Божья девушка по вызову. Воспоминания женщины, прошедшей путь от монастыря до панели Рэй Карла

Предисловие

Когда много лет назад я начинала писать эту историю, она представлялась мне отвратительным, горьким, злым сериалом, в котором я намеревалась рассказать всю правду об «ужасных монахинях». Я хотела поведать миру о том, как двенадцать с половиной лет страдала в монастыре, выплеснуть на бумагу свой гнев на католическую церковь и все, за что она выступает.

По мере избавления от злости эта идея исчезала, и в 1986 году я встретилась с тогдашним советником Джоан Уоттерс, влиятельной фигурой в управлении города Перт, которая, как я полагала, могла бы помочь мне в поисках издателя. Имея на руках первую главу, план остальных глав и мою фотографию в качестве кандидатки, готовящейся вступить в орден Верных Спутниц Иисуса, я без труда убедила ее в выгоде этой публикации. По моей просьбе она связалась с прессой. Несмотря на все наши усилия тщательно изучить тему, воскресные газеты по всей стране вышли с сенсационными заголовками: ПОЧЕМУ Я УШЛА ИЗ МОНАСТЫРЯ В БОРДЕЛЬ. БЫВШАЯ МОНАХИНЯ РАССКАЗЫВАЕТ О СВОЕМ НОВОМ ПОПРИЩЕ.

Сразу же заволновались четыре моих брата и сестра, живущая в Мельбурне: они умоляли не публиковать историю ради блага наших родителей. Не только потому, что их глубоко огорчат детали частной жизни некогда уважаемой, а теперь сбившейся с пути дочери, но и потому, что это негативно повлияет на их взаимоотношения с монахинями, от которых они зависели. Выйдя на пенсию, они все еще жили в доме, предоставленном им орденом. Я согласилась и была вынуждена отказать издателю, когда тот ко мне обратился.

С тех пор прошло время: родители мои умерли и все связи с орденом, кроме дружеских, были разорваны. Большинство монахинь, о которых идет речь в книге, либо состарились, либо уже скончались. Персонажи моей истории похожи на розовые кусты: когда-то они ярко цвели, а теперь многие из них увяли и осыпались. Я рассказываю ее не для того, чтобы покрыть позором пору их цветения, но чтобы осмыслить уроки, вынесенные как из их поступков, так и из моих собственных. Разве не из этого состоит наша жизнь? Господь делает выдох, и вот на ограниченной сцене возникаем мы – яркие, живые персонажи, полные энергии и самомнения. Потом Господь делает вдох – или, возможно, вздыхает, глядя на спектакль, – и актеры исчезают, возвращаясь к истоку всего сущего.

Господь благословляет все старые розы, в том числе и меня – розу, приближающуюся к возрасту, который обычно стараются не называть, если только этого невозможно избежать. «Божья девушка по вызову» – честная автобиографическая история и, разумеется, сугубо личная интерпретация реальных событий. Теперь я стала эмоционально зрелой и не хочу никому причинить боль своим рассказом. Я изменила имена, чтобы избежать случайного узнавания еще живых людей, а также изменила хронологию некоторых событий. Члены моей семьи, бывшие члены религиозной общины, к которой я принадлежала, а также бывшие клиенты вполне могут назвать эту историю выдумкой, что кажется мне неизбежным.

Если кто-то из прототипов персонажей книги все еще жив и считает, что я незаслуженно его критикую или несправедливо отношусь к этому человеку, хочу пояснить: эта история в первую очередь рассказывает обо мне, такой, какая я есть, без всяких прикрас.

Пока я писала историю Карлы – девочки, которая выросла на католическом юге Голландии и переехала в Австралию в возрасте двенадцати лет, которая в невинные восемнадцать решила уйти в монастырь, а покинула его в тридцать один столь же невинной, – ко мне постепенно приходило осознание того, что все происходящее было моим неизбежным выбором: сперва стать монахиней, затем – проституткой. Роли, что я играла, отражали мой невроз, а не подлинную личность. Необходимо было понять, кем я не являюсь, чтобы узнать, кто же я на самом деле. Возможно, так оно обычно и происходит, но именно это случилось со мной.

«То, чему мы сопротивляемся, упорствует», – гласит известная пословица. Я не понимала секса, боялась его, подавляла свою сексуальность, а потому он постоянно присутствовал в моем сознании. Затем, чтобы все-таки его понять, я начала экспериментировать с ним как прекрасными, так и постыдными способами. Эта книга описывает взлеты и падения моей жизни в качестве проститутки, страдания, порожденные потаканием собственным прихотям.

Время, в которое я живу, и помощь многих друзей позволили мне осознать модели своего поведения и преодолеть их. Возможно, не слишком хорошо предаваться воспоминаниям, но игнорировать их опасно. Поэтому я собираюсь рассказать свою историю и покончить с ней раз и навсегда, ибо не хочу снова пережить это в реальности.

Иерархия ордена Верных Спутниц Иисуса

(в порядке убывания старшинства)

Преподобная мать – глава ордена

Осуществляет руководство орденом, живет в Доме настоятельницы в Англии.

Преподобная мать-заместительница

Осуществляет руководство на определенной территории, к примеру, в Австралии (где было четыре монастыря).

Преподобная мать-настоятельница

Руководит монастырем.

Старшие монахини

Монахини, давшие полные обеты после восьми с половиной лет пребывания в монастыре. Старшинство среди монахинь является даруемым статусом.

Обычные монахини

Монахини, давшие первые обеты после завершения послушничества или повторившие их через три года после его завершения.

Послушницы

Девушки, проходящие двухлетний период испытаний после кандидатства до первых обетов.

Кандидатки

Девушки, проходящие первые шесть месяцев испытательного срока.

Рабочие сестры

Главные труженицы монастыря: поддерживают обучающихся сестер, готовя им пищу, моя посуду и стирая белье. Часто им помогают кандидатки и послушницы. Рабочие сестры проходят такой же испытательный срок и становятся монахинями, но не получают права занимать высокие должности.

Первая часть

Семья

Я РОДИЛАСЬ в маленьком голландском городке Тил– бург 28 октября 1938 года, в четыре часа семь минут пополудни, у родителей-католиков. Для матери это были первые роды, оказавшиеся еще и самыми трудными. Так я впервые столкнулась с тяжестью первородного греха, что выразилась в нежелании матери и отца поцеловать меня до крещения, поскольку до совершения таинства я считалась сосудом зла.

Дом, где я родилась, являлся звеном в цепи одинаковых домов, выстроившихся в ряд на нашей улице. В каждом доме имелся второй этаж с небольшим окошком, проделанным в покатой крыше. Перед входной дверью был маленький сад, подходящий как раз для того, чтобы выращивать там голубые гортензии. Сад окружала низкая стена, по верху которой шли закругленные кирпичи; она представляла собой идеальную скамейку для посиделок в хорошую погоду, когда соседи выходили на улицу поболтать друг с другом. Задний двор был слишком мал, чтобы разбить там овощные грядки, и это послужило одной из причин нашего переезда из того района после войны.

Улица, на которой мы жили, носила вызывающее название Мальзенхоф, то есть «сад наслаждений», или «цветущий сад». Однако она не соответствовала своему названию и не дожила до нашего времени, уступив место однообразной многоэтажной застройке.

Матери в те дни рожали дома, а врача-акушера вызывали лишь в наиболее серьезных случаях. Мое упрямое нежелание появляться на свет было в конечном итоге побеждено докторскими щипцами, вынувшими меня через сухой родовой канал.

Моей красавице-матери было тогда двадцать пять лет, симпатичному отцу – двадцать четыре, но они плохо представляли себе, что делают, заводя детей. Лишь одно они знали наверняка: я должна была вырасти чудо-ребенком, которым никто из них никогда не был. Они хотели добиться того, чтобы члены их семей и соседи восхищались мной. Для матери это было важнее, чем для отца: ее семья противилась браку, поскольку она выходила замуж за человека, находившегося ниже на социальной лестнице.

После моего первого принудительного крика акушерка насухо меня вытерла и протянула дрожащей матери для кормления. Конечно, мать гордилась мной, гордилась своим первым успехом, и боль была почти забыта, а вся суета казалась далеким прошлым. К тому же я выглядела милой, что тоже помогло. Следующей ее мыслью было меня крестить.

Католическая культура, в которой я родилась, принимает как данность простой и пугающий исходный тезис: человеческая природа несет в себе зло. Зло присуще ей изначально, характеризуя суть нашего бытия. Религия проникла в плоть и кровь людей, населяющих южную часть Голландии. Все они твердо верили, что без христианского крещения душа отправляется прямиком в ад.

Катехизис гласил, что невинным детям уготовано особое место под названием лимб, где они, к счастью, не страдают от адского пламени, но и не могут «лицезреть Господа». Это положение, подтверждавшееся буллой, изданной католической церковью в далеком прошлом, в конце двадцатого века было аннулировано другой буллой, однако в 1938 году никто не сомневался в существовании лимба. После родов семьи торопились с младенцем в церковь, чтобы снизить вероятность его попадания в столь печальное место, как лимб. Мать ребенка редко присутствовала при крещении – к тому времени она еще не успевала оправиться после сурового испытания, связанного с приходом в мир еще одного вместилища грехов. Вместо нее по улице шествовала тетя с младенцем на руках в окружении стайки подруг и родственниц; младенец возлежал на подушке, покрытый белой сатиновой простыней с кружевами. В церковь можно было попасть только пешком, если, конечно, вы не владели лошадью с коляской или редкостной по тем временам вещью – автомобилем. У нас ничего этого не было. Если шел дождь, младенца защищала простыня.

Младшая сестра матери поспешила в церковь, где крестила меня, дав по традиции латинское имя. Родители решили оградить меня от козней дьявола с помощью трех святых: меня назвали Каролиной Иоганной Марией.

Кроме того, имена представляли и моих предков. Первое было дано в честь Кэролы, матери отца, родившейся в Германии. Меня никогда не звали этим производным от Каролины именем, поскольку моя замечательная мама, не любившая – нет, ненавидящая – всех немцев (за исключением моего отца) и пренебрежительно относившаяся к семье мужа, заявила: «Кэрола? Только через мой труп!» Она слегка изменила произношение имени, чем серьезно повлияла на его смысл, и назвала меня Карлой.

Моя мать была цветущей, стройной женщиной, обладательницей роскошных волнистых золотисто-каштановых волос, обрамлявших гладкий лоб и красивое лицо. Карие глаза ее казались слегка прикрытыми, брови изгибались изящной дугой, губы были полными. Ее растили заботливые, благовоспитанные родители; она обучалась шитью, моделированию одежды и преподаванию, о чем свидетельствовали полученные дипломы. Во время войны она шила для черного рынка и помогала всем нам выживать. Подростком моя мать испытывала беспокойство оттого, что ее семья состоятельна, а все вокруг бедны. Эта проблема легко разрешилась: она вышла замуж за человека, у которого была лишь скрипка да привлекательное лицо.

Красота моего отца завораживала: он был высоким, мускулистым и прекрасно сложенным мужчиной. Лицо его казалось удивительно правильным: тонкий прямой нос, серые глаза, гладкая кожа. У него был квадратный подбородок, а рот можно было бы назвать «решительным». Он имел практический склад ума и много знал о том, как мастерить вещи, выращивать растения и чинить обувь.

Отец рос в многодетной семье: когда он появился на свет, родители уже не думали о колыбели или детской кроватке, укладывая его в нижний ящик комода. Он рассказывал об этом с кривой усмешкой, но такое прошлое породило в нем непреходящее чувство страха и печали.

Он появился на свет в Краненбурге, городке, расположенном на германо-голландской границе, жители которого говорили на языках обеих стран, хотя его семья предпочитала немецкий. Они без проблем поселились в Голландии, когда отцу исполнилось семнадцать, и он заявил, что голландец по национальности.

Когда война подошла к самым границам, отцу было двадцать пять. Его призвали на службу в голландскую армию, где быстро оценили его преданность. Он был готов сражаться за Голландию, поскольку эта страна давала ему работу и средства к существованию. Отец превратил свою благодарность в стремление защищать страну, которую теперь искренне считал своей родиной.

Вторая мировая разразилась менее чем через год после моего рождения. Поначалу мать превратилась в комок нервов, но постепенно успокоилась, поскольку оккупация гарантировала вполне приемлемый образ жизни и отец вновь возвращался домой по вечерам. Так война прочно вошла в жизнь людей и их детей.

В НАСЛЕДСТВО от семей обоих моих родителей мне досталось чувство вины, связанное с сексом. Для католицизма того времени, просто-таки зацикленного на чувстве вины, в этом нет ничего необычного, однако об этом стоит упомянуть.

Корни моей матери уходят во французское дворянство; во времена революции ее предки избежали гильотины, покинув страну. В Голландии, чувствительной к социальному статусу, они считали себя выше нетвердых, как им казалось, моральных устоев простонародья, а потому, когда страсть, охватившая моих бабушку и дедушку, вылилась в беременность, они поспешили жениться. Мать рассказала мне о них, когда я сама собиралась выходить замуж (хотя и не была беременна), однако история на этом не закончилась. Однажды, когда бабушка в одиночестве гуляла по полям, разразилась гроза. Она повернула домой, как вдруг произошло нечто ужасное: рядом с ней ударила молния, расщепив дерево и оставив на нем черный, как сажа, ожог. Это было последним, что бабушка увидела. После этого она ослепла – или оттого, что вспышка сожгла ей сетчатку, или из-за пережитого шока, или от всего сразу. В чем бы ни крылась причина, бабушка так никогда и не поправилась, родив дочь (а позже еще троих детей) полностью слепой.

Несложно предположить, как родители объяснили этот случай: мою бабушку наказал Господь. Господь ослепил ее, поскольку ребенок был зачат в похоти. Похоть шла вразрез с их утонченной католической чувствительностью, диктовавшей, что сексуальная близость предназначена не для удовольствия, а лишь для продолжения рода. Но Господь наказал мою бабушку еще при жизни, чтобы освободить ее от посмертных мучений в аду. Ее муж, искренний человек, принял эту вину, не дожидаясь никаких молний. Он щедро оплачивал нянечек, помогавших растить его детей.

Таким образом, мать считала себя «ребенком похоти» и никогда не испытывала ничего хорошего в связи с собственной сексуальностью. С ее стороны было весьма неосмотрительно предаваться добрачному сексу – проклятая похоть вновь заявила о себе! Она признавалась мне в этом по мере того, как становилась старше и стремилась излить свою душу кому-нибудь еще, кроме местного священника. Чувство вины, недавно написал мне один проницательный друг, стремится к самооправданию. Она вышла замуж за отца, здорового, привлекательного, бедного и страстного человека. Вера и супружеские обеты обязывали ее подчиняться ему, что означало и подчинение его вожделению. Однако во всем остальном, казалось, он подчинялся ей, и так между ними возник компромисс – основа многих успешных браков.

Таким было мое наследие. Я оказалась греховна с самого рождения, поскольку родилась католичкой, греховна изначально, еще до того, как унаследовала вину своей матери, а потом и вину отца за сексуальное желание, которого он не мог сдерживать. Через несколько лет я оказалась в плену столь мощного чувства вины, что была готова обратиться за помощью к самому дьяволу.

Совершенства не бывает

Я ОКАЗАЛАСЬ самым настоящим ребенком-разочарованием. Для начала я ела уголь. Родители всячески стремились скрыть это от наших родственников и пытались остановить меня шлепками и выразительными взглядами. Но если они не могли меня отыскать, я неизменно оказывалась в шкафу рядом с камином, пачкая свою одежду, пол и обнаженные части тела. Были и другие привычки, сводившие их с ума. Мне нравилось отдирать от стен длинные полосы отклеивающихся обоев, просто для того, чтобы услышать возникавший при этом завораживающий звук. Несмотря на печальные последствия, я просто обязана была узнать, что находится внутри мягких игрушек, особенно внутри медвежонка, который издавал звук, если его наклоняли. Список моих проступков, огорчающих родителей, был длиною с каждый прожитый день.

Меня пугало, когда папа начинал громко ворчать и цокать языком, будто выпускавший пар поезд, или произносить слова, которых моя мама не хотела слышать. «Hou je mond, Ян!» – замечала она. «Не говори такого при ребенке!» Часто он называл меня плохой девочкой. Временами, когда он брал меня на руки, я не знала, хочет ли он обнять меня или ударить. Иногда папа бывал милым, а иногда я его боялась. Но я хотела быть хорошей, потому что очень его любила.

Мне не исполнилось и года, когда отец отправился на военные сборы, пробыв там несколько месяцев, предшествующих поражению Голландии. Он приезжал в отпуск, но все равно его часто не было дома. Отсутствие отца компенсировали визиты друзей и родственников. Моя мать любила гостей. Голландский образ жизни – отличная школа общения: все постоянно готовятся к приходу гостей, словно от этого обычая зависит жизнь. Однако детям появление в доме гостей не сулило никакого веселья. От детей требовалось быть тише воды, ниже травы, если только они не были младенцами, лежащими в колыбели или в детской коляске, которыми можно было восхищаться.

Однажды, когда мне было примерно два года, к нам пришла гостья. На дворе стояло лето, и в нашем маленьком саду под окнами пышно цвели гортензии. Я любила их прекрасный синий цвет и многочисленные мелкие цветки, образовывавшие большие круглые головки. Сидя под длинными стеблями, я наблюдала за воробьями и зябликами, прыгающими по земле в поисках невидимых крошек. Меня отослала в сад мать, сказав, что я смогу поймать птицу, если насыплю ей на хвост соль.

«И она будет моей навсегда?» – спросила я. «Конечно, если ты ее поймаешь», – уверила меня мать, кивая головой.

Я отправилась на кухню, зачерпнула из открытой деревянной коробки горсть соли и забралась под гортензии, чтобы поймать себе птицу, которая станет моей навсегда. Я съежилась и сидела очень тихо, зажав хрусткую соль в правой руке. Воробьи прилетали и тут же улетали. Вррр! Они вспархивали, как только замечали меня. Но один из них остался, роясь клювом в песке. Меня он не видел. Он подобрался так близко… Я высыпала ему на хвост соль, потянулась, чтобы схватить, но он вспорхнул и был таков. Как же так! Он не должен был улететь!

Я побежала к матери с плачем: «Мама! Птичка улетела!»

Я знала, что перебиваю гостью, но мать должна была как-то объяснить эту ужасную неудачу! Мои губы дрожали, по щекам катились слезы. Мать очень удивилась. А потом случилось нечто невероятное: она начала смеяться. Она обманула меня, а теперь смеялась, потому что я ей поверила. Мать повернулась к своей гостье, и вместе они радовались удачной шутке.

Мама! Как ты могла так поступить? Но я не сказала ни слова, всхлипывая и испытывая в душе глубокую обиду.

Женщина ушла, но мать не обращала на меня внимания. Она убрала со столика, отправилась к моей младшей сестре, и огорчение забылось. Дело было не в том, что мать меня не любила или игнорировала мои чувства – в те дни чувства детей вообще не принимались в расчет. Когда она была ребенком, с ней обращались точно так же. Предполагалось, что когда вырасту я, то подобным образом буду вести себя и со своими детьми.

МОЯ МАТЬ, профессиональный преподаватель, придерживалась новаторского в то время метода обучения Монтессори, и, хотя мне было лишь два с половиной года, она решила отвести меня в местную школу, где работали по этой методике. Монахини сказали, что я могу приходить уже завтра.

На следующий день я настояла на том, чтобы отправиться в школу самостоятельно. «Нет, мама, я пойду одна! Я знаю дорогу!» Я разговаривала с ней так, как она говорила с моим папой, твердым голосом, выпрямив спину, и она уступила. Мать следила за мной на расстоянии, всю дорогу прячась за домами, чтобы увериться в том, что я не заблудилась. Я безошибочно добралась до нужного адреса, и так начались два самых счастливых года моего детства.

Лучше всего я помню запахи того приюта: успокаивающая лаванда и тальк, аромат апельсинов – чрезвычайно редких в оккупированной Голландии, – запах пластилина, клея и цветов в вазе. Там были яркие, радостные краски, чистые аккуратные туалеты с сиденьями для малышей, рыбки в аквариумах. Я была счастлива, несмотря на то что школой руководили монахини, из-за своего изнурительного обета нищеты позволявшие нам рисовать только на жалких клочках бумаги. Бумага в период немецкой оккупации стоила дорого. Что я могла нарисовать на обрывке не больше собственной ладони? Страшно было совершить ошибку и испортить рисунок. Сестры говорили нам, что Иисус был беден, а потому нищета – это «добродетель». Я испытала настоящее облегчение, когда обучение рисованию наконец закончилось.

Бедняки нашего квартала утешались тем, что Господь милостив к неудачникам, страждущим, обездоленным и нуждающимся. Мы были бедны, поскольку моя добродетельная мать подчинялась в постели воле своего мужа, производя на свет все больше и больше отпрысков, о которых надо было заботиться во время и после войны. За двадцать лет она родила десять детей и у нее было два выкидыша.

Воскресенье было особенным днем, потому что в последний день недели никто не работал и не выполнял никаких домашних дел, даже мать (хотя ей приходилось готовить), и после обеда я усаживалась на большую деревянную коробку, защищавшую бакелитовое радио. Оно стояло у окна во двор, и коричневые бархатные шторы касались пола. Как приятно было завернуться в теплые, мягкие занавески и чувствовать музыку, пронизывающую все тело! В те дни, когда шел дождь или буйствовала гроза, я была на седьмом небе от счастья, проводя на приемнике целые часы, завернувшись в занавески, ни для кого не видимая. Так я впитывала в себя ритм, гармонию, страсть и красоту.

По воскресеньям отец вынимал скрипку и играл немногие знакомые ему мелодии. Его музыкальное образование прервалось, когда начали рождаться дети, и он был вынужден много работать, чтобы содержать семью. Война также не способствовала прогрессу в его обучении. Поэтому он всегда играл одно и то же, делая это с радостью, и я искренне им восхищалась. «Карнавал в Венеции» Паганини, пьеса, дававшая свободу для творческих вариаций, была одной из любимых его композиций.

В конце концов, мать начала раздражать его игра. Она ненавидела хвастовство отца и его умение получать удовольствие от одних и тех же мелодий. Она никогда не забывала о грехе гордыни.

Любил отец и губную гармошку. Я благоговела перед его мастерством, однако мать считала этот инструмент вульгарным.

Она говорила, что репертуар отца скучен. Бедный папа; его бы вполне устроило, если б она никогда не говорила вслух, что ненавидит губную гармошку.

Неизменным обычаем воскресных дней после церковной службы – если только не объявляли воздушную тревогу, – был поход в гости к родителям матери или отца. Впрочем, если мы шли к отцовским родителям – дедушке и бабушке Кокеро (их звали так из-за дедушкиных голубей, ворковавших «кокеро, ко– керо»), меня волокли туда силком, а я упиралась и кричала. Отец делал решительное лицо, а мать… думаю, в глубине души она соглашалась со мной, поэтому и не наказывала за то, что всю дорогу ей приходилось тащить меня по тротуару.

Большинство членов семьи отца меня попросту пугали. Кроме бабушки, все они были худыми и выглядели словно щепки, будто им постоянно не хватало пищи, любви или того и другого сразу. К тому же их было очень много: тети в коротких белых носках, дяди в дурно пахнущей одежде. В их доме я чувствовала себя грязной. В воздухе постоянно стоял запах голубиного помета. Бабушка ходила, переваливаясь с боку на бок, и страдала одышкой; дедушка был худым, сутулился и растил жесткие усы. Он постоянно носил одну и ту же одежду, а во рту или в сучковатых пальцах держал трубку. У него тоже была одышка.

Я предпочитала дом родителей матери, где мебель была обтянута кожей, все блестело, а в вазах стояли цветы. Под окнами росли кусты, за которыми виднелась широкая мостовая, ряд деревьев вдоль тротуара и парк через дорогу.

Мои отношения с дедом по матери были довольно-таки формальными. Хотя мы любили друг друга, я не помню, чтобы дед говорил мне что-нибудь, что произвело на меня особое впечатление. Он был серьезным человеком. Дед занимался импортом и первым в нашем городе обзаводился техническими новинками: именно у него появился первый граммофон, его машина ездила по нашим булыжным мостовым и ему первому провели телефон.

После возвращения из церкви мужчины играли в карты на деньги. Они сосредотачивались на игре и пили много виски; в комнате клубился густой аромат дорогих сигар. Мне нравилось ощущать витающее в воздухе интеллектуальное и чувственное возбуждение, бродя вокруг стола и складывая аккуратные кучки из монеток, служивших ставкой в игре. Так я опосредованно приобщалась к духу секретности и расточительности, потаканиям желаниям, царившим в комнате. Моему деду нравилось, когда я находилась рядом, а мать не слишком этому противилась; потому я редко бывала у своей слепой бабушки, которая все последние годы жизни проводила в постели из-за осложнений со здоровьем. Она казалась очень бледной и старой. Как-то раз я забралась на ее большую покрытую кружевами кровать. Глаза бабушки были похожи по цвету на некоторые мои стеклянные шарики, но она меня не видела. Во рту у нее почти не осталось зубов. Как она себя чувствовала? Она была не слишком общительной, так что мой интерес угас, и вскоре я покинула ее комнату.

Несмотря на свою беспомощность и болезни, бабушка родила трех девочек, а затем моего дядю Кеса, которого я обожала. Бабушке было всего пятьдесят четыре года, когда она умерла. Она покоилась в гробу на изысканном белом сатине, а вокруг лежали белые лилии. Гостиная на время превратилась в комнату прощания: со стен свисали черные драпировки, окна украшали черные шторы и портьеры. По обе стороны от ее головы стояли длинные восковые свечи. Она казалась столь прекрасной и умиротворенной, что я бесстрашно приблизилась, чтобы лучше рассмотреть ее лицо. Под подбородком был повязан плетеный шнурок, а на ней самой надето новое черное платье. Руки сложены, будто в молитве. Я подумала, что она выглядит лучше, чем когда бы то ни было, разве что немного бледнее.

Кто-то из взрослых заметил, что я подошла слишком близко к мертвому телу, и громко зашептал: «Немедленно вернись сюда!» Я испугалась. «Сюда» означало уважительное расстояние до гроба, рядом с взрослыми, тихо беседовавшими между собой. Я быстро спряталась за мамину юбку.

Все тревожились о моем деде, который был вне себя от горя. Он последовал за супругой в мир иной пять лет спустя.

ОККУПАЦИЯ Голландии продолжалась, а жизнь шла своим чередом. Я привыкла, что улицы патрулируют немецкие солдаты, крепко держащие страшное оружие и готовые без промедления пустить его в ход. Обычно это были юноши, мечтавшие вернуться домой и не получавшие никакого удовольствия от адресованной им брани, на которую отваживались некоторые смелые и прямые жители.

Однажды моя тетя Рита в порыве ярости закричала на двух патрульных, когда вместе со мной и матерью шла в магазин. Она была замужем за евреем и знала многих, кого депортировали немцы и о ком больше никто никогда не слышал. Внезапно мать силой потащила тетю Риту прочь. Все мы были рады оказаться на аллее за нашим домом, избежав непосредственной встречи с людьми, которых она оскорбила издалека. Потом тетя Рита расплакалась. Ее мужу, продавцу ковров, в конечном итоге повезло – он избежал депортации, и после войны они поселились в Амстердаме.

Во время войны каждая семья получала талоны, в которых указывалось, сколько еды по ним можно купить. Цены были заоблачными, процветал черный рынок. Я росла в такой атмосфере, где дети видели важность скрытности, где люди могли разговаривать друг с другом шепотом, но если их спрашивали напрямик, то говорили, что ничего не знают. Неунывающий мясник с круглыми румяными щеками принес нам куски мяса, за которые его могли бы повесить, а ушел от нас с обувью, что смастерил ему мой отец, и с одеждой для жены, которую мать сшила в предыдущий вечер.

В это тревожное время в моей семье родилось четверо детей – война не причина, чтобы отказываться от «Божьего благословения». Но думаю, что Господь вообще ничего не заметил.

Мой папа был очень красив, особенно в военной форме, а мама – чрезвычайно романтична. Она подпевала Ричарду Таубе– ру, когда по радио передавали его песни. Она пела, что он – радость ее сердца и ей страстно хочется оказаться с ним рядом. Она была счастлива, напевая такие песни. На одной из семейных фотографий, сделанной профессиональным фотографом, мой отец запечатлен в форме. Я никогда не видела ничего более впечатляющего.

К концу войны отец надел форму еще раз, чтобы присоединиться к союзникам, периодически возвращаясь на побывку с винтовкой. Он приезжал на машине домой при любой возможности, иногда даже вопреки правилам, поскольку был авантюристом и любил удивлять жену и детей. На нашей узкой мощенной булыжником улице не хватало места, чтобы нормально развернуться, и он повалил машиной пару миртовых деревьев.

Работа моего отца заключалась в том, чтобы убирать с полей и доставать из окопов мертвые тела. Для этого ему и нужен был грузовик. По возможности он должен был опознавать трупы.

НЕМЕЦКИЕ солдаты казались мне тайной – долгое время я не могла понять, почему их так ненавидят. Я немцев не боялась, поскольку отец разговаривал с ними, встречая на улице, и даже веселил их. Беглое знание немецкого языка помогло ему в нескольких ситуациях.

Однажды два солдата спасли мне жизнь, когда я вместе с отцом отправилась в лес за дровами. Он посадил меня в тележку, позаимствованную у соседа. У тележки было два велосипедных колеса и ручки, как у тачки, а потому ее можно было толкать или тянуть за собой. Чтобы было удобнее ехать, отец усадил меня на мешки из-под картошки. Мешками укрывали дрова, чтобы не привлекать внимание солдат, которые могли бы отобрать дрова.

Вдали уже показался лес, как вдруг в воздухе раздался вой сирены, предупреждавшей жителей о налете. Союзники часто пролетали над Голландией, сбивая с немцев спесь. Гул самолетов приближался, а мы с отцом оказались на открытой местности, вдали от любых укрытий, и на нас в любой момент могли упасть бомбы. Мне было уже пять лет, вполне достаточно, чтобы научиться связывать возникающую панику с воем сирен, и все же я чувствовала себя спокойно: мой большой, сильный и умный папа наверняка знает, как защитить нас обоих. Он не собирался трусить из-за какой-то там сирены.

Некоторое время отец упрямо шел к лесу, а потом принял решение. «Жди меня здесь, – сказал он, поднял меня с тележки и посадил у края дороги. – Я скоро вернусь с дровами».

Неужели он собирался оставить меня здесь одну? Я могу погибнуть от взрыва, а папа меня бросает? О нет, нет! Я упала на колени, протянула к нему руки и закричала, охваченная ужасом от мысли, что отец может меня здесь оставить. Мой отчаянный отец рассмеялся и набросил на меня несколько мешков. «Прикройся ими», – сказал он.

Мой ужас только усилился: как может защитить от бомбы пара джутовых мешков? Однако отец был уже далеко и обернулся лишь раз. «А ну забирайся под мешки!» – закричал он. Я постаралась закопаться как можно глубже, хныкая от ужаса, как вдруг услышала слабый свист, раздававшийся с другой стороны дороги. В щелку я увидела двух солдат в немецкой форме, прятавшихся под кустами в канаве. Я узнала их по каскам. Оба солдата были очень молодыми, и в их глазах читались добрые намерения. Они активно звали меня к себе. Не мешкая, я перебежала дорогу и очутилась в их руках.

Должно быть, я потеряла сознание, поскольку следующее, что я помню, это пробуждение в собственной кровати под взволнованные голоса отца, матери и соседей. Пошатываясь, я спустилась вниз и увидела, как мой отец показывает повязку вокруг бедра, из которого только что извлекли пулю. В лесу его заметил американский пилот, принял за немца и кружил над ним до тех пор, пока не попал в него. В недоумении я села на нижнюю ступеньку, слушая шумных взрослых.

Подобные выходки были вполне типичны для моего отца. Однажды, вернувшись со службы домой, он решил посмеяться над немцами во время очередной бомбардировки. Раскурив трубку, он встал снаружи у задней двери и прислонился к стене. Только он успел глубоко затянуться, как прямо у его левого уха в стену ударил осколок снаряда. Вернувшись, он лишь посмеялся над обезумевшей от ужаса матерью. Мне исполнилось почти шесть, когда в нашем районе произошло ужасное событие, испугавшее всех и каждого. Я пыталась понять смысл произошедшего из оживленных жестов и громкого шепота. У кирпичной стены хлопкопрядильной фабрики на краю города десять человек были расстреляны по обвинению в убийстве немецкого патрульного солдата. Одна из жертв была из семьи, жившей на нашей улице. Они несли домой мертвое тело, и за ними тянулся кровавый след. Теперь немцев ждала яростная ненависть.

Первые обиды

ПОКИНУВ школу Монтессори в пятилетнем возрасте, я умела бегло читать и считать в тысячах. Я была пухлым, сияющим, счастливым ребенком. Несмотря на тревожный случай затянувшегося коклюша в трехлетнем возрасте, я все детские болезни переносила без осложнений. По ночам происходили страшные вещи, но, когда я просыпалась, кошмары рассеивались. Когда это возможно, ребенок живет настоящим, и я не была исключением.

А потом настало время начальной школы. Ею тоже управляли монахини вместе с несколькими светскими учителями, обосновавшись в двухэтажном здании из красного кирпича рядом со школой Монтессори. У примыкающей к ней стены был мшистый грот, в котором на старых, склизких, позеленевших камнях стояла выцветшая и изъеденная временем статуя Девы Марии. В новой школе было невероятно скучно. Поскольку я уже умела читать, меня направили в следующий класс, но разницы практически не было. Единственным новым полюбившимся мне предметом была музыкальная грамота. Туалеты в школе были чудовищно грязными, стены исписаны ругательствами и разными мерзостями. К тому же впервые в жизни я узнала, что такое жить в страхе.

Монахини нашей школы были, скорее всего, типичными религиозными преподавателями сороковых годов. Они наслаждались уязвимостью детей. Страх в нашей образовательной системе до сих пор используется в качестве мотивации, но у сестер это получалось особенно легко. Помимо обычных наказаний и унижений они использовали угрозу вечной кары в аду или сжигания заживо в чистилище. Издевательства, дерганье за уши, щипки за щеку и шлепки линейкой – этого было достаточно, чтобы запугать нас, так что мы не рисковали навлечь на себя еще и неодобрение всемогущего Господа. Бог стоял на стороне сестер, а они были против нас, так что нам приходилось нелегко. Даже прикосновение к одеянию монахини считалось грехом, за который наказывали в чистилище. Тем не менее мы все равно украдкой приподнимали плат или край одежды ни о чем не подозревающей сестры, зная, что время, которое нам предстоит провести в адском пламени, от этого лишь увеличивается. Однако оно того стоило.

Самым значительным оружием в арсенале сестер было утверждение о всеведении Бога: Он знал всё. В каждой классной комнате висел огромный глаз, всматривающийся в наши самые сокровенные помыслы. Если это делалось для того, чтобы мы постоянно испытывали дискомфорт, то монахини в этом преуспели. Я не раз удивлялась, почему же Бог не поразит меня до смерти. Возможно, Он хочет застать меня врасплох и однажды обрушит школьную кирпичную стену, когда я буду проходить мимо. Из окна классной комнаты я смотрела на эту стену, окружающую жилые помещения сестер; ожидание того, что стена развалится, связывалось с библейской историей о конце света. Да, когда-нибудь Бог разрушит все, призовет своих добрых детей сесть одесную, а остальных обречет вечному проклятию.

В жаркие летние дни казалось, что стена шевелится: близился конец света, а я не знала, достойна ли, чтобы сидеть справа от Бога. Ошибается ли Он когда-нибудь? Возможно, Он посмотрит на меня и подумает, что я хорошая, как это сделал в прошлом декабре святой Николас, подаривший мне игрушки. Не может ли Бог что-нибудь напутать с распределением благ и наказаний, поскольку у него на это отведен лишь день?

В дни моего детства у грешника было три способа искупить проступки и избежать наказания. Других вариантов не существовало, и предосудительное деяние имело фатальные последствия.

В первую очередь, это была исповедь, после которой – так мне казалось до тех пор, пока я не убедилась в обратном, – любой грех может быть прощен. Во-вторых, это были наказания, возлагаемые на самих себя и буквально означавшие «победи в этом Бога», а в-третьих – так называемые восклицания. Восклицаниями назывались короткие молитвы, столь краткие, что, как нам объяснили, они возносятся вверх, подобно стрелам (по– латыни jacula), прямо к ушам Господа. Я представила себе уши Бога, утыканные маленькими стрелами, но немедленно прогнала из сознания столь непочтительную картину.

Каждое такое восклицание уменьшало число дней пребывания в чистилище в среднем на три сотни. К примеру, простая фраза «хвала Господу» могла уберечь вас от сотен дней мучений в адском пламени. Нам говорили, что это происходит благодаря накопленным очкам, получаемым Иисусом и святыми; католики могут откладывать их, как деньги на банковский счет. Размер вклада и предполагаемая длительность пребывания в чистилище из-за утаенных и неискупленных грехов всегда были расплывчатыми. Сколько дней полагалось за ругательство или за непослушание, не говоря о плохих мыслях, которые были у нас всегда?

Мои мысли были столь чудовищны! Меня передергивало от стыда за них. Чаще всего я мысленно желала окружающим смерти, мысленно обзывала людей плохими словами и желала им покалечиться на всю жизнь. Фраза «Бог тебя видит» означала не только то, что от Него не скрыться ни в туалете, ни в спальне, ни где бы то ни было еще во всем огромном мире – это значило, что Бог может постоянно читать мысли, не пропуская ни единой. Я пыталась приписывать плохие мысли куклам, делая их своими заместителями, однако вскоре поняла всю бессмысленность подобных уловок: Бог прекрасно все видит. Его проникновение во все было тотальным.

ОДНАЖДЫ в школу попала бомба, и взрыв частично ее разрушил. Учеников отправили во временные классные комнаты в соседнем приходе на той же улице. Там было холодно, дули сквозняки, но в те дни это было нормой. Иногда после бомбежки, движимые любопытством, мы собирали еще теплые осколки, не слишком понимая, откуда она взялись.

В приходе появился новый священник; он преподавал в некоторых классах и часто прогуливался по детской площадке. Он был молодым и легко находил с детьми общий язык. Я тянулась к нему, и он тоже испытывал ко мне симпатию, что дало повод некоторым одноклассницам называть меня его любимицей. Мне нравилось его чувство юмора, он не был резким и не хмурился, как старый пастор. Иногда я вкладывала руку в его ладонь, и он качал ее или просто держал.

Если к нам в гости заходил дядя Кес, я считала, что день прожит не зря. Он усаживал меня на большое крепкое колено и разговаривал приятным, мягким голосом. Он никогда не был жесток, даже шутки ради, как многие взрослые. У него были прекрасные теплые, сияющие глаза, и когда он обнимал меня, я с удовольствием прижималась к его большой груди. Он не обращал внимания на возмущение матери: «Ты испортишь ее, Кес!» К моему нескрываемому изумлению, он продолжал улыбаться, покачивая меня на колене. Он осмеливался игнорировать мою маму! Он не опускал меня на пол даже тогда, когда отец посмеивался: «Ты же ничего не знаешь о детях, Кес. Они должны быть послушными».

Дядя Кес подарил мне маленькую куклу в традиционном голландском костюме из Волендама, которую я хранила долгие годы после его внезапного исчезновения. Мне тогда было шесть лет. Когда он перестал приходить, я подумала, что он умер, однако несколько лет назад узнала о том, что мой дядя страдал от травмы мозга после несчастного случая на морской службе, и его дальнейшая жизнь не сложилась – он бродяжничал и умер в пятьдесят семь лет. Его искренняя любовь ко мне, своей первой племяннице, оказалась настоящим подарком. Моя жизнь была бы совсем иной, если б у меня не было такого дяди. И конечно, она могла бы стать другой, если бы он тогда не исчез. Когда это случилось, свет в моей жизни начал постепенно меркнуть.

Я решила, что мой дядя умер, потому что примерно в то же время умер мой ручной кролик, которого однажды принес домой отец. Пушистого белого кролика посадили в клетку, и ухаживать за ним должна была я. Мы не держали ни собаку, ни кошку, поэтому кролик казался особенным животным; он был не только белым и симпатичным, но и очень мягким. Я приносила ему овощи с большого огорода, устроенного на заднем дворе нашего нового дома, листья и сорняки из собственного маленького садика и отбирала для своего любимца лучшие кусочки.

Откуда мне было знать, что кролика откармливают для забоя? Однажды он пропал, хотя дверь клетки была закрыта. «Мама! – закричала я, подбегая к ней. – Кролик пропал! Его нет в клетке!» Но мать никак на это не отреагировала, и в мое сердце закралось ужасное чувство: как же глупо, что я его полюбила. Гораздо хуже было то, что в тот день кроличье мясо подали на ужин. Конечно же никто не сказал, что это был тот самый белый кролик. Я видела, как все кладут себе что-то в тарелку, и мне тоже достался кусочек. Я не могла тогда ничего возразить – меня бы выпороли за отказ от еды и за проявление чувств, о которых никто не хотел знать. И все же, поедая кролика, моего убитого ручного кролика, я каким-то образом присоединилась к общему сговору, хоть мне и было плохо. Я присоединилась ко лжи о том, что чувства детей не имеют значения – что мои чувства ничего не значат.

Однако родители отнюдь не были чудовищами. Мать и отец были искренними, талантливыми людьми, обладавшими спасительным чувством юмора. Так уж случилось, что я принадлежала к числу тех детей, в которых легко пробудить чувство справедливости и кто ненавидел, если им возражали. Вероятно, это наследственное, поскольку мой отец тоже терпеть не мог, когда ему противоречат, особенно дети. Скорее всего, так проявлялся его беспомощный гнев на критику и недооценку со стороны перфекционистки-жены, и он вымещал свои обиды на нас.

Упрямство и собственное мнение считалось для ребенка – особенно для девочки – грехом, хотя нигде в католическом учении я не смогла найти этому подтверждения. Вся церковь представляет собой живой пример господства мужчин; более низкое положение женщин и девушек предполагается само собой разумеющимся.

Постепенно я становилась старше, и наши детские возражения встречались родителями с негодующим возмущением. Если мы не замолкали, нас ждало наказание или что похуже. В конечном итоге мой отец начал обходиться без воспитательных бесед и порол нас с яростью, которую был способен контролировать все меньше и меньше.

Пришло время, и на мое вызывающее упрямство и излишнюю самоуверенность нашлась управа. Однажды отец решил, что с него достаточно. Он дал понять – либо я смирюсь, либо умру.

Сорная трава

ПРОУЧИВШИСЬ в начальной школе всего несколько месяцев, я вдруг начала стремительно терять вес. «Она слишком быстро растет, – говорили окружающие. – Может, поэтому стала такой тощей и стеснительной». Они могли бы добавить: «Настолько стеснительной, что боится на вас смотреть, словно хочет, чтобы ее вообще не замечали».

Однако все это не имело отношения к росту. Дело было в ужасной тайне, темном и печальном бремени, которым я ни с кем не могла поделиться.

О чем же я не могла рассказать никому, даже священнику, особенно отцу Янусу? Это был повторяющийся ночной кошмар, ужасный, отвратительный кошмар, от которого я страдала уже три года, и который никак не прекращался: глубокой ночью к моей кровати приходил отец, напоминая в своей ночной пижаме полупрозрачное привидение. Я глубоко спала, когда он откидывал одеяло и начинал меня целовать, шаря крепкими руками по всему моему телу. Папа никогда не целовал свою дочку днем, на людях, однако ночью его большой, влажный, пропахший табаком рот оказывался у моего лица, и я вдыхала тяжелый запах его частого жаркого дыхания. Поцелуи его были крепкими, а щетинистое лицо больно царапало кожу.

Я ничего не понимала. От отца так ужасно пахло, что это невозможно было вынести, но бежать было некуда: он начинал тереть о мое лицо какую-то скользкую вонючую штуку, а потом – о, ужас! – засовывал эту гадость прямо мне в рот. Может, это был язык? Я не знала. Нет, вряд ли, но тогда что? Я мечтала потерять сознание. Отвернуться я не могла: его руки держали мою голову, да я бы и не осмелилась. Было тяжело дышать. Папа пыхтел и стонал, а потом мне в горло хлынул теплый густой поток. Ужасная липкость во рту. Я жаждала глотка чистой воды, но ее не было, было лишь милосердное беспамятство мгновенного сна.

Наутро вкус во рту сохранялся. Я думала, что мне приснился дурной сон. Поначалу, когда мне было только три года, я, как могла, вызывала рвоту, так я хотела избавиться от этого ощущения. Потом в одночасье я заболела коклюшем. Я кашляла неделями, месяцами, но не могла прочистить горло и избавиться от того, что меня душило. Однако я была крепким ребенком и очень любила отца, а потому постепенно приспособилась. Между нами возникла молчаливая тайна, и я почувствовала с ним необъяснимую связь.

Вероятно, мать догадывалась, что нечто в этом роде может происходить, когда по каким-то причинам она ему отказывала или у нее были тяжелые месячные, и он не мог уснуть, поскольку все его внимание было сосредоточено на члене, а не на сердце. Он поднимался с постели, когда ему казалось, что она уснула. Матери требовалась передышка. У нее были свои кошмары, и часто они превращались в очередную беременность. Она не позволяла себе выходить из тумана, в котором жила, чтобы увидеть происходящее и прекратить это. Когда у меня начался цистит, она сшила мне пару теплых брюк, на ношение которых в школе потребовалось разрешение директора.

Примерно в то же время нам рассказали, как умер Иисус. Наша учительница в деталях расписывала, как Иисуса избивали до крови и как воины надели на Христа терновый, колючий венок.

Все эти образы были очень необычными, яркими и жестокими. Это была самая ужасная история из всех мне известных, и я едва не теряла сознание от страха. «После мучений Иисуса прибили гвоздями к кресту. Солдат вбивал большой гвоздь в каждую его руку и ногу. «Бум, бум, бум!» – стучал молот у меня в голове. «Затем они подняли крест, а через некоторое время другой солдат пронзил копьем сердце Иисуса, чтобы убедиться, что он мертв». Я почувствовала острую боль в груди, и меня затошнило.

Такие вещи невозможно было понять. Я уронила голову на стол, не в силах смотреть на учительницу. А та добавила, как бы между прочим, что Иисус страдал за наши грехи. Мы, дети, были причиной его смерти! Я была причиной!

Тяжелый, нестерпимый, горячий стыд из-за совершенных грехов наполнил мою душу. Я почувствовала, что больше всех навредила Иисусу. Почему? А все из-за того ужасного события, что произошло в нашем угольном сарае.

Угольный сарай находился рядом с кухней, и в него можно было попасть из маленького закрытого дворика, где располагался туалет без слива. Для того чтобы там оказаться, нужно было пройти мимо сарая.

Наш туалет был простой деревянной коробкой и опустошался прямо на задний двор, где росли великолепные овощи. Запах в нем стоял невыносимый, и я научилась испражняться как можно быстрее, чтобы убраться оттуда прежде, чем придется сделать вдох. Когда в туалете оказывался мой отец, во двор нельзя было выйти. Возможно, дело было в его пристрастии к сигарам, в том, что он ел мясо, в начинающемся раке кишечника или во вздорном характере. Каковой бы ни была причина, зловоние стояло невыносимое.

Угольный сарай служил моему отцу мастерской: там он шил и чинил нашу обувь, делал игрушки к Рождеству и на дни рождения. Отец отлично мастерил игрушки – эту его ипостась можно было назвать «доктором Джекилом». Он сделал мне игрушечную коляску, прекрасный кукольный домик и качающуюся лошадку, раскрасив их яркими цветами. Нам говорили, что в угольном сарае прячется помощник святого Николаса, Черный Пит, откуда тот наблюдает, хорошо ли мы себя ведем. Он оказывается там за две-три недели до шестого декабря, когда голландские дети празднуют День святого Николаса. Впрочем, большую часть времени в угольном сарае я чувствовала себя в безопасности, иногда навещая папу и наблюдая за тем, как он работает.

Однажды он подозвал меня и быстро закрыл дверь, не зажигая лампочку; лишь уличный свет проникал внутрь сарая сквозь щели между неровными досками в нижней части двери. Его рука тяжело легла мне на плечо; я почувствовала ее дрожь, и от страха по телу моему поползли мурашки. Никогда прежде я не видела его таким.

Лицо моего отца было страшно искажено, он едва мог говорить. Ухватив за плечи, он грубо встряхнул меня, а затем внезапно вцепился в шею и начал душить. Тон его голоса был ужасен, напомнив мне о словах, которые нельзя было произносить в доме. Я испытала сильнейшую горечь от этого неожиданного проявления неприязни, не понимая ее причин. Разве он не видит моего лица? Я же восхищалась им! Папа! Не делай этого, пожалуйста! Я же твоя дочка! Не бей меня! Я тебя люблю! Но отец был очень напуган. Он не видел перед собой шестилетней дочери, задыхающейся в его руках, – он хотел лишь обезопасить себя.

«Никому об этом не говори…» – выпалил он и запихнул мне в рот палец, давая понять, что имеет в виду; он не мог прямо сказать то, что никогда не должно было быть разглашено. Из перекошенного рта вырывались неразборчивые слова; он прибег к диалекту, выученному на улице. «Не говори об этом! Особенно священнику! Поняла? Никому!» На лбу его вздулись вены, глаза казались безумными, зубы скрипели. Внезапно он отпустил меня, и я, молча и без сил, упала на покрытый сажей пол, мысленно взывая к его милосердию и в то же время мечтая умереть; в конце концов, я испугалась, что умру на самом деле.

Он не видел меня в темноте, не знал, поняла ли я его, а потому пнул ногой, требуя ответа. Он ударил меня в нижнюю часть спины, и я каким-то образом ухитрилась сесть. Все произошло очень быстро. Он наклонился ко мне и в тот момент показался дьяволом, одновременно оставаясь самым дорогим для меня человеком. Совершенно сбитая с толку, я молча кивнула, пытаясь восстановить дыхание: я не представляла, что такого натворила, если отец обращается со мной подобным образом. Ни на секунду я не задумалась о том, что плохим мог быть папа. Нет, если он так поступает, значит, я действительно очень скверная девочка.

В изнеможении я снова рухнула на пол в темном сарае. Отец вышел на улицу и захлопнул дверь. В этот тяжелейший момент я не могла позвать мать. Я закрыла глаза и потеряла сознание.

Придя в себя, я ощутила в животе страх, глубинный страх того, что обо всем этом могут узнать. Я не могла признаться в своей вине, поскольку отлично понимала, что со священником говорить не буду. Я оказалась плохой, и меня нельзя было простить. Мне оставалось лишь тщательно скрывать от других свою испорченность. Но даже если мне удастся убедить окружающих в том, что со мной все в порядке, в конце концов, я все равно проиграю, поскольку о моей темной природе знает Бог. Я стала невероятно бояться смерти, убежденная, что после кончины отправлюсь прямо в ад. Мне было всего лишь шесть лет, и я знала только это.

Я бродила словно в тумане. Большая часть моего бодрствующего сознания пыталась справиться с ужасными телесными ощущениями. Реальная жизнь становилась все более призрачной по мере того, как меня охватывала тревога. Стало сложно отличить сон от яви. Я в ужасе думала, выполнила я свои ежедневные обязанности или нет, приготовила ли домашнюю работу или все это мне только приснилось? Иногда я делала одно и то же дважды, поскольку не могла разобраться, что реально, а что нет.

Ужасный шум в голове и ушах постепенно изматывал душу. Он мучил меня, отнимал свободу. Отец Янус стал моим другом. Я начала доверять ему, общаться, но теперь больше никаких разговоров! Я не могла довериться ни ему, ни любому другому священнику, не могла исповедаться, не могла обратиться к Богу.

Оставалась мать. Возможно, она смогла бы что-то сделать, как-то улучшить ситуацию. Увы, она была слишком занята уходом за нами, чтобы интересоваться еще и детскими чувствами. Между нами никогда не возникало близких разговоров. Ей просто не хватало на это времени.

Поэтому после пережитого в сарае ужаса я приняла отчаянное решение. Такой плохой человек, как я, вполне мог заключить сделку с дьяволом. Отчаянно желая купить время и избежать пламени ада, я обратилась к злому началу, поскольку стремилась довериться чему-то большему, чем я сама. «Люцифер, – начала я неуверенно, боясь своей изменой еще сильнее оскорбить Бога. – Мне нужна твоя помощь. Я очень плохая девочка. Я такая плохая, что Бог больше не может быть мне другом. Я хочу, чтобы моим другом стал ты. Пожалуйста, сделай так, чтобы я не умерла».

Эта жуткая молитва дьяволу была порождена глубочайшим отчаянием и одиночеством. Через некоторое время я почувствовала, что мои молитвы услышаны. Я выжила. Однако чувство вины за предательство Бога было ужасным. Из-за этого я перестала есть, стремилась быть как можно незаметнее и начала совершать ошибки, что повлекло за собой насмешки отца и детей в школе. «Вот дурочка! Эту домашнюю работу нужно было сдать четыре дня назад!» Однажды после обеда я опоздала в школу, застряв в высоком стульчике младшего брата. И зачем только я в него просунула ногу? Я никак не могла из него выбраться, а изумление матери при виде меня лишь подстегнуло отчаянные попытки освободиться. Наконец, я выскользнула из дома, примчалась в школу и наткнулась на запертые железные ворота. Попасть в школу можно было лишь одним путем: постучать в дверь монастыря и попросить сестру-монахиню провести меня через соседнюю площадку. Она молча повела меня к школе. Я заметила, что сестры делают облатки для причастия: так вот откуда появляются эти белые кружочки, что превращаются потом в тело Христово!

Вернувшись в класс, я не смогла четко объяснить причину своего опоздания. Запинаясь, я несколько раз повторила свой рассказ: «Я… я… Я застряла в kakkestoel!» К своему стыду, я использовала разговорный вариант слова, обозначающего высокий стул, – буквально «стул для испражнений», поскольку в его сидении было вырезано отверстие для детского горшка. Дети поняли это и долго хохотали. Чем больше они смеялись, тем путанее становилось мое объяснение.

Отец не знал, что его шестилетняя дочь отдала себя в руки дьяволу. В отчаянии мне казалось, что дьявол будет лучшим союзником, чем мстительный Бог. Каждый раз, когда ночью ко мне приходил папа, я думала, что задохнусь и умру. Я не представляла ничего хуже, чем тот ад, в котором уже находилась.

Повторяющийся кошмар, о котором я начала рассказывать отцу Янусу, душил меня. Мне нужно было стать как можно незаметнее, а еще лучше – невидимой. Более чем обычно я чувствовала необходимость вставать рано утром и отправляться на службу (я никогда не пропускала службу, только если серьезно болела и не могла подниматься с постели). Я должна была есть, ходить в школу, выполнять обязанности по дому, но общаться с людьми было слишком опасно и страшно. Я чувствовала себя сорной травой на ветру, которая сможет остаться в саду жизни, только если ее никто не заметит.

Я больше не могла играть с другими детьми на площадке. Я мучилась от желания присоединиться к ним, глядя на то, как они соревновались, играли в классы или катались на санках по ледяным дорожкам, залитым на замерзшей земле.

Когда я немного подросла, то иногда присоединялась к ним, особенно когда все выходили кататься на льду. Сначала надо было разбежаться, запрыгнуть на скользкую дорожку и постараться доехать по ней до конца. В такие минуты я сияла от радости. Однако те две зимы, что я страдала от цистита, вызванного контактом с немытым членом своего отца (впрочем, по причинам, известным только ему одному, отец никогда в меня не проникал), я не могла играть на улице из опасений, что инфекция усилится. Из окон коридора на первом этаже я смотрела на веселье своих одноклассников и потягивала из термоса теплое молоко.

НАКОНЕЦ, родители заметили мою прогрессирующую худобу. Мать видела, что с ее дочерью происходит что-то серьезное, но даже если подозревала причину этих изменений (хорошо зная своего мужа), то ничего не делала. Отец, наблюдавший, как его крепкая дочь худеет, слабеет и увядает, отказывался понимать происходящее. Так его старшая и когда-то совершенно неуправляемая дочь оказалась у врача, став необъяснимо апатичной, худой и бледной. Когда после окончания войны прошло несколько месяцев, меня отправили в санаторий, где я должна была восстановить силы вместе с истощенными сиротами и контуженными детьми.

Шесть печальных недель я провела в учреждении, которым руководили монахини в совершенно неуместной военной манере. Казалось, они были еще суровее, чем сестры, преподававшие в нашей школе. Я так тосковала по дому и так страдала от внутренней боли, что не могла есть. Низкий голос невидимой, но все замечающей монахини вырывался из спрятанных в столовой динамиков, заставляя меня замирать от ужаса: «Карла! Немедленно ешь! Не вздумай передавать тарелку соседу!»

Сестры проверяли, как мы лежим в постелях: со скрещенными на груди руками, всю ночь не смея повернуться. «Карла, не стряхивай с одеяла пух! Дети, спите только на правой стороне, не ложитесь на сердце!»

Вдохновленная примером девочки, которой прислали конфеты на ее день рождения, я написала домой письмо с просьбой о сладостях. Удивительно, но родители выслали мне коробку шоколада, и я спрятала ее под матрас. Очень быстро шоколад украли, и я почувствовала себя обманутой.

Двор перегораживала стена, отделявшая девочек от мальчиков. Из-за стены раздавались звонкие голоса таинственных мальчишек. Мальчишек, которых я прежде никогда не видела. Мой мир был невероятно мал, ведь даже в начальной школе девочки учились отдельно. Это были странные мальчики, и, в конце концов, любопытство взяло верх: однажды я подошла к трещине в стене и заглянула туда. Вот ужас! С той стороны на меня смотрел глаз какого-то мальчишки! Я убежала за угол, тяжело дыша и с колотящимся сердцем в груди. Мне тогда не исполнилось и семи лет, я была слишком мала, чтобы знать слово «секс», однако никогда прежде сексуальная вина не лежала столь тяжким грузом на сердце ни одной живой души.

В тот день на площадке я чувствовала себя настолько плохо, что следующим утром даже не пошла причащаться. Каждый день нас водили на службу в монашескую часовню, и почти неделю я оставалась на скамье, когда все остальные выстраивались в шеренгу для причастия у перил алтаря. Я замирала от страха, боясь, что кто-нибудь решит допытываться о причинах моего поведения. Монахини сидели под прямым углом ко мне, так им хорошо было видно всех детей. Я находилась в таком нервном напряжении, что закричала бы или потеряла сознание, если б кто-нибудь спросил, почему я не иду к причастию.

Облегчение приходило в конце недели, когда наступал день исповеди. Хотя великий грех, что лежал на мне, не мог быть прощен, я все равно отправлялась в исповедальню, как и все остальные, признаваясь в совершенных грехах. Католические дети не могли не ходить на исповедь: их вели туда точно овец и они должны были подчиняться.

Священник, казалось, вообще не слышал, что я ему говорю. «У меня были плохие мысли о мальчиках», – сказала я ему нерешительным голосом. Почему он не ощутил моей тревоги? Почему ни один священник за все годы моих еженедельных исповедей не обратил внимания на мое душевное волнение? Чем они были поглощены? Кто знает, что на уме у священника, выслушивающего детские исповеди.

Разумеется, я не набрала вес, пребывая в атмосфере такого казенного равнодушия. Фраза «холодная благотворительность» имеет для меня вполне определенный смысл. Прежде чем нас взвесили в последний раз, я съела столько, сколько смогла осилить, и не ходила в туалет. Я очень хотела порадовать своих заботливых родителей. Весы показали, что мой вес остался на прежнем уровне. Я в панике умоляла сестер сказать, что набрала два фунта. Они, конечно же, согласились, желая улучшить статистику правительственного проекта.

Меня посадили на поезд и отправили домой. Я с нетерпением ожидала счастливой встречи. Когда поезд достиг Тилбурга и я увидела из вагона папу, то непроизвольно вскрикнула от радости.

Поезд остановился. Отец оглядывался по сторонам и хмурился, не замечая меня. Я побежала и встала прямо перед ним, задыхаясь и сдерживая слезы любви и радости. Мне так хотелось обнять его, и чтобы он обнял меня в ответ! Но я не осмелилась, рискуя получить отказ, первой выразить свои чувства: это могло спровоцировать негативную реакцию, что было хуже любого равнодушия.

Я до сих пор не знаю, намеренно ли отец отказался обнять свою дрожащую дочку или на тот момент он был просто рассеян и не обращал внимания на свои эмоции. Он повел меня к велосипеду, и я на багажнике поехала домой.

Станция находилась недалеко от нашего дома, но теперь передо мной стояла другая проблема: сидя на багажнике отцовского велосипеда, я должна была за что-то держаться. Если бы отец сказал: «Держись крепче!» – я бы обняла его за пояс, но он молчал, а я не хотела услышать от него резкое требование убрать руки. Я вцепилась во что-то позади седла и умудрилась не свалиться, хотя всю дорогу сердце мое отчаянно колотилось.

Со мной произошло нечто особенное! Я была так далеко и чувствовала себя такой одинокой. Как хорошо, что я снова дома, с мамой и папой. Однако им мое возвращение принесло лишь разочарование. Ничего не изменилось – я осталась такой же тощей.

Я ВСЕГДА пыталась дать маме понять, как себя чувствую. Она походила на мираж – близка, но при этом невероятно далека, – и в конце концов, я решила, что проиграла битву за ту любовь и одобрение, в которых нуждалась.

У меня началась скарлатина. Мама не знала, что именно послужило причиной такой лихорадки. Она забрала меня из школы и для удобства уложила на диван в гостиной, потому что моя кровать на втором этаже была слишком далеко. Гостиная рядом с кухней не отапливалась. Диван был набит конским волосом, и лежать на нем было очень жестко. В кухне стояли печка и газовая плита, обогревавшие все помещение, а также большой стол, за которым мы ели и делали уроки; за ним же после обеда папа вырезал кожаные выкройки для обуви. Жесткий диван стоял рядом с продуваемым окном, и сквозь щели под подоконником в дом залетал непрошеный зимний ветер. В голове отдавалось безжалостное тиканье часов с кукушкой. Обои с узором из осенних листьев вызывали головокружение и тошноту каждый раз, как я открывала глаза и пыталась сосредоточиться.

Рядом на кухне мама весь день напролет занималась тремя младшими детьми-дошкольниками. К вечеру она заметила, что я уже брежу, встревожилась и вызвала врача. Отец вернулся с работы затемно, и я слышала, как мать взволнованно рассказывала ему обо мне. Мягким просящим голосом она говорила: «Может, нам положить ее наверх, в кровать?» Она отлично знала, как холодно и жестко лежать на этом диване. Начались разговоры о том, что в этом случае за мной будет трудно ухаживать. Разговор закончился фразой: «Лучше не слишком ее баловать, а то мы ее совсем испортим». Так сказал отец. Я беззвучно расплакалась. Впрочем, не стоило им ничего показывать, кроме лихорадки.

Пришел доктор; через открывшуюся дверь впорхнул свежий воздух, я почувствовала кожей его дуновение. Доктор был одет в черное и нес портфель. Его появление не считалось чем– то необычным, однако меня оно поразило, поскольку нас доктор посещал чрезвычайно редко: обычно мы сами ходили к нему. Я была в его кабинете только раз, из-за множества бородавок, покрывших бедра. Он попросил меня поднять юбку. Эта просьба вызвала во мне панический стыд, напомнив о папе, и я с неохотой подняла подол юбки чуть выше колен, краснея, едва дыша и внимательно разглядывая сосредоточенное лицо доктора. Казалось, мое сопротивление его удивило; он не мог знать, что высыпание уродливых бородавок на бедрах – это следствие отвратительного прикосновения мужского члена, что одна небольшая бородавка, растущая на гениталиях взрослых, на коже ребенка расцветает пышным цветом. Врач сказал, что не может ничего поделать, и через некоторое время бородавки исчезли сами собой.

Теперь врач пришел осмотреть меня. Я знала все, что происходило, поскольку мое «я» пребывало вне тела: оно сидело на краю дивана и видело, что со мной делал врач. Он измерил мне температуру, заглянул в горло, а затем укоризненно посмотрел на мою маму, стоявшую рядом со скрещенными на груди руками и кусавшую нижнюю губу – привычка, возникавшая в минуты беспомощности.

Когда доктор сказал: «Вы должны были вызвать меня раньше, это скарлатина» – и добавил: «Она могла умереть», – я пристально посмотрела на мать. Если б я захотела, то выбрала бы смерть. Я готова была умереть, даже рискуя попасть в ад, если не увижу, что она меня любит. Но при этих словах врача ее лицо залила краска стыда. Она едва не расплакалась. Я решила, что этого вполне достаточно. Она так беспокоится за меня! Да, моя мама меня любила. Теперь я знала это точно. К тому же, несомненно, что она будет любить меня еще больше. После того как я испытала ее, столь тесно соприкоснувшись со смертью, она станет обращать на меня больше внимания.

Доктор посоветовал перенести меня в кровать. Мама при этом быстро и смущенно вздохнула. Еще один знак любви: она была огорчена, что так пренебрежительно отнеслась ко мне, и теперь хотела, чтобы я скорее поправилась. Я вернулась в свое тело и, оказавшись в теплой, уютной постели наверху, приняла лекарства. Мать накормила меня горячим супом. Ради этого стоило помучиться. Чувствуя любовь и заботу, я быстро пошла на поправку.

Сорняк подрастает

НАСТУПИЛ рождественский пост – четыре недели религиозных испытаний и молитв перед первым Рождеством в освобожденной от немцев стране, – и мы опустились на колени у рождественских яслей, установленных в гостиной. В комнате было невероятно холодно, поскольку огонь зажигали только по воскресеньям, зато густой аромат ели и свежей соломы в яслях приводил меня в восторг. Даже маленькие свечи, что освещали скот, осла, овцу, трех волхвов, склонившуюся Марию и стоящего рядом Иосифа, источали уютный, притягательный запах.

Мы вставали на колени на обеденных стульях и опирались на спинки, держа в руках четки. Мне было семь лет, и, как самая старшая, я должна была вести молящихся, читая первую часть «Аве Мария». Остальные члены семьи вступали со второй части. С каждой фразой молитвы наши пальцы соскальзывали к следующей бусине четок. Это было несложно, но позади меня расположился папа, откинувшись на спинку стула и нетерпеливо дыша, а потому я не могла сосредоточиться. Я бы предпочла быть в хлеву, среди статуй, лежать на соломе и купаться в мягких лучах свечей, нежели бормотать эти «Аве».

Я проговорила чересчур много «Аве Марий», и папа невежливо прервал мою благочестивую фантазию. «О чем ты только думаешь, Карла?!»

В ожидании того, что сейчас меня схватят и начнут трясти, я страшно запаниковала. К счастью, обернулась мама, и отец замолчал. Но когда мы поднялись, папа не преминул со злостью сказать, обращаясь к своей излишне задумчивой дочери: «Как можно быть такой глупой?!»

Страх сделать что-то не так преследовал меня на каждом шагу. Однако сильнее страха ошибиться был ужас от мысли, что люди поймут, насколько я дурная девочка. Он усиливался из-за чувства, что все видят меня насквозь.

Мой семилетний разум полыхал. Меня безжалостно преследовал секс: казалось, он был повсюду. Тайком я рисовала на запыленном стекле условную человеческую фигурку, добавляя ей между ног еще одну палочку (не понимая, что это такое, лишь зная, что делать так грешно, – я видела, как это рисуют другие озорные дети), а затем поспешно стирала изображение, оглядываясь по сторонам: не заметил ли меня кто-нибудь. Хуже того, у меня возникали мысли о похищении детей и причинении им страшного вреда.

Однажды, направляясь к дому своей тети по знакомым булыжным улицам, усаженным по обочинам деревьями, я заметила в чьем-то саду девочку без одежды. В нашей округе сады были очень маленькими, около трех метров от улицы до двери. Я застыла, увидев складку внизу живота, хорошо заметную на ее крошечном теле. Меня охватило желание схватить эту девочку, избить ее, бросить на землю, заколоть ножом, ударить палкой, кирпичом – чем угодно. Убить ее, но сначала искалечить половые органы. Непреодолимое желание стремительно нарастало. Казалось, я была в трансе и какая-то сила все стремительнее подталкивала меня к тому, чтобы совершить злодеяние. Внезапно я почувствовала тяжесть в груди, осознала, что лицо у меня покраснело и исказилось, и поспешила прочь, чтобы меня никто не заметил. Вина, которую я тогда испытала, была жаркой, липкой и отвратительной. Никогда никому об этом не рассказывай!

Когда отец касался меня руками, членом или ртом, он тем самым говорил, что я ему нравлюсь, что он любит меня, но одновременно его прикосновения значили, что я худшая и самая грязная девочка на свете. Он сообщал мне об этом скрытностью своих действий, своим неодолимым телом. Во время наших ночных встреч не было произнесено ни слова. Все это находилось за гранью моего понимания; я никак не могла осознать происходящее. Лучше всего было прятаться и делать вид, что у меня нет отрицательных эмоций. Стань невидимой, Карла, спрячь то, что представляешь собой на самом деле. Это было сложно, поскольку мне казалось, будто я лишена собственной личности.

По окончании третьего класса мы должны были исполнить песню перед тридцатью своими одноклассницами, и меня охватил серьезный приступ паники. За пение получали оценку: каждая из нас выходила вперед и пела песню по собственному выбору. Для большинства детей выступление было радостным событием: нам редко удавалось выйти из-за парты, и все считали это возможностью показать себя с лучшей стороны. Я же испытывала страх при мысли о том, что на меня будет смотреть столько глаз. Я вертелась и ерзала, краснела и бледнела, меня бросало то в жар, то в холод и тошнило, у меня давило в груди.

Наконец, я осталась последней, и выступления было не избежать. Учительница жестом пригласила меня к доске. Я обречено поднялась и лицом к лицу встретилась с застывшей в ожидании группой детей. Раскрыв рот, я издала то, что с моей точки зрения больше походило на сдавленный крик, однако являлось лишь первым словом избитой песенки «Daar bij die molen» («На мельнице»), которую я выбрала для исполнения. Мое пение было совершенно простым; я никого не пыталась развлечь и старалась поскорее пройти это тяжелое испытание. Голос не слушался меня, и классную комнату наполнял сырой, скрипучий звук. Учительница проявила доброту. «У тебя голос как колокольчик», – сказала она и поставила шесть баллов из десяти.

ПОСЛЕ ВОЙНЫ солдаты возвращались домой. Они заполняли поезда, курсировавшие по всей стране, в том числе и тот, что вез меня, мою сестру и тетю домой из Амстердама. Пока нас не было, аист принес маме еще одного ребенка. Это был мальчик, пятый подарок Господа. Мы видели аистов на крышах: они стояли на больших неуклюжих ногах, оглядывая окрестности. В их гнездах вполне хватило бы места для младенцев. Аисты приносили детей, держа в клювах пеленки.

Солдаты казались уставшими, но радовались возвращению домой. Конечно же они предвкушали ожидающие их встречи. Вагон был битком набит, и в воздухе стоял приятный запах суконной военной формы. Я наслаждалась мужской энергией, сидя в самой гуще толпы. Но настроение быстро изменилось, когда мой взгляд перехватил один из солдат. Он взглянул на меня с любовью, безусловно, думая о том, что перед ним сидит голландский ребенок, за которого он сражался на войне, и, видя меня, он может оправдать тот ужас, через который пришлось пройти. Я видела его дружелюбие и добрые намерения, но не могла не покраснеть; краска на моих щеках была столь же яркой, как стыд, живущий в глубине души. Я почувствовала себя жалкой. Больше я не смотрела по сторонам и мечтала лишь о том, чтобы скорее сойти с поезда.

У МОЕГО ОТЦА, как у доктора Джекила, было две личины, но у матери их было несколько, и именно ее настроение влияло на домашнюю обстановку. Однако в наших глазах ее оправдывало периодически пробуждавшееся чувство юмора: оно разгоняло темноту столь же внезапно, как солнечный свет, заливающий поля и холмы. Ее причудливый, неожиданный взгляд на вещи вызывал у нас приступы смеха. Атмосфера менялась, юмор скрашивал мрачную реальность.

Когда я подросла и смогла во время ходьбы держать маму под руку, как это заведено у голландок, моим главным развлечением стал совместный поход по магазинам. Обеим такая близость приносила невероятное удовольствие, и, когда мы ходили за покупками, мама весело и оживленно болтала. Тогда моя жизнь становилась более приятной, и я на время испытывала счастье, забывая о себе.

Мать советовалась со священником, не желая бесконечно рожать детей. Священник ответил, что она не имеет права отказывать мужу, поскольку обещала чтить его и повиноваться ему в святом таинстве брака. Поэтому мать была вынуждена уступать сексуальным домогательствам отца, однако эта хитрая лиса знала, как отомстить необразованному супругу. Она его высмеивала. В отцовском арсенале была лишь грубая сила, уступающая иронии и остроте ума матери.

Мама редко бывала довольна тем, что делает мой отец. Она насмехалась над ним, когда он играл на любимой скрипке, и в конечном итоге отец разбил инструмент о стену. Починить скрипку было слишком дорого, а потому он продал ее мастеру за какие-то двадцать пять гульденов – скрипку, которая была для него ценна, как Страдивари. Что с ним происходило, когда его никто не видел? Может, он стискивал зубы и плакал оттого, что жена с ним так поступает? Или месть находила свой путь через насилие?

Однажды во время яростной ссоры оба они забыли о том, что соседи за стенами все слышат. Мать громко высмеивала отца и подстрекала убить ее. Это было новым в их репертуаре. Некоторое время они переругивались, но вскоре оба погрузились в вихрь горьких оскорблений. Мы, шестеро детей, громко плакали, сидя в ряд за обеденным столом. Наши родители находились в гостиной, и мы отлично видели их через дверной проем. У папы в руках оказался большой нож для резьбы, а мама, задыхаясь, говорила: «Ну, давай же, давай! Убей меня!» – вызывающе глядя на него. Она сказала это много раз, и, чтобы не потерять свое лицо, отцу пришлось ее ударить. Она вскрикнула, и мы завопили еще сильнее. Родственная связь с нашими родителями на время разрушилась, о нас забыли, и мы – как пена – плыли в одиночестве по темному бурному океану.

Кровь вернула отца в чувство. Он схватил полотенце и обернул им шею матери, чтобы остановить кровотечение. Через некоторое время рана зажила и о ссоре забыли. Я заметила шрам лишь годы спустя на фотографии: мать лежала на кровати в доме для престарелых, нежно глядя на отца, держащего ее за руку. Так мои родители и жили – они действительно были влюблены и никогда бы не расстались, но при этом не переносили друг друга. Если страсть не может выражаться позитивно, она все равно найдет способы проявить себя.

КОГДА жизнь становилась тяжелой, я уносилась в мечты. Моими друзьями были куклы, делившие со мной каждый прожитый день. Кукол было несколько, и в моих глазах они были живыми. Я разговаривала с ними, шила для них одежду, укладывала их спать, дарила им цветы и проявляла нежные чувства. Мой умелый папа смастерил для кукол деревянный домик и покрыл его красной краской. Хотя маленькие пушистые клочки шерсти, лежавшие внутри в качестве ковров, были тем, что осталось от моего ручного кролика, я все равно их использовала. Они давали мне невероятное ощущение чистоты и мягкой свежести.

Только куклы видели мою подлинную личность. Я относилась к ним так, как предпочла бы относиться к окружающим, если б на это осмелилась. С куклами я была неутомимой, заботливой матерью, няней, сестрой, просящим о помощи ребенком и творчески решала возникающие проблемы. Куклы оставались для меня живыми до тех пор, пока мне не исполнилось десять. В одиннадцать лет они были живыми лишь иногда, и это зависело от того, как я на них смотрела.

Мой кукольный домик стоял на открытой площадке на верху лестницы, почти под потолком. Эта площадка была достаточно большой, чтобы там поместился матрас, и однажды я убедила родителей разрешить мне спать рядом со своей кукольной семьей. Однако из-за ночного посещения отца или, возможно, из-за ожидания этого кошмара я обмочила постель. Я ничего не рассказала, и никто не сделал мне замечания. Это было одновременно и облегчением, и поводом для беспокойства, поскольку мама, стиравшая простыни и стелившая на матрас чистое белье, должна была заметить случившееся. Почему она ничего не сказала? Страдала ли она от попыток примирить свое сознание с подобными проблемами? Она действительно не знала, что происходит или предпочитала ничего не знать? Вместо того чтобы защитить меня, она становилась все злее и по мере того, как я росла, начинала видеть во мне соперницу, унижая меня такими словами, как vuile dweil, «грязная тряпка».

МАТЬ пыталась находить способы сносить грубость и жесткость человека, требовавшего от нее исполнения супружеских обязанностей. Однажды она лечила ногу, разболевшуюся по неизвестной причине. Детям не объясняли, почему нога забинтована и почему мать не может подняться со стула. Она стонала, если кто-то проходил мимо, а когда я случайно споткнулась об нее, мать вскрикнула, сощурив глаза и кусая от боли губы. Мне тоже было больно: боль пробиралась по ноге как огненные ножи, и я заплакала. Однако тварь, которая росла во мне и кормилась подавленным гневом на мать, пряталась не слишком глубоко.

Временами эта тварь вылезала, чтобы укусить любого, кто окажется поблизости. Мне исполнилось почти двенадцать, когда матери стало ясно: она не может меня контролировать. Наступил день съемок – к тому времени в семье было уже семеро детей, – и в наш дом пришел самый настоящий фотограф. Я инстинктивно знала, что для матери возникла возможность показать в лучшем свете своего любимого сына Маркуса, четвертого ребенка и второго мальчика. У него были золотистые кудри, которых не стригли до тех пор, пока он не пошел в школу, и мои родители его обожали. Маркус просто не мог сделать что-то неправильно, но я знала, как подложить ему свинью и испортить это особое для матери событие: в отличие от отца она придавала большую важность тому, как наша семья выглядела на фотографиях.

Мать занималась младшими детьми и не могла уследить за всеми одновременно, что давало мне великолепную возможность периодически щипать своего семилетнего брата, в конце концов доведя его до слез. Со злобой, достойной паука, подражая тому, как учителя обращались со мной, я начала щипать его за румяные щеки, сдавливая кожу ногтями до тех пор, пока, наконец, красные опечатки на ней не перестали исчезать. Я задумала испортить его ангельский вид и заставить сильно расплакаться – тогда это будет заметно на снимках.

План удался, но моя проделка не осталась незамеченной, и мать пришла в ярость. Она не могла исправить ситуацию, однако остаток дня шлепала меня по лицу и проклинала, если мы оказывались поблизости друг от друга. Я не пыталась спрятаться, интуитивно понимая, что каждая пощечина лишь подтверждает мою победу. В конце концов, отец, что было для него нехарактерно, приказал ей прекратить, поскольку атмосфера в доме стоит невыносимая.

Меня мучило искушение убить обоих родителей. Я выдумывала сложнейшие схемы их умерщвления и однажды почти убедила себя, что смогу сделать это и избежать наказания. Потом я засомневалась, не в силах поверить в собственную порочность. Мое «настоящее я» казалось отвратительным и легко обнаруживало себя под показной вежливостью. Я была уверена, что суть моя насквозь прогнила. Религия лишь подтверждала это. Как я могла думать о себе иначе, если покупала матери ко дню рождения коробку шоколадных конфет, тратя на это свои скудные сбережения, съедала на пробу одну конфету, а потом и все остальные – ведь не дарить же початую коробку.

Тем не менее, несмотря ни на что, я все еще любила Бога, и мое чувство было естественным, возникая, когда для него появлялась возможность. Я любила не Бога страха и наказания, а Бога – заботливого родителя, небесного отца, чей ребенок мог считать его добрым и нежным. Некоторые взрослые в моей жизни были именно таковы – дядя Кес, отец Янус, а иногда даже родители и учителя. Когда я чувствовала Бога в сердце, то дрожала от радости в ожидании святого причастия.

Когда воспоминания об угольном сарае померкли, я снова смогла почувствовать свет и чистоту исповеди. Во время конфирмации меня переполняла гордость от мысли, что я воин Христа. Я чувствовала, что способна порадовать Бога так, как не могла угодить отцу. Вышагивая по аллее за домом с поднятыми кулаками, я пела: «Мы, воинство Христово, идем Тебя защищать», – и представляла себя вооруженной светом и огненными мечами, готовой изрубить на мелкие куски дьявола и само зло. Моя немецкая кровь радостно бурлила при звуках ритмичных, похожих на марши гимнов, сопровождающих таинство миропомазания.

Тогда я уже позабыла о своем союзе с дьяволом, но память об этом осталась жить в подсознании. Два полностью противоположных убеждения раскачивали меня, как березу на ветру. То я была доброй, смелой и любящей, то становилась худшей из детей. Ближе к подростковому возрасту я не могла понять, кто же я есть на самом деле: мысль о том, что я хорошая, постоянно тонула в море низменных чувств, доказывавших, какова моя личность на самом деле. Я не могла контролировать мрачные мысли об убийстве и о причинении вреда окружающим. Все это тяготило, как попытка избавиться от дурного сна.

Хуже всего было казаться глупой. Я ненавидела это, но все же иногда вела себя бездумно. Интересно, как мне удалось уберечься от проявлений полнейшей глупости? В классе меня часто вызывали, когда я заглядывалась в окно и ничего не слышала, поэтому я не могла ответить на заданный вопрос и не выполняла заданий; при этом я обладала невероятной способностью идеально воспроизводить материал уроков во время экзаменов. Приходский священник, ответственный за религиозное обучение учениц, тоже обратил на это внимание. Я выработала способность настраиваться на окружающее лишь частично, тогда как большая часть меня пребывала где-то еще, хоть я и не могла объяснить, где именно. Часть сознания была запрограммирована помнить все, что мы проходили, по крайней мере, до экзаменов. Экзамены кончались, и я благополучно забывала материал уроков, будто стирая информацию с доски.

Когда я заработала еще одну отличную отметку, приходский священник и моя учительница встали на лестнице, ведущей в классные комнаты, и начали о чем-то спорить. Я обладала инстинктом, благодаря которому даже в самом глубоком сне умела расслышать скрип половиц под ногами, а потому, хоть и находилась вне зоны слышимости, поняла, о чем шла беседа, по их жестам и озадаченному виду. Они были поражены моим поведением и неожиданными результатами.

Оказалось, у них закончились новые призы, и я должна была во второй раз получить кожаный требник. Такое признание и доказательство способностей доставило мне невероятное удовольствие. Хотя хорошего во мне было очень немного, я не утратила ни ума, ни остроты восприятия. Недооценивать себя оказалось приятно, поскольку никто не мог определить мой истинный потенциал.

Тем не менее я так часто боялась совершить ошибку, что постепенно эта установка обрела свою собственную жизнь. Я словно продала часть сознания дьяволу, и так оно было на самом деле. Постепенно я утратила контроль над собой. Я чувствовала себя во власти страшной, таинственной силы, стремившейся совершать нечто противоположное тому, что от меня ожидалось.

Однажды холодным зимним днем сразу после школьных занятий ко мне подошел старший приходский священник. В руках у него была большая пачка бумаг, и он выглядел очень взволнованным. Он объяснил, что у него есть срочное послание для прихожан из моего прихода, Первого Брокховена. Не буду ли я любезна разнести уведомления по их почтовым ящикам?

Страницы: 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Когда времени на раздумья уже не осталось, приходится импровизировать. Пытаясь собрать армию, герои ...
Великая русская певица Людмила Георгиевна Зыкина олицетворяет собою подлинную славу русской музыкаль...
Китай сегодня у всех на слуху. О нем говорят и спорят, его критикуют и обвиняют, им восхищаются и по...
В свое время Лев Толстой написал назидательный рассказ «Филипок». А надо сказать, что я очень уважаю...
Целительные свойства деревьев известны с древних времен....
В этой книге собраны биографии самых знаменитых людей нашей эпохи, рожденных под созвездием СТРЕЛЬЦА...