Наследница. Графиня Гизела (сборник) Марлитт Евгения
– Не можешь же ты в самом деле требовать, чтобы я воспевала гимны в честь дома, где чувствовала себя невыразимо несчастной, – проговорила она. – Но прошу тебя, Теобальд, оставь эту трагическую позу, поди сядь здесь.
Приветливая улыбка заиграла на ее губах.
Он сел.
– Я знаю исход, – начала она.
Госпожа фон Гербек, после своей возвышенной речи опустившаяся в изнеможении на подушки, поспешно протянула свою руку к молодой девушке.
– Не теперь, моя дорогая, – заговорила она с многозначительным видом. – Господин мастер, кажется, не расположен сегодня понимать очень простые вещи.
– Но, Боже мой, когда-нибудь должна же я сказать это! – вскричала сердито Ютта. – Теобальд, у меня есть план, мне сделали предложение, впрочем, называй как хочешь. Одним словом, его светлость предлагает поступить мне в придворные дамы…
Молодой человек минуту стоял молча. Его прекрасное лицо как бы окаменело. Наконец, после тяжелой паузы, он поднял глаза; взгляд его ясно говорил, какой смертельный удар нанесен был его сердцу.
– Княгине известно, что ты обручена? – спросил он тихим голосом, устремляя потухший взор на свою невесту.
– До сих пор еще нет…
– И ты полагаешь, что при таком строгом на этикет дворе, как в А., сделают придворной дамой невесту какого-нибудь горного мастера, смотрителя завода?
– Надо надеяться, что их светлость на этот раз сделают исключение, принимая во внимание древнее имя Цвейфлингенов, – быстро вмешалась госпожа фон Гербек. – Само собой разумеется, надо очень и очень тонко приняться за этот деликатный вопрос. Предоставьте это мне, любезный господин мастер!.. Время – лучший помощник! Первую половину года нет надобности сообщать что-либо их светлостям, а там…
– Прошу вас, позвольте мне остаться наедине с моей невестой, – перебил ее горный мастер.
Она онемела от изумления. Как! Этот человек, которого по необходимости выносят здесь, осмеливается выгонять ее из ее собственной комнаты?.. Его превосходительство министр не дозволяет себе этого ледяного резкого тона… Эта мужицкая наивность до крайности забавна и смешна!.. Барыня, однако, ничем не обнаружила своих помыслов ввиду строгой и мрачной решимости, с которой молодой человек, поднявшись, ждал ее удаления.
Она бросила быстрый взгляд на Ютту. Вид этого классического профиля в его безмолвном высокомерии со слегка подвижными ноздрями и сжатыми губами выражал холодную смелость в попытках убеждения «неотесанного мужичья»…
Величественно изображая на лице своем иронию, поглядывая направо и налево, поплыла она вон из салона. В это время выходил и студент, закрывая за собой коридорную дверь.
Поднявшись, Ютта отошла в глубокую оконную нишу, мастер последовал за ней: эта юная пара физической красотой не уступала друг другу. Зеленые тяжелые занавеси как бы отделяли их от всей этой аристократической обстановки. Густой широколиственный плющ, спускаясь со стены, вился над их головами, в окно глядел мир Божий во всей своей весенней красоте…
– Ты, стало быть, находишься уже в сношениях с двором, – начал Теобальд; решительный тон вопроса тем не менее не в состоянии был скрыть горечи разбитого сердца.
– Да, – ответила девушка и, проведя рукой по своему роскошному платью, продолжила: – Эту материю прислала мне княгиня и, кроме этого, целый сундук с тончайшим бельем, шалями и кружевами – моя уборная точно магазин… Ее светлости известно мое финансовое положение, и она, во избежание всяких толков, желает, чтобы я явилась ко двору в приличном виде.
Все проговорила она между прочим, как будто подобная вещь разумелась сама собой, между тем как горный мастер с ужасом и недоумением смотрел на нее.
Сдержанность и терпение этого человека не выдержали, благородное негодование и глубокая скорбь звучали в его голосе, когда он проговорил:
– Ютта, и ты осмелилась разыгрывать со мной такую жалкую комедию?
Она смерила его высокомерным взглядом.
– Ты, кажется, намерен оскорблять меня! – проговорила она с холодной усмешкой и с пылающим взором. – Берегись, Теобальд, я уже не ребенок, которого водили на помочах ты и моя ожесточенная старуха мать!
Он с испугом взглянул ей в лицо, затем, глубоко вздохнув, провел рукой по лбу.
– Да, ты права – а я был слеп, – проговорил он едва слышно. – Ты более уже не ребенок, который когда-то по собственному желанию, приникнув к моей груди, шептал мне, оробевшему и не верившему своему счастью: «Я люблю тебя, ах, как люблю!»
И он стиснул зубы.
Девушка в замешательстве рвала на мелкие кусочки плюшевый лист; мерное шуршанье шелкового платья слышалось из дверей салона. Гувернантка, как телохранитель, маршировала в соседней комнате.
– Я не понимаю, – отрывисто заговорила Ютта, – с какой стати ты начинаешь мне напоминать о моем обязательстве таким странным образом? Докажи, чем я нарушила его?
– Изволь, Ютта: от княжеского двора возврата в мой дом нет!
– Ты говоришь это – не я!
– Да, я говорю это!.. И если ты действительно захочешь возвратиться, дом мой будет закрыт для тебя… Мне не нужно жены, вкусившей наслаждений придворной жизни! Я не имею ничего общего с женщиной, окунувшейся в это море разврата и пошлости!.. О, как безумно, как вероломно изменил я бедной слепой женщине! Ни часу не должен был я оставлять тебя в Белом замке! Ты здесь уже вкусила отравы – эти тряпки, эти подачки, которые ты с такой гордостью носишь, уже отравили твою душу! Ютта, оставь замок, – продолжал он дрожащим голосом, взяв руку девушки.
– Ни за что на свете не сделаю такой глупости, над которой все будут смеяться!
Он выпустил ее руку.
– Так… Но я еще задам тебе вопрос: чьему ходатайству обязана ты своим будущим блестящим положением?
Она взглянула на него нерешительно.
– Моей приятельнице, госпоже фон Гербек, – проговорила она медленно.
– Кто знает гордость нашей царствующей династии, тому хорошо известно, что подчиненная министра не может иметь непосредственного влияния, – возразил он коротко.
Гувернантка, находившаяся на своем посту, отскочила как ужаленная.
– Ютта, мне лично больше нечего тебе сказать, с этой минуты я для тебя чужой человек, – продолжал он, возвышая тон. – Но я должен с тобой говорить от имени твоей матери! Поступай куда хочешь – твое древнее благородное происхождение дает тебе доступ ко всем дворам, – только уходи отсюда… Ты не должна пользоваться благосклонностью того, кого проклинала твоя несчастная мать!.. Ютта, министр…
– А, теперь является на сцену отмщение! – прервала его со злобой девушка, стремительно отходя от окна. – Издевайся над ним сколько хочешь! – вскричала она с бешенством. – Называй его убийцей, кем угодно! И даже если бы весь свет кричал об этом и подтверждал это, – я не верю ничему, потому и слушать не буду!
И она зажала уши.
Помертвевшие губы молодого человека были так плотно сжаты в эту минуту, как будто бы они навеки хотели замолкнуть. Медленно снял он обручальное кольцо и протянул его девушке – она поспешно стала снимать свое, и теперь, в первый раз во все продолжение бурной сцены, лицо ее покрылось густым румянцем стыда и смущения. Она все время держала тяжелый букет в своей правой руке, чтобы не видеть обручального кольца, на котором останавливался смущенный взгляд неверной невесты.
Горный мастер направился к двери, которую в эту минуту отворял студент, а из салона спешила госпожа фон Гербек, с нежностью простирая свои объятия «непоколебимой».
– Он иначе не захотел, глупец, – шептала с досадой девушка, не слишком ласково избегая объятий.
Она понюхала освежающей эссенции и бросила себе пудры на лицо – предохранительное средство от портящего кожу волнения.
Глава 9
Оба брата буквально бежали к выходу из замка, даже благоухающий воздух длинных коридоров, казалось им, был наполнен ложью и изменой.
Внизу, в отворенных дверях музыкального салона, стоял управляющий замком и кричал на людей, которые устанавливали флигель. Шелковые пунцовые оконные занавеси были спущены, на стенах горели канделябры, яркий огонь пылал в мраморном камине, прислуга приготовляла стол для кофе – словом, вид музыкального салона его превосходительства был как нельзя более привлекателен. Ноктюрн Шопена, во всяком случае, должен быть сегодня сыгран, а затем гости, опустошая серебряную корзинку с печеньем и распивая кофе из изящного фарфора, подымут на смех выпровоженного претендента на руку будущей придворной дамы ее светлости.
На одном из близстоящих к камину кресел сидела маленькая Гизела. Худенькие ножки были скрещены, маленькое бледное личико резко выделялось на цветной обивке кресла. Увидя в отворенную дверь проходящих по передней молодых людей, она быстро вскочила с кресла. Очевидно, в эту минуту она осталась без всякого надзора, ибо в то время, когда горный мастер вышел уже на площадку лестницы, она догнала его, остановила и, вытащив из кармана целую пригоршню медных монет, задыхаясь проговорила:
– Возьмите, пожалуйста, я собирала их потому, что они такие красивые. А здесь много денег, не правда ли?
Горный мастер остановился механически, его безучастный взгляд упал на ребенка. Казалось, точно какое дуновение пронеслось над этим здоровым телом и честной душой.
– Не трогай его! – грозно вскричал студент, отталкивая девочку.
Он горько засмеялся, когда монеты, выскользнув из рук испуганного ребенка, покатились по песку площадки.
– Тебе уже известно, змееныш, – вскричал он, – как знатные обращаются с сердечными ранами других людей? Они думают, что деньги всесильны и здесь!.. Но в тебе-то что есть знатного, хворое, гадкое, маленькое созданье?
Звук его сильного юношеского голоса звонко отдавался в передней. Прислуга и управляющий с вытянутыми шеями выглядывали из дверей музыкального салона, а в глубине передней показалась Лена. Она всплеснула руками, увидев маленькую графиню, без теплой одежды, с открытой головкой стоящую на воздухе. Расслышав же слова студента, она в испуге бросилась к ребенку и оттащила его от дерзкого человека. В эту же минуту в одном из окон нижнего этажа белая рука отдернула опущенный занавес и за стеклом показалось бледное лицо министра. Лихорадочные пятна на щеках студента запылали еще ярче.
Он приблизился к окну.
Министр заметным движением отшатнулся назад, только длинные ресницы снова опустились на глаза – поднятая рука молодого человека была безоружна.
– Да, смотри и радуйся! – вскричал студент далеко разносящимся голосом. – Презренная, там, наверху, отлично обделала свое дело – плебей идет прочь!.. Ладно, продолжай так, сиятельный! Игнорируй голодную смерть в стране, ты хорошо правишь страной! Да и что тебе, в самом деле, сострадать здешнему народу, тебе, пришельцу!
Голова министра исчезла, занавес опустился, в передней раздался сильный звонок.
Неизвестно, последовало ли приказание возвратившимся обратно с испуганными лицами лакеям выгнать крикунов.
Горный мастер опустил руку на плечо брата и увлек его за собой.
Высокая атлетическая фигура молодого человека, его спокойные черты, его мертвенно-оцепенелый взгляд, который он, уходя, бросил на замок, действительно были способны вселить уважение и в эти мелкие, холопские души, – прислуга не шевелясь стояла в то время, как братья шли по двору.
Легкие вечерние сумерки начинали окутывать окрестности. Солнце уже скрывалось за горы, слегка золотя их вершины. В воздухе стало очень свежо. Окна оранжерей покрыты были соломенными рогожами. Из труб Нейнфельда валил сильный дым.
Заметил ли молодой человек, что, выходя из ворот Белого замка, он пошел в противоположном направлении?
Студент заботливо взял руку брата, взглянул ему в лицо и понял, что в эту минуту душевная мука овладела всем существом молодого человека – он молча пошел с ним рядом.
Так шли они все дальше и дальше. Шли без пути и дороги по залитому лугу, через низкий ольшаник, с каждым шагом ноги их вязли в разбухшей почве. Уже туман разостлался над долиной, когда они поднялись на гору. Но что может спасти раненного насмерть оленя, если он и скрывается с глаз охотника? Он носит в себе уже смерть, он мчится с ней через горы и долины. Уста молчат, но в этом безмолвии еще громче вопиет предсмертная мольба.
Горный мастер достиг уж площадки горы, в то время как студент отдыхал, прислонясь к дереву на склоне.
Наступившая темнота стерла уже все краски в долине, лишь пенящаяся река сохранила слабый отблеск и на вершине раздавался ее грозный ропот. В селении зажигали огни, пламя из труб языками рвалось к небу. В Белом замке светились окна. Его превосходительство катил теперь, вероятно, в резиденцию, поспешая к придворному балу. Торжество сияло на его бледном лице и под сонливо опущенными ресницами, а на роскошной мягкой софе графини Фельдерн, может быть, в эту минуту отдыхала дочь несчастной слепой старухи в блестящем шелковом платье от царских милостей и щедрот, мечтая о том, когда с появлением блистательно прекрасной новой придворной дамы взойдет новая ослепительная звезда. Длинная галерея предков в покинутом Лесном доме – этот увековеченный кистью прототип боярской спеси – оживет снова в юном отпрыске, древнее имя снова будет произноситься при дворах. В этом юном создании скрывалась порода, строгий дух предков… Исконная драма, к исполнению которой этот ряд высокородных охотников доставил немало актеров, разыгрывалась и поныне: аристократическое высокомерие изменило любви.
Взволнованный и измученный до полусмерти, студент убедил брата возвратиться домой. Они с трудом спустились с горы и теперь стояли в глубоком ущелье, где, пенясь и клокоча, несла река свои вздымающиеся воды.
Взошла луна и осветила мутную массу воды с несущимися по ней елями и соснами. Река была почти наравне с берегом.
Еще ниже, в гнездившейся в лощине ближней деревушке, показались люди. Мужчины и женщины несли на головах постели и кой-какую домашнюю утварь, дети гнали перед собой пару коз.
– Ночью будет неладно – вода все пребывает! – обратился один из шедших к горному мастеру.
Люди эти переселялись в другие, повыше выстроенные лачуги.
Эта весть как бы отрезвила горного мастера. Он быстрыми шагами пошел вдоль реки – все его работники, жившие в Нейнфельде, были в опасности.
Теперь он вгляделся в то, что несла в своих водах разлившаяся река: вот дверь, за ней, между поленьями дров, балки, драницы крыш…
А тихий лунный свет серебрит эту мрачную картину.
На нейнфельдской колокольне пробило девять. Проскитавшись четыре часа, братья подошли к мосту – студент от усталости близок был к обмороку. Вдруг на противоположном берегу показался Зиверт. Он махал руками и что-то кричал, но за шумом плотины и волн ничего нельзя было разобрать.
В то время как горный мастер остановился, чтобы расслышать слева старика, студент нетерпеливо ступил на мост и пошел далее.
Крики старика усилились, он как безумный замахал руками, и в эту минуту раздался глухой треск, несшиеся балки ударились о сваи, которые стали погружаться в воду, – волны с быстротой мысли разнесли подгнивший остов, и между хаосом мчащихся досок и балок исчезла фигура студента.
Горный мастер бросился за ним.
Изнуренный болезнью молодой человек погибал в стремительном потоке. Даже исполинской силы мужчина, такой, как горный мастер, и тот едва мог противостоять напору воды: два раза напрасно протягивал он руку за несчастным – все ближе и ближе несло их к плотине. Наконец горному мастеру удалось схватить брата. Но тут настало самое ужасное – студент как бы обезумел: он не узнавал своего спасителя, отбивался от него, защищаясь от спасающей руки с таким же отчаянием, как от готовых поглотить его волн.
Однако, несмотря на эту ужасную борьбу, горный мастер стал приближаться к берегу, последним усилием толкнул он студента на берег, где Зиверт поймал его за руку и вытащил из воды.
Именно в этом месте река была наиболее глубока: берег возвышался тут еще на три фута над поверхностью воды.
Последнее могучее движение, которым он выбросил на берег брата, откинуло его самого на средину реки. Тут снова началась борьба, уже за собственную жизнь, но или не дорога была ему уже эта жизнь, или действительно силы изменили ему, но молодой человек вдруг исчез.
Зиверт в отчаянии ломал руки и звал утопавшего. И вот, высоко над водой, мелькнуло бледное как смерть лицо – старый солдат с клятвой уверял всю свою жизнь, что видел улыбку на этом лице, – руки сделали как бы прощальный жест.
«Прощай, Бертольд!» – раздалось над водой.
Налетевшие доски покрыли место, где погибли молодость, красота и честное, мужественное сердце. Старый солдат стоял на берегу и не мог оторвать глаз от мчавшейся массы, у плотины он опять заметил взмах рук, затем все с грохотом исчезло в глубине…
На нейнфельдском кладбище, рядом с могилой слепой, похоронен был и горный мастер; тело утопленника нашли неподалеку от Нейнфельда, зацепившимся за ивовый кустарник. Ходил слух, что и студент утонул, ибо с несчастной ночи и он бесследно пропал. «К своему счастью», – говорили люди. В замке с великим негодованием рассказывалось, какие ужасные вещи наглый, дерзкий демон наговорил в лицо его превосходительству, и то, что это неслыханное преступление требовало достойного возмездия, само собой разумелось.
Год спустя после этих событий, когда первые весенние цветы распустились на могиле горного мастера, в придворной капелле в А. совершалось бракосочетание.
На хорах теснилась знать и высшие сановники, присутствовали также и члены княжеского дома.
Невеста, как мраморное изваяние, стояла неподвижно, лишь в глазах сверкал огонь торжества – ее ожидали блеск и высокое положение в свете, все то, чего она так жаждала.
Увешанным орденами женихом был барон Флери, министр, а рядом с ним – придворная дама Ютта фон Цвейфлинген, «дочь барона Ганса фон Цвейфлингена и Адельгунды, урожденной баронессы фон Ольден».
– Безупречный союз, ваша светлость, – прошептала обергофмейстерина с улыбкой глубокого самодовольства, обращаясь к княгине с поздравлением и кланяясь чуть не до земли.
Глава 10
Одиннадцать лет прошло со смерти горного мастера.
Радостно забилось бы сердце умершего, с такой теплотой и верностью относившееся к нуждам своих земляков, при виде нейнфельдской долины.
Белый замок, конечно, не тронутый ни временем, ни непогодой, высился среди зелени, как будто все эти одиннадцать лет сохранялся под стеклянным колпаком.
Высокая белая стена отделяла его от всего живущего вне его. Это был строго охраняемый заповедный мирок, столь же консервативно и неподвижно прозябающий в данной ему форме, как и самые принципы аристократии.
Большой контраст с этим добровольно наложенным на себя безмолвием представляла деятельная жизнь по ту сторону стены. Ее глубокое, могучее дыхание далеко разносило свое серое знамя – оно развевалось даже и над Белым замком, весело пронизывая воздух, которым дышали аристократические легкие, и над тихими горами распростерлась мощная рука промышленности.
Шесть лет тому назад завод был продан государством: он перешел в частные руки и с тех пор стал принимать такие размеры, о каких прежде никто не мог бы и вообразить. С баснословной быстротой выросло колоссальное здание в нейнфельдской долине. Там, где когда-то одна доменная труба одиноко высилась в воздухе, теперь дымилось четырнадцать фабричных труб; железное производство соединилось с бронзолитейным. В прежние времена завод поставлял лишь самые примитивные изделия, ныне же превосходные литейные вещи ходили по всему свету.
Громадная масса зданий, – где грохотал и толчейный молот, разбивающий руду, и отливали формы, ковали и пилили, бронзировали и наводили чернь, – занимала собой приблизительно все пространство между прежним заводом и селением Нейнфельд, да и само селение едва было узнаваемо. Огромное производство требовало много рук. Прежнего рабочего персонала не хватало, и вот сотни незанятых рук стекались из окрестных мест, и как бы по волшебному мановению исчезли все признаки бедности и нищеты, до той поры придававшие такой негостеприимный вид горной природе.
Можно было бы предположить, что новый владелец, созидая все это, имел в виду лишь одну цель, а именно благосостояние народа, ибо заработная плата была не только очень повышена, но впоследствии рабочие были сделаны участниками в прибыли. Но предприниматель был человек дичившийся и чуждавшийся всего, южноамериканец, нога которого, как рассказывали, никогда не ступала на европейскую почву. Он был и оставался незримым, как какое-нибудь божество; делами же управлял его уполномоченный, также американец. Таким образом, само собой рушилось предположение о необычайной гуманности, и все стали объяснять «заморской спекуляцией, которая была еще так чужда немецкому духу».
По поводу именно того, что народ обходился же без этих «заморских нововведений», что, хотя и исчезли нейнфельдские мазанки с заклеенными бумагой окнами и прохудившимися крышами, «но из этого не следует еще», говорилось всякий раз в печати, «чтобы мазанки эти вполне не удовлетворяли потребностям своих обитателей, ибо еще ни один из них не замерз в подобном жилище».
Однако, как бы там ни было, своевременно или несвоевременно совершилось преображение Нейнфельда, факт бы налицо и благотворно отзывался на жителях.
Двухэтажные красивые домики, с красными черепичными крышами, с выкрашенными светлой краской стенами, увитыми диким виноградом, со светлыми окнами, стояли на месте убогих лачуг. Перед каждым домом красовался цветник с усыпанными песком дорожками, сбоку виднелся хорошо обработанный огород. Жители приобрели вид людей, понимающих собственное человеческое достоинство. Болезни и пороки, эти неизбежные спутники нищеты, стали редкими посетителями Нейнфельдской долины. Невидимый человек из Южной Америки, казалось, был настоящим Крезом, и, как выражались простодушные поселяне, «был гораздо богаче их государя», ибо он выстроил новые жилища не только им, но и всем своим рабочим в соседних селениях. На уплату затраченной на это суммы откладывался самый ничтожный процент из общей прибыли, так что рабочие, сами не зная как, вступали во владение здоровыми и удобными помещениями. Устроена была также народная библиотека, заведены школы, пансионные классы и другие благородные учреждения; и, таким образом, интеллигенция и прогресс, как бы на крыльях бури, занесены были в страну, доселе тупо лежавшую у подножия Белого замка.
Кроме завода, чужестранец приобрел и все прежние лесные владения Цвейфлингенов. Барон Флери такую баснословную сумму получил за них, что было бы безумием с его стороны не согласиться на продажу. Теперь и лес, и Лесной дом были в одних руках.
В один прекрасный день предки Цвейфлингенов и оленьи головы, осторожно уложенные в ящики, отправились в А., где в пышном дворце министра отведено было для них особое помещение.
Явились работники, и возобновился старый, запущенный Лесной дом, для какой цели, никто не знал. По окончании работы новые замки были заперты, и лишь время от времени уполномоченный приказывал проветривать комнаты.
Министр редко приезжал в Аренсберг и, когда это случалось, рассказывала прислуга, украдкой опускал занавеси на окнах, из которых виден был Нейнфельд.
Продавая завод, который, по его выражению, был таким бременем для государства, он и не подозревал, что тот попадет в «такие неумелые» руки. Эта поистине образцовая колония являлась полнейшим осуждением его правительственной системы – на его собственных глазах развивался губительный дух нововведений, огнем и мечом уничтожить который он рад был бы от всей души.
Его превосходительство, как и одиннадцать лет тому назад, все так же еще крепко держал в руках своих кормило правления. За последние годы он несколько расширил свою правительственную программу, а именно: начал силой покровительствовать религиозным стремлениям. Каждое воскресенье присутствовал он при богослужении, чтобы, так сказать, с кафедры получить небесное благословение своим мудрым мерам и своему «благотворному правлению».
И в самом деле, государственная машина так исправно была смазана и так удовлетворительно действовала, что государь каждый вечер с чистой совестью мог отходить ко сну и спокойно почивать, не тревожимый призраком государственных забот, в то время как министр его на несколько месяцев ежегодно отправлялся отдыхать за границу.
Барон Флери проводил время большей частью в Париже. Как потомок эмигрировавшей в 1794 году французской дворянской фамилии, само собой разумеется, он питал еще привязанность к своему прежнему отечеству, но при посещениях сиих имелись в виду и другие причины, как постоянно он давал всем заметить.
Недвижимого имущества он, понятно, не мог иметь во Франции – после бегства фамилии его оно было конфисковано и, несмотря на усиленные протесты его отца, вернувшегося на короткое время во Францию, было потеряно безвозвратно. Но столь долгое время спустя после своего бегства чудесным образом отцу его возвращена была вся его движимая драгоценность. Флери совершенно внезапно, среди ночи, должны были бежать из своего родового замка, окруженного санкюлотами и собственными возмутившимися крестьянами. Все деньги и драгоценности заблаговременно скрыты были в потаенном месте в погребе. Дикие шайки, разорив замок, не открыли, однако ж, сокровищ, которые впоследствии старый верный служитель, бывший садовником, незаметным образом перенес в свое жилище. И вот когда возвратившийся Флери, скрежеща зубами, стоял у ворот своего бывшего парка и смотрел на вновь отстроенный замок, к нему подошел седой, пришедший почти в ребячество старик и, всхлипывая, бросился целовать его руки, затем привел в погреб своего бедного домика и показал целый ряд бочонков, наполненных золотом. Эти деньги помещены были отцом его во Франции, о чем нередко упоминал министр и что было причиной его частых поездок в Париж.
Очевидно, оставшееся ему после отца наследство было громадных размеров, ибо министр вел жизнь истинно царскую, особенно после вторичного брака. Его доходы в Германии, как бы они ни были значительны, все же сравнительно с его расходами смотрелись «каплей на раскаленном камне», как говорит народная пословица. Понятно, этот далекий золотой фонд придавал особый ореол его превосходительству, и, казалось, занимая свой высокий пост, он делал это единственно из угождения своему светлейшему другу, князю.
Как было уже сказано, Белый замок редко видел своего владельца, тем не менее он не совсем еще осиротел.
Молодая графиня Штурм жила недалеко от него в своем Грейнсфельде и нередко проводила месяцы в любимом ею Аренсберге. Тогда Белый замок представлялся еще более недосягаемым, ибо девушка была строго воспитана во всех предрассудках своего сословия и к тому же с детства была такая болезненная, что всю свою юную жизнь проводила буквально в монастырском уединении. На шестом году она однажды была напугана, и с ней сделался нервный припадок, с тех пор при каждом волнении припадки возвращались. Доктора объявили, что ребенок недолговечен. Итак, в глазах света маленькая графиня Штурм считалась заживо умершей, все про себя заранее поздравляли министра, ибо он был единственным наследником ребенка.
Согласно докторскому предписанию, девочка была перевезена в Грейнсфельд пользоваться горным воздухом. Она была окружена роскошью и комфортом, приличными ее высокому происхождению, но в то же время лишена была всякого общества – госпожа фон Гербек, доктор и изредка учитель закона Божия были единственными людьми, которых она видела. Для жителей А. она почти не существовала, крестьянам же Аренсберга и Грейнсфельда лишь мельком, в окно проезжающей мимо них кареты, случалось видеть бледное личико. Даже в церкви им не удавалось посмотреть на свою госпожу, ибо, будучи воспитана в католической религии, она никогда не посещала протестантского храма.
Так проходил год за годом.
Врачи, глубокомысленно приложив палец ко лбу, делали свои прогнозы, а между тем, вопреки предсказаниям, из предреченной смерти и тлена расцветала лилия, весело и бодро смотревшая на мир Божий.
Там, где в былое время владения Цвейфлингенов сливались с землей, принадлежащей к Аренсбергу, расстилалось прекрасное небольшое озеро.
Жаркое июльское солнце было близко к закату, последние его лучи золотили зеркальную поверхность воды. Только вдоль берегов, поросших дубовым и буковым лесом, вода была темна, как и самый лес.
По озеру плыла лодка.
На веслах сидела девушка, против нее, на узенькой скамейке, трое детей, два мальчика и девочка. Дети пели, их звонкие голоса весело неслись по озеру. Девушка молча гребла.
Вдруг дети смолкли: на противоположном берегу показался господин с двумя дамами.
– Гизела! – закричал господин, рассмотрев лодку.
Девушка встрепенулась, щеки ее вспыхнули, в глазах сверкнула сильная досада.
– Нечего делать, придется нам вернуться, – сказала она, посмотрев с улыбкой на детей.
И, ловко повернув лодку, стала грести к берегу. Равномерные удары весла ясно говорили, что девушка не особенно стремилась достичь берега.
Не было ли это причиной тому, что господин, стоявший на берегу, мрачно сдвинул брови, а красивая дама, пришедшая с ним, с неописуемым выражением изумления, нетерпения и досады отняла от глаз лорнетку?
– Ну, мое дитя, в странном положении мы тебя находим! – резко вскричал господин, когда лодка приблизилась к берегу. – Наконец, что это за благородные пассажиры, которых ты перевозишь? Сомневаюсь, чтобы они, как и ты, помнили, кто сидит с ними на веслах!
– Милый папа, на веслах сидит Гизела, имперская графиня Штурм-Шрекенштейн, баронесса Гронег, владетельница Грейнсфельда и прочая, и прочая, – отвечала молодая девушка.
В тоне ответа слышалось не плутовское поддразнивание, но совершенно серьезное возражение на сделанный упрек. В эту минуту говорившая выглядела истинной представительницей знатного аристократического титула.
Она ловко пристала к берегу и легко выпрыгнула из лодки.
Ребенок с некрасивым, грубоватым лицом, с бесцветными волосами, с желтым, болезненным цветом лица – хилое созданьице, приговоренное разными авторитетами к смерти, – нежданно-негаданно преобразовался в прелестную, очаровательную девушку. Кто видел портрет графини Фельдерн, «красивейшей женщины своего времени», – ее гибкий, грациозный стан, белоснежное лицо, роскошные густые волосы, – того поразило бы сходство внучки с бабушкой.
Конечно, девственные задумчивые глаза девушки не метали тех демонски очаровательных взглядов, и золотые, с янтарным блеском волосы переходили здесь в темно-русый цвет с нежным золотистым оттенком на висках. Но все тот же ясно-холодный, твердый взгляд, о который разбивалось всякое старание уговорить к чему-либо, все та же сдержанность в обращении, которая как нельзя резче проявилась в эту минуту: девушка легко и непринужденно наклонила голову, но рука ее не протянулась для дружеского пожатия, хотя его превосходительство прибыл прямо из Парижа, где он оставался три месяца, а его прекрасная супруга зиму и весну провела в Меране с больной княгиней и, таким образом, не виделась с падчерицей около года.
Если дама была отчасти напугана поступком девушки, решившейся одной отправиться в лодке, то теперь взгляд ее выражал что-то похожее на ужас. Но выражение это исчезло мгновенно. Она оставила руку супруга и протянула свои руки молодой девушке.
– Здравствуй, дорогое дитя! – вскричала она с нежной горячностью. – Ну вот, не правда ли, приезжает мама и сейчас же начинает бранить? Но, право, я прихожу в ужас, видя, как ты так прыгаешь… Ты должна подумать о своей больной груди.
– У меня грудь не болит, мама, – произнесла молодая девушка так холодно, насколько был способен ее детски нежный голосок.
– Но, душечка, неужели ты больше знаешь, чем наш прекрасный доктор? – спросила дама, с улыбкой пожимая плечами. – Разумеется, я никоим образом не хочу отнимать у тебя всякую надежду, но в то же время мы не можем допустить, чтобы ты так пренебрегала докторскими советами, – ты не в меру утомляешь себя… Ты не можешь себе представить, как ужасно я испугалась, увидев тебя в лодке… Душа моя, страдая падучей болезнью, не будучи в состоянии две минуты продержать спокойно руку, ты, несмотря на это, хочешь этими бедными больными ручками управлять лодкой!
Молодая графиня ничего не отвечала. Медленно подняла она руку, вытянула ее и неподвижно простояла так несколько минут. Хотя лицо ее и было немного бледно, но весь облик ее в эту минуту сиял юношеской силой и свежестью.
– Вот, убедитесь, мама, дрожит ли моя рука, – произнесла она с выражением горделивого счастья, откидывая назад голову. – Я здорова!
Против подобного утверждения нечего было возразить. Баронесса сделала вид, что опыт этот причинил ей сердцебиение, министр же, из-за опущенных век, метнул на эту руку, как бы выточенную из мрамора, с розоватым оттенком на кончиках пальцев, странный, боязливо испытующий взгляд.
– Не напрягайся так чрезмерно, дитя мое, – сказал он, беря и опуская руку девушки. – Этого совсем не нужно. Ты позволишь мне и в будущем сообразовываться с советами твоего доктора, хотя, может быть, советы эти и будут несколько расходиться с твоими собственными воззрениями?.. Впрочем, я не был испуган, подобно мама, увидев тебя в лодке. Но я откровенно должен тебе сказать, что эта молодецкая выходка – уходить из дому и бродить по лесу – крайне удивляет меня в графине Штурм… По этому поводу я не могу, впрочем, так строго отнестись к тебе, – все эти странности я приписываю твоему болезненному положению… Вас же, госпожа фон Гербек, – обратился он к пришедшей с ним другой даме, – я положительно не понимаю. Графиня брошена совершенно на произвол, где же были ваши глаза и уши?
Кто бы мог признать в этой толстой, неуклюжей женщине, побагровевшей теперь от волнения, прежнюю очаровательную гувернантку!
– Ваше превосходительство, идя сюда, всю дорогу бранили меня, – защищалась она, глубоко обиженная, – теперь графиня сама подтвердила справедливость моих слов, что ее духовное и телесное спокойствие я блюду, как Аргус, но, к несчастью, здесь и тысячи глаз будет мало! Мы час тому назад сидели в павильоне, перед графиней стояла полная ваза цветов, которые она хотела рисовать, – но вдруг она встает, без шляпы и перчаток идет в сад. Я остаюсь в полной уверенности, что она вышла на минуту, чтобы нарвать себе других цветов в саду.
– Ну да, я и имела это намерение, – перебила молодая девушка со спокойной улыбкой. – Только мне захотелось лесных цветов.
– Только этого недоставало, – сказал министр сдерживая себя, – чтобы ты получила склонность к сентиментальности! Я постоянно старался удалять от тебя разные отуманивающие мозг бредни и теперь, к сожалению моему, вижу, что ты заражена этой так называемой лесной графиней… Разве ты не знаешь, что молодая девушка твоего положения делается до крайности смешной в глазах порядочных людей, когда, подобно какой-нибудь пастушке, бродит по полям или садится на весла!
– Чтобы перевезти фабричных ребят, – ввернула глубоко оскорбленная гувернантка. – Я не могу понять, милая графиня, как можете вы забываться до такой степени!
До сих пор глаза Гизелы со свойственным ей задумчиво-испытующим выражением были устремлены на лицо отчима. Раздражительность его, всегда предупредительного к ней, очевидно, озадачивала ее более, чем самый выговор. Замечание же госпожи фон Гербек вызвало горькую улыбку на ее устах.
– Госпожа фон Гербек, – произнесла она, – я напомню вам о том, что вы всегда называли «руководящей нитью всей вашей жизни», – о Библии… Разве только благородным детям Христос дозволит приходить к себе?
Министр быстро поднял голову: минуту он безмолвно смотрел в лицо падчерицы.
Это юное существо, которое «ради его болезненного состояния» тщились взрастить в неведении и умственной апатии, окружая атмосферой лишь аристократических воззрений и предрассудков, этот строго охраняемый графский отпрыск вдруг проявляет невесть каким путем выработанное им логическое мышление, столь роковым образом напоминающее собой пресловутую свободу мысли!
– Что за нелепости говоришь ты, Гизела? – проговорил он. – Великим несчастьем было и остается для тебя то, что бабушка твоя так рано покинула нас… Она, эта истая представительница аристократического величия и женского достоинства, сумела бы… – Баронесса в это время начала откашливаться и кончиком своего лакированного ботинка отталкивать камешки в воду, – …с корнем вырвать тебя из этого настроения, – продолжал министр неуклонно. – От ее имени строго воспрещаю тебе все те несообразности, свидетелями которых мы только что были!
Напоминание о бабушке всегда производило свое действие на чистую душу девушки. Она очень гордилась своим высоким происхождением, ибо бабушка имела подобную же гордость: она держала себя с некоторой феодальной жестокостью относительно своих людей, вполне убежденная, что иначе и быть не должно, ибо «имперская графиня Фельдерн» поступала точно так же и основательно требовала того же и от своей внучки.
– По мне, пожалуй, – проговорила она теперь, колеблясь между уступчивостью и сопротивлением, – если это уж так неприлично для меня, то в другой раз этого не случится… Но дети эти были не с фабрики – маленькая девочка из пастората.
Речь ее прервана была криком.
Один из мальчиков, оттолкнувшись от берега, снова пристал к очень неудобному месту. Выпрыгивая из лодки, маленькая девочка упала, белокурая головка готова была уже исчезнуть под водой, как вдруг огромный ньюфаундленд, выскочивший из леса, бросился в воду. Схватив ребенка, он выпрыгнул с ним на берег, положив его к ногам вышедшего в это время из-за деревьев незнакомого господина. Девочка, как видно, не потеряла присутствия духа – она встала на ноги и принялась тереть мокрые глаза.
– Ах, Боже, мой новый голубой передник! – вскричала она, испуганно отряхивая воду с передника. – Ну, достанется мне от мамы…
Подбежавшая к ней Гизела дрожащими руками стала обтирать своим носовым платком ее мокрые плечи.
– Это бесполезно, – сказал господин. – Но я попросил бы вас на будущее думать, что и эта маленькая человеческая жизнь требует тоже охраны, коль скоро мы берем ее на свою ответственность… Если в глазах графини Штурм она имеет цену лишь как забава, то ведь у нее есть родители, которым она дорога. – Он взял ребенка на руки, приподнял шляпу и ушел вместе с собакой, которая с радостным лаем прыгала вокруг него.
Платок выпал из опущенных рук молодой графини. С глубоко испуганным выражением глаз и бледными губами выслушала она жесткую, карающую речь незнакомца и теперь, не двигаясь с места, безмолвно глядела вслед, пока он не исчез в глубине леса.
Глава 11
Ни министр, ни одна из его спутниц не приблизились к месту, где упала девочка. Дамы поспешно завернулись в шали и направились к лесу.
Падение и спасение девочки было делом одной минуты.
– Вы знаете, кто этот господин? – обратилась баронесса с живостью к гувернантке, опуская свой лорнет, со вниманием проследив все движения незнакомца.
– Да, кто это? – спросил министр.
– Хорошо ли вы его рассмотрели, ваше превосходительство? – спросила госпожа фон Гербек. – Это он – бразильский набоб, владетель завода, невежа, игнорирующий Белый замок, как какую-нибудь кротовую нору. Я не могу понять, как графиня решилась оставаться в его присутствии? Я готова держать пари, что он сказал ей какую-нибудь грубость – это видно по всему!
Баронесса сделала несколько шагов навстречу Гизеле, которая шла назад с опущенными ресницами.
– Тебя оскорбил этот человек, мое дитя? – спросила она нежно, но со странно испытующим взглядом.
– Нет, – ответила быстро Гизела, хотя лицо ее при этом вспыхнуло, а в глазах сверкнула гордость.
Между тем министр с гувернанткой вошли в лес.
Его превосходительство заложил за спину руки и опустил голову на грудь – всегдашняя его привычка, когда он кого-нибудь выслушивал. Много элегантности и гибкости было еще в его фигуре, но голова и борода уже поседели, щеки обрюзгли, что придавало его умному лицу какую-то угрюмость, – его превосходительство становился стар.
– Ему, кажется, нет до нас никакого дела, – болтала гувернантка. – Шесть недель тому назад он явился сюда, как снег на голову! Раз как-то, совершая свою утреннюю прогулку, прохожу я мимо лесного дома, гляжу, ставни все открыты, из трубы валит дым, а один из встретившихся нейнфельдских крестьян сказал мне: «Барин из Америки приехал!» Ах, ваше превосходительство, я всегда сожалела о том, что завод должен был перейти в такие руки. Вы не можете себе представить, что за дух нынче вошел в этот народ! Новые дома и чтение совсем вскружили им головы, так что они буквально забыли, кто они… Надо видеть, какую манеру они взяли кланяться, совсем не то, что прежде, – поклонятся, а потом так дерзко посмотрят в лицо… Все это, повторяю, постоянно меня расстраивает и положительно отравляет мне пребывание мое в Аренсберге. Но со времени прибытия этого Оливейры я еще более ожесточена.
– Он португалец? – прервала ее баронесса, шедшая сзади с Гизелой.
– Да, говорят, а судя по его неслыханному высокомерию, очень вероятно, что он происходит от какой-нибудь переселившейся в Бразилию португальской дворянской фамилии… К тому же и внешность его говорит за это предположение. Я его противница, но не могу не сознаться, что он очень красивый мужчина – ваше превосходительство сами могли убедиться в этом.
Превосходительство ничего не ответил, и обе дамы замолчали.
– У него осанка гранда, – продолжала, разгорячась, гувернантка, – а на лошади это бог! Ах, – прервала она себя испуганно, – и как пришло мне на язык подобное сравнение!
Углы рта ее вдруг опустились, как будто к ним привесили гири, веки набожно закрыли замаслившиеся глазки, – она была олицетворенное раскаяние и сокрушение.
– Будьте так любезны, расскажите, наконец, чем ожесточил вас так этот Оливейра? – спросил министр сурово и с нетерпением.
– Ваше превосходительство, он ищет случая оскорбить нашу графиню.
– Вы принудите его к этому! – вскричала молодая девушка с пылающими от гнева щеками.
Министр остановился, с неудовольствием и удивлением задержав взор на падчерице.
– О, милая графиня, как вы несправедливы! Разве я была причиной тому, что он игнорировал вас, когда вы мимо него ехали? Дело было таким образом, – обратилась она к министру и его супруге. – Я слышу, что он хочет в Нейнфельде основать приют для бедных сирот окрестных селений. Ваше превосходительство, в наше время надо держать ухо востро и действовать, если представляется к тому случай. Я преодолеваю свою неприязнь и отвращение к беззаконным и своевольным стремлениям всего нейнфельдского населения, запечатываю в конверт восемь луидоров от имени графини, пять талеров от вашей покорной слуги и посылаю португальцу как вспоможение в пользу предполагаемого приюта… Конечно, при этом я пишу несколько строк, где выражаю надежду, что заведение будет стоять на строго церковной почве, и говорю, что беру на себя труд позаботиться о попечительнице… Что из этого выходит?.. Деньги присылаются обратно с замечанием, что фонд на учреждение уже полон и что попечительства не требуется, а смотрительница уже имеется в лице прекрасно воспитанней старшей дочери нейнфельдского пастора. Ах, как меня это рассердило!
– Очень хитро вы взялись за дело, любезная моя госпожа фон Гербек! – проговорил министр с уничтожающей иронией. – И если вы так же поведете дело и далее, то поздравляю вас с успехом… Вам бы не следовало браться за это, – прибавил он с сердцем. – Заметьте раз и навсегда: я не хочу, чтобы неприязнь и противоречие имели здесь место, – золотую рыбку можно поймать тонкостью, если вам это еще не известно, многоуважаемая фон Гербек!
– И как это вам пришло в голову! – вскричала баронесса, смерив высокомерным взглядом приведенную в тупик гувернантку. – Как решились вы, по своему усмотрению, распоряжаться именем графини и навязывать ей роль, неприятную ни ей, ни нам?.. Наше бедное, больное дитя, – прибавила она мягко, – которое до сих пор охраняли мы как зеницу ока!.. Видишь ли, Гизела, – вдруг сказала она, устремляя на падчерицу озабоченный, пристальный взгляд, – ты далеко не так поправилась, как ты воображаешь… Вот опять лицо твое меняет цвет, то краснеет, то бледнеет, что всегда было предвестником твоих припадков!
Молодая девушка не произнесла ни слова.
Видно было, что минуту она находилась как бы в сильнейшей внутренней борьбе. Но затем она отвернулась и, пожав плечами, пошла далее. Движение это как бы говорило: «Я слишком горда, чтобы уверять в том, что уже однажды сказала, – думай, что хочешь».
Некоторое время все шли молча.
Госпожа фон Гербек была очень встревожена. Она отстала на несколько шагов от министра, чтобы заглянуть ему в лицо, выражение которого отнюдь не представлялось приятным.
Подойдя к воротам сада, он остановился, между тем как баронесса и Гизела пошли по аллее. Он через плечо еще раз взглянул на Нейнфельд, красные крыши которого сверкали, облитые солнечными лучами, – и только одна между ними высилась темной массой: это была новая шиферная крыша пасторского дома.
Глаза министра остановились на ней – холодная усмешка появилась на его бледных губах.
– С тем делом будет скоро покончено! – сказал он.
– Ваше превосходительство, пастор? – вскричала госпожа фон Гербек с радостным изумлением.
– Отставлен… Гм, мы просто даем случай человеку узнать по опыту, где легче он может зарабатывать свой хлеб: в слове Божием или в делах Божиих… В самом деле, он уж чересчур некстати именно теперь в своей книге представил свету свою астрономическую ученость!
– Слава Богу! – вскричала госпожа фон Гербек, вполне удовлетворенная. – Ваше превосходительство может об этом думать, как ему угодно, но Господь сам ослепил этого человека и привел к справедливой каре!.. Если бы только вы послушали, ваше превосходительство, хоть раз, что он говорит на кафедре! Чего только тут нет, – не говоря уже о том, что вольнодумство на первом плане, – приплетает сюда и цветы, и звезды, и весеннее утро, и солнечный свет. Каждую минуту думаешь, что вот сейчас он начнет сочинять стихи… Он был постоянно моим противником, он самым ужасным образом затруднил мне мою высокую миссию. Я торжествую!
Тем временем обе дамы медленно шли по аллее.
Между тем как глаза Гизелы задумчиво устремлены были в землю, взгляд мачехи неустанно, с каким-то мрачно испытующим выражением следил за ней. Глядя на девушку, которую она всегда воображала лишенной всякой прелести молодости, она вспомнила о том удовольствии, с которым она несколько недель тому назад посылала из Парижа падчерице элегантный туалет, заранее представляя себе, как отвратительно будет в нем маленькое желтое чучело! И доктор, и госпожа фон Гербек просто ослепли, если ни единым словом не могли намекнуть об этой развивающейся красоте! Элегантная, грациозная тридцатилетняя женщина, в мозгу которой почти лихорадочно мелькали эти мысли, сама была еще блистательно прекрасна – но все же это была уже не прежняя дышащая девственным обаянием Ютта фон Цвейфлинген! При вечернем освещении ее можно было принять за восемнадцатилетнюю девушку, но теперь, при ясном дневном свете, следы времени становились очевидны.
В конце аллеи показался лакей, уже пожилых лет, заметно уставший, который держал в руках клетку с птицей.