Смерть эксперта-свидетеля Джеймс Филлис
– Нисколько, если вы не против того, чтобы с вами разговаривали во время работы. И если вас не смущает, что я сижу, а вы стоите.
Он подтянул кресло поближе к мольберту, так, чтобы видеть и ее лицо, и ее работу, и уселся поудобнее. Кресло оказалось замечательно комфортным. Дэлглиш почувствовал, что она уже жалеет о том, что была недостаточно любезна. Во всяком противостоянии психологическое преимущество оказывается на стороне того, кто стоит, но не тогда, когда оппонент сидит весьма удобно и именно в том месте, которое сам для себя выбрал. Мэссингем с чуть ли не демонстративной осторожностью поднял другое кресло и бесшумно поставил его у стены, слева от двери. Она, без сомнения, чувствовала его присутствие у себя за спиной, но не подала и виду. Возражать против создавшейся по собственной оплошности ситуации она вряд ли могла, но, как бы почувствовав, что беседа началась не очень-то благоприятно, пояснила:
– Мне очень жаль, что я могу показаться вам одержимой работой, но я должна успеть к сроку. Мой брат, должно быть, сказал вам, что я иллюстрирую новый сборник стихов Крабба для издательства «Парадайн Пресс». Этот рисунок – к «Промедлению»: Дайна посреди своих редкостных вещичек.
Дэлглиш понимал, что она, должно быть, вполне компетентный художник, раз получила такой заказ. И все же он был поражен выразительностью уверенных линий карандашного рисунка, представшего его глазам. Рисунок изобиловал деталями и все же не был перегружен: в нем совершенно отсутствовала суетливость. Он был прекрасно скомпонован и поразительно декоративен, изящная девичья фигурка на нем гармонично вплеталась в тщательно описанные Краббом вожделенные предметы. Здесь были все они, так же тщательно вырисованные: и фигурные обои, и розовый ковер, и рогатая голова оленя на стене, и усыпанные драгоценными камнями, инкрустированные эмалью часы. Несомненно, это была очень английская иллюстрация к творению самого английского из поэтов, решил Дэлглиш. Художница не пожалела сил на изучение предметов того времени. На правой стене висел пробковый щит с приколотыми к нему рисунками, явно предварительными этюдами: дерево, незаконченные интерьеры, предметы обстановки, беглые наброски пейзажей.
– Хорошо, что нет необходимости любить произведения поэта, чтобы достаточно компетентно его иллюстрировать, – сказала она. – Кто это сказал, что Крабб – Александр Поуп[33] в шерстяных носках? После первых двадцати строк мой мозг начинает вибрировать в ритме рифмованных двустиший. Но может быть, вы – приверженец неоклассицизма? Вы ведь пишете стихи?
Она произнесла это так, будто он в качестве хобби занимался коллекционированием сигаретных оберток. Дэлглиш ответил:
– Я с уважением отношусь к Краббу с тех самых пор, как еще мальчишкой прочел, как Джейн Остен[34] говорила, что могла бы захотеть стать миссис Крабб. Когда он в первый раз отправился в Лондон, он был так беден, что ему пришлось заложить все свое платье. А на полученные деньги он купил томик стихов Драйдена[35].
– Вы это одобряете?
– Меня это трогает. – И он процитировал:
- В несчастьях мир погряз, и в горестях и боли.
- Но милый дом ее не знал такой недоли;
- О слезах матерей и вдов ей горько знать,
- И все ж она могла, прочтя молитву, спать:
- Ведь счастлива она, а сердце – велико,
- И радость, и печаль оно вместит легко.
Она быстро и коротко глянула на него, полоснув синими глазами:
– В данном случае, к счастью, не осталось ни матери, ни вдовы, проливающих слезы. И я перестала читать молитвы, когда мне исполнилось девять лет. Или вы просто хотели доказать, что можете цитировать Крабба?
– Да, конечно, – ответил Дэлглиш. – На самом деле я приехал, чтобы потолковать с вами вот об этом. – Он достал из кармана плаща пачку писем. Раскрыв одно из них, он протянул ей листок и спросил: – Это почерк Лорримера?
Она нехотя взглянула на листок:
– Разумеется. Жаль, что он так и не отослал их. Я прочла бы их с удовольствием, но, по всей вероятности, не сейчас.
– Не думаю, что они так уж отличаются от тех, которые он отослал.
На миг ему показалось – она собирается отрицать, что получала письма. Потом он подумал – она вспомнила, что мы легко можем проверить у почтальона. Отметил, каким настороженным стал ее взгляд.
– Вот так и кончается любовь, – сказала она. – Не громовыми раскатами – жалобным писком.
– Не столько писком, сколько криком боли.
Она уже не работала. Стояла неподвижно, пристально разглядывая рисунок.
– Просто невероятно, как непривлекательно страдание. Он мог бы добиться большего, если бы просто честно сказал: «Для меня это значит так много. Для тебя – почти ничего. Так будь великодушна, что тебе стоит? Уделяй мне полчасика время от времени». Я бы его больше уважала.
– Но он ведь не о коммерческой сделке просил! – сказал Дэлглиш. – Он просил о любви.
– Как раз этого-то я и не могла ему дать, и он не имел права ожидать этого от меня.
«Никто из нас не имеет права ожидать этого, – подумал Дэлглиш, – но мы все равно ожидаем». Непонятно, почему вдруг ему вспомнилась сентенция Плутарха: «Мальчишки швыряют камнями в лягушек ради игры. Но лягушки гибнут не ради игры, они умирают по-настоящему».
– Когда вы порвали с ним? – спросил он. Какое-то мгновение она удивленно молчала.
– Я хотела спросить вас, откуда вы узнали, что это я порвала с ним. Но ведь вы, разумеется, прочли письма. Я думаю, они – сплошное нытье. Я сказала ему, что не хочу больше его видеть, месяца два назад. С тех пор я не сказала с ним ни слова.
– Вы объяснили ему причину?
– Нет. Я вовсе не уверена, что была какая-то причина. Разве нужна причина? Если вы предполагаете, что появился другой мужчина, то нет, не появился. Какой у вас, должно быть, замечательно простой взгляд на жизнь. Я полагаю, работа в полиции порождает особый вид ментальности – картотечный. «Жертва – Эдвин Лорример. Преступление – убийство. Обвиняемая – Доменика Шофилд. Мотив – секс. Вердикт – виновна». Как жаль, что теперь нельзя завершить все это аккуратненьким: «Приговор – смертная казнь». Ну, скажем, он мне просто надоел.
– Когда вы исчерпали его сексуальные и эмоциональные возможности?
– Скорее, скажем, интеллектуальные, если вы простите мне некоторое высокомерие. Я считаю, что физические возможности человека исчерпываются довольно скоро, а вы? Но если человек умен, остроумен, если он с энтузиазмом относится к чему-то, свойственному ему одному, тогда отношения имеют какой-то смысл, не правда ли? Я когда-то дружила с человеком, который был знатоком церковной архитектуры семнадцатого века. Мы проезжали бесчисленные километры, осматривая церкви. Это было так увлекательно, пока не кончилось, и теперь я очень много знаю об архитектуре конца семнадцатого века. Хоть что-то положительное да осталось.
– А у Лорримера интеллектуальные увлечения сводились всего лишь к популярной философии и судебной медицине.
– Судебной биологии. Он странным образом не желал о ней говорить. Я бы сказала, что «Акт о сохранении служебной тайны» был крупными буквами выгравирован на том месте, которое он назвал бы своей душой. Кроме того, он был невероятно скучен, даже когда говорил о своей работе. Ученые, как правило, скучны, я знаю это по опыту. Мой брат – единственный ученый из всех, кого я знаю, кто не наскучивает мне после первых же десяти минут общения.
– И где же вы занимались любовью?
– Вопрос бестактный и грубый. Разве это имеет отношение к делу?
– Может иметь. Для тех, кто знал, что вы любовники.
– Никто не знал. Я не испытываю удовольствия, когда мои личные дела обсуждают, хихикая, в дамской уборной у Хоггата.
– Значит, никто не знал, кроме вас и вашего брата? Брат и сестра, должно быть, заранее договорились: не имеет смысла отрицать, что Хоуарт знал. Она ответила:
– Надеюсь, вы не собираетесь спрашивать, одобрял ли он это?
– Нет. Я счел само собой разумеющимся, что не одобрял.
– Какого черта? С чего это вы так решили?
Она хотела, чтобы это прозвучало легко, даже шутливо, но Дэлглиш расслышал в ее тоне острые нотки настороженности и гнева. Он ответил мягко:
– Просто я попытался поставить себя на его место. Если бы я только что приступил к новой для меня работе, и работе довольно трудной, а моя сестра завела интрижку с моим сотрудником, да еще с тем, кто, по всей вероятности, полагает, что его обошли из-за меня, я счел бы, что без этого осложнения я вполне мог бы обойтись.
– Вероятно, вам недостает уверенности моего брата. Ему вовсе не нужна была поддержка Эдвина Лорримера, чтобы успешно руководить Лабораторией.
– Вы приезжали с ним сюда?
– Соблазнять сотрудника моего брата здесь, в его собственном доме? Если бы я недолюбливала брата, это могло бы придать роману некоторую дополнительную пикантность. На заключительном этапе, признаюсь, это даже могло бы помочь. Но поскольку я своего брата люблю, это было бы просто проявлением дурного вкуса. У нас обоих – машины, а его – особенно просторна.
– Я полагал, что такова практика сексуально озабоченных подростков. В машине должно быть весьма неудобно и холодно.
– Очень холодно. Что явилось еще одной причиной разрыва.
Она вдруг повернулась к нему и сказала с неожиданной страстностью:
– Послушайте, я вовсе не пытаюсь вас шокировать, я просто стараюсь говорить правду. Я ненавижу смерть, и утраты, и насилие. Да кто же их любит? Но я не горюю о нем, так что не нужно выражать мне соболезнование. Есть только один человек, смерть которого принесла мне много горя, и человек этот не Эдвин Лорример. И я не чувствую себя виноватой. Зачем? Я не виновата. Даже если бы он убил себя, я не чувствовала бы за собой вины. А так, как есть, я не думаю, что его смерть имеет ко мне хоть какое-то отношение. Думаю, он как раз мог бы хотеть убить меня. У меня же не было ни малейшего повода для этого.
– А вы не представляете, кто мог бы это сделать?
– Кто-то чужой скорее всего. Кто-нибудь, кто пробрался в Лабораторию, чтобы подложить или уничтожить какое-то вещественное доказательство. Может быть, пьяный водитель хотел завладеть образцами своей крови. Эдвин застал его, и взломщик его убил.
– Анализы на содержание алкоголя в крови не делаются в Отделе биологических исследований.
– Тогда это мог быть какой-нибудь враг. Кто-то, затаивший на него зло. Против кого он когда-то давал показания. В конце концов, он должен быть хорошо известен своими выступлениями в суде. Это смерть эксперта-свидетеля.
– Тут есть одна трудность, – сказал Дэлглиш. – Как убийца смог пробраться внутрь и выбраться из Лаборатории?
– Он мог войти в течение дня и прятаться, пока не закрыли Лабораторию на ночь. А это уж ваше дело – выяснить, как он оттуда выбрался. Возможно, выскользнул незамеченным благодаря всей этой невероятной шумихе, возникшей, когда эта девочка – Бренда Придмор, кажется? – обнаружила труп. Не думаю, что хоть кто-нибудь следил тогда за входной дверью.
– А ложный звонок по телефону к миссис Бидуэлл?
– Ну, я бы сочла, что он вряд ли связан с этим. Просто кто-то попытался подшутить над нами. А теперь звонившая слишком напугана, чтобы признаться. На вашем месте я опросила бы лабораторных сотрудниц, тех, что помоложе. Такие шутки могут прийтись по вкусу не очень умным девицам.
Дэлглиш расспросил ее о том, где она была и что делала накануне вечером. Она сказала, что не пошла вместе с братом на деревенский концерт, так как не любит сельских увеселений и не имела никакого желания слушать Моцарта в посредственном исполнении; кроме того, ей нужно было закончить пару рисунков. Они рано поужинали, примерно в шесть сорок пять, а в семь двадцать Хоуарт выехал из дома. Она продолжала работать. Ее никто не прерывал, ни звонки по телефону, ни посетители, до тех пор пока вскоре после десяти не вернулся ее брат. Тогда они выпили по бокалу подогретого виски на ночь, и брат рассказал ей, как провел вечер. Затем оба довольно рано отправились спать.
Она сама, не ожидая, когда ее спросят, отметила, что брат, вернувшись, выглядел вполне нормально, хотя они оба сильно устали. Накануне ночью он выезжал на место убийства и очень мало спал. Она действительно время от времени пользовалась услугами миссис Бидуэлл, например, до и после званого обеда, который она и Хоуарт устроили вскоре после приезда, но она никогда не обратилась бы к миссис Бидуэлл за помощью в такой день, когда та занята в Лаборатории.
– Ваш брат говорил вам, что после перерыва уходил из зала на некоторое время? – спросил Дэлглиш.
– Он сказал мне, что с полчаса просидел на могильном камне, размышляя о том, что все мы смертны. Могу себе представить, что на той стадии концерта ему вполне могло показаться, что мертвые способны более успешно вызвать у человека интерес, чем живые.
Дэлглиш поднял глаза к высокому изогнутому потолку и спросил:
– Обогреть этот дом зимой, вероятно, требует огромных затрат. Как он отапливается?
И снова последовал быстрый и короткий взгляд – синий сполох.
– У нас центральное отопление. Газ. Открытого огня в доме нет. Камин, пожалуй, единственное, чего нам здесь недостает. Так что мы не могли бы сжечь у себя в доме белый халат Мэссингема. Впрочем, надо быть идиотами, чтобы пытаться это сделать. Самым разумным было бы набить карманы камнями и зашвырнуть его в шлюз в Лимингсе. В конце-концов вы бы его оттуда выгребли, но я не вижу, как вы могли бы выяснить, кто его туда забросил. Я бы сделала именно так.
– Нет, вы бы так не сделали, – мягко сказал Дэлглиш. – Там не было карманов.
Она не предложила проводить их, но Хоуарт ждал их внизу, у лестницы.
– Вы не говорили мне, что ваша сестра была любовницей Лорримера, – сказал Дэлглиш. – Неужели вам и вправду удалось убедить себя, что это не имеет отношения к делу?
– К его смерти? Какое это может иметь к ней отношение? Это могло иметь отношение к его жизни. Сомневаюсь, что это имело отношение к жизни моей сестры. И разве я сторож сестре моей?[36] Она вполне способна сама отвечать за себя, как вы, вероятно, заметили.
Он проводил их до машины, как церемонный хозяин, любезно выпроваживающий незваных гостей. Открывая дверцу машины, Дэлглиш спросил:
– Цифры восемнадцать и сорок о чем-нибудь вам говорят?
– В каком контексте?
– В каком угодно.
– В 1840-м Уэвелл опубликовал «Философию индуктивных наук»; родился Чайковский; Берлиоз написал «Sуmphonie Funebre et Triomphale».[37] По-моему, это все, что мне известно об этом ничем не примечательном годе. Или, если вы предпочитаете иной контекст, восемнадцать к сорока – отношение массы протона к массе электрона.
Мэссингем с другой стороны «ровера» откликнулся:
– А я полагал, это восемнадцать к тридцати шести, если только кто не любит округлять цифры. Спокойной ночи, сэр.
Когда они сворачивали с въездной аллеи на дорогу, Дэлглиш поинтересовался:
– Как это вы помните такие совершенно нам с вами не нужные сведения?
– Со школы еще помню. У нас там не очень-то хорошо было с социальным составом, зато преподавали прекрасно. А это число из тех, что застревают в памяти.
– Только не в моей. Как вам показалась миссис Шофилд?
– Не ожидал, что она такая.
– Такая привлекательная, такая талантливая или – такая высокомерная?
– И то, и другое, и третье. А лицом она кого-то напоминает. Актрису. Французскую, по-моему.
– Симону Синьоре в молодости. Удивительно: разве вы были уже в таком возрасте, что можете ее помнить?
– В прошлом году смотрел повтор «Casque d'Or».[38]
– Она произнесла по меньшей мере одну довольно мелкую ложь.
Если не считать крупной лжи, подумал Мэссингем, которую она, может быть, произнесла, а может, и нет. Он имел уже достаточный опыт, чтобы знать, что самое трудное в расследовании – это распознать главную ложь: объявление себя невиновным; мелкие же, спонтанные измышления, часто вовсе не нужные, в конце концов заставляют путаться и выдают лгуна.
– Да, сэр?
– О том, где они с Лорримером занимались любовью. На заднем сиденье машины. Не могу в это поверить. А вы?
Дэлглиш очень редко обращался с вопросом к подчиненному так прямо. Обескураженный Мэссингем почувствовал себя как на экзамене. Прежде чем заговорить, он тщательно взвесил ответ.
– Психологически это может быть и неверно. Она – женщина утонченная, любящая комфорт и весьма высокого мнения о собственном достоинстве. И ведь она, должно быть, видела, как извлекали из разбитой машины тело ее мужа, после той катастрофы, что случилась, когда она сама была за рулем. Как-то мне не кажется, что ей могли быть по душе занятия сексом на заднем сиденье машины. Если только она таким образом не пыталась изгнать самую память о катастрофе. Такое могло быть.
Дэлглиш улыбнулся:
– Ну, я-то объяснял это себе не в таких эзотерических терминах. Красный «ягуар», да еще самой последней модели, вряд ли такое уж незаметное транспортное средство, чтобы разъезжать по окрестностям с любовником. К тому же мистер Лорример-старший говорил, что его сын редко выезжал из дома по вечерам, тем более по ночам. А если выезжал, то только на место убийства. Эти вещи непредсказуемы. С другой стороны, он часто задерживался в Лаборатории. Не всякая задержка могла объясняться работой. Мне думается, его рандеву с миссис Шофилд происходили где-то совсем неподалеку от Лаборатории.
– Вам это представляется важным, сэр?
– Достаточно важным, чтобы заставить ее солгать. Какая eй разница, узнаем мы, где они забавлялись друг с другом, или нет? Я мог бы понять, если бы она ответила, что это не наше дело. Но зачем ей было лгать? И еще был один момент, когда она на миг утратила самообладание. Это случилось, когда она говорила о церковной архитектуре семнадцатого века. У меня создалось впечатление, что она вдруг, почти неуловимо и буквально на один миг, смутилась, когда поняла, что почти проговорилась, или, во всяком случае, сказала что-то, о чем лучше было бы промолчать. Когда завтра мы разделаемся с опросами, давайте-ка заглянем в часовню Хоггата.
– Но ведь сержант Рейнольде уже заглядывал туда, сэр, после того как осмотрел территорию вокруг дома. Это всего лишь запертая, пустая часовня. Он ничего там не обнаружил.
– Может быть, там и нечего обнаруживать. Просто интуиция работает. Ну, теперь давайте-ка отправимся назад, в Гайз-Марш, там ведь пресс-конференция назначена, а потом мне надо будет поговорить с главным констеблем, если он успел вернуться. После этого я бы хотел снова повидать Бренду Придмор, а попозже заехать в Старый пасторский дом – потолковать с доктором Керрисоном. Но только после того, как мы выясним, что там миссис Готобед может предложить нам на обед в этом своем «Простофиле».
Глава 6
Минут двадцать спустя в кухне своего дома, являвшей глазам невероятный компромисс между научной лабораторией и сельской домашностью, Хоуарт готовил «sauce vinaigrette».[39] Густой, резкий запах оливкового масла, льющегося тонкой золотистой струей из бутыли, снова, как это всегда бывало, вызвал воспоминания об Италии и об отце. Этот дилетант, собиратель пустячков, б?льшую часть года всегда проводил в Тоскане или Венеции и вел одинокую жизнь ипохондрика, которая закончилась, как он, по-видимому, и хотел, поскольку утверждал, что испытывает ужас перед старостью, как раз в день его пятидесятилетия. Детям своим – а они оба выросли без матери – он казался не столько незнакомым, сколько загадочным. Он редко показывался им на глаза собственной персоной, зато постоянно таинственным образом представал пред их мысленным взором.
Память Максима послушно воспроизвела фигуру отца в бежевом с золотыми узорами халате так, как он стоял у изножья детской кровати в ту необычайную ночь, полную приглушенных голосов, звука торопливых шагов, мгновений необъяснимой тишины, – ночь, когда умерла его мачеха. Восьмилетний мальчишка, он приехал из приготовительной школы домой на каникулы и, перепуганный и одинокий, был совершенно забыт в тревогах и суете, вызванных ее болезнью. Он ясно помнил голос отца, высокий и очень усталый, уже обретающий томно-горестные тона: «Максим, твоя мачеха скончалась десять минут назад. Очевидно, судьбою мне не предназначено быть мужем. Я не рискну еще раз пережить такое горе. А тебе, мой мальчик, придется позаботиться о сестре – ведь она тебе сестра по крови. Я на тебя полагаюсь».
Прохладная ладонь на мгновение легла на его плечо, как бы перекладывая ношу. И он принял эту ношу – в свои восемь лет, – принял в полном смысле слова и никогда с тех пор так и не снимал ее со своих плеч. Поначалу неизмеримость отцовского доверия ужаснула его. Он вспомнил, как лежал в кровати, объятый ужасом, уставившись во тьму. Позаботиться о сестре. Доменике – три месяца от роду. Как он может позаботиться о ней? Чем надо ее кормить? Как одевать? Что будет с приготовительной школой? Ему же не разрешат остаться дома, чтобы заботиться о сестре. С грустной усмешкой он вспомнил, какое почувствовал облегчение, когда выяснил, что ее няня все-таки остается в доме. Вспомнил свои первые попытки взять ответственность на себя, решительно схватившись за ручки детской коляски и изо всех сил толкая ее вверх по Брод-Уоку[40] или пробуя поднять Доменику, чтобы усадить ее в высокий стульчик.
«Пустите, пустите же, мастер Максим. Вы не помогаете мне, а только путаетесь под ногами».
Но через некоторое время няня убедилась, что он все больше помогает ей, а не просто путается под ногами, что ребенка можно спокойно оставить с ним, пока няня и еще одна служанка – других слуг в доме не было – занимаются своими, никому не поднадзорными делами. Почти все свои школьные каникулы он проводил, помогая присматривать за Доменикой. Из Рима, Вероны, Флоренции или Венеции отец слал указания о деньгах на расходы и о том, в каких школах должны учиться дети. Но именно Максим помогал выбирать для сестры одежду, это он отвозил ее в школу, утешал, давал советы. Он делал все возможное, чтобы помочь ей пережить трудный период от одиннадцати до шестнадцати, умерить ее горести и сомнения, не успев еще толком выбраться из своих собственных. В ее противостоянии миру он был ее защитой и опорой. Он улыбнулся, припомнив, как она позвонила ему в Кембридж из школы-пансиона, попросив его заехать за ней сегодня же вечером и подождать ее «у крытой хоккейной площадки – отвратительной камеры пыток – ровно в полночь. Я спущусь по пожарной лестнице. Обещай мне!» И потом – их тайный девиз противостояния и преданности: «Contra mundum!»[41]
– Contra mundum! – ответил он.
И вот – приезд из Италии отца, очень мало обеспокоенного настоятельным вызовом достопочтенной матери-настоятельницы, так что было вполне очевидно – он и сам собирался приехать.
– Отъезд твоей сестры был сверх необходимости эксцентричным, в этом сомневаться не приходится. Полуночное свидание. Пол-Англии понадобилось проехать в машине – драматично! Мать-настоятельница особенно огорчена, что Доменика оставила в шкале свой чемодан, хотя я вполне могу представить, что он сильно мешал бы ей на пожарной лестнице. Да и ты, по-видимому, всю ночь должен был провести вне стен колледжа. Твоему руководителю это могло не понравиться.
– Но я уже окончил колледж, папа, и теперь – в аспирантуре. Я получил диплом полтора года назад.
– Ах да. Время в мои годы летит так быстро. Ведь ты физик, не правда ли? Какой странный выбор. Разве ты не мог заехать за ней обычным образом, после уроков?
– Нам нужно было уехать как можно дальше, прежде чем заметят ее исчезновение и начнут искать.
– Вполне разумная тактика, если все проходит удачно.
– Видишь ли, папа, Дом терпеть не может школу. Там она чувствует себя совершенно несчастной.
– Ну и я в школе чувствовал себя точно так же, только мне и в голову не приходило ожидать чего-то другого. Мать-настоятельница – милейшая женщина. Правда, когда нервничает, у нее попахивает изо рта, но я не думаю, что это могло беспокоить твою сестру. Вряд ли им приходилось так уж близко контактировать. Между прочим, она вовсе не выразила желания принять Доменику обратно.
– Да надо ли Доменике опять уезжать куда-то? Ей почти пятнадцать. В школе учиться уже не обязательно. К тому же она хочет стать художницей.
– Я думаю, она может пожить дома, пока ей исполнится сколько там надо, чтобы поступить в художественное училище, если ты так советуешь поступить. Но вряд ли имеет смысл открывать наш лондонский дом для нее одной. Я возвращаюсь в Венецию на следующей неделе. Я приехал только для того, чтобы проконсультироваться у доктора Мэйверс-Брауна.
– Может быть, ей поехать с тобой в Италию, хотя бы на месяц? Ей так хочется увидеть Академию.[42] И хорошо бы ей побывать во Флоренции.
– Нет, нет, мой мальчик. Не думаю, что из этого что-нибудь выйдет. Это совершенно исключается. Пусть лучше снимет комнату в Кембридже, будет постоянно у тебя на глазах. А в Музее Фицуильяма[43] есть несколько вполне сносных картин. Ах, Боже мой, какая огромная ответственность-дети! Это совершенно ни на что не похоже: при моем состоянии здоровья меня нельзя так беспокоить! Мэйверс-Браун настоятельно советовал мне избегать волнений.
А теперь он лежит в гробу, в абсолютной и необратимой самодостаточности, на красивейшем в мире кладбище – Британском кладбище Рима. Ему бы понравилось там, подумал Максим, если бы мысль о собственной смерти не была для него столь непереносима. Непереносимыми для него были и сверхагрессивные римские шоферы, чье скопление на перекрестке Виа Витториа и Корсо и неумение правильно оценить обстановку так неожиданно отправили его туда.
Хоуарт услышал, что по лестнице спускается сестра.
– Итак, они отбыли.
– Двадцать минут назад. После некоторой прощальной перепалки. Что, Дэлглиш вел себя по отношению к тебе оскорбительно?
– Не более, чем я по отношению к нему. Я бы сказала, он даже проявил некоторое почтение. По-моему, я ему не очень понравилась.
– Ему не очень-то многие нравятся, по-моему. Но его считают человеком весьма интеллектуальным. Ты нашла его привлекательным?
Доменика прямо ответила на незаданный вопрос:
– Все равно, что отправиться в постель с палачом. – Она опустила палец в соус: – Слишком много уксуса. А чем ты занимался?
– Помимо готовки? Думал об отце. Знаешь, Дом, к одиннадцати годам я был абсолютно убежден, что отец убил обеих наших матерей сам.
– Обеих? То есть и твою, и мою? Невероятная идея. Как это ему удалось бы? Твоя мама умерла от рака, моя – от воспаления легких. Он же не мог все это сам устроить!
– Я понимаю. Просто роль вдовца была для него так естественна. Я тогда думал, он сделал это, чтобы не дать им больше рожать детей.
– Да, это уж, несомненно, беспроигрышный способ. Ты что, размышлял, не передается ли по наследству тяга к убийству?
– Да нет. Но так много всего передается. Отцовская абсолютная неспособность строить взаимоотношения с людьми, например. Невероятная поглощенность собой. Знаешь, он ведь фактически записал меня в Стоунихсрст.[44] Только потом вспомнил, что это твоя мать была католичкой, а не моя.
– Жаль, что вспомнил. Хотела бы я посмотреть, что из тебя сделали бы иезуиты. Главная беда религиозного воспитания – если речь идет о таком же язычнике, как я, – в том, что у тебя на всю жизнь остается чувство, что ты что-то утратил. Скорее всего так оно и есть. – Она прошла к столу и пальцем поворошила в миске грибы. – А взаимоотношения с людьми я строить умею. Беда в том, что мне очень скоро становится скучно, и эти отношения быстро кончаются. И я знаю только один способ, как проявить свою доброту. Но ведь прекрасно, что мы с тобой не кончаемся, верно? Ты для меня не кончишься до самого дня моей смерти. Мне пойти переодеться к обеду, или ты хочешь, чтобы я позаботилась о вине?
«Ты для меня не кончишься до самого дня моей смерти». Contra mundum! Теперь уже поздно обрывать связующую их пуповину, даже если бы он этого хотел. Он вспомнил забинтованную, так похожую на кокон голову Чарлза Шофилда, его глаза в щели между бинтами, умирающие, но все еще полные злобы, едва шевелящиеся распухшие губы:
«Поздравляю, Джованни. Вспоминай меня в своем саду, в Парме».[45]
Поразительна была не эта ложь, даже не то, что Шофилд в нее поверил или делал вид, что верит. Поразительнее всего было, что он настолько ненавидел своего шурина, что умер с этим злым упреком на устах. Или он счел само собой разумеющимся, что этот физик, этот жалкий технарь, не знает английских драматургов эпохи Якова I? Даже его собственная жена, столь умудренная и столь неутомимая в вопросах секса, была не настолько глупа.
«Думаю, вы спали бы друг с другом, случись Доменике этого пожелать. Малая толика кровосмешения вряд ли ее обеспокоила бы. Но вы в этом не нуждаетесь, не правда ли? Вам вовсе не нужна сексуальная близость, чтобы значить друг для друга еще больше. Ни ей, ни тебе больше никто не нужен. Вот почему я от тебя ухожу. Выбираюсь отсюда, пока во мне еще осталось хоть что-то от меня самой, пока есть чему отсюда выбираться».
– Макс, что с тобой?
Голос Доменики, резкий от волнения, вернул его в настоящее. Мысли его повернули назад, сквозь калейдоскоп вихрем летящих лет, сквозь смерч навсегда запечатлевшихся образов детства и юности, к последнему незабываемому образу, все еще четко сфокусированному, навеки запечатленному в его памяти: безжизненные, впившиеся в пол лаборатории пальцы Лорримера, помутневший полуоткрытый глаз Лорримера, кровь Лорримера.
– Иди переодевайся. Я позабочусь о вине, – сказал он.
Глава 7
– Что люди скажут?
– Ты всегда только об этом и думаешь, мам, что люди скажут! Какая разница, что они скажут? Я не сделала ничего такого, чего надо было бы стыдиться.
– Еще бы ты сделала! Если кто такое скажет, твой отец им мозги-то сразу вправит. Ноты же знаешь нашу деревню, а на чужой роток не накинешь платок. Тыща фунтов! Я своим ушам поверить не могла, когда этот поверенный позвонил. Очень даже подходящая сумма. А к тому времени, как Ллли Пирс доберется до «Звезд и плуга», чтоб там эту новость сообщить, эта сумма до десяти тысяч успеет вырасти, можешь мне поверить.
– Кому какое дело до Лилли Пирс? Она просто глупая старая корова!
– Бренда! Не смей такие слова говорить! Кроме того, нам в этой деревне жить приходится!
– Ну, вам, может, и приходится, а мне вовсе не обязательно. И если тут у них мозги так настроены, то чем скорее я отсюда уеду, тем лучше. Ох, мам, да не смотри ты на меня так! Он просто хотел мне помочь, хотел доброе дело сделать. А может быть, это у него просто порыв был такой, и он подумать не успел.
– Знаешь, не очень-то чутко с его стороны. Мог бы сначала обговорить это дело с твоим отцом или со мной.
– Но он же не знал, что скоро умрет!
Бренда и ее мать сейчас были в доме одни: Артур Придмор отправился на заседание приходского церковного совета. Посуда была вымыта, кухня прибрана, им предстоял долгий свободный вечер. Слишком обеспокоенные, чтобы усесться перед телевизором, и слишком занятые необычайными событиями дня, чтобы взяться за книгу, они устроились у камина, встревоженные, радостно возбужденные и в то же время испуганные. Им сейчас так недоставало крупной и уверенной фигуры Артура Придмора на его всегдашнем месте – в кресле с высокой спинкой. Наконец, миссис Придмор, встряхнувшись, пришла в себя и взяла корзинку с рукодельем.
– Ну, что ж. По крайней мере это поможет свадьбу как следует справить. Если тебе придется взять эти деньги, лучше всего положить их на сберегательный счет на почте. Ты возьмешь их оттуда, когда они тебе нужны будут, да еще проценты получишь.
– Они нужны мне сейчас. Купить книги и микроскоп, как доктор Лорример хотел. Он мне их для этого оставил, и я так и собираюсь с ними поступить. И кроме того, если кто-то оставляет деньги специально для какой-то цели, их нельзя тратить ни на что другое. Да я и не хочу, попрошу папу сделать в моей комнате полку и рабочий стол. Сразу же и начну готовиться к экзамену на аттестат повышенного уровня по естественным наукам.
– Он не о тебе должен был думать. А как же Анджела Фоули? У нее, бедняжки, такая тяжелая жизнь была. Ни пенни по завещанию своей бабки не получила, а теперь еще и это.
– Это нас совсем не касается, мам. Это его дело. Может, ей и оставил бы эти деньги, если б они не поскандалили.
– Как это – поскандалили? Когда?
– Как-то на прошлой неделе. Кажется, во вторник. Как аз перед тем, как я домой пошла, и почти все сотрудники же из Лаборатории ушли. Инспектор Блейклок послал меня вверх, в Биологический, с запросом по одному из заключена для суда. Они были вдвоем в кабинете доктора Лорримера, и я слышала, как они ссорились. Она у него денег просила, а он сказал, что не даст, а потом еще сказал что-то про то, что изменит завещание.
– Ты что же, хочешь мне сказать, что стояла там и слушала?
– А что же мне было делать? Они так громко разговаривали! Он ужасные вещи говорил про Стеллу Моусон, ты знаешь, писательница, с которой Анджела Фоули вместе живет. Я же не подслушивала нарочно! Я и не хотела ничего слышать!
– Ты могла уйти.
– И опять наверх подниматься от самого вестибюля, да? Я же должна была спросить у него про заключение по делу Маннингса. Я не могла пойти обратно и сказать инспектору Блейклоку, что не получила ответа, потому что доктор Лорример ругается со своей кузиной! А потом, мы в школе всегда чужие секреты слушали.
– Ты уже не в школе. И правда, Бренда, ты иногда так меня беспокоишь! То ты ведешь себя как разумный взрослый человек, а то можно подумать, что ты – девчонка-четвероклассница! Тебе ведь восемнадцать, ты уже взрослая. При чем тут твоя школа?
– Не знаю, чего ты так кипятишься? Я же никому ничего не сказала.
– Ну, тебе придется все рассказать этому детективу из Скотленд-Ярда.
– Мам, что ты! Я не могу! Это не имеет никакого отношения к убийству!
– Кто может сказать? Считается, что полицейским надо говорить все, что имеет хоть какое-то значение. Разве он этого не сказал?
Именно это он ей и сказал. Бренда помнила, как он посмотрел на нее и как виновато она покраснела. Он понял, что она что-то утаила. Упрямо отстаивая свое, она сказала:
– Но я же не могу обвинить Анджелу Фоули в убийстве! Или почти что обвинить! Кроме того, – заявила она торжествующе, вспомнив кое-что из того, что говорил ей инспектор Блейклок, – это будет показание с чужих слов, а не настоящее свидетельство. Он на это и внимания не обратил бы. И, мам, вот еще что. Может, она вовсе и не ожидала, что он завещание так быстро изменит? Этот поверенный тебе сказал, что он завещание изменил в прошлую пятницу, правда? Может быть, это потому, что ему надо было утром в пятницу присутствовать на месте преступления в Или. Вызов из полиции поступил только в десять часов. Он, видно, тогда и заехал к ним в контору.
– Что ты хочешь сказать?
– Ничего. Только, если кто думает, что у меня был мотив убийства, так и у нее был.
– Вот еще! Никакого мотива у тебя не было и не могло быть! Это просто смеху подобно! Это жестоко! Ох, Бренда, ну почему ты не пошла на концерт вместе со мной и папой!
– Нет уж, спасибо большое! Мисс Спенсер со своим романсом «Бледные пальцы, что я так любил!» и мальчишки из воскресной школы, исполняющие этот занудный танец «моррис», который у майского шеста плясать надо! Да еще дамы из Женского института с колокольчиками в руках, и мистер Мэттьюс с акустическими ложками. Видела все это сто раз.
– Но тогда у тебя было бы алиби!
– Так оно у меня все равно было бы, если бы вы с папой остались дома, со мной.
– Было бы вовсе не важно, где ты была, если бы не эта тысяча фунтов. Ну, будем надеяться, Джералд Боулем все правильно поймет.
А не поймет, пусть поступает как знает! Не вижу, какое отношение имеет к Джералду. Я ему пока еще не жена.
И, между прочим, мы еще даже не помолвлены. И пусть лучше не вмешивается.
Она взглянула на мать и вдруг страшно испугалась: только раз в жизни она видела, чтобы мать выглядела так, как сейчас– в ту ночь, когда у нее был второй выкидыш и старый доктор Грин сказал ей, что она не сможет больше иметь детей, Бренде тогда было всего двенадцать. Но ей вдруг вспомнилось лицо матери в тот миг, и выглядело оно точно так же, как сейчас будто кто-то провел по нему все разрушающей рукой, стерев живость, смазав контуры щек и лба, замутив взгляд, превратив это лицо в аморфную маску отчаяния. И Бренда вспомнила и осознала теперь то, что до сих пор лишь ощущала, не понимая: гнев и возмущение, что ее мама, такая несокрушимая и надежная, точно высокая скала посреди безрадостной равнины, сама подвержена страданиям и боли. Она же должна была умерять горести Бренды, а не страдать сама! Утешать, а не искать утешения! Но сейчас Бренда стала взрослее и сумела понять. Сейчас она смотрела на мать новыми глазами, как бы со стороны, увидела ее словно впервые. Дешевое платье из кримплена, безупречно чистое, как всегда, к лацкану приколота брошь, которую Бренда подарила ей недавно, в день рождения. Полные щиколотки над практичными дешевыми туфлями на низком каблуке, пухлые руки в коричневой старческой гречке, золотое обручальное кольцо потускнело и вросло в палец, вьющиеся волосы, когда-то золотисто-рыжие, как у дочери, по-прежнему просто зачесаны набок и схвачены черепаховым обручем, лицо свежее, почти без морщин. Бренда обняла мать за плечи:
– Мам, ну мама же! Не надо так волноваться! Все будет в порядке. Коммандер Дэлглиш узнает, кто это сделал, и тогда все опять войдет в норму. Слушай, давай я сварю какао? Не будем ждать, пока папа вернется с заседания церковного совета. Выпьем по чашке прямо сейчас. Мам, все в порядке. Правда. Все хорошо.
Обе одновременно услышали рокот приближающегося автомобиля. Безмолвно смотрели друг на друга, испытывая чувство вины, словно заговорщицы. Их древний «моррис» звучал совсем не так. Да и не мог это быть их «моррис». Заседания церковного совета никогда не кончались раньше восьми тридцати.
Бренда подошла к окну и вгляделась во тьму. Машина остановилась. Девушка повернула к матери побелевшее лицо:
– Это полиция! Коммандер Дэлглиш!
Ни слова не говоря, миссис Придмор решительно поднялась налоги. На миг положила руку на плечо дочери, вышла в коридор и отворила дверь прежде, чем Мэссингем успел протянуть руку к дверному молотку. Застывшими губами произнесла:
– Входите, пожалуйста. Я рада, что вы приехали к нам. У Бренды есть что вам рассказать. Мне кажется, вам следует это знать.
Глава 8
День почти отошел. Расположившись за маленьким столиком у окна своего номера в «Простофиле», Дэлглиш – в халате и домашних туфлях – слушал, как часы на церковной башне бьют половину двенадцатого. Ему нравилась эта комната. Из тех двух, которые смогла предложить им миссис Готобед, эха была побольше. Единственное окно ее выходило на кладбище при церкви, за ним – на деревенский клуб, чуть дальше виднелись верхний ряд окон и квадратная, сложенная из песчаника башня церкви Святого Николая. В «Простофиле» было всего три комнаты для постояльцев. Самая маленькая и шумная, поскольку помещались прямо над баром, досталась Мэссингему. Самый лучший из номеров для гостей был уже занят американцами – мужем и женой, путешествующими по Восточной Англии, может быть, в поисках семейных корней. Во время обеда они сидели за столом, счастливо погруженные в карты и путеводитель, и если им и сообщили, что их новоприбывшие соседи – полицейские, расследующие убийство, они были слишком хорошо воспитаны, чтобы проявить хоть какой-то интерес. Улыбнувшись и пожелав пришедшим доброго вечера приглушенными голосами с заокеанским акцентом, они снова отдали все свое внимание прекрасно приготовленному миссис Готобед жаркому из зайца, вымоченного в сидре и запеченного в горшочке.
Было очень тихо. Голоса, глухо доносившиеся из бара, давно смолкли. Прошло не меньше часа с тех пор, как под окном раздались последние прощальные возгласы. Он знал, что Мэссингем провел вечер в переполненном баре, рассчитывая, как предположил Дэлглиш, услышать хотя бы обрывки какой-нибудь полезной информации. Дэлглиш же надеялся, что пиво в баре хорошее. Он родился неподалеку от Болот и знал, что если это не так, вечер не мог принести Мэссингему ничего, кроме разочарования. Он поднялся размять ноги и плечи и с одобрением оглянул комнату. Доски пола – из старого дуба, темные и прочные, словно корабельный тес. В викторианском камине с чугунной решеткой горели поленья и торфяные брикеты, остро пахнущий дымок, почтительно приседая, исчезал под каминным колпаком, украшенным перевитыми лентой колосьями и букетами цветов. Огромная двуспальная кровать медными спинками была высокой и вычурной, с четырьмя большими шишками по углам, похожими на отполированные пушечные ядра. Миссис Готобед некоторое время назад аккуратно отвернула вязанное крючком шерстяное одеяло, отчего стала видна перина, взбитая до соблазнительной пышности. В каком-нибудь четырехзвездном отеле ему была бы предоставлена гораздо больше роскошь, но вряд ли больший комфорт.
Он вернулся к работе. День был заполнен до предела, допросы следовали один за другим и сменялись новыми допросами, нужно было звонить в Лондон, поспешно организованная пресс-конференция прошла неудачно, он дважды консультировался с главным констеблем, собирал разрозненные и не стыкующиеся между собой сведения и соображения, которые, в конце концов должны были совпасть, образовав целостную картину. Может, это и тривиальная аналогия – сравнение расследования с составлением головоломной картинки-загадки. Но она представляется замечательно точной, тем более что так часто и мучительно приходится искать недостающий, жизненно важный сегмент – лицо человека, которое одно лишь и может сделать картину полной.
Он перевернул страницу: последняя беседа этого дня с Генри Керрисоном в Старом пасторском доме. Запах этого дома так о многом напоминающий, все еще щекотал ноздри: застарелый запах еды и мебельной полировки, вызывающий в памяти его приезды к родителям на каникулы в слишком большие и плохо отапливаемые деревенские пасторские дома. Экономка Керрисона и его дети давно отправились спать, и в доме воцарилась меланхолическая, задумчивая тишина, словно все трагедии, все разочарования бесчисленных поколений его обитателей по-прежнему пропитывали здесь воздух.
Керрисон сам отворил им дверь и провел их с Мэссингемом в свой кабинет, где перед их приходом отбирал цветные слайды повреждений, обнаруженных при посмертном вскрытии, – иллюстрировать лекцию, которую собирался читать на следующей неделе на курсах следователей. На письменном столе – фотография в рамке: Керрисон, совсем еще мальчик, с взрослым мужчиной, очевидно, с отцом. Они стоят на уступе скалы, у каждого через плечо – моток альпинистской веревки. Внимание Дэлглиша привлекла не только сама фотография, но и то, что Керрисон не позаботился ее убрать.
Поздний визит полицейских, казалось, не вызвал у хозяина раздражения. Можно было даже подумать, что он рад их приезду. Он работал при свете настольной лампы, поочередно вставляя слайды в видеоскоп, а затем, откладывая каждый в соответствующую стопку, увлеченно, словно школьник, занятый своим хобби. Отвечал он на их вопросы спокойно и точно, но так, будто мысли его были где-то очень далеко. Дэлглиш спросил, рассказала ли ему дочь об инциденте с Лорримером.
– Да, рассказала. Когда я вернулся домой после лекции, я обнаружил, что она плачет у себя в комнате. Мне кажется. Лорример был ненужно резок. А Нелл очень ранима, поэтому не всегда возможно точно узнать, как оно было на самом деле.
– Вы с ним не поговорили по этому поводу?
– Я ни с кем не говорил. Я подумал, может быть, мне следует это сделать, но тогда надо было бы расспрашивать инспектора Блейклока и мисс Придмор, а мне не хотелось вмешивать их в это дело. Им же работать с Лорримером. Впрочем, и мне тоже. Эффективность таких изолированных учреждений как Лаборатория Хоггата, в значительной степени основывается на добрых отношениях между сотрудниками. Я счел за лучшее оставить все это в покое. Может быть, из благоразумия, а может, из трусости. Не знаю. – Он грустно улыбнулся и добавил: – Знаю лишь, что это не было мотивом убийства.
Мотив убийства. В этот заполненный до предела, но не очень успешно проведенный день Дэлглиш обнаружил вполне достаточно мотивов. Но мотив далеко не главный фактор в расследовании убийства. Он с радостью обменял бы все психологические тонкости мотива на всего лишь одну прочную, неопровержимую физическую улику, связывающую подозреваемого с совершенным преступлением. А таковой покамест не было и в помине. Он все еще не получил заключения из Лаборатории Столпола о молотке и следах рвоты. Загадочная фигура убегающего из Лаборатории человека, замеченная стариком Годдардом, оставалась по-прежнему загадочной: не было обнаружено никого, и никто не явился по собственной воле подтвердить, что человек этот не есть всего лишь создание стариковского воображения. Следы шин, к этому времени уже точно идентифицированные по справочнику в Лаборатории, пока еще не были отнесены к определенному автомобилю. Неудивительно и то, что бесследно исчез белый халат Мэссингема, и нельзя было обнаружить, как от него избавились, и избавились ли вообще. Осмотр деревенского клуба и костюмов танцоров и «лошадки» не дал ничего, что могло бы опровергнуть показания Миддлмасса о том, как он провел вечер, и было совершенно ясно, что «лошадка» – тяжеленная штуковина, сооруженная из холста и саржи и закрывающая человека с головы до пят, обеспечивала его неузнаваемость вплоть до – в случае с Миддлмассом – элегантных, шитых на заказ ботинок.
Главные загадки этого дела так и оставались загадками. Кто звонил Лорримеру и передал, что свет отгорел, и назвал цифру 1840? Та же самая женщина, что звонила миссис Бидуэлл? Что было записано на пропавшей странице черновой тетради Лорримера? Что заставило Лорримера написать такое необычайное завещание?
Подняв голову от бумаг, он прислушался. Какой-то шум чуть различимый, словно шуршат мириады ползущих насекемых. Он помнил этот шум с детских лет, когда ночами лея без сна в своей комнатке в Норфолке, в доме отца. Звук этот было невозможно расслышать в шуме городов – первый, тихий шорох, нежный шелест ночного дождя. Очень скоро сменился постукиванием капель в оконное стекло и нарастающими стонами ветра в трубе. Огонь в камине затрещал, рассыпал искры, а затем вдруг вспыхнул ярким пламенем. Дождь заторопился, неистово застучал по стеклу, но вдруг, так же быстро, как и начался, ливень прекратился. Дэлглиш открыл окно наслаждаясь влажным воздухом ночи, и вгляделся во мглу, туда, где черная почва Болот сливалась с более светлым небом.
Глаза постепенно привыкали к ночной тьме, он смог различить низкий прямоугольник деревенского клуба, а за ним – массивную средневековую башню храма. Вскоре из-за туч выплыла луна, и стало видно кладбище, его обелиски и надгробные плиты бледно светились, словно излучая свой собственный таинственный свет. Внизу, прямо под окном, чуть поблескивала усыпанная гравием дорожка, по которой прошлой ночью шли в поднимающемся тумане исполнители танца «моррис», позванивая колокольчиками. Пристально вглядываясь в лежащее перед ним кладбище, Дэлглиш представил себе «лошадку» посреди могильных плит: вот она бьет копытом землю в знак приветствия танцорам, вскидывает гротескную голову и хватает воздух огромной пастью. И снова он задумался над тем, кто же был внутри этой лошадиной шкуры?
Дверь под его окном открылась, вышла миссис Готтобед и заворковала, подзывая кота:
Снежок! Снежок! Ах ты мой хороший! Мелькнуло что-то белое, и дверь закрылась. Дэлглиш затворил окно, опустил задвижку и решил, что и он может закончить свой день.
Книга четвертая
Смерть через повешение
Глава 1
Спроггов коттедж – приземистый, с несоизмеримо тяжелой, низко нависшей соломенной крышей, оплетенной проволочной сеткой, чтобы зимой противостоять ураганным ветрам, налетающим с Болот, – с дороги был почти не виден. Он располагался примерно в километре к северо-востоку от деревни, за Спрогговым лужком – треугольной, заросшей травой площадкой, обсаженной ивами. Толкнув плетеную белую калитку, на которой кто-то оптимистично, но безуспешно заменил «Спроггов» на «Лавандовый», Дэлглиш и Мэссингем вошли в садик перед домом, яркий и упорядоченный и абсолютно стандартный, словно палисадник пригородной виллы. Акация посреди зеленого газона блистала осенним багрянцем и золотом, вьющиеся желтые розы, аркой оплетающие вход, все еще сияли свежестью, создавая иллюзию не ушедшего лета, а пышная клумба гераней, фуксий и далий, опирающихся на подпорки и тщательно ухоженных, пылала разноцветьем на бронзовом фоне живой изгороди из подстриженного бука. Рядом с дверью висела корзина с розовой геранью, уже пережившей пик своей славы, но все еще яркой, сохранившей несколько растрепанных соцветий. Медный дверной молоток в виде рыбы был начищен до такого блеска, что светилась каждая чешуйка.
Дверь открыла тоненькая, хрупкая женщина, босая, в широкой и длинной блузе из хлопка с узором в различных тонах зеленого и коричневого, надетой поверх свободных вельветовых брюк. Ее темные волосы, жесткие и с сильной проседью, были коротко подстрижены и тяжелой челкой падали почти на самые брови. Самой замечательной чертой ее лица были глаза – огромные, с карими, в зеленых искорках радужками, до прозрачности ясные под высоко изогнутыми бровями. Лицо – бледное, напряженное, с туго натянутой на скулах кожей, с изрезанным глубокими морщинами лбом и двумя резкими линиями, сбегающими от нервных ноздрей к углам рта. Лицо мученика-мазохиста со средневекового триптиха, подумал Дэлглиш, все мышцы выступают узлами, будто во время пытки. Но никто из встретивших взгляд этих замечательных глаз не мог бы назвать ее лицо некрасивым или ординарным.