе не женщина, а мужчина, изменивший голос, Бидуэлл взглянул на него с таким неприкрытым отвращением, будто не желал иметь дело с человеком, ум которого мог вообразить столь изощренную низость. Но вопрос этот вызвал самый длинный ответ. Он сказал, что не знает, женщина это была, или мужчина притворился женщиной, или, может, девушка молодая звонила. Все, что ему известно, – это что его попросили передать жене поручение, и он его передал. И если б он только знал, какая докука из всего этого выйдет, он бы к телефону и не подошел.

Этим им и пришлось удовлетвориться.

Глава 4

По опыту Дэлглиш знал, что конторы поверенных, практикующих в городе с кафедральным собором, обычно размещаются в удобных и красивых зданиях. Контора «Парджетер, Коулби и Хант» не была исключением. Она находилась в прекрасно сохранившемся и свеже отремонтированном доме эпохи Регентства, с видом на лужайку перед кафедральным собором; массивная входная дверь цвета черного дерева блестела, будто краска на ней еще не просохла, а дверной молоток в форме львиной головы был начищен чуть ли не добела. Дверь им открыл очень худой пожилой клерк в старомодном черном сюртуке и крахмальном воротничке, словно вышедший из романов Диккенса. При виде их выражение мрачной покорности судьбе на его лице чуть просветлело, как если бы предвкушение неприятностей обещало клерку некоторое развлечение. Когда Дэлглиш представился, он слегка поклонился и произнес:

– Майор Хант, разумеется, ожидает вас, сэр. Он как раз заканчивает беседу с клиентом. Если вы соблаговолите пройти вот сюда, он не заставит вас долго ждать. Всего пару минут, сэр.

Приемная, куда их провели, комфортом и некоторым продуманным беспорядком напоминала гостиную какого-нибудь мужского клуба. Кожаные кресла были столь широки и глубоки, что трудно было представить себе, как мог бы человек за шестьдесят выбраться оттуда без труда. Два старомодных радиатора источали жар, и все же в камине горел огонь – топили углем. На огромном круглом столе красного дерева были разложены журналы, посвященные интересам землевладельцев, по большей части – очень старые. У стены стоял книжный шкаф, сквозь стекло дверец виднелись переплетенные в кожу тома истории графства и альбомы произведений живописи и архитектуры. Картина маслом над каминной полкой изображала фаэтон с лошадьми и грумами. Очень похоже на Стаббса,[27] подумал Дэлглиш, скорее всего это и есть Стаббс.

Он едва успел бегло оглядеть комнату и подойти к окну– посмотреть на придел Богоматери кафедрального собора, когда дверь отворилась и снова появился клерк, чтобы провести их в кабинет майора Ханта. Человек, поднявшийся из-за стола, чтобы их приветствовать, внешне был полной противоположностью своему служащему. Далеко не молодой, высокий и массивный, державшийся очень прямо, он был одет в поношенный, но прекрасно сшитый костюм из твида; лицо – румяное, на лбу залысины, глаза остро смотрят из-под кустистых подвижных бровей. Пожимая Дэлглишу руку, он взглянул на него откровенно оценивающим взглядом, будто решал, какое место в своей личной шкале ценностей следует ему предназначить, потом удовлетворенно кивнул. Он и теперь еще больше походил на военного, чем на юриста, и Дэлглишу было ясно, что громогласность и властная отрывистость, с какими он приветствовал входящих, выработаны вовсе не в конторе, а на военном плацу и в офицерских столовых времен второй мировой войны.

– Здравствуйте, здравствуйте! Пожалуйста, садитесь, коммандер. Вы прибыли в связи с трагическими обстоятельствами. Не думаю, чтобы нам когда-либо прежде приходилось терять клиентов в результате убийства.

Клерк негромко кашлянул. Кашлянул именно так, как Дэлглиш мог ожидать: необидно, но осторожно-угрожающе, так что игнорировать это было бы невозможно.

– Был у нас сэр Джеймс Камминз, сэр, в одна тысяча двадцать третьем году. Его застрелил сосед, капитан Картрайт, в связи с тем, что сэр Джеймс соблазнил его жену. Эта неприятность усугублялась также некоторыми осложнениями из-за прав на рыбную ловлю.

– Совершенно верно, Митчинг. Но это случилось еще при моем отце. Бедного Картрайта повесили. К сожалению – так полагал мой отец. У него был прекрасный послужной список: он пережил сражения при Сомме и Аррасе, но кончил жизнь на виселице. Весь в боевых шрамах был, бедняга. Присяжные скорее всего вынесли бы рекомендацию о помиловании, если бы он не разрезал труп на куски. Он ведь его разрезал, верно, Митчинг?

– Совершенно верно, сэр. Голову нашли захороненной в саду.

– Да, именно это и решило судьбу Картрайта. Английские присяжные терпеть не могут, когда трупы режут на куски. Криппен был бы сегодня жив, если бы захоронил Белл Элмор целиком.

– Вряд ли, сэр. Криппен родился в одна тысяча восемьсот шестидесятом.

– Ну, умер бы не так давно. Я бы нисколько не удивился, если бы он дожил до ста. Всего на три года старше вашего отца, Митчинг, и почти такого же сложения: небольшого роста, глаза выпуклые, сам очень жилистый. Они долго живут, люди этого типа. Ну, хорошо, теперь к нашим баранам. Надеюсь, вы оба не откажетесь от кофе? Могу заверить, наш кофе пить можно. Митчинг установил тут это новое устройство, со стеклянной ретортой, и мы сами мелем себе свежий кофе. Ну так всем кофе, Митчинг, будьте любезны.

– Мисс Мэйкпис уже готовит кофе, сэр.

Майор Хант излучал послеобеденное благодушие, и Мэссингем с чувством некоторой зависти подумал, что сделка с предыдущим клиентом была заключена во время обильного ленча. Они же с Дэлглишем успели перехватить лишь по сандвичу и кружке пива в пабе, по дороге из Чевишема в Гайз-Марш. Дэлглиш, о котором было известно, что он умеет ценить хорошую еду и изысканные вина, имел весьма неудобную привычку пренебрегать обеденным перерывом во время расследования. Мэссингема в данном случае огорчило не качество еды, главной неприятностью для него тут было ее количество. Но во всяком случае, они смогут хотя бы выпить кофе.

Митчинг занял прочную позицию у двери и не выказывал никакого намерения уйти. Это, по всей видимости, было вполне приемлемо. Дэлглиш подумал, что эти двое были точно пара комиков в процессе оттачивания их двухголосой репризы, не желающих терять ни малейшей возможности для ее усовершенствования.

– Вы, разумеется, хотите узнать насчет завещания Лорримера, – сказал майор Хант.

– И вообще все, что вы можете о нем сообщить.

– Боюсь, я могу не так уж много. Я видел его всего два раза с тех пор, как занимался имуществом его бабушки. Но разумеется, сделаю все, что могу. Когда в окно врывается убийство, все права на личную тайну удаляются через дверь. Так, Митчинг?

– Не остается секретов, сэр, в жестоких лучах света, озаряющих эшафот!

– Я не вполне уверен, что вы правильно выбрали сравнение, Митчинг. Кроме того, у нас теперь нет эшафотов. Вы сами против смертной казни, коммандер?

– Приходится – до тех пор, пока не настанет день, когда мы сможем быть абсолютно уверены, что ни при каких обстоятельствах не совершим ошибки, – ответил Дэлглиш.

– Ответ вполне ортодоксальный, но он влечет за собой целый ряд вопросов, не так ли? Впрочем, вы ведь здесь не для того, чтобы дискутировать по поводу смертной казни. Не следует зря тратить время. Итак, завещание. Куда я поставил ящик с делами мистера Лорримера, Митчинг?

– Он здесь, сэр.

– Так несите его сюда. Несите его сюда.

Клерк взял черный жестяной ящик с пристенного стола и поставил перед Хантом. Майор с некоторой торжественностью открыл крышку и извлек завещание.

Дэлглиш сказал:

– Мы нашли одно завещание в его секретере. Оно датировано третьим мая тысяча девятьсот семьдесят первого года. По-видимому, это оригинал.

– Так он его не уничтожил? Очень интересно! Это заставляет предположить, что окончательного решения он еще не принял.

– Значит, существует более позднее завещание?

– О, конечно. Конечно, существует, коммандер. Именно об этом я и хотел побеседовать с вами. Он подписал его только в прошлую пятницу и оставил и оригинал, и единственную копию у меня. Они здесь, в этом ящике. Вероятно, вы хотите прочесть его сами?

Майор протянул Дэлглишу завещание. Оно оказалось очень коротким. Лорример в принятой форме отменял прежнее завещание и, заявив, что находится в здравом уме и твердой памяти, менее чем в десяти строках распорядился всем своим имуществом. Коттедж за мельницей оставался его отцу вместе с суммой в десять тысяч фунтов. Тысячу фунтов он завещал Бренде Придмор, «чтобы дать ей возможность купить книги, необходимые для продолжения ее научного образования». Все остальное состояние он оставлял Академии судебной медицины для установления ежегодной денежной премии в тех размерах, какие Академия сочтет необходимым, за оригинальную статью по проблемам любого из аспектов судебно-медицинских исследований. О качестве статьи должны судить три эксперта, ежегодно заново назначаемые Академией. Имя Анджелы Фоули в завещании не было упомянуто.

– А он объяснил вам, почему исключил свою кузину, Анджелу Фоули, из завещания? – спросил Дэлглиш.

– Представьте себе – объяснил. Я счел необходимым указать, что в случае его смерти его кузина, как единственная из оставшихся в живых родственников, за исключением его отца, может пожелать опротестовать завещание. Если она этого пожелает, юридические баталии потребуют денег и могут значительно уменьшить имеющееся состояние. Я не считал себя обязанным настаивать, чтобы он изменил завещание. Я лишь счел правильным предупредить его о возможных последствиях. Вы ведь слышали, что он ответил, да, Митчинг?

– Разумеется, сэр. Покойный мистер Лорример высказал неодобрение тем, какой образ жизни избрала для себя его кузина, особенно его возмущали те отношения, которые, как он дал понять, установились между его кузиной и дамой, с которой, как я мог понять, она создает семью. И он заявил, что не желает, чтобы эта дама воспользовалась его деньгами. Если же кузина пожелает опротестовать завещание, он готов оставить это на волю суда. Его это уже ни в коей мере не будет касаться. Он вполне ясно выразил свою волю. Он также указал, если я правильно запомнил, сэр, что завещание носит переходный характер. Он намеревается вступить в брак, и если это случится, завещание, несомненно, утратит силу. А пока суд да дело, он желает исключить, пусть и весьма проблематичную, возможность, что его кузина получит все его состояние в случае, если он внезапно скончается до того, как решатся его личные дела.

– Правильно, Митчинг. Это именно то, что он тогда сказал. Должен признать, что это до некоторой степени примирило меня с его новым завещанием. Если он намеревался вступить в брак, вполне очевидно, что завещание должно было утратить силу, и он мог обдумать все снова. Не то чтобы я полагал, что это завещание неправомерно или несправедливо сверх необходимости. Человек имеет право распорядиться своим состоянием, как считает нужным, если государство оставляет ему что-то, чем он может распорядиться. Мне показалось несколько странным, что, если он был помолвлен, он даже не упомянул имя невесты в этом промежуточном завещании. Но, полагаю, принцип он избрал вполне здравый. Ведь, если бы он завещал ей сумму незначительную, она вряд ли была бы ему благодарна, а если бы оставил все, она вполне могла бы сразу выйти за другого и передать все состояние ему.

– Он ничего не рассказал вам о предполагаемом браке? – спросил Дэлглиш.

– Нет. Даже имени дамы не назвал. Я, естественно, и спрашивать не стал. Я даже не вполне уверен, что он имел кого-то определенного в виду. Это могло быть просто намерение вообще или, что тоже возможно, предлог для изменения завещания. Я просто его поздравил и сказал, что завещание утратит силу, как только состоится бракосочетание. Он ответил, что понимает это и приедет, чтобы составить новое, как только потребуется. А пока это было именно то, чего он хотел, и так я это и составил. Завещание подписали Митчинг и мой секретарь, в качестве второго свидетеля. А вот и она – и кофе! Вы помните, что подписывали завещание мистера Лорримера, а?

Худенькая, нервного вида девушка, принесшая им кофе, испуганно кивнула головой в ответ на рык майора и поспешила прочь. Майор с удовлетворением заметил:

– Она помнит. Она так перепугалась, что едва свою подпись вывести могла. Но все-таки подписала. Вот, все тут. Все правильно и в полном порядке. Полагаю, мы можем составить юридически правильное завещание, а, Митчинг? А все-таки интересно будет, если малышка кузина поднимет из-за него шум.

Дэлглиш поинтересовался, из-за какой суммы станет Анджела Фоули поднимать шум.

– Да думаю, весьма близко к пятидесяти тысячам фунтов. Конечно, не так уж много по нынешним дням, но очень-очень полезная сумма. Первоначальный капитал был целиком оставлен ему по завещанию Энни Лорример, его бабушки по отцовской линии. Потрясающая старуха. Родилась и выросла на Болотах. Вместе с мужем держала магазин в деревне Лоу-Уиллоу. Том Лорример допился до смерти, лег в могилу сравнительно рано. Не мог выдержать болотных зим. Она продолжала дело одна. Разумеется, не все деньги получены от магазина, хоть она успела продать его в удачное время. Не-ет. У нее еще чутье было на лошадей. Потрясающе! Бог его знает, откуда это у нее взялось. В жизни на лошади не сидела, насколько мне известно. Закрывала магазин и трижды в год отправлялась в Нью-Маркет, на скачки. Ни пенни, говорят, не проиграла, а каждый фунт, что выигрывала, клала в банк.

– А семья большая была? Отец Лорримера был ее единственным сыном?

– Да. Сын у нее был один, но была еще дочь – мать Анджелы Фоули. Старуха их просто видеть не могла, как я мог понять. Дочка сумела понести от деревенского пономаря, и старуха поспешила выдать ее замуж и отлучила от дома в принятом при королеве Виктории стиле. Замужество оказалось неудачным, и я не думаю, что Мод Фоули хоть раз виделась с матерью после свадьбы. Она умерла от рака лет пять спустя после рождения девочки. Старуха не пожелала взять внучку к себе, так что девочка оказалась на попечении местных властей. Большую часть жизни прожила как приемыш, так мне кажется.

– А сын?

– Ну, сын-то женился на местной учительнице, и этот брак оказался довольно удачным, насколько я могу судить. Но близких отношений с родственниками они не поддерживали. Старуха не хотела оставить деньги сыну потому, что это означало бы двойной налог на наследство, – так она сказала. Ей было хорошо за сорок, когда он родился. Но я думаю, она просто его не очень жаловала. Не думаю также, что она часто виделась с внуком Эдвином. Но деньги надо было кому-то оставить, а люди ее поколения верили, что кровь-то погуще будет, чем похлебка для бедных, а кровь у мужчины погуще, чем у женщин. Даже если не учитывать того, что она отлучила дочь от дома и не проявляла никакого интереса к собственной внучке, люди ее поколения не считали правильным оставлять деньги в распоряжении женщины. Ведь это значит – поощрять соблазнителей и охотников до чужих денег. Так что она оставила абсолютно все своему внуку, Эдвину Лорримеру. Когда она умерла, мне кажется, он испытывал угрызения совести в отношении своей кузины. Как вы уже знаете, первое завещание было сделано в ее пользу.

– Вы не знаете, Лорример сообщил ей, что собирается изменить завещание? – спросил Дэлглиш.

Поверенный бросил на него острый взгляд:

– Он мне не говорил. В данных обстоятельствах ей было бы удобно, если бы она могла доказать, что сообщил.

Настолько удобно, подумал Дэлглиш, что она поторопилась бы упомянуть об этом во время первого же опроса. Но даже если она и считала себя наследницей своего двоюродного брата, это вовсе не обязательно должно было сделать ее убийцей. Если она и хотела получить часть бабушкиных денег, зачем было ждать до сих пор и убить именно сейчас?

Зазвонил телефон. Майор Хант, пробормотав извинение, взял трубку. Прикрыв микрофон ладонью, он сказал Дэлглишу:

– Это мисс Фоули. Звонит из Коттеджа за мельницей. Мистер Лорример-старший хочет поговорить со мной по поводу завещания. Она говорит, он очень волнуется, принадлежит ли коттедж теперь ему. Сказать ему?

– Это вам решать. Но он ближайший родственник, так что все равно, сейчас он узнает условия завещания или позже. Кстати, и она тоже.

Майор Хант колебался. Наконец он сказал в трубку:

– Хорошо, Бетти. Я поговорю с мисс Фоули. Он снова поднял глаза на Дэлглиша:

– Сообщить сейчас эту новость – все равно, что запустить лису в чевишемский курятник.

Дэлглишу вдруг представилось взволнованное полудетское лицо Бренды Придмор, глядящей на него через директорский стол.

– Да, – сказал он мрачно. – Да. Боюсь, что так.

Глава 5

Дом Хоуарта, Лимингс, стоял в трех милях от деревни Чевишем по Кембриджскому шоссе. Это было современное здание из бетона, дерева и стекла, поднятое на консолях над плоской равниной Болот, с двумя отходящими от него белыми, словно свернутые паруса или распростертые на земле крылья, флигелями. Даже в угасающем свете дня дом выглядел впечатляюще. Он стоял в строгом и прекрасном уединении, и производимый им эффект зависел исключительно от совершенства линий и искусной простоты. Кругом не видно было никаких строений, кроме одинокого, почерневшего от времени деревянного домишки на сваях, угрюмого, словно прибежище палача, да на востоке, над линией горизонта вставал поражающий воображение мираж – великолепная одинарная башня и восьмиугольник кафедрального собора в Или. Из задних окон дома открывалось огромное небо и бесконечные, ничем не огороженные поля, рассеченные дамбой Лимингс-Дайк, изменяющиеся с временами года от голой, черной, изрезанной плугом земли к весенним всходам и осеннему урожаю; и ни звука не достигало этих окон, кроме шума ветра и – в летнее время – беспрестанного шелеста хлебов.

Места для строительства было мало, и архитектору пришлось применить всю свою изобретательность. При доме не было сада, лишь короткая въездная аллея вела в мощеный дворик и к гаражу. У гаража рядом с «триумфом» Хоуарта стоял красный «Ягуар-Х15». Бросив завистливый взгляд на «ягуар», Мэссингем подивился, как это миссис Шофилд добилась, что ей так быстро доставили последнюю модель. Въехав во двор, они поставили свою машину рядом с «ягуаром». Прежде чем Дэлглиш успел выключить мотор, из дома вышел Хоуарт и молча ждал их у входа. На нем был рабочий комбинезон в синюю и белую полоску, в котором он явно чувствовал себя вполне удобно, не испытывая нужды ни объяснять свой костюм, ни переодеваться. Поднимаясь по широким ступеням резного деревянного крыльца, Дэлглиш выразил свое восхищение домом. Хоуарт ответил:

– Это проект шведского архитектора, который застраивал новые участки в Кембридже. На самом деле дом принадлежит моему университетскому приятелю. Он вместе с женой получил приглашение на пару лет в Гарвард. Если они решат там остаться, он, может быть, захочет продать дом. Во всяком случае, на ближайшие полтора года мы устроены, а потом можем поискать в округе что-нибудь другое, если понадобится.

Теперь они шли по просторной винтовой, тоже деревянной, лестнице, поднимавшейся из самого холла. Наверху кто-то слушал финал Третьего Бранденбургского концерта Баха. Великолепные контрапунктные созвучия словно бились о стены, переполняя дом. Мэссингем почти зримо представил себе, как дом поднимается на своих белых крыльях и радостно парит над Болотами. Дэлглиш спросил, перекрывая громкие звуки музыки:

– Миссис Шофилд здесь нравится?

Голос Хоуарта, шедшего впереди, продуманно безразличный, ответил им сверху:

– О, к тому времени она, возможно, куда-нибудь переедет. Доменика предпочитает разнообразие. Моя единокровная сестрица страдает бодлеровым horeeur de domicile[28] – ей всегда хочется быть где-нибудь в другом месте! Ее естественное обиталище – Лондон, но сейчас она живет у меня, потому что иллюстрирует элитное издание Крабба[29] для «Парадайн Пресс».

Пленка подошла к концу. Хоуарт приостановился и сказал резковато, как бы жалея, что решился заговорить об этом:

– Думаю, следует предупредить вас, что сестра овдовела всего полтора года назад. Ее муж погиб в автокатастрофе. Вела машину она, но ей повезло. Ну, во всяком случае, я считаю, что повезло. Отделалась легкими царапинами. Чарлз Шофилд умер через три дня.

– Весьма сожалею, – сказал Дэлглиш. Циник, скрывавшийся где-то внутри его, подумал: «С какой целью он сообщил мне об этом?» Хоуарт произвел на него впечатление человека очень замкнутого, не из тех, кто легко поверяет другим детали личной или семейной трагедии. Было ли это обращением к его рыцарственным чувствам, скрытой просьбой отнестись к сестре с особой чуткостью? Или Хоуарт стремился предупредить его, что она все еще не оправилась от горя, непредсказуема, даже неуравновешенна? Вряд ли он подразумевал, что после этой трагедии она испытывает непреодолимую потребность убивать своих любовников.

Они поднялись на самый верх и остановились на широком деревянном балконе, который, казалось, свободно парил в пространстве. Хоуарт толчком растворил дверь и сказал:

– Я вас оставлю. Я собираюсь пораньше приняться за готовку обеда. Она здесь. – И он крикнул в глубину комнаты: – Это коммандер Дэлглиш и детектив-инспектор Мэссингем, из столичной полиции. По поводу убийства. Моя сестра – Доменика Шофилд.

Комната была необъятна, с треугольным окном от крыши до пола, выступающим над полями, словно нос корабля, и с высоким изогнутым потолком из светлой сосны. Мебель в стиле модерн, но ее совсем мало. На самом деле комната больше напоминала музыкальную студию, чем гостиную. У стены в беспорядке стояли музыкальные пюпитры и футляры для скрипок, а надо всем этим – смонтированный на стене музыкальный центр с самой современной и явно очень дорогой стереоаппаратурой. В комнате была только одна картина – маслом: Сидни Нолан,[30] портрет Неда Келли.[31] Безликая металлическая маска с бесцветными глазами, проглядывающими сквозь узкую прорезь, прекрасно вписывалась в строгую аскетичность комнаты, гармонировала с чернотой голых, уходящих в сумеречный свет полей за окном. Легко было представить себе Неда Келли, мрачного Хэриуорда[32] не столь давних дней, решительно пересекающего перепаханное поле.

Доменика Шофилд стояла у чертежной доски посреди комнаты. Она повернулась и без улыбки посмотрела на них глазами брата: Дэлглиш снова смотрел в поразительно синие озера глаз под изогнутыми густыми бровями. Как всегда в такие – все более и более редкие – моменты, когда он встречался лицом к лицу с красивой женщиной, у него дрогнуло сердце. Красота волновала не столько его чувственность, сколько чувства, и он радовался, что все еще может вот так реагировать на нее, даже во время расследования дел об убийстве. И все же ему хотелось бы знать, насколько заученными были и плавный, медленный поворот, и первый, отстраненный, но, тем не менее вдумчивый взгляд этих замечательных глаз. В предвечернем свете их радужки казались почти пурпурными, а белки отсвечивали голубым. У нее была матовая, цвета светлого меда кожа, льняные волосы она оттянула со лба назад и заколола тугим узлом на затылке, у самой шеи. Синие джинсы туго обтягивали сильные бедра, а поверх джинсов она надела рубашку в синюю и зеленую клетку, с открытым воротом. Дэлглиш рассудил, что ей лет на десять меньше, чем брату. Когда она заговорила, голос у нее оказался удивительно низким для женщины, даже чуть грубоватым.

– Садитесь. – Она неопределенно махнула правой рукой в сторону одного из хромированных, с кожаными сиденьями кресел. – Вы не станете возражать, если я буду работать?

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Пророчества говорили о нем задолго до его рождения. Сын славянской княжны и варяжского воина, он был...
Казалось бы, жизнь Веры в Праге сложилась куда более удачно, чем у многих ее соотечественниц, приеха...
Эта книга повествует о древних временах, когда пришла к закату первая цивилизация Кельриона. Власть ...
Бойтесь фею, добро замышляющую! Она не остановится ни перед чем, чтобы осчастливить свою крестницу. ...
Этот мир расколот надвое....