Женское счастье (сборник) Никишина Наталья
— Ну, будет, будет… Все это у тебя впереди. Вот хоть завтра и начнется… — рокотал Василий.
Но Лельский утер слезы и покачал головой.
— Не надо мне этого! У меня свой собственный голос есть. И Снежка.
Тут вступила в разговор Гуся:
— Подумай ты, она ж кто? Снегурочка. Ледышка. А ты мужчина здоровый, темпераментный. Чего ты с ней мучиться будешь?
Но Майк упрямо смотрел в пол, как двоечник на известной картине. Родственнички продолжали уговоры, время от времени являя то груды золота на столе, то девок из стриптиз-бара, то какие-то бумаги с печатями. Наконец Лельский совершенно озверел и заорал не своим голосом, наплевав на приличия:
— Чего вы за меня решаете? Чего я хочу и чего не хочу! Да мне нравится, что она такая! Нравится! Может, мне эти горячие осточертели! Меня, может, от них блевать тянет! А на золото ваше мне вообще начхать!
Но уже крича все это, Лельский понимал, что слегка покривил душой. Конечно, ему нравилось, что жена такая девственно-невинная, но рассчитывал, что постепенно она разогреется, если не сразу, то хотя бы после рождения ребенка.
— Вот-вот, — сказала бабка, — а о детях ты подумал? Какие ж дети у снежной девушки?
Лельскому стало муторно, что кто-то лезет в его мозги да еще обнаруживает там его мелкие предательские мыслишки. Тут он рванул рубаху на груди, как положено, и заорал снова:
— Ну, заморозьте меня, гады! — И упал головушкой в какие-то огурцы. Родственнички сидели в тяжелом и мрачном раздумье. Потом папаша махнул рукой:
— Ладно, морозостойкий ты наш, давай накатим!
И они накатили по одной, по другой и по третьей. А потом поговорили за жизнь и за музыку. И еще накатили, и поговорили о политике… Короче, когда Лельский очутился перед собственным домом в собственной машине, он был слегка нетрезв. Маня, как и в начале пути, сидела на заднем сиденье рядом с гитарой. Не было только дубленки.
Снежана стояла перед зеркалом. Лельскому показалось, что гладь стекла колышется, как тяжелая зимняя вода. Но тут он увидел несчастное застывшее лицо Снежаны. «Она все знает», — понял Лельский.
— Я все видела, — всклад его мыслям произнесла Снежана. — Я скоро уйду, только хотела еще раз повидать тебя, милый. Тетка права, никакой жизни тебе со мной не будет — одна морока… Уж лучше сразу оборвать.
Хрупкие Снежкины пальчики так крепко стискивали края голубой шали, что побелели в суставах. Яркие глаза смотрели в лицо Майку с такой безысходностью, что у него все оборвалось внутри. А всю эту таинственную длинную ночь он шептал ей, тихонько пел и страстно бормотал все то горячее и глупое, что шепчут мужчины своим самым любимым в мире женам.
И прошла эта ночь. И наступило утро. Сели за накрытый с вечера стол, но веселья никакого не получилось.
У Снежанушки между собольих бровей залегла упрямая складка. Что-то она задумала себе неотступно и каменно… И тут Лельский спохватился, что еще со вчерашнего вечера не кормил Маню.
— Маня, Маня, иди сюда, колбаски дам! — позвал Лельский кошку.
Маня не отзывалась. Принялись искать, перерыли всю квартиру. Звали в своем подъезде и обошли соседние. Мани нигде не было. Пропажа кошки сделала праздничное утро еще тоскливее. Лельский суетился, порывался звонить куда-то и объявить розыск. Снежана молчала, а потом сказала:
— Майк, милый ты мой, мне пора. — И, решительно замотав вокруг шеи шаль, открыла платяной шкаф, где висела ее белая шуба. Внизу, на роскошном меху, почти невидимая, лежала Маня. Она блаженно урчала, а у ее бока примостились три черных котенка.
— Этого не может быть! — ахнула Снежана.
— Почему не может? — не понял Лельский. — Дело обычное, загуляла, а теперь вот плоды любви, так сказать…
Но у Снежаны вдруг лицо сделалось совсем радостным и попростевшим.
— Маню я сама из снега слепила. Она такая же, как я! Значит, мы с ней все-таки живые. — И она, прижавшись к Майкову лицу, протянула чуть кокетливо: — А кто это тут такой холодный?…
И Лельский почувствовал, что в доме стало заметно теплее. Внезапно грянул звонок, и в дом ввалилась толпа свежих родственничков с пением народных песен и многострадальной дубленкой.
Дети капитана Грина
Это было белое платье. Белое, как… Нет, оно ничем не напоминало строгость накрахмаленных медицинских халатов, холод снега и кафеля, мертвенную пудру однодневных мотыльков, скучную пенку утреннего молока… Белизна его была свежей и живой, подобной цвету жасмина под утренним лучом. А фасон — легким и точным, словно оперение птицы. Это платье залетело сюда из небесных стран. И теперь манило, невинное и трогательное, как цветок, но цифра на ценнике говорила: «Никогда». Девушка, смотревшая на платье, даже сглотнула слюну, словно ребенок, перед носом которого пронесли мороженое. Девушке платье было бы в самый раз. Оно подошло бы ей. Они были созданы друг для друга — платье и девушка, — но их разделяло стекло витрины и еще многое-многое другое, скучное и унизительное.
Она смотрела на него уже полчаса или дольше и не замечала как бегут минуты. И все это время на нее смотрел мужчина и тоже не замечал ничего вокруг.
Он увидел ее, как она только появилась на прохладной еще утренней улице. Появилась гениально. Сначала прозвучало начало какой-то старой итальянской песни из ларька напротив, а потом вместе со словом «либерта», пропетым в два голоса, вошла на улицу она. Гибко изогнувшись, поправила ремешок сандалии, постояла, вся в синеве и солнечном свете, и пошла посередине мощенной булыжником улицы. И шла она тоже гениально, случайными движениями рук и всплесками волос на плечах до слез в глазах совпадая с этой песней. Мужчина всю жизнь слушал только тяжелый рок, но сейчас ему показалось, что прекраснее этой мелодии он никогда и ничего не знал. Только позже, когда она застыла перед убогой, на его взгляд, витриной, он разглядел ее по-настоящему. Ударом в сердце была вся она. Ударом молодости и света, бронзовая, с иссиня-черными волосами и черными сияющими глазами, крупным, четко очерченным ярким ртом. Со страстным ожиданием чуда смотрела она на обычное платье, и все откликнулось внутри него на этот почти слышимый призыв. Случалось, он дарил своим женщинам наряды куда дороже, но впервые в жизни ему захотелось стать соучастником чужого счастья.
— Можно, я подарю вам это платье?
Девушка с безотчетной поспешностью кивнула — так кивают своим мыслям.
— Да! — И тут же опомнилась, вынырнула из мира, центром которого было это белое платье. Разозлившись на себя, она покраснела от злости и решительно мотнула головой, так что волосы стукнули по плечам мягкой тяжестью. — Нет, нельзя!
Она гневно отвернулась и уже пошла прочь, когда мужчина тронул ее за запястье. Прикосновение было сильным и теплым. Девушка не выносила влажные, холодные ладони: такими руками ее вечно норовили схватить наглые отдыхающие, которым казалось, что вместе с крымским солнцем и морем они купили и всех, кто здесь живет. Эта рука была совсем другой, и девушка глянула в лицо мужчине. Лицо ей понравилось. Лицо было правильным, с серыми глазами, упрямым подбородком, не юное, но еще вполне молодое. И вся фигура мужчины была подтянутой, сухощавой, не накачанной, а просто сильной.
— Позвольте мне купить его вам, — просительно сказал он. — Честное слово, мне ничего от вас не нужно!
Конечно, она знала, что соглашаться нельзя: это могло привести к самым неприятным и непредсказуемым последствиям. Но что-то внутри нее уже пело, и лепетало, и радовалось возможности надеть это невероятное платье и хотя бы пройти в нем, ну самую чуточку пройти по улицам… А потом ведь можно будет вернуть его, просто вернуть в магазин… И она как завороженная вошла за ним в дверь под звон колокольчика.
Через четверть часа они вышли оттуда. На девушке было белое платье и легкие золотые босоножки, а всю свою одежду она несла в пакете. Платье выглядело так, словно было создано для нее, но она еще не знала этого и держалась скованно, чуть поеживаясь. Легкий ужас, смешанный с восторгом, играл в ней. Она провела всю свою восемнадцатилетнюю жизнь в приморском городке, куда летом наезжали толпы отдыхающих, а зимой отключали электричество и заработков не было. И она прекрасно понимала, что, согласившись принять это невероятно дорогое платье, ввязывается в некую сомнительную историю. Но молодость смеялась над ее страхами и твердила: «История, настоящая романтическая история — это замечательно!»
— Давайте знакомиться! — предложила девушка и протянула твердую узкую ладонь. — Дина.
— Артур, — отозвался мужчина.
— Артур… — повторила она, словно это имя сказало ей нечто важное.
— А я думал, вас зовут Ассоль или Фрези… — сказал мужчина, и все ее беспокойство вмиг улетучилось. Он был из тех, кто читал Грина, и ей показалось, будто уверенная рука погладила ее душу: все хорошо, девочка, тебя не обидят!
Она засмеялась белозубо и ослепительно.
— Я не умею бегать по волнам, но зато плаваю хорошо, как…
— …лягушка! — продолжил он.
И они засмеялись уже вместе, словно это была бог весть какая шутка. На сердце стало радостно и весело.
— А в вашем городе, вообще-то, кормят? — спросил Артур.
— Вообще-то, кормят… Даже неплохо. Пойдемте к нам. Бабушка скумбрию поджарила!
— Обязательно пойдем есть скумбрию, но сначала куда-нибудь, где очень шикарно и где будет видно море и вас в этом платье.
Они стояли в фиолетовой тени возле магазинчика, а дальше, вокруг и вдали, лежал приморский городок со всеми своими белыми крышами, розами и олеандрами, обветшалыми виллами и той невероятной, берущей за сердце голубой пустотой под скалистыми обрывами, где угадывалось море. Отдыхающие в шлепанцах и шортах уже выползли к базарчику и на пляжи, местные толпились возле прилавков, маленьких шашлычных и на автостанции, отлавливая белокожих приезжих. И сквозь легкий шум, утренние запахи и яркие цвета Дина повела Артура в самое шикарное, по ее мнению, место — кафешку над морем. Сюда однажды ходила ее подружка Медея и целый год потом рассказывала про небывалую роскошь заведения.
Там и впрямь оказалось роскошно: белые, накрытые накрахмаленными скатертями столики, цветы в вазочках, виднеющееся до горизонта море и паруса яхт… Динка пугливо поглядывала на Артура, думая, что он возьмет шампанское, — ей казалось, что именно его непременно нужно заказывать в таких вот роскошных местах, — а от шампанского у нее щекотало в носу. Но Артур заказал себе сухого, а ей сок… Когда она мельком увидела цену этого свежевыжатого сока, ей снова сделалось страшновато. Хотя по сравнению с ценой платья это уже были мелочи… Мидии ей не понравились: сама она готовила их лучше, а вот фруктовый салат со взбитыми сливками произвел впечатление. Пока ели, перешли на «ты». Плохо было только то, что из кухни выглянула тетя Жанна, которая, оказывается, в этом году здесь работала. Черт, если бы Динка знала, пошла бы в другое место… Она ждала, что тетка подойдет к ней и привяжется с расспросами: как да что, как себя чувствует бабушка, давно ли писала мама… Но Жанна лишь стрельнула глазом, а подходить не стала. Наверное, хозяина боится. Хозяину было, конечно, все равно, кто кого к нему привел, лишь бы платили…
Внутри Динки все еще пела утренняя мелодия: «Либерта, либерта…». Свобода наполняла ее, как воздух. Они разговаривали так свободно и жадно, словно знали друг друга тысячу лет, но последние пятьсот почему-то не виделись… И вот встретились наконец и спешили поведать все, все… Особенно много говорила Динка. Артуру казалось, что он заглянул в волшебную ивовую корзинку, где чудесным образом смешались в кучу малу сердолики, блокноты с оторванными листками, книжка забытого философа и прозрачная конфета «барбариска»… Он понимал, что к нему подступает дурацкое, невозможное счастье и необходимо остановиться, не подпустить его к себе, потому что Артур не имел никакого права приручать эту удивительную девушку…
Артур никогда не принадлежал к племени безнадежных идиотов, что вечно раздают знакомым книги, ездят в какой-то Домбай, грустят на могиле Александра Грина и верят в то, что далеко-далеко за морем… Грина он упомянул сегодня случайно, просто было какое-то созвучие момента и из памяти выскочили читанные в отрочестве строки… Он не думал, что современные девушки читают старого, забытого писателя. Но вот Динка, оказывается, читала! И его случайное слово превратилось в волшебный ключ к ее милой юной жизни. И, конечно, Артур не станет пользоваться этим совпадением. Тем более сейчас, когда в его собственной жизни все так неопределенно и зыбко.
Еще пару месяцев назад он был хозяином серьезного дела и все свое время посвящал работе. Жениться он как-то не собрался, хотя женщин вокруг него было немало. Всегда находилась красавица из модельного мира или певичка из начинающих, готовая полюбить состоятельного, молодого еще и приятного господина. Но как только дело доходило до претензий и выяснения отношений, Артур эти отношения прерывал: он с гораздо большим интересом занимался своими инвестициями, чем душевными порывами симпатичных, но совершенно чужих ему дам. Он был предан только своему делу. Собственно, он и был этим делом. Потому что вложил в него свои мозги, нервы, кровь, время. А главное — свой блестящий талант организатора. Иногда ему казалось, что он кожей, каждой клеткой организма чувствует, как работает замечательная машина из тысяч людей, денежных потоков и разнородных интересов, — машина, которую он создал сам. В крупный бизнес Артур пришел не из комсомольских дискотек и экономических отделов — он немало побродяжил с геологами по разным местам. Время, благоприятствующее мужчинам-клеркам, должно было бы отвергнуть его несовременно отважный характер, но талант оказался с этим временем в ладу Артур знал цену и людям, и жизни. Однажды его бросили в тайге товарищи, когда он повредил позвоночник, и только случайность сохранила ему жизнь. В другой раз друг спас его во время сплава на плоту, нырнув в ледяную воду… Он искал золото и торговал женьшенем, работал спасателем и наладил фирму по выпуску отечественной диагностической аппаратуры… Дважды разорялся, но начинал все снова.
В этот раз разорение оказалось катастрофическим: спасать было нечего и незачем. Уже прошли времена, когда он мог подняться с нуля, теперь требовались немалые начальные вложения. В принципе, можно было что-то отбить, но Артур выплатил все, что задолжал смежникам и пайщикам. В последние дни он сидел в офисе и выплачивал зарплату теперь уже бывшим сотрудникам. И, только отдав последние деньги уборщицам и секретаршам, закрыл за собой дверь и вышел.
Потом потекли недели странного и сонного существования, когда он валялся на диване в квартире, где так и не сделал евроремонт, и читал старые журналы… Можно было принять предложения приятелей и партнеров, но Артур привык сам себе быть хозяином и с трудом представлял, что кто-то будет им командовать. Один раз он всерьез задумался об отъезде в Америку, где жили его родители с сестрой, но от мысли об эмиграции ему стало еще тошнее. Казалось, что звук барабанов, звучавший в его мозгу, вдруг смолк и наступила тишина. На фоне этой внутренней тишины потянулась новая неясная жизнь. Он узнал, что почем и сколько стоит билет в метро… Сначала удивился тому, насколько все дешево в магазинах, а через две недели понял, насколько все дорого. Он быстро привык покупать себе кефир, но по-прежнему курил трубку с хорошим табаком. Имелись еще разные варианты, которые можно было прокрутить, остались вещи, очень дорогие, которые можно было продать. Звонили знакомые и предлагали помощь. Но он утратил «драйв», чувство, не восполнимое ни опытом, ни профессионализмом. Он больше не хотел ничего. Что-то тошнотворное и вязкое крутилось в мозгу и мешало думать. Ощущение поражения. Словно в драке его не просто побили, но сильно унизили. А потом, всего два дня назад, он нашел в книге забытую сотку. И, возможно, чтобы перебить это ощущение проигрыша, забрел в казино. Ему поперло. Трижды он ставил на «зеро» — и выигрывал. Вокруг все было так, словно он и не выпадал из этой атмосферы денег и шика. Нелепая, глупая и совершенно ненужная ему удача вдруг повернулась к нему, и он вышел из казино с пачкой долларов. Деньги, по его меркам, были небольшие — пара штук. И он вяло подумал, что можно прожить на них долго… А еще вспомнил, что сейчас лето, пора отпусков, и он вполне может махнуть куда-то на эти странные, ненужные, в сущности, деньги. Вспомнился Крым его студенческой поры, восхищение этими местами, вспомнилось, как он любил нараспев повторять: «Таврия и Гераклея»… И как ему все казалось, что вот-вот из рыхлой красной крымской земли вылупится, вырастет белоснежное мраморное плечо древней скульптуры. И он рванул в Крым. И вот встретил ее, Динку…
День только начинался. И сулил еще много всякого. На лотке они купили сизый виноград и темно-красные яблоки. И запущенным парком пошли к морю. Среди кипарисовых аллей встречались неработающие фонтаны и горнисты из гипса с отбитыми конечностями, а однажды встретился задумчивый Ильич, по-прежнему сидящий на постаменте и созерцающий нечто в зарослях можжевельника…
— Здесь был детский санаторий, — пояснила Динка.
— А теперь? — спросил Артур.
— А теперь — ничего. Вроде бы кто-то здание купить собирался… Мама раньше в санатории работала. Потом он закрылся. Мама в Россию уехала — торговать. Но что-то там у нее не ладится… Хотя иногда она нам с бабушкой денег присылает…
Артур внимательно посмотрел на Динку: не намекает ли она на то, что, пока он наживал свои капиталы, многие люди потеряли маломальский достаток… Но Динка смотрела ясно и говорила привычно и обыденно. Потом тряхнула головой, отгоняя неприятные мысли, и вскочила на постамент к вождю пролетариата, изобразив композицию «Ленин с девушкой на коленях». Они опять посмеялись и еще немного прошли молча, поглядывая друг на друга с симпатией и дружелюбием. А после направились к морю.
Динка привела Артура на крохотный пляжик посреди валунов, явно неизвестный любителям нудистского отдыха. Динка купаться отказалась: то ли была без купальника, то ли не хотела ни на минуту снять свое платье. Артур разделся, сразу нырнул и в одно мгновение очутился в другом измерении, где медленно плавали неуловимые рыбы и дно было похоже на торжественный зал. Ему показалось, что это красивый и правильный сон. Что он спит в своей квартире, а проснувшись, поедет в офис, работать. Но, вынырнув в сияние дня, словно заново увидел Динку — прекрасную, в белом платье, грызущую красное яблоко… И счастье, похожее на печаль, почти поглотило его, когда он шел к ней из воды. Но тут случилось забавное происшествие.
На берегу среди валунов появился почти черный от загара мальчишка, который, заметив Динку, присвистнул от удивления, а потом заорал во все горло:
— Динка! Динка — ка-как-ка, утопила моряка!
Что означала эта дразнилка, можно было лишь предполагать, но Динка вдруг ухватила огрызок яблока и метко пульнула прямо пацану в грудь. Продолжая орать дразнилку и хохотать, тот скрылся за валунами. Дина сурово насупилась и замолчала. Но, видя, что Артур еле сдерживает смех, не выдержала драматическую паузу и поведала, что очень давно, год назад, она продавала на побережье креветок. Брала у знакомых ребят и шла по пляжам вдоль берега. А тут появился у нее конкурент — «старичок-морячок». Подлый дед умудрялся прийти на берег раньше, чем Динка, появляясь не из городка, а из соседнего поселка. Однажды они столкнулись на камнях в труднопроходимом месте и, вдоволь наругавшись, перешли к боевым действиям. Динка, изловчившись, столкнула деда с камней в воду, и оттуда он в мокрой тельняшке грозил ей кулаком и обзывался. Она не сказала Артуру, что, увидев через пару дней деда в городе, пьяненького, одиноко сидящего на скамейке, вдруг остро, до слез, пожалела его и добровольно уступила свой рынок сбыта.
На пляж начали выползать отдыхающие, и Динка с Артуром отправились к ней домой. Они долго взбирались по горе, сворачивали в переулочки и наконец вышли к зданию помпезно-советского вида, многократно перестроенному и залатанному. По всему фасаду лепились, словно ласточкины гнезда, деревянные балкончики. Вошли в прохладу подъезда. Поднялись по полутемной лестнице наверх и оказались в крохотной комнатенке, сплошь заставленной кроватями и другой мебелью. Впрочем, здесь имелся вполне просторный балкон. Динкина бабушка, роскошная, античного вида грозная старуха с живыми черными очами, царственно протянула свою изуродованную артритом руку и, моментально оглядев Динку, низким голосом вопросила:
— А это еще что такое?
Динка спряталась за Артурову спину, что-то пискнув оттуда. Артуру пришлось битый час доказывать бабушке, что он не злодей и не соблазнитель. В конце концов она, кажется, поверила в то, что ужасных намерений он не имеет. После упорного сопротивления она согласилась сдать ему балкон по смехотворной цене. Когда он умудрился втиснуть ей деньги за месяц вперед, стало ясно, что соглашается она, только будучи прижатой к стене материальными обстоятельствами. Пожалуй, основным аргументом в его пользу послужило то, что он сразу отдал ей паспорт. Изучив внимательно документ, бабушка вернула его Артуру. Так он оказался временным владельцем балконной площади.
Три дня были подобны обрывкам сновидений грезящего ребенка. Веселое безумие поселилось в сердце Артура. Взяв напрокат машину, он носился с Динкой по всему побережью. Они бродили по залам дворцов и сидели в винных погребках, катались на яхте и смотрели на желтые камни древнего города. Они летали на воздушном шаре, и синяя тень этого шара летела за ними по горам, долинам и по волнам моря. Потом они ездили верхом на лошадях и плавали вместе с дельфинами. И повсюду на фоне белых колонн и коричневых стен он глядел на нее не отрываясь. Вот она жадно, раздувая ноздри короткого прямого носа, роется в куче дешевых украшений и примеряет ярко-синий браслет на тонкое запястье, а когда поднимает руку, браслет сползает почти на предплечье, до бугорка мальчишеского мускула. Вот она заглядывает в черную глубину гигантской амфоры и кричит туда: «Эй, греки, вы где?» Вот, не замечая удивленных и насмешливых взглядов, пляшет под музыку уличного музыканта.
Но ему все хотелось подарить ей настоящее, почти настоящее чудо. Что-то по силе впечатления совпадающее с его чувством к ней, полное изумления и любования. Ночью, засыпая на своем балконе, похожем на старый курятник, он помнил, что за тонкой стенкой спит она — смуглая, горячая и нежная… И долго не засыпал, глядя на горы и думая о Динке. И дурацкая, шальная мысль пришла ему в голову.
В этот день, взяв машину и не обратив внимания на Динкин вопросительный взгляд, Артур с утра уехал в одиночестве. После полуторачасовой гонки по горной дороге он вышел в большом городе у здания местного театра. Там он отыскал в гулких, пустынных помещениях помрежа и недолго пошептался с ним, после чего тот, вполне довольный, вызвонил не занятых в вечернем спектакле актеров, и они внимательно, без насмешки выслушали Артура. Провинциальные актеры — романтические циники, в их сердцах до старости живет ожидание славы, и потому они способны понять любое чудачество. Потом Артур пошел на набережную и поговорил с парочкой уличных музыкантов, в карман которых также перекочевала пачка денег. «Сделаем, капитан!» — крикнул ему вслед то ли скрипач, то ли гитарист. Он предупредил их о времени и поехал назад, в Динкин городок.
И здесь среди бела дня приключилась драка. Если, конечно, можно было назвать таким веским словом это беспорядочное размахивание руками напавших на Артура молодых людей. Артур, которого учили не бить в драке, а сразу убивать, только уклонялся от ударов. Он был в хорошей форме: еще недавно его день начинался с тренировки со своим охранником, которого он держал скорее из приличия, чем по необходимости. Напавшие были совсем мальчишками, и Артур пытался урезонить их словесно… Но главный из напавших явно не хотел слушать, а только кричал что-то. Наконец сквозь пыхтение и шарканье Артур разобрал, что тот высказывается насчет тупых новых русских, которые думают, будто они могут купить все… А когда вдруг ведомая какими-то детьми явилась Динка, стало все понятно. Динка орала, как пароходная сирена:
— Витька, не смей, я тебя убью!
И в тот момент когда она втиснулась между дерущимися, Артуру засветили в глаз. Потом подошел вежливый местный милиционер, и драка прекратилась. Снова был предъявлен паспорт Артура, и на сей раз милиционер прочитал громко его имя и фамилию, место прописки и семейное положение… Динка не выдержала:
— Хватит, Попандопуло, дурью маяться! Ясно все. Мы пошли.
Попандопуло — что оказалось вовсе не кличкой, как сначала решил Артур, а родной фамилией милиционера — вернул документ и, козырнув, отпустил всех. Все это напоминало старую советскую кинокомедию.
— Дураки! — ругалась Динка. — Однокласснички мои — идиоты…
У Артура не было настроения смеяться, и не потому, что болело под глазом… Просто он услышал, как сказал Витек: «Путаной решила заделаться!» Динка промолчала… Дома обсуждали происшествие с несколько натужным весельем.
Ближе к вечеру они уплыли на нанятой шхуне вдоль побережья. Там, в бухтах, среди белых, ноздреватых, точно сыр, камней ловили смешных крабов и выпускали их, ели бутерброды и виноград, ныряли со скал, доставали рапанов и вновь бросали их на глубину… И дневное происшествие почти забылось. Солнце уже почти село, когда они отправились назад. Темнота опустилась сразу. Шхуна подошла к пристани. С этой стороны не было ларьков и торговых точек, просто обычная дорога, мощенная камнем, облепившие скалы заросли сладко пахнущих мелких белых цветов и созревшей уже ежевики…
В темноте ничего этого не было видно, лишь угадывались очертания берега… И вдруг, словно вырастая из самого шума моря, нежданно, но ожидаемо зазвучали струны гитары. Потом запела скрипка. Динка вздрогнула и засмеялась — тихо, взволнованно… И в ту же секунду все вспыхнуло огнями фейерверка, рассыпающего цветные звезды над морем и старой пристанью… И под звучавшую уже в полную силу музыку они вышли с причала и вокруг них затанцевала, закружилась толпа ярко и чудесно одетых людей… Тут были и цыганки в бусах и пестрых юбках, и индусы в тюрбанах, и король в мантии. И все они приветствовали их, смеялись и пели… Дико и прекрасно было это торжество под звездным небом, в отблесках огня и сполохах музыки, будто кадры старого Феллини, словно страница бедного Грина… И музыканты, и актеры забыли, что их всего лишь наняли для этой прекрасной шутки и от всей души играли и веселили себя и других. Впрочем, таково свойство всех артистов: забыть про оплату и подневольность и просто играть, как играют вода и огонь… И темное, теплое вино южной ночи наполнило всех до края, и восторг вылился улыбками детей, забывшихся на краю жизни… Белое Динкино платье светилось в ночи, и Артур видел, как она очарованно блуждает в толпе, заглядывая в лица и дотрагиваясь до одежд. Потом свет ее платья исчез и Артур бессознательно пошел на его поиски. Он отыскал ее во тьме парка, возле огромного дерева, отдающего дневное тепло запахом смолы. Из-за деревьев до них доносились музыка и смех, изредка ракеты озаряли цветными огнями все вокруг. Он увидел, что по ее щекам бегут слезы… Она подняла к нему смутно-светлое в темноте лицо и сказала:
— Поцелуй меня!
Наклонившись, он заметил, что от напряжения ее черные глаза чуть косят, а лицо стало таким близким, что ее дыхание щекотало его щеку. Ему стоило лишь протянуть ладони, и его пальцы зарылись бы в ее тяжелых кудрях, нашли бы на ощупь продолговатый затылок и притянули бы к губам ее бесконечно прекрасную милую голову, полную нежнейшего вздора и глубокомысленной ерунды… Но, глядя в это отрешенное и блаженное лицо, он с напряжением поднял руки и, взяв ее за сильные, нежные плечи, отодвинул от себя.
— Понимаешь, девочка, я ведь нищий…
Динка гневно встрепенулась.
— Ты что, думаешь, мне важно, есть у тебя деньги или нет?!
— Нет, правда, я и снаружи, и внутри нищий… Мне просто нечего дать тебе…
Она замолчала, а он, уже ненавидя себя, продолжал говорить что-то, объясняя и успокаивая.
Они пошли прочь от шумного карнавала. Там появились очарованные видением отдыхающие, чтобы разрушить тонкое очарование, превратить праздник в банальную гулянку. Впрочем, решил Артур, музыканты подзаработают еще. Они поднимались вверх, где было светлее. Летучие мыши, с писком планировали на белизну ее платья. Она молчала, только уже подойдя к дому, глухо спросила:
— Зачем, зачем ты все это сделал?
«Для тебя», — хотел сказать он, но не сказал…
Утром он уезжал. Бабушка посмотрела на Артура укоризненно, но неожиданно поцеловала его в голову, когда он склонился над ее рукой… Динка пошла проводить его к автостанции. Лил дождь, теплый и крупный. Горы спрятались за облаками, но море напоминало о себе свежим дыханием огромного существа… Во время расставания Динка молчала и, лишь когда он уже договорился с водителем, сказала задумчиво:
— Я обязательно пойму… Ты слышишь, я пойму.
Колеса поезда стучали и стучали. Артур напился в вагоне-ресторане, но все равно Динка стояла перед его глазами. И он понял, что обречен всегда в лучшие и худшие свои минуты видеть ее, в белом платье, с синевой за плечами… В эту ночь он впервые со времен совсем забытого детства плакал, молча и страшно кривясь в гримасе. Что-то стронулось в нем необратимо, и в его душу ворвалась жизнь, которая раздирала ее и мешала дышать.
Приехав домой, Артур вдруг решительно занялся делами. Шли они тяжело, но идея, которая их толкала, была для него столь важной, что он не замечал тяжести. Артур решил создать детский санаторий в Крыму. Денег требовалось столько, что и в былые времена благополучия их вряд ли хватило бы на это начинание. Но Артур знал совершенно твердо, что добьется своего. Он уже мысленно представлял здание, полное детских голосов, и парк, и скульптуру Бегущей по волнам в центре… Оставалось только сделать все это, но он был готов работать годы.
Поздней осенью, когда он сидел за компьютером, изредка прерываясь на то, чтобы покурить, и смотрел в черное окно на хлопья первого снега, раздался звонок в дверь. Он открыл. На пороге стояла Динка.
— Ты узнал меня? — спросила она, почти задыхаясь от невыносимого волнения.
Артур мог бы сказать ей, что только единственная в мире женщина могла прийти к нему в белом летнем платье под распахнутым легким пальтишком через осень и разлуку. Но он ничего не сказал, а только прижал ее к себе — крепко, чтобы никогда не отпускать.
Часть 2
Дела бессердечные
Источник неиссякаемый
Начинающая писательница Ангелина Невинная, блондинка с нежной кожей и столь же нежной душой, получила душевную травму. Травму нанес ей редактор местного издательства «Звук астрала» Василь Васильич.
Он протянул ей красивенькую папочку с рукописью давно лежащего в редакции Ангелининого романа и уныло протянул:
— Не пойдет…
Звук сих слов отозвался в головке хорошенькой авторицы похоронным звоном, ибо вместе с надеждой на публикацию Невинная хоронила свои мечты об отдыхе на юге и найме няньки для малолетних чад.
— Но почему? — пролепетала она, — ведь в романе столько любви к человечеству, столько прогрессивных мыслей!
Василь Васильич вздохнул.
— Не жизненно…
Ангелина встрепенулась:
— Как не жизненно?! Все практически с натуры.
Редактор поморщился.
— Да разве ж это натура? Имя у героини какое-то претенциозное — Катя, да еще и Николаева… Профессия нетипичная — швея! Где вы, дорогуша, швей-то видели? Ладно бы, топ-модель, сыщик, на крайний случай, княгиня… А вот тут она у вас два часа с каким-то мужчиной разговаривает — и ничего! Он ее даже не насилует!
Ангелина так и подскочила на стуле.
— Почему это он должен ее насиловать? Он ей в дедушки годится!
Но Василь Васильич не сдавался.
— Тем более должен. И вообще, у вас на весь роман ни одной расчлененки завалящей, ни единого грабежа… Ну хоть бы убийство какое ритуальное… Да и где вы усматриваете в вашем произведении любовь? Главный герой ни разу по упругой груди ладонью не проводит, платья узкого ни с кого не сдирает, в рот героине не впивается!!!
Ангелина внимательно посмотрела на раскрасневшегося редактора и удивительно реалистично представила себе, как Василь Васильич сдирает и впивается… Картина ей настолько не понравилась, что, дабы не совершить прямо в офисе ритуальное убийство, она прижала рукопись к упругой груди и пошла вон из издательства.
Прямо за углом здания стоял лоток, с которого торговали книгами. Ангелина остановилась возле него и долго смотрела на яркие обложки. С обложек стреляли, ухмылялись и тянули к Ангелине растопыренные пальцы обезьянообразные люди, а соблазнительные дамы в нижнем белье игриво прижимали к обнаженным частям тела оружие всех калибров.
Невинная, занятая писанием романов и работой по дому, совершенно не следила за творчеством собратьев по перу. И теперь она с интересом взялась читать названия и аннотации. Через десять минут она признала правоту редактора: на фоне Афанасия Отмороженного, Василия Ошалевшего и Климента Убойного Катя Николаева выглядела бы настоящей марсианкой. Ангелина вздохнула и подумала: «А что, если мне… вот так, как положено, со стрельбой, тайной организацией и героиней, которая одна стоит целого взвода наемников…» Ангелине даже пришло на ум подходящее имя — Чумовая, Брунгильда Чумовая… Близкие друзья могли бы ласково называть ее «наша Чумка»…
Невинная вдруг ясно представила свою героиню: высокая брюнетка с огненным взором и фигурой принцессы-воина Ксены, приключения которой писательница смотрела иногда со своими детьми. Идея Ангелине понравилась, но она тут же сникла: откуда возьмется материал для книги? О чем будет роман? Нет, ей не потянуть, ведь она и представления не имеет о светских салонах, о скупщиках краденого…
А между тем книга требовалась позарез. Дела Ангелины шли из рук вон плохо. Ее творчество не соответствовало высоким требованиям издательского вкуса. Дети хулиганили, муж довольствовался зарплатой научного работника, и если бы не старшее поколение Невинных, которые завели на даче настоящее фермерское хозяйство, то неизвестно, как бы они жили.
В самом гадком расположении духа Ангелина побрела на рынок. И тут обычная жизнь вступила в свои права. Продавец рыбы обсчитал ее и обхамил. Нагруженная тремя рыбешками в изрядном куске льда, сохранившимися, видно, с доледникового периода, Невинная натолкнулась на недоброго молодца с ротвейлером без поводка и намордника. Молодец задел Ангелину широким плечом и посоветовал не лезть кобелю под ноги. Даже не интересуясь, которому из двух она помешала, писательница отправилась в мясные ряды. Здесь она по своей нерасторопности забыла помять со всех сторон говядину и в результате получила под видом вырезки замаскированную кость. Потратив миллиард нервных клеток и сорок гривен, Ангелина Невинная покинула сию юдоль скорбей человеческих. Но жизнь на этом не заканчивалась.
В трамвай Ангелина заползла на четвереньках, так как входящие шли на вход, а выходящие на выход — одновременно. Мужчины, как водится, усидчиво сидели, а женщины, старики и младенцы стойко стояли. Вися на слишком высоком для нее поручне и раскачиваясь в сотрясающемся от приступов миграционной активности пассажиров трамвае, Ангелина почувствовала, как в ней зреет нечто, напоминающее вдохновение. Будучи бесправным, забитым и навьюченным существом, она готова была потребовать сатисфакции. Перед глазами мелькали, словно в бреду, картинки с обложек, и Невинная слышала чей-то незнакомый, но родной голос, кричавший: «Всех порешу!» Двухметровый контролер, годный служить в войсках особого назначения, вынул у нее из зубов талончик и вернул к действительности, сообщив, что талончик пробит не по правилам. Заплатив штраф, Ангелина вывалилась из трамвая и понесла своим домашним хищникам свежебитые яйца и костистую вырезку.
Хищники уже вернулись в родной дом и ходили кругами у холодильника. Холодильник рычал, домочадцы тоже. Выйдя на арену семейной жизни, Ангелина щелкнула кухонным полотенцем и принялась кормить, мыть и стирать…
Но чувство, посетившее ее в вагоне трамвая, не исчезло, а напротив, окрепло. Уложив детей и усадив мужа перед телевизором, Ангелина села писать. На сей раз она точно знала, что ей предстоит создать шедевр.
Пространство и время волшебным образом подключились к старенькой машинке, и на листе бумаги возникла она — Брунгильда Чумовая. Затянутая в комбинезон из черной кожи, владеющая тайнами ногопашного боя, имеющая постоянную поддержку на самых высоких уровнях астрала и мистическую связь с мудрецами из Верхней Вольты и Нижнего Тагила, она явилась в мир, чтобы судить и карать.
Прежде всего Ангелина описала ту известную ныне всякой просвещенной женщине сцену, в которой Брунгильда входит в трамвай. Легко вскинув к плечу свой верный «Узи», она произносит твердо и насмешливо: «Встать, гады!» И гады, конечно, встают. И так они стоят на дрожащих ногах долго-долго, потому что Брунгильда приговаривает их к пожизненному проезду стоя.
Затем писательница отдала дань своим дневным впечатлениям от похода на рынок. Не жалея эпитетов, она щедрыми мазками изобразила орущую толпу, продавца рыбы с торчащей у него из ушей мойвой, торговок мясом, суетливо доказывающих свое крестьянское происхождение, и бабушек с зеленью, радостно закладывающих перекупщиков…
Ага, вот и знакомый хозяин ротвейлера! Закинутый Брунгильдой на крышу павильона, он кричит: «Девушка, снимите меня отсюда! Я больше не буду!», а грозный пес скулит внизу… Но самое полное счастье от своего творчества Ангелина получила, когда переносила на бумагу воображаемую встречу Чумовой и сантехника Жоры из ЖЭКа. Вот раздается хамский звонок в дверь. Там, за дверью, стоит Он, ужасный и могучий вершитель судеб домохозяек, весь в предвкушении расправы над очередной беззащитной овцой. Сколько раз Ангелина слышала его веселый голос, вопрошавший: «И что тут у вас, дамочка?» Сколько раз она отвечала: «Кажется, прокладка…» И всякий раз следовало знакомое до слез продолжение: «Да разве ж тут прокладка? Тут делов часа на четыре, а у меня, дамочка, рабочий день не резиновый! Вот я вам щас вентиль-то перекрою!» — «Ой, не надо, не надо вентиль…» — рыдала испуганная Ангелина. — «А за все платить надо, дамочка», — жалел Ангелину Жора. И, получив обычную десятку, он за пять минут устранял неисправность, а затем сообщал «радостную» новость: «Менять все надо — и трубы, и унитаз, и вентили, а то уж скоро все рванет…»
О, какое наслаждение получила Ангелина, сочиняя, как входит ее мучитель, оставляя такие следы, словно он специально потоптался в свежем цементе, как он идет по ковру и вдруг обнаруживает вместо стонущей над краном хозяйки Брунгильду — эту статую из черного гранита… О, сладкий миг, когда, трепеща и задыхаясь, он вмиг меняет и прокладки, и вентили, и смеситель, а после удаляется спиной вперед, кланяясь и благодаря…
Коснувшись больной жэковской темы, Ангелина, не останавливаясь, прописала историю мирового заговора, созревшего в недрах данного учреждения. Возглавлял его циничный начальник жилищной конторы. С помощью малогабаритных излучателей он и его подручные действовали на разум жителей микрорайона и приводили их в состояние невменяемости… Естественно, Брунгильда разрушила их коварные планы и парочкой гранат прекратила существование осиного гнезда.
Ангелина писала до утра. Уже встало солнце, и муж, явившийся в кухню, начал на ощупь искать утреннюю колбасу. Не обнаружив ее, он открыл очи и поинтересовался, а не сошла ли Ангелина с ума… Ангелина кинулась готовить завтрак и радостно подумала, что ее супругу еще предстоит занять свое место на страницах романа. «Он будет готовить и стирать!» — мстительно думала она, подкладывая мужу лучшие кусочки. — Я сделаю его Брунгильдиным экономом. Нужен же ей кто-то, чтобы смотреть за домом».
Пока создавался роман, Ангелина стала гораздо спокойнее. На все хамские выходки она отвечала лучезарной улыбкой, потому что знала: стоит ей сесть за пишущую машинку, и на ее защиту встанет Брунгильда Чумовая во всем своем могуществе.
О, Брунгильда отомстила за нее всем: проводнику поезда «Киев — Москва», пьяному дебоширу из соседней квартиры, телефонному мастеру и начальнику ОВИРа, министрам и депутатам, киоскерам и милиционерам! Последним в этом ряду стоял Василь Васильич. Ангелина Невинная отдала рукопись в другое издательство.
Книга имела ошеломляющий успех. На любом книжном лотке красовалась Брунгильда Чумовая с ручным пулеметом в прекрасных руках. Книга постоянно переиздавалась, читатели требовали продолжения, на телевидении запустили сериал о приключениях воительницы. Ангелина взяла няньку и купила шубу. Она могла бы навеки забыть, что такое общественный транспорт и городской рынок. Но! Она по-прежнему сама покупает вырезку и частенько влезает в свой любимый трамвай № 116. Ибо она твердо помнит, где находится неиссякаемый источник ее вдохновения.
Анестезиолог, ангел мой…
Маруся смотрела на персик. Персик, огромный, смугло-золотой, лежал на соседней тумбочке. И было ясно, что на вкус он сладкий, с кислинкой. И стоит прокусить грубоватую, покрытую пушком кожицу, как в рот брызнет сок… Маруся сглотнула слюну и отвернулась к стене. Она знала, что, если еще минуту будет глазеть на этот персик, Наташка, ее соседка по палате, обязательно скажет: «Мария, возьми персик и съешь, а то мне придется своим обратно отдать!» Маруся не выдержит и возьмет персик, будет его жадно есть, а Наташа уставится на нее повлажневшими от жалости глазищами. Хотя почему бы и не взять — у соседки вся тумбочка забита баночками и кульками. Родни куча: и муж, и мать с отцом, и сестры. Каждый день кто-то приходит и что-то передает. А у Маруси тумбочка чистая, наверху стоит стакан с чаем и лежат два яблока, которые еще в прошлое воскресенье девочки с работы принесли.
Мама далеко, ехать двое суток с пересадками. Про беременность Маруся ей писать не стала, еще сорвется, приедет. А дома самая работа — сено надо заготавливать, огород пропалывать. Да и скотину на кого мама оставит? На тетку Варю, что ли? Одни бабки в селе и остались. Район глухой, про фермеров слыхом не слыхивали, а колхоз почти развалился. Этот год даже не сеялись. Маруся маме помогает деньгами, там у них живые деньги ценятся. Мама на них даже крышу перекрыла, Мишу Глупенького нанимала… Он хоть и дурачок почти, но в три дня управился… Так что маму вызывать Маруся не стала. А больше у нее никого и нет. Ну, подруги есть, конечно. Только всем некогда, своих забот хватает. Забегают иногда. Правда, девочки с работы сказали, что на коляску и на приданое ребенку уже скинулись. Но до родов покупать не стали, примета плохая. Вообще-то, Маруся собиралась работать до самых родов. И с начальницей договорилась. Но вышло так, что врачиха с участка упекла ее на сохранение. Сказала ей, что «она — старая первородка» и что-то про давление. Ослушаться Маруся не решилась, мало ли… Но отчет сделала прямо в больнице, поэтому шефиня вроде и не рассердилась.
И вот уже две недели Мария валяется в этой палате. На улице солнышко, небо синее, а беременным выходить не разрешают. Хотя везде пишут, что «воздух прежде всего». А им не разрешают этим воздухом дышать, говорят — инфекции, простуды… Время тянется медленно-медленно… Хотя Маруся то книжку читает, то с Наташкой болтает. Наташка ей уже все рассказала и про мужа, и про всех родственников. Рассказы эти так же длинны и подробны, как роман Джейн Остин, который Маруся взяла с собой в больницу. И все было бы терпимо, если бы не расспросы про отца Марусиного ребенка. Инна Ивановна, лечащий врач Маруси, то и дело пристает к ней с душевным разговором: «Кто он? Будет ли помогать? Почему не навещает?» И как она, Маруся, думает потом жить одна с ребенком на руках? Маруся на эти расспросы отмалчивалась и улыбалась. Окружающие смотрели на нее как на идиотку. Понятно, что только идиотка в наше время решится рожать, да еще без мужа. Но Маруся об этом не думала. Как любая беременная женщина, она тихо молилась, чтобы с ребеночком все было хорошо, и даже боялась загадывать что-то на будущее: главное, чтобы он родился…
Даже про себя она не говорила «отец моего ребенка», может, потому что слово «отец» было для нее наполнено особым священным смыслом. Своего отца Маруся не помнила. Он погиб глупо, трагически, когда ей было всего два года. Но мама так истово повторяла «если бы отец был жив», что для девочки слово источало особый свет — свет исполнения желаний, свет неслучившихся радостей и небывалой защищенности… Поэтому Маруся, теперь уже взрослая и отягощенная печальным опытом женщина, не могла назвать отцом Гену, веселого, красивого и беззаботного. Гена вообще птица не ее полета. Таким, как он, место в столице. Шикарный мужик. Закрутил Марусю в два счета. Месяц покрутил и заскучал. Ну, не умеет она мужиков удерживать. Не понимает, как себя вести, чтоб они захотели взять ее замуж. Вроде всем она неплоха: внешность интересная, образование приличное, работа есть, даже жилье имеется… А вот чего-то в ней не хватает. Маруся и сама это чувствует. Ведь как только роман у нее наметится, она уже думает о том, как они будут расставаться. Сама часто говорила своим любовникам: «Скажи мне честно, когда я тебе надоем». Вот они и говорили честно. Бывший ее муж, с которым все вроде удачно складывалось и возникло даже какое-то дружество, сказал ей: «Понимаешь, Маша, в женщине тянет загадка, гордость… А ты сразу на мужика бочку меда выливаешь… Сначала сладко, а потом тошно». Между прочим, бывший этот поступил с ней, как говорили все знакомые, исключительно по-человечески. Он, уезжая на ПМЖ в Германию, оставил ей гостинку. При Марусиной дурости мог бы и ничего не оставлять. Она ему сразу же все документы подписала. Так она и жила, красивая, молодая женщина с русой косой и медовыми глазами. С популярной профессией экономиста. С романами Джейн Остин под подушкой. С поездками в село к маме во время отпусков. С паническим ужасом перед налоговой и тайной ненавистью к бухгалтерии. С первым абортом в двадцать лет. С писанием вполне приличных стихов. С ветреными любовниками. И дожила до двадцати семи лет, когда случилась эта беременность.
Маруся давно решила, что после того аборта детей у нее, наверное, не будет, и даже не предохранялась. Но вместо паники и растерянности, которую ей полагалось бы ощутить, она испытала только гордость и радость. Словно ее простили за давнюю вину, отпустили на волю. Уже в середине срока она увидела сон. В одной рубашке в ночной теплой реке она поймала рыбу. Рыба тускло светилась серебром и тяжело билась, прижатая к Марусиному животу. Маруся проснулась — это шевельнулось в ней дитя… Она счастливо улыбнулась ночной комнате и звукам города за окном.
Схватки начались внезапно, поздно вечером. Дежурила Инна, и сначала все шло нормально. Боль подкатывала и уходила. Но час шел за часом, а что-то не ладилось. Инна решила ускорить роды, Марусе спустили воды. Но ребенок никак не опускался ниже. Начали стимулировать. Маруся лежала в родилке, посередине зала. К обеим рукам были присоединены трубочки капельниц. Боль уже не уходила ни на секунду, падала гигантским каменным завалом, давила кости… Рядом принимали роды у других женщин. Маруся видела, как появляются на свет дети. И становилось все страшнее, даже невыносимая отупляющая боль не могла отвлечь ее от тревоги за ребенка… Когда меняли капельницу и освобождали руку, она хваталась ею за медный мамин образок, который с нее забыли снять в предродовой, и вслух молилась Богородице. Никто вокруг этому не удивлялся. И Марусе было все равно сейчас, что про нее подумают. Но, наверное, все думали только хорошее, потому что суровый медперсонал на Марусю не орал, а наоборот, ободряюще улыбался.
К утру врачи и медсестры посерьезнели и то и дело слушали сердце у плода. Потом Инна, почерневшая от усталости, сказала: «Кесарить. Смена придет — и срочно на операцию». Трубочки с Маруси сняли. Боль исчезла. И хотя она понимала, что это неправильно и нехорошо, тело ликовало, освободившись… Она сама отправилась в крохотную операционную. Рубашку, всю в пятнах крови, с нее сняли, и она вошла в помещение в чем мать родила. Там сидел человек. Мужчина. Маруся, ничего не соображая, глянула на него. Он засмеялся:
— Ого, да это просто Тициан!
Маруся, решив, что это он сказал про ее растрепанную и свалявшуюся косу, буркнула в ответ:
— Сам ты Веласкес.
Мужчина засмеялся еще громче и спросил, как ее зовут. Затем стал приговаривать:
— Маруся… Маруся — коса руса… Ну что, Маруська, будем анестезию делать? Я — твой личный, персональный анестезиолог. А зовут меня Иван Иванович.
Иван Иванович был, кажется, совсем молод, хотя черная борода мешала понять, сколько лет ему на самом деле. Когда он легко приподнял ее и уложил на стол, Марусе вдруг стало спокойно. Он поворачивал ее, проделывая что-то, комментировал, подшучивал. Она, как ни странно, отвечала тоже весело. Как будто они были старые знакомые, которые встретились в приятном и уютном месте. Пока Иван Иванович ожидал действия анестезии и все просил Марусю пошевелить пальцами на ногах, собралась операционная бригада. Среди них был еще один мужчина, кажется интерн, и женщина-хирург. Они тоже подбадривали Марусю, и ей стало совсем тепло и хорошо. Наверное, начал действовать какой-то наркотик… Она все говорила что-то, даже читала стихи, рассказывала врачам, какие они добрые и славные люди. Но в какой-то момент вдруг почуяла что-то, запаниковала и словно во сне, забыв, что рядом другие люди, попросила Ивана Ивановича:
— Не уходи, подержи руку на голове. Я боюсь.
— Не бойся ничего. Я рядом, Марусенька. — И его прохладная, тяжелая ладонь легла ей на лоб. В этот момент он был для нее отец, брат и возлюбленный… Он был для нее всеми мужчинами мира. Этот смешливый Иван Иванович был ей защитой и опорой. И она поняла, какой бывает нежность сильного. Потом он так и стоял рядом всю операцию, вместо сестры смачивал ей губы мокрой ваткой, бормотал успокаивающе. Он и сказал ей:
— Дочка. Маруся, у тебя дочка!
И краем глаза она увидела красненькое тельце, и услышала возмущенный младенческий крик… Потом с ней снова сделали что-то и она провалилась в черный сон.
В реанимационной палате Маруся провалялась неделю. Ей переливали кровь, через подключечник качали какие-то лекарства. Она вскидывалась, когда по коридору маленькой больницы провозили малышей. Все ей казалось, что где-то в детской плачет дочка. Дочку ей уже показывали, но кормить пока не разрешали. Ребенок, по мнению Маруси, был прелестный, совсем не похожий на других некрасивых новорожденных. Девочка моргала темными глазками и глядела Марусе прямо в душу. Без всяких слов они могли общаться. И Маруся уже скучала по ней, ей хотелось вести этот безмолвный разговор бесконечно.
Иван Иванович заглянул в первый же день после операции, подмигнул ободряюще, поставил на тумбочку банку с чем-то оранжевым. Оказалось, морковный сок. «Тебе лично. Пей, Маруська, очень пользительный напиток». И удалился. Видно, что дел у него было много: женщины рожали, и никакие экономика и политика не могли воспрепятствовать им в этом главном деле. Через два дня Маруся встала и потихоньку начала ходить по палате, а также в туалет в конце коридора. Судном она пользоваться стеснялась. Шов болел, но залеживаться было нельзя: дома ее ждала тысяча дел, так что нужно быть в форме. Ночами она плохо спала. То ли выспалась за беременность, то ли мысли мешали спать. Мысли были в основном о девочке. А еще об анестезиологе. Теперь она понимала, что вела себя на редкость неприлично. «Дура ты, Маруська, даже на операционном столе не можешь вести себя, как люди. Теперь вся эта операционная бригада потешается». Но ощущение от прикосновения надежной ладони Ивана Ивановича все же не оставляло ее. Она даже начала придумывать стих, чего не делала уже давненько. «Анестезиолог, ангел мой…» — получилась первая строчка. Но Маруся устыдилась собственного пафоса, и дальше стихотворение не пошло. Он пришел еще раз. Потрогал плохо расчесанную, грязную косу и предложил: «Пойдем, я покажу, где голову помыть можно…»
Роддом был старый, никаких удобств. В умывальниках холодная вода, туалет один на весь этаж. Но Иван Иванович привел ее в какую-то подсобку с огромной, неясного назначения ванной и открыл горячую воду. Достал из кармана халата запечатанное мыло и сам помог ей вымыть слипшиеся волосы. Она замотала голову двумя больничными полотенцами, и он под удивленными взглядами рожениц и медперсонала проводил ее на место.
А потом Марусю перевели в палату для всех, стали приносить дочку на кормление. Появилась важная забота: сцеживать молоко. В палате она снова оказалась с родившей мальчика Наташкой, и теперь было с кем обсудить проблему срыгивания и опрелостей… И мысли Марусины перестали вертеться вокруг анестезиолога, а вернулись к вопросам жизни после роддома… Теперешний Марусин палатный врач провела с ней беседу насчет того, сможет ли Маруся создать ребенку надлежащие условия, и сурово спросила, не хочет ли она пока оставить ребенка. Маруся от возмущения потеряла дар речи, но ссориться с врачом не стала: еще подумает, что мамаша истеричка.
Приближалась выписка. Маруся бегала к телефону, обзванивала подружек. Волновалась, все ли они закупили. А перед выпиской вечно орущая на мамаш нянечка баба Шура подсела к Марусе на краешек кровати, что делать категорически запрещалось, и приступила к допросу. Контрразведка явно потеряла в лице бабы Шуры ценного сотрудника. Потому что именно ей Маруся выложила все, о чем отказывалась говорить с врачами и однопалатницами. Бабка приятностью не отличалась и смотрела в Марусино лицо такими цепкими глазками, что, казалось, вытаскивала ими все, что накипело у Маруси внутри… Но почему-то становилось легче.
— А как дочку назовешь? — спросила наконец баба Шура.
Маруся замялась, но как под гипнозом честно ответила:
— Иванна.
И тут бабка выложила то, зачем, собственно, и подошла. Все Марусины тайны были ей известны и без того. Мало ли чего видела она здесь за годы работы. Этих безмужних вычисляла сразу. А про Марусю и так все было понятно: не ходит же никто.
— Ты, мамочка, вот про что подумай. Про нашего Иван Иваныча. Он, сразу тебе скажу, человек одинокий. И не женится никак. Может, переживает из-за чего-то. Мало ли что там в жизни бывает. Врач от Бога, руки — чистое золото. Но ведь у нас как? Коньяк ему этот и тащат, и тащат… Не ровен час сопьется один-то… Вот ты и подумай… Он ведь к тебе забегал, говорят… Ухаживал.
Маруся кивнула. Ухаживал. Как врач за больной. Глупости говорит баба Шура. Глупости. Но когда бабка ушла, она всерьез задумалась над неведомой ей судьбой Ивана Ивановича, над его одиночеством. Ухаживал! Да мало ли у него бывает таких рожениц? По нему видно, что он добр ко всем. Вот и пожалел ее. И все же особая, духовная близость, возникшая между ними в минуты операции, несомненно, существовала. Только Маруся не верила в прочность такой близости. Плотское, грубое, реальное — вот что привлекает мужчин. Какая может быть с ними близость без жадных поцелуев и задыхания, без горячки страстей! А эта бесплотная, эфемерная связь, разве может она удержать кого-то, привязать? Если всей своей красотой, всем цветом молодости и соблазнительности ей не удалось очаровать ни одного мужчину, то с какой стати беременная, замученная, почти ненормальная от боли, в обнаженной неприглядности, она вызвала бы у кого-то чувство любви? Свет в палате выключили, и Маруся еще долго смотрела в окно, где трепетали ветви деревьев, где жил своей ночной жизнью старый больничный сад…
На выписку пришла куча подруг. Принесли все, что положено: торты и цветы для врачей и медсестер, коньяк для анестезиолога… Но Иван Иванович в этот день не работал, и коробку оставили для него у медсестры. Маруся с дочкой на руках вышла на ступеньки и глубоко вдохнула долгожданный воздух летнего мира… Вокруг суетились подруги. Дочка заплакала, сморщив маленькое личико. И тут к ним подошел Генка. Все такой же шикарный, с шикарными розами на длинных стеблях. Он сразу уверенно и напористо заговорил. Про то, что так нормальные люди не делают, что не надо было скрываться (вроде бы она скрывалась!), что уж если так все глупо произошло, он сделает все, как полагается… И подруги замерли в восторге, и уже надо было бы торжественно передать ему дочку, взять букет и церемонно двинуться к машине…
Маруся поискала глазами эту машину. И наткнулась взглядом на Ивана Ивановича. Он стоял под яблоней совсем близко. Она отчетливо видела, как смешно топорщится его плохо подстриженная борода, как он вертит в огромных ладонях какие-то гладиолусы, как старательно отводит глаза от их компании на крыльце… И машину увидела наконец, даже две: Генкину «ауди» и обшарпанный «Москвич»… И тогда Маруся медленно, как завороженная пошла вниз по ступенькам. За спиной все затихли. Но она не слышала сейчас ничего, кроме пения той небывалой, прочной и верной струны, что тянулась от ее сердца к его сердцу. И то, что еще вчера казалось бесплотным и эфемерным, вдруг стало тверже алмаза и надежнее стали… И, подойдя к мужчине, Маруся передала ему девочку. Иван взял сверток с ребенком, прижимая локтем мешающие цветы. И тогда она с мягкой насмешкой выдернула их и прижалась к его плечу.
Басни девушки Крыловой
Ворониной Любочке как-то шеф выдал премию. Любочка бежала с премией в кошельке домой. Но посреди улицы, возле торгового центра, она призадумалась, держа кошелек в кармане и крепко сжимая его вспотевшей рукой.
Дело в том, что Любе позарез нужно было купить стиральный порошок. Но Любочка прекрасно понимала, что, очутившись перед нарядными витринами, может не удержаться и истратить премию. А между тем премию она собиралась отложить на покупку стиральной машины.
Постояв в раздумьях перед дверью магазина, Воронина все же вошла внутрь, положившись на крепость своего характера. В конце концов, подруги и родные знали ее как девушку расчетливую, если не сказать больше. Любочка славилась тем, что у нее можно было перехватить денег даже накануне зарплаты. Она замечательно умела готовить два десятка блюд из «Мивины» и носила собственноручно связанные кофточки, полагая, что главное украшение девушки — не наряды, а умение считать деньги. В ее девических грезах вместо мехов и платьев от кутюр фигурировали чудесные пылесосы, обворожительные холодильники и кухонная мебель.
Но все это великолепие нужно было покупать в строгом соответствии с Любочкиным графиком трат. Нужно ли добавлять, что Воронина являлась лучшим сотрудником экономического отдела?
Итак, Воронина вошла в торговый зал.
— Стиральный порошок! Самый дешевый! — решительно выкрикнула она в лицо продавцу. Чтобы не соблазниться чем-нибудь незапланированным, Любочка зажмурилась и не видела ни продавца, ни товара. Между тем здесь не торговали моющими средствами. Вокруг висели стильные тряпочки, было разложено кружевное белье, а чуть поодаль переливались в солнечных лучах флаконы с духами…
На беду Ворониной в этот день вместо приболевшей продавщицы работал заведующий отделом Максим Лисичкин. Его рыжая шевелюра, ярко-зеленые глаза и бархатный баритон разбили не одно женское сердце. Именно этот баритон и услышала бедная Воронина:
— Боже мой! Постойте так еще секунду… Как вы прекрасны!..
Любочка открыла один глаз — ей стало любопытно, что это за красавица находится поблизости? Но никакой красавицы рядом не наблюдалось. Единственной посетительницей была она, Воронина, и это ее серенький костюмчик и перекошенная от жадности физиономия отражались в зеркале за спиной симпатичного молодого человека.
А тот продолжал говорить:
— Потрясающая линия шеи… А пропорции фигуры! Это что-то неземное… Вы, видимо, работаете в модельном агентстве?
Воронина приосанилась и мотнула головой, в смысле «нет, не работаю».
— Конечно, как я мог так ошибиться! Все эти модельки весьма банальны. А у вас такое оригинальное лицо… Напоминает удивительных женщин эпохи Возрождения…
Любочка всмотрелась в свое далекое отражение. Действительно, в ее лице появилась какая-то не замечаемая ею прежде изысканность. Рот Ворониной слегка приоткрылся, а глаза чуть осоловели. Уловив эти признаки потепления, Лисичкин почти запел, кружа вокруг Любочки хищным плавным шагом.
— Нет, я просто еще не встречал такой врожденной элегантности, такого чувственного изгиба спины, такого невинного строения ног, сводящего с ума любого мужчину…
Ноги Ворониной были ее слабым местом, в том смысле, что она их старательно маскировала длинными юбками. И непонятно было, как продавец умудрился их разглядеть под плотной тканью. Любочка метнулась было к двери, но, словно ласковый ветерок, в спину ее толкнул очередной взрыв восхищения:
— Ах, какая походка! Какие вольные, пластичные движения!
Естественно, Воронина вернулась. И слушала, слушала, слушала… Румянец залил ее лицо, руки машинально расстегнули верхние пуговички на блузке, ноги выделывали какие-то пируэты. А Лисичкин уже выводил рулады, достойные лучших оперных сцен.
— Вам место на обложках популярнейших журналов мира, вы способны зажигать сердца, Бритни Спирс рядом с вами — уродина, вы должны стать Мисс мира… Именно вы, с вашей красотой и эстетическим чутьем, должны были войти сюда, в это святилище современного стиля!
Надо ли говорить, что через полчаса Воронина Любочка, экономист до мозга костей, повизгивая и поскуливая от вожделения, мерила все топики, шортики и блузочки, имеющиеся в магазине? Еще через часок она вышла из торгового центра без копейки в кармане. Выпотрошенный и уже не нужный кошелек остался на прилавке. Зато на Любочке были розовые шорты и апельсиновый топик. Поверх болталась незастегнутая нежно-сиреневая блузочка. На голове косо сидела панама, а слабое место Ворониной, то есть ноги, были обуты во что-то золотое с загнутыми носами. От нее исходил одуряющий аромат сногсшибательного парфюма, а улыбающийся во всю ширину рот был накрашен фиолетовой помадой.
Вы ждете морали? Мол, сколько раз твердили миру, что лесть гнусна… Да. Но не в этом случае. Через месяц Воронина явилась в знакомый магазин, и завотделом Лисичкин лично выбирал для нее свадебное платье из итальянской коллекции. И трепещущее, словно мотылек, невесомое белье, и презентабельный подарок жениху… При этом он никак не мог взять в толк, за что его благодарит обворожительная, роскошная, невероятно чувственная и яркая молодая женщина.
Катя Мартышкиади, Инна Козлаченко, Марина Оселштейн и Рита Косолапкина решили создать популярную группу.
Поскольку деньги на группу давали папы Оселштейн и Мартышкиади, а рекламную поддержку должна была обеспечить мама Косолапкиной, проблем не предполагалось. Инну Козлаченко взяли в группу за большой певческий опыт: она всегда набирала больше всех очков в караоке.
Девушки вышли на сцену и приготовились спеть. Но ничего не вышло. Козлаченко заорала голосом противоугонной сирены:
— «Жара больших городов!»
Оселштейн тихо запищала:
— «Целуй меня везде…»
А Косолапкина загундосила, словно нищий в метро:
— «А что это за девочка и где она живет?…»
Мартышкиади вообще ничего не пела, потому что не успела выплюнуть жвачку…
Продюсер группы вытер холодный пот с чела и сказал:
— Так не пойдет. Давайте определимся с репертуаром! Вот мой приятель отдает нам свой последний хит «Я дурею от любви». Будем его раскручивать.
Хит девчонкам понравился. Слова звучали свежо и актуально, особенно припев: «Я дурею от тебя, дура, дура, дура я!» Просвещенная Оселштейн, правда, попыталась сказать, что где-то она это слышала, но девчонки велели ей не выпендриваться. Тем более что музыка была что надо: точная копия композиции Эминема.
За месяц все выучили текст и приступили к репетициям. Но снова ничего не получалось. Оселштейн пищала, Козлаченко ревела, Косослапкина гудела, а Мартышкиади жевала. Продюсер схватился за сердце и простонал:
— Нет, так не пойдет. Давайте определимся с имиджем. Тогда будет легче.