Адское Воинство Варгас Фред
I
От кухни до спальни тянулась дорожка из мелких хлебных крошек, они были и на чистых простынях кровати, где лежала мертвая старуха с открытым ртом. Комиссар Адамберг, неторопливо прохаживаясь вдоль этой дорожки и молча разглядывая ее, задумался: какой Мальчик-с-пальчик, а точнее, какой Людоед мог растерять здесь крошки? Дело было в темной и тесной трехкомнатной квартире на первом этаже, в Восемнадцатом округе Парижа.
Мертвая старуха лежала в спальне. Муж сидел в столовой. Он ждал, не выказывая ни раздражения, ни волнения, только жадно смотрел на газету с начатым кроссвордом, за который он не смел взяться опять, пока в квартире были легавые. Он уже успел рассказать свою короткую историю: они с женой познакомились в страховой компании, где она работала секретаршей, а он бухгалтером, и радостно поженились, не догадываясь, что это продлится пятьдесят девять лет. А прошлой ночью жена умерла. От остановки сердца, уточнил в телефонном разговоре с Адамбергом комиссар Восемнадцатого округа. Он слег с простудой и попросил Адамберга заменить его. Окажи мне эту услугу, там дела на часок, не больше, рутинный утренний вызов.
Адамберг еще раз проследил путь хлебных крошек. Квартира содержалась в идеальном порядке, на спинках кресел висели подголовники, все поверхности из пластика блестели, окна — без единого пятнышка, посуда вымыта. Он заглянул в хлебницу: там лежали маленький багет и завернутая в чистую тряпочку корка, из которой вынули мякиш. Комиссар взял стул, придвинул к креслу, где сидел муж, и уселся рядом.
— Сегодня утром новости не радуют, — сообщил старик, отрываясь от газеты. — Да еще эта жара, от нее у людей характер взыграл. Но тут, на первом этаже, можно сберечь прохладу. Вот почему я оставляю ставни закрытыми. А еще надо побольше пить — так они говорят.
— Вы совсем ничего не заметили?
— Когда я ложился спать, с ней все было нормально. Я проверял ее каждый вечер, поскольку она сердечница. А сегодня утром увидел, что она скончалась.
— У нее в постели хлебные крошки.
— Она это любила. Пожевать чего-нибудь в постели. Съедала перед сном кусочек хлеба или сухарик.
— Мне почему-то кажется, что после еды она всегда аккуратно выбрасывала крошки.
— Можете не сомневаться. Она тут все чистила и драила так, словно видела в этом смысл жизни. Поначалу это было еще терпимо. Но с годами превратилось в помешательство. Она бы нарочно напачкала, лишь бы потом вымыть. Поглядели бы вы на это. С другой стороны, надо же ей было, бедняжке, чем-то себя занять.
— Да, но откуда крошки? Она их вчера не выбросила?
— Ясное дело, нет, ведь хлеб-то принес я. У нее самой не было сил встать. Она, конечно, велела убрать крошки, но лично мне на это начхать. Назавтра она наверняка бы их выкинула. Потому что каждый день вытряхивала простыни. Зачем это надо, никто не знает.
— Значит, вы принесли ей хлеб в постель, а то, что она не съела, потом убрали в хлебницу.
— Нет, в ведро выкинул. Хлеб был черствый, она не могла его есть. Я принес ей сухарик.
— Но хлеб не в ведре, он в хлебнице.
— Знаю.
— Там пустая корка, без мякиша. Она съела весь мякиш?
— Черт возьми, комиссар, конечно нет. С чего бы она стала наедаться хлебным мякишем? Тем более уже зачерствевшим? Вы ведь комиссар?
— Да. Жан-Батист Адамберг, уголовный розыск.
— А почему не наша местная полиция?
— Комиссар лежит с гриппом. Его подчиненные прийти не могут.
— Что, у всех грипп?
— Нет, просто ночью была потасовка. Двое убитых, четверо раненых. Из-за украденного скутера.
— Вот беда-то. Это все жара влияет, от нее тают мозги. А я Тюило Жюльен, пенсионер, бывший бухгалтер в компании «АЛЛБ».
— Хорошо, я записал.
— Она всегда шпыняла меня за то, что у меня фамилия самая простая, а ее девичья фамилия была красивее — Коскэ. В общем, это верно. Я так и подумал, что вы комиссар, все расспрашиваете про эти крошки. Ваш коллега из здешней полиции — он не такой.
— По-вашему, я слишком много внимания уделяю крошкам?
— Да ладно, поступайте, как считаете нужным. Это вам нужно для отчета, надо же там хоть что-нибудь написать. Уж я-то понимаю, в «АЛЛБ» я всю жизнь только и занимался разными счетами и отчетами. Если бы хоть в этих отчетах все было по-честному. Но куда там. У хозяина был девиз, который он повторял на каждом шагу: страховая компания не должна платить, даже если должна платить. Пятьдесят лет жульничества — от этого башка здоровее не становится. Я говорил жене: чем стирать занавески, навела бы чистоту у меня в голове, было бы куда полезнее.
И Жюльен Тюило коротко рассмеялся, чтобы усилить эффект от своей шутки.
— Знаете, я все-таки не понимаю, почему корка оказалась без мякиша.
— Чтобы понять, комиссар, надо быть смекалистым, да-да, смекалистым и хитрым. Таким, как я, Жюльен Тюило, ведь я за тридцать два года шестнадцать раз выигрывал чемпионат по решению кроссвордов максимальной сложности. Получается, что в среднем меня признавали чемпионом каждые два года, и добился я этого исключительно своим умом. Точнее, смекалкой и хитростью. Причем дело это еще и прибыльное, если чемпионат такого высокого уровня. Вот этот кроссворд, — сказал он, указывая на газету, — он для детсадовских ребят. Только приходится часто оттачивать карандаши, и сыплется много стружки. Как же она меня доставала из-за этой стружки. А что это вы зациклились на хлебе?
— Он не выброшен в ведро, я не нахожу, что он такой уж черствый, и мне непонятно, куда делся мякиш.
— Это домашняя тайна, — сказал Тюило, которого, казалось, забавлял этот разговор. — Видите ли, у меня тут два маленьких жильца, Тони и Мари, симпатичная такая парочка, они на удивление душевные и по-настоящему любят друг друга. И все же могу вас заверить, они не по вкусу моей жене. О мертвых не говорят плохо, но она чего только не придумывала, чтобы их извести. А я три года подряд расстраиваю все ее планы! Смекалка и хитрость — вот мой секрет. Куда тебе, моя бедная Люсетта, обставить чемпиона по кроссвордам, так я ей говорил. Ведь мы с этой парочкой объединились в тройственный союз, они знают, что могут рассчитывать на меня, а я знаю, что могу рассчитывать на них. Каждый вечер они заходят меня проведать. А поскольку они умные и очень тактичные, то никогда не появляются раньше, чем Люсетта ляжет спать. Они прекрасно знают, что я их жду. Первым всегда приходит Тони, он крупнее и сильнее.
— Это они съели мякиш? Пока хлеб лежал в ведре?
— Они его обожают.
Адамберг мельком взглянул на кроссворды, которые показались ему не такими уж простыми, и отодвинул газету.
— Кто «они», месье Тюило?
— Я не люблю об этом говорить. Людям такие вещи не по душе, им не понять.
— Они животные? Собаки или кошки?
— Крысы. Тони темнее Мари. Они так любят друг друга, что часто даже отрываются от пищи и трут лапками голову друг другу. Если бы люди не были такими тупицами, то специально приходили бы на это посмотреть. Мари более игривая, чем Тони. После еды она забирается ко мне на плечо и запускает коготки мне в волосы. Причесывает, можно сказать. Таким способом она выражает мне свою признательность. Или любовь? Да разве узнаешь? Но так или иначе, это умиротворяет. А потом, сказав друг другу массу ласковых слов, мы расстаемся до следующего вечера. Они возвращаются в погреб через дыру в стене, за сливной трубой в кухне. Однажды Люсетта замазала дыру цементом. Бедняжка Люсетта. Совсем не умеет разводить цемент.
— Понимаю, — сказал Адамберг.
Старик напомнил ему Феликса, обрезчика на винограднике в восьмистах восьмидесяти километрах отсюда. Феликс приручил ужа, подкармливая его молоком. Однажды какой-то парень убил ужа. И тогда Феликс убил парня. Адамберг вернулся в спальню, где лейтенант Жюстен сидел у изголовья покойницы, дожидаясь, пока придет лечащий врач.
— Загляни в рот, — сказал Адамберг. — Посмотри, нет ли там следов беловатой кашицы, похожей на хлебный мякиш.
— Что-то я не горю желанием.
— А ты все-таки сделай. Думаю, старик задушил ее, затолкав в горло хлебный мякиш. А потом вытащил его и куда-то выбросил.
— Мякиш?
— Да.
Адамберг открыл окно и ставни. Осмотрел совсем маленький дворик, засыпанный птичьими перьями и наполовину заставленный старой рухлядью. Посредине был водосток, прикрытый решеткой. Адамберг заметил, что решетка мокрая, хотя дождя вчера не было.
— Пойди подними решетку. Думаю, он выбросил туда мякиш, а потом слил ведро воды.
— Идиотизм какой-то, — пробурчал Жюстен и посветил фонариком в рот старухи. — Если он и правда это сделал, почему потом не выбросил корку в помойный бак и не вымел крошки?
— Чтобы выбросить корку, ему пришлось бы выйти из дому и показаться на улице в неурочное время. А прямо рядом с домом — терраса кафе, где в душную ночь наверняка полно народу. Его бы увидели. А про горбушку и крошки он сочинил замечательную историю. Настолько необычную, что в нее начинаешь верить. Это чемпион по кроссвордам, у него своеобразный ход мысли.
И Адамберг вернулся на кухню к Тюило, он испытывал горечь, к которой примешивалось нечто вроде восхищения.
— Когда пришли Тони и Мари, вы достали хлеб из ведра?
— Нет, они сами его достают, им это нравится. Тони садится на педаль, крышка поднимается, и Мари вытаскивает из ведра все, что им захочется. Молодцы, верно? Вот уж хитрюги так хитрюги.
— Значит, Мари вытащила хлеб. А потом они вдвоем выели мякиш? Не переставая ласкать друг друга?
— Да.
— Весь мякиш?
— Это крупные крысы, комиссар. И прожорливые.
— А крошки? Почему они не съели крошки?
— Комиссар, мы занимаемся Люсеттой или мы занимаемся крошками?
— Мне непонятно, почему вы завернули хлеб в тряпку после того, как крысы выели из него мякиш. Хотя раньше он у вас лежал в ведре.
Старик вписал несколько букв в клеточки кроссворда.
— Комиссар, вы явно не сильны в кроссвордах. Если бы я выбросил пустую корку в ведро, Люсетта вмиг сообразила бы, что Тони и Мари побывали у нас.
— Вы могли вынести хлеб на помойку.
— Входная дверь скрипит, как недорезанная свинья. Вы разве не заметили?
— Заметил.
— Ну, вот я и завернул хлеб в тряпку. Это избавляет меня от утреннего скандала. Ведь у нас тут каждый день скандалы, от зари до зари. Черт возьми, все пятьдесят лет она бурчит на меня и повсюду возит тряпкой, и под моим стаканом, и под ногами, и под задницей. Словно я уже не имею права пройти по комнате или сесть на стул. Если бы с вами так обращались, вы бы тоже спрятали корку.
— А в хлебнице она ее не увидела бы?
— Нет, конечно. Утром она ест сухарики с изюмом. Наверное, она это делает нарочно, потому что от сухариков бывает уйма крошек. И у нее появляется занятие часа на два. Прослеживаете логику?
В кухню вошел Жюстен и утвердительно кивнул Адамбергу.
— Но вчера, — начал Адамберг с некоторым унынием в голосе, — вчера все было иначе. Вы вынули из хлеба мякиш, две плотные пригоршни, и затолкали ей в рот. Когда вы заметили, что она не дышит, то достали мякиш и выбросили его в водосток во дворе. Меня поразило, что вы выбрали такой способ убийства. Никогда еще не видел, чтобы человека задушили хлебным мякишем.
— Редкая изобретательность, — спокойно подтвердил Тюило.
— Вы, конечно, предвидели, что на мякише найдут частицы ее слюны. И поскольку вы смекалистый и хитрый, то на корке обнаружат также следы от крысиных зубов. Вы оставили им немного мякиша, чтобы ваша история выглядела более убедительной.
— Они обожают забираться внутрь багета, смотреть на это — одно удовольствие. Да, вчера мы с ними приятно провели вечер, что и говорить. Я даже выпил два стакана, пока Мари скребла у меня в голове коготками. Потом вымыл и убрал стакан, чтобы не нарываться. Хотя она была уже мертвая.
— Хотя вы только что ее убили.
— Да, — ответил старик с равнодушным вздохом и заполнил несколько клеточек в кроссворде. — Вчера приходил доктор. И сказал, что она точно протянет еще не один месяц. Это означало, что у меня впереди еще десятки вторников со слоеными пирожками, сотни попреков, тысячи взмахов тряпкой. В восемьдесят шесть лет ты вправе начать жить. Бывают такие вечера. Вечера, когда человек встает и совершает поступок.
Тюило встал и открыл ставни в столовой, впустив внутрь непомерную, изматывающую жару первых дней августа.
— Она еще и окна не хотела открывать. Но я не скажу всего этого, комиссар. Я скажу, что убил ее, желая избавить от страданий. Убил с помощью хлебного мякиша — потому что она его любила, потому что хотел побаловать ее в последний раз. Я все выстроил заранее, вот здесь. — Он стукнул себя по лбу. — И не найдется ни единого доказательства, что я сделал это не из милосердия. А? Из милосердия? И меня оправдают, и через два месяца я вернусь сюда, поставлю себе стакан прямо на стол, не подстилая салфетку, и мы заживем тут втроем, Тони, Мари и я.
— Думаю, так и будет, — произнес Адамберг, медленно поднимаясь с места. — Но если вы вернетесь, месье Тюило, вам не хватит смелости поставить стакан прямо на стол. И возможно, вы достанете из шкафа ту самую салфетку. А потом сметете крошки.
— А зачем я стану это делать?
Адамберг пожал плечами:
— Просто я такое уже видал. Так часто бывает.
— А вы за меня не расстраивайтесь. Я, знаете ли, хитрый.
— Это верно, месье Тюило.
На улице жара загоняла людей в тень, они шли вплотную к фасадам домов, ловя воздух раскрытыми ртами. Но Адамберг перешел на солнечную сторону и зашагал по безлюдным тротуарам на юг. Долгая пешая прогулка поможет ему забыть счастливое — и действительно очень хитрое — лицо чемпиона по кроссвордам. Который, быть может, в будущий вторник купит себе на ужин слоеный пирожок.
II
Он добрался до Конторы через полтора часа, черная футболка вся намокла от пота, а мысли встали на место. Редко случалось, чтобы какое-то впечатление, приятное или неприятное, тревожило ум Адамберга слишком долго. «Поневоле задаешься вопросом: а есть ли у него ум?» — частенько повторяла мать. Он продиктовал отчет для больного гриппом комиссара и зашел в дежурку узнать, какие сообщения были оставлены в его отсутствие. Бригадир Гардон сидел у коммутатора наклонив голову, чтобы уловить ветерок от маленького вентилятора, стоящего на полу. В струйке прохладного воздуха его тонкие волосы развевались, как под колпаком фена в парикмахерской.
— Лейтенант Вейренк ждет вас в кафе, комиссар, — доложил он, не меняя позы.
— В кафе или в пивной?
— В кафе «Партия в кости».
— Вейренк больше не лейтенант, Гардон. Только вечером станет известно, ушел ли он окончательно.
Адамберг секунду разглядывал бригадира, задаваясь вопросом, есть ли у Гардона ум, а если да, чем он мог этот свой ум занять.
Комиссар уселся за столик Вейренка, и они приветствовали друг друга ясной улыбкой и долгим рукопожатием. У Адамберга до сих пор еще по спине иногда пробегала дрожь при воспоминании о том, как Вейренк неожиданно появился в Сербии.[1] Он заказал салат и, неторопливо жуя, стал подробно рассказывать о мадам Люсетте Тюило, месье Жюльене Тюило, о Тони и Мари, об их страстной любви, о корке от багета, о педали мусорного ведра, закрытых ставнях, слоеном пирожке по вторникам. Временами он глядел в окно, которое Люсетта Тюило отмыла бы гораздо тщательнее.
Вейренк заказал два кофе хозяину кафе, толстяку, чья природная ворчливость усиливалась от жары. Его жена, маленькая молчаливая корсиканка, бесшумно появлялась и исчезала с тарелками в руках, словно темнолицая фея.
— Однажды, — сказал Адамберг, кивая на нее, — она задушит его двумя здоровенными пригоршнями хлебного мякиша.
— Очень возможно, — согласился Вейренк.
— А эта женщина все еще ждет там, на улице, — сказал Адамберг, снова взглянув в окно. — Почти час стоит на солнце, в такую нестерпимую жару. Она не знает, что ей делать, как поступить.
Вейренк посмотрел на женщину, которую разглядывал Адамберг: маленькая, худощавая, чисто одетая, блузка в цветочек, в парижских магазинах такую не купишь.
— Почему ты решил, что она ждет именно тебя? Она же не стоит у дверей Конторы, а топчется метрах в десяти. Кто-то назначил ей встречу и не пришел.
— Она ждет меня, Луи, это ясно как день. Кто бы стал назначать встречу на этой улице? И ей страшно. Вот это меня и беспокоит.
— Ей страшно, потому что она не из Парижа.
— Возможно, она приехала в Париж впервые. А это значит, что у нее какая-то серьезная проблема. Кстати, как с твоей проблемой, Вейренк? Ты раздумываешь уже не один месяц, сидя у реки и опустив ноги в воду, но до сих пор ничего не решил.
— Ты мог бы перенести окончательный срок.
— Уже перенес. Сегодня в шесть вечера ты должен подписать бумагу либо не подписать. Либо ты опять становишься легавым, либо нет. Тебе осталось четыре с половиной часа, — без эмоций произнес Адамберг, взглянув на часы, вернее, на одни из двух часов, которые он носил на запястье, никто в точности не знал зачем.
— У меня еще уйма времени, — сказал Вейренк, помешивая ложечкой кофе.
Им обоим, комиссару Адамбергу и бывшему лейтенанту Вейренку де Бильку, уроженцам соседних деревень в Пиренеях, было присуще странное отрешенное спокойствие, которое сбивало людей с толку. У Адамберга оно могло показаться проявлением крайней невнимательности и возмутительного равнодушия. У Вейренка оно выливалось в приступы необъяснимой отчужденности или превращалось в непробиваемое упрямство, иногда тупое, молчаливое, а порой сопровождавшееся вспышками гнева. «Это все старая гора», — говорил Адамберг, не ища другого оправдания. Старая гора не может породить веселые, игривые злаки, какие колышутся среди моря травы на бескрайних равнинах.
— Ну-ка пошли, — торопливо расплачиваясь, сказал Адамберг, — а то мы ее упустим. Смотри, она вот-вот сбежит. На нее напала нерешительность.
— На меня тоже, — сказал Вейренк, заглотнув остаток кофе. — Но мне ты помочь не хочешь.
— Нет.
— Очень хорошо.
- Увы! Кругом туман, сомнения в груди…
- Кто в нерешимости, тот помощи не жди!
— Мы знаем наше решение задолго до того, как мы его принимаем. На самом деле мы знаем его с самого начала. Вот почему любые советы тут бесполезны. Кроме, пожалуй, напоминания о том, что твои стихотворные упражнения раздражают майора Данглара. Он не одобряет надругательство над поэтическим искусством.
На прощание Адамберг просто махнул рукой хозяину кафе. Говорить не имело смысла, толстяк не любил разговоров, а точнее, не любил притворяться общительным. Он был похож на свое заведение — подчеркнуто простое и непритязательное, почти враждебное к клиентам. Между этим гордым маленьким бистро и роскошным кафе напротив шла ожесточенная борьба. Чем больше «Кафе философов» старалось походить на старую, богатую, чопорную даму, тем беднее выглядела «Партия в кости»: это был непримиримый социальный конфликт. «В один прекрасный день, — цедил сквозь зубы майор Данглар, — дело дойдет до убийства». Он, конечно, не имел в виду маленькую корсиканку, которая рано или поздно затолкает в горло мужу хлебный мякиш.
Выйдя из бистро и вдохнув раскаленный воздух, Адамберг шумно выдохнул, затем осторожно подошел к маленькой женщине, все еще стоявшей в нескольких шагах от входа в Контору. Перед самой дверью сидел голубь, и Адамберг подумал, что, если он спугнет птицу, женщина тоже улетит — подражая ей. Словно она была такой же легкой и подвижной и могла исчезнуть в один миг, как соломинка на ветру. Подойдя ближе, он подумал, что ей, пожалуй, лет шестьдесят пять. Перед поездкой в столицу она побывала у парикмахера, в седых волосах попадались желтые завитки. Когда Адамберг заговорил, голубь не шелохнулся, а женщина обернулась, и комиссар увидел испуганное лицо. Адамберг размеренным голосом спросил, нужна ли ей помощь.
— Спасибо, нет, — ответила она, отводя глаза.
— Наверно, хотите зайти туда? — сказал Адамберг, указывая на старое здание криминальной полиции. — Чтобы поговорить с кем-то из полиции или за чем-нибудь еще? Ведь на этой улице, собственно говоря, больше делать нечего.
— Если полицейские вас не слушают, так и заходить без толку, — сказала она, отступая на несколько шагов. — Не верят они вам, полицейские, вот в чем беда.
— Значит, вы все же направлялись туда? В криминальную полицию?
Она опустила почти прозрачные ресницы.
— Вы в первый раз приехали в Париж?
— Бог ты мой, да. И вечером мне надо вернуться, чтобы они ничего не заподозрили.
— Вы приехали поговорить с кем-то из полиции?
— Да. В общем, да.
— Я полицейский. Я работаю там.
Женщина взглянула на небрежно одетого Адамберга; казалось, она разочарована или не верит его словам.
— Значит, вы должны их знать?
— Да.
— Всех?
— Да.
Женщина открыла большую коричневую сумку с потертыми углами и, достав сложенный вчетверо лист бумаги, бережно развернула его.
— Господин комиссар Адамберг, — старательно прочитала она. — Вы его знаете?
— Да. Вы приехали откуда-то издалека, чтобы встретиться с ним?
— Из Ордебека, — произнесла она с усилием, словно ей было трудно в этом признаться.
— Не знаю, где это.
— Ну, в общем, это около Лизьё.
Нормандка, подумал Адамберг, вероятно, именно поэтому из нее приходится все вытягивать клещами. Когда-то у него были знакомые нормандцы, и он потратил уйму времени, прежде чем приручил этих молчунов. Для них проронить несколько слов — все равно что выложить луидор, причем еще неизвестно, окупится ли такой расход. Продолжая разговор, Адамберг медленно прогуливался, вынуждая женщину следовать за ним.
— В Лизье тоже есть полицейские, — сказал он. — Наверно, они есть даже в Ордебеке. У вас же там есть жандармы, так?
— Они не станут меня слушать. А вот викарий из Лизье, который знаком с кюре из Мениль-Бошана, сказал, что здешний комиссар может меня выслушать. Поездка стоила дорого.
— Речь идет о чем-то важном?
— Ну да, конечно, это важно.
— Речь идет об убийстве? — допытывался Адамберг.
— Может, и об убийстве. Хотя нет. Просто некоторые люди скоро умрут. Я же должна предупредить полицию, верно?
— Некоторые люди скоро умрут? Им угрожали?
Присутствие этого человека немного успокаивало ее. Она была в ужасе от Парижа, а еще больше — от своего решения. Уехать потихоньку, обмануть детей. А вдруг поезд опоздает? И она не успеет на автобус? Этот полицейский разговаривал так мягко, он словно пел. Наверняка он не из их краев. Скорее, он с юга, невысокий, смугловатый, лицо впалое. Ему бы она рассказала свою историю, но викарий дал ей на этот счет строгие указания. Только комиссару Адамбергу, и никому другому. Викарий знает, что говорит, он ведь кузен бывшего руанского прокурора, а уж тот разбирается в полицейских. Викарий назвал ей фамилию Адамберга с большой неохотой, он считал, что об этом вообще не стоит рассказывать, и был уверен, что она не решится поехать в Париж. Но она не могла сидеть в своей норе, когда вокруг происходят события. Мало ли, вдруг с детьми что-то случится.
— Я могу говорить только с тем комиссаром.
— Я и есть тот комиссар.
Казалось, маленькая, хрупкая с виду женщина готова наброситься на него.
— Так почему вы сразу не сказали?
— Но я ведь тоже не знаю, кто вы.
— И не надо вам знать. А то назовешь свою фамилию — и потом ее повторяют все, кому не лень.
— Ну и что тут плохого?
— Неприятности, вот что. Фамилию никто не должен знать.
Патологическая склочница, решил Адамберг. Которую, возможно, в один прекрасный день найдут с двумя комками хлебного мякиша в горле. Но патологическая склочница была до смерти напугана каким-то конкретным фактом, и это обстоятельство настораживало Адамберга. Некоторые люди скоро умрут.
Они развернулись и пошли в сторону Конторы.
— Я только хотел вам помочь. Перед этим я какое-то время наблюдал за вами.
— А тот человек? Он с вами? Он тоже наблюдал за мной?
— Какой человек?
— Вон тот, с необычными волосами, в которых оранжевые пряди. Он с вами?
Адамберг нашел взглядом Вейренка: тот стоял в двадцати метрах от них, опершись спиной о косяк двери в Контору. Он не вошел в здание, он ждал снаружи, рядом с голубем, который тоже не двинулся с места.
— Этому человеку, — сказал Адамберг, — в детстве исполосовали голову ножом. И на местах, где остались шрамы, отросли вот такие волосы, рыжие. Не советую намекать ему на это.
— Я не хотела его обидеть, просто я не очень-то умею разговаривать. В Ордебеке я почти никогда не разговариваю.
— Это не беда.
— А вот дети у меня любят поболтать.
— Понятно.
«Да что такое с этим голубем, черт возьми? — вполголоса произнес Адамберг. — Почему он не улетает?»
Женщина утомила Адамберга своей нерешительностью, он оставил ее в покое и направился к голубю, а Вейренк тяжелым шагом пошел ему навстречу. Очень хорошо, пускай он ею займется, если, конечно, дело того стоит. Он отлично справится. Круглое лицо Вейренка располагало к доверию и становилось еще обаятельнее, когда его изредка освещала улыбка, изящно приподнимавшая губу с одной стороны. Это было явное преимущество, за которое Адамберг когда-то его возненавидел[2] и которое привело их к губительному противостоянию. Сейчас оба почти вытравили из памяти остатки былой вражды. Комиссар обхватил неподвижного голубя и приподнял, а в это время Вейренк размеренно шагал к нему: сзади шла маленькая, невесомая женщина, дыхание которой немного участилось. В сущности, она так старалась не привлекать к себе внимания, что Адамберг, пожалуй, и не заметил бы ее, если бы не цветастая блузка, обрисовывавшая ее фигуру. Быть может, без блузки она становилась невидимкой.
— Какой-то сукин сын связал ему лапы, — сказал комиссар, разглядывая перепачканную птицу.
— Вы и голубями занимаетесь? — без тени иронии спросила женщина. — Я тут видела стаю голубей, от них столько грязи.
— Но это не стая, — резко сказал Адамберг, — это просто голубь, один-единственный. Не совсем то же самое.
— Да, конечно, — согласилась женщина.
А она отзывчивая и в конечном счете сговорчивая. Может, он ошибся и ее не найдут с хлебным мякишем в горле. Может, она вовсе не патологическая склочница. Может, у нее и правда самые настоящие неприятности.
— Вы, значит, голубей любите? — спросила женщина.
Адамберг поднял на нее свои подернутые туманом глаза.
— Нет, — ответил он. — Но я не люблю сукиных детей, которые связывают им лапы.
— Да, конечно.
— Не знаю, есть ли эта игра в ваших краях, но здесь, в Париже, некоторые в нее играют. Поймать птицу и связать ей лапы тонкой веревочкой в три сантиметра длиной. После этого птица почти не может передвигаться, только крошечными шажками, и совсем не может взлететь. Она медленно умирает от голода и жажды. Вот такая вот игра. А я эту игру ненавижу, и я обязательно найду парня, который издевался над голубем.
Адамберг открыл широкую дверь и вошел в Контору, оставив женщину и Вейренка на улице. Женщина пристально разглядывала шевелюру лейтенанта, в которой среди темных, почти черных волос нагло сверкали рыжие пряди.
— Он правда будет возиться с этим голубем? — растерянно спросила женщина. — Но ведь его уже не спасти. У вашего комиссара на рукавах полно блох. Это признак, что у голубя уже нет сил ухаживать за собой.
Адамберг доверил голубя самой выдающейся личности в своей команде, лейтенанту Виолетте Ретанкур, не сомневаясь, что та сумеет выходить птицу. Если Ретанкур с этим не справится, значит не справился бы никто. Великанша недовольно поморщилась; это не предвещало ничего хорошего. Голубь был в ужасном состоянии; пытаясь освободиться от пут, он стер кожу на лапах, и теперь веревка врезалась в мясо. Организм истощен и обезвожен, ну ладно, посмотрим, что можно сделать, заключила Ретанкур. Адамберг покачал головой и на секунду сжал губы, как всякий раз, когда он сталкивался с жестокостью. А этот обрывок веревки был орудием жестокости.
Маленькая женщина вошла вслед за Вейренком и с инстинктивным почтением взглянула на громадную Ретанкур. А та ловко обернула птицу влажной тряпочкой. Чуть позже, сказала она Вейренку, надо будет заняться лапами, попробовать извлечь из них веревку. Оказавшись в широких ладонях Виолетты Ретанкур, голубь не шевелился. Он проявлял полную покорность, как сделал бы любой другой на его месте, проникнутый неясной тревогой и в то же время восхищением.
Женщина, немного успокоенная, зашла в кабинет Адамберга и села на стул. Она была такая хрупкая, что заняла только половину сиденья. Вейренк, усевшись в углу, разглядывал кабинет, который когда-то был ему так знаком. До принятия решения оставалось три с половиной часа. Впрочем, вопреки теории Адамберга, решение было уже принято, но он его еще не знал. Проходя через большую общую комнату, он поймал на себе враждебный взгляд Данглара, который рылся в бумагах. Данглар не любил не только его стихи, но и его самого.
III
Женщина наконец согласилась назвать свою фамилию, и Адамберг записал ее на первом попавшемся листке бумаги: эта небрежность посетительнице не понравилась. Похоже, комиссар вовсе не собирался заниматься ее делом.
— Валентина Вандермот, — повторил комиссар: он с трудом запоминал новые слова, особенно имена собственные. — И вы приехали из Ардебека.
— Из Ордебека. Это в департаменте Кальвадос.
— И у вас трое детей?
— Четверо. Три сына и дочь. Я вдова.
— Что случилось, мадам Вандермот?
Женщина опять открыла сумку и достала номер местной газеты. Слегка подрагивающими руками она развернула газету и положила на стол.
— С этим человеком беда случилась. Он исчез.
— Как его зовут?
— Мишель Эрбье.
— Это ваш друг? Или родственник?
— О нет. Совсем наоборот.
— Как это понять?
Адамберг терпеливо ждал ответа, для которого ей, очевидно, нелегко было подобрать слова.
— Я его ненавижу.
— А-а, очень хорошо, — сказал он и заглянул в газету.
Пока Адамберг вчитывался в коротенькую заметку, женщина бросала беспокойные взгляды, изучая стену то справа, то слева; никакой разумной причины для этого придирчивого осмотра Адамберг подыскать не мог. На женщину опять напал страх. Она боялась всего. Боялась города, боялась людей, боялась, что ее будут осуждать, боялась его. Адамберг все еще не понимал, почему она проделала такой долгий путь, чтобы поговорить с комиссаром полиции о Мишеле Эрбье, если она его ненавидела. Этот человек, пенсионер, страстный охотник, однажды уехал из дому на мопеде — и пропал. Через неделю после исчезновения жандармы решили осмотреть дом. Два морозильника, обычно набитые всевозможной дичью, были пусты, их содержимое валялось на полу. Больше там ничего не обнаружили.
— Я не могу в это вмешиваться, — извиняющимся тоном произнес Адамберг, отдавая ей газету. — Если этот человек исчез, его делом, как вы понимаете, должна заниматься местная жандармерия. И если вы что-то знаете, вам надо говорить с ними.