Божья девушка по вызову. Воспоминания женщины, прошедшей путь от монастыря до панели Рэй Карла
Заявить о безумстве, чтобы избежать судебной тяжбы, было одно, но отрицать творившиеся несправедливости – совсем другое. Само заявление было признанием вины, но из-за своего сумасшествия глава ордена вышла сухой из воды, а ее репутация осталась безупречной! Не было ни попытки извиниться, ни какого-либо возмещения или предложения помощи тем несчастным сестрам, что пострадали от этой сумасшедшей. Новости породили во мне массу эмоций – торжество, гнев, чувство предательства и насмешливое презрение.
Второе объявление было как удар грома.
Мать Клэр держала в руках важнейший документ, пришедший от епископа округа, который он получил от своего начальства в Мельбурне, а те в свою очередь – из Рима. Это были запоздалые бумаги, связанные с Указом об адаптации и обновлении религиозной жизни (Perfectae Caritatis), обнародованным в 1965 году.
В Броудстейрс недавно прошло собрание. Орден ВСИ, проявивший такую энергичность в самом начале обновления, вынужден был пойти на попятный, встретив сопротивление в лице собственных монахинь. В конце концов, сестры монастырей ВСИ по всему миру были обучены хранить молчание, а не разговаривать. После долгих обсуждений собрание настоятельниц, съехавшихся со всего мира, вынесло решение: занять насколько возможно консервативную позицию по отношению к рекомендациям Второго Ватиканского собора, касающимся монахинь, что на практике означало саботаж. Церковь предполагала, что ее монахини обладают достаточной зрелостью, чтобы начинать и осуществлять реальные изменения, больше соответствовать окружающему миру и быть более человечными, но все оказалось совсем не так.
В Австралии мы и представления не имели об обсуждаемых вопросах. Местная католическая власть, ответственная за распространение новой информации, не была готова действовать и держала нас в неведении. Однако теперь настоятели были обязаны рассказать своим общинам о необходимости изменений, и в каждом монастыре вся община решала, как она их проведет.
«От нас требуют серьезных размышлений и обсуждений, – сказала мать Клэр, с трудом сдерживаясь. – В духе обновления мы должны спросить себя, каков смысл нашей религиозной жизни. Мы пересмотрим три своих обета, особенно обет послушания. – Она дала нам время осмыслить эти слова. – В этом принимают участие все. Каждый будет иметь право голоса».
Перемены казались грандиозными! Но это было лишь началом. Мать Клэр, кажется, собиралась идти сегодня до конца.
Она продолжала: «Как религиозный орден, в прошлом мы сопротивлялись переменам, о которых шла речь на Втором соборе. Больше так продолжаться не будет. Изменения теперь должны не только обсуждаться, но и осуществляться, иначе нас расформируют или объединят с другим орденом».
Расформируют! Объединят с другим орденом! Двенадцать сидящих за столом монахинь вздрогнули. Большинство из них, включая власть имущих, были убеждены, что разговор об изменениях служит потаканию человеческим слабостям и в их задачу входит сохранение истинных религиозных ценностей и традиций. Незнание мира считалось ими подлинной мудростью. Единственные новости, которые к нам просачивались, исходили от детей, наших учеников, которые иногда что-то упоминали; если же новости эти оказывались чрезвычайно важны, нам сообщали о них в комнате отдыха. Я хорошо помню день, когда убили Джона Кеннеди; тогда я была в «Стелла Марис», и объявление делалось в комнате отдыха для тех, кто в тот момент в ней оказался. Ожидание чтений было временно отложено, чтобы мы немедленно начали молиться за душу погибшего президента. Разумеется, Кеннеди был католиком.
Одной из самых больших жертв, что мы приносили в прошлом, было подавление собственного мнения – побочный эффект детского повиновения. Я несла этот крест как истинный мученик. Нам говорили: то, что хорошо для иезуитов, годится и для нас. Я лишь забыла, что иезуитов побуждали активно мыслить, а не только проявлять послушание.
Заповедь «не суди» вынуждала меня игнорировать тот факт, что многие старшие сестры не всегда соблюдали те правила, что насаждали среди молодых. Они собирались в дверных проемах, нарушая правило тишины и болтая, если им казалось, что их никто не видит. Они культивировали ту «особую дружбу», которая в нашем уставе считалась убийцей религиозной жизни. Несмотря на страдания, через которые я прошла, всеми силами пытаясь следовать этому правилу, я все равно их не осуждала. Они читали журналы и книги, которые были запрещены для нас. Они пили чай, когда хотели, и шли на кухню в поисках съестного, игнорируя рабочую сестру, которая тоже не могла кого-либо судить.
«СЛЕПОЕ послушание», при котором сестра не отвечает за свои действия, обращаясь к воле Господа и следуя лишь указаниям, отрицалось духом реформ. «Я только делаю свою работу» – отныне такое заявление не считалось оправданием глупого или аморального поведения. Для монахинь, склонных к подчинению, какой была я, переход от детства к юности являлся сложной задачей, связанной с болезненным ростом. Для других подобный переход вообще не был возможен. Они видели себя либо детьми, либо никем. Их борьба была жалкой, но монастырь, столь долго служивший им пристанищем, мог ее пережить. Именно «подростки» – шумные, громкие и радикально настроенные – оказались всеобщей головной болью.
Так началось время посягательств на консервативное мышление и привычное положение вещей. Читая записи на розовой, зеленой и голубой бумаге, которые нам давали изучать, – каждый цвет обозначал обет, – я не могла избавиться от ужасного чувства, что меня тайком обманывают. Но кто решил отказаться от возможности самостоятельно мыслить? Лишь я сама, причем с крайним облегчением и готовностью.
ПОСЛЕ ТОГО памятного дня на столик в комнате отдыха начали класть ежедневную газету, а в небольшой комнате по соседству поставили телевизор. В то же время нам сказали, что, несмотря на то что теперь у нас должны быть газеты и телевизор, лучше их не трогать.
Разумеется, я читала газеты, причем у всех на виду, и когда кто-нибудь проходил мимо, я чувствовала их молчаливое неодобрение. Эту реакцию я осознавала сильнее, чем напечатанное в газете, и, когда, наконец, до меня доходил смысл слов, я притворялась, что не слишком шокирована тем, что происходит с людьми по всему миру.
Телевизор я тоже смотрела. Поначалу я выбирала довольно безобидные программы, например религиозные воскресные службы других конфессий. Они казались довольно безобидными. Несмотря на хвастливый постватиканский экуменизм (объединение христиан разных конфессий), я слышала, как монахини называют такую программу губительной для католической веры. На следующей неделе благодаря влиянию одной из пожилых монахинь, сказавшей, что неплохо бы попытаться понять наших протестантских братьев и сестер, узнав, что между нами общего, – и предотвратить полную изоляцию их авантюрной сестры, – воскресную программу начали смотреть еще несколько человек и продолжали делать это в течение нескольких недель. До некоторой степени я почувствовала себя реабилитированной.
ЮБКИ наших одеяний были очень широкими, и материал постоянно собирался вокруг ног, затянутых в чулки, так что ходьба превращалась в настоящее искусство, дававшееся одним сестрам лучше, чем другим. Я научилась так передвигаться, что казалось, будто под юбкой у меня не ноги, а колеса.
Однажды утром после молитв я проходила по вестибюлю, где наша настоятельница прощалась со священником, только что проводившим службу. Я не смотрела ни налево, ни направо, но заметила, что при виде меня разговоры мгновенно стихли. Потом в вестибюле раздалось замечание восторженного священника: «Это человек?»
Ужасные слова. Я не могла принять их только в качестве одного лишь восхищения моим искусством скольжения.
Новые правила утверждали, что если хотя бы две монахини придут к соглашению относительно покроя облачения, то изобретатели могут носить такое платье. Мы с Анной решили сшить новые облачения. Она шила лучше меня и знала, как правильно все подогнать. Поэтому я следовала ее инструкциям и была очень благодарна за сотрудничество, поскольку она рисковала получить замечание от некоторых сестер, видевших, что мы что– то замышляем и утаиваем от них.
Анна считала, что следует сделать эскиз нашей новой одежды и узнать мнение других монахинь. Она нарисовала более узкую юбку с менее длинной, но и не слишком короткой подкладкой, оканчивающейся у колен, и относительно свободный жакет, длиной чуть ниже талии. Вместо чепца мы решили выбрать платок поверх жесткого белого обруча. Такая одежда считалась вполне официальной, но никто ее до сих пор не носил.
Никто не проявил интереса к нашему начинанию и не дал никаких советов по улучшению покроя монашеского одеяния, а потому мы продолжили работу и сшили облачение для самих себя из светлого летнего материала.
Мы с Анной надели свое новое облачение в церковь на похоронную службу. Там были несколько иезуитских священников, демонстрирующих своим присутствием солидарность с ВСИ, порожденную длительными дружескими связями. Ничего хорошего из попытки спрятать нас позади всех не вышло: именно там нас легко заметили сидящие на задней скамье и те, кто остался стоять.
«Откуда они взялись?» – неучтиво прошептал на ухо нашей настоятельнице один из иезуитов. Я украдкой взглянула на того, кто задал вопрос, и услышала ответ огорченной настоятельницы.
«Это новое облачение», – прошептала она, отворачиваясь от нас и демонстрируя свою беспомощность перед тем абсурдом, свидетельницей которого являлась и который была вынуждена принять в надежде, что священник с недовольным голосом поймет – это была не ее идея.
Новое облачение носила только я с Анной. Никто не пытался подражать нашей смелости, некоторыми сестрами названной наглостью. «Правильный» покрой нового облачения тщательно разработали две сестры из Дженаццано, в конечном итоге продемонстрировав модель, вошедшую в обиход; ее видоизменяли каждые два года по мере того, как росла смелость и стремление к изяществу. Я к тому времени давно уже ушла из монастыря.
ДИСКУССИИ, связанные с обновлением, были крайне оживленными. Мое воображение разыгралось, и я легко представляла, что мы способны идти в будущее без ненужных правил-кандалов. Однако я идеалистически рассматривала темы и идеи обновления монастырского бытия, не обращая внимания на чувства других, не понимая того, что остальные сестры от меня отличаются, что им нужно больше времени для принятия перемен.
Их сопротивление моему рвению было как открытым, так и тайным. Разговаривать стало легче, но проще стало и плести интриги – монахини начали объединяться в группы. В общине легко кого-либо игнорировать – достаточно перестать общаться с человеком, и он будет чувствовать себя белой вороной. Когда с вами захотят поговорить, всегда можно сослаться на то, что вам некогда. Вы можете строить планы, о которых жертва изоляции не узнает, сообщив о них, когда ее нет поблизости. Постепенно на меня начались гонения.
На собрании я пожаловалась сестрам, что они меня игнорируют. Настоятельница затеяла нечто, напоминающее психологический эквивалент самосуда. Яростные комментарии только подтвердили мое предположение.
Я получала письма от различных представителей власти, знавших меня в прошлом. «Будь терпелива и добра, сестра», – читала я почти в каждом письме. Но сердце мое ожесточилось. Я отвечала просто и открыто: «Никто не хочет меня слушать, а все, чего хотите вы, это чтобы я помалкивала и перестала доставлять неприятности». Такое общение не приносило ничего хорошего. Оно было так не похоже на дух ВСИ, в котором я выросла.
Я жила бок о бок с группой людей, эмоционально более стабильных, чем я, но не всегда более зрелых. Они могли приносить себя в жертву общему благу, безропотно переносить тяготы жизни вне мира и при этом обижались на тех, кто раскачивал лодку.
НОВОЕ послабление позволяло сестрам самим выбирать себе духовника и наставника, а значит, они могли больше не ориентироваться на местного приходского священника в том, что касается исповеди и наставлений, и оказывались менее зависимыми от настоятельницы.
Моим наставником стал отец Доэрти, который в этом году курировал наш семидневный процесс созерцания и уединения. Он нравился мне из-за любви к Тейяру де Шардену, бывшему еретику, обладавшему научной и поэтической страстью к Богу. Отец Доэрти жил в Мельбурне, поэтому мы общались письменно. Я рассказала ему про все свои разочарования, а он успокоил меня, дав добрый совет.
«Уверен, вы помните, – писал он, – что именно терпение таких людей, как Конгар, де Любак и Карл Ранер, сделало возможной великую работу, проделанную Вторым собором Ватикана». Такие слова породили во мне ощущение собственной малости и незначительности. Я отнюдь не обладала великим умом, который можно было бы сравнивать с умом этих знаменитых людей, а отец Доэрти мягко указал на то, что я просто монахиня (к тому же не слишком хорошо осведомленная), поэтому я не должна рьяно добиваться глобальных перемен. «Постарайтесь проявить терпение, сестра. Старайтесь уважать точку зрения других людей. Мы движемся вперед постепенно, а это означает, что надо двигаться вместе, руководствуясь взаимным уважением и милосердием».
Я попыталась. Но я жаждала действий и не понимала колебаний других монахинь. «Отец, – отвечала я, – мои сестры намеренно препятствуют переменам, и делают они это, чтобы помешать мне!» Он ничего не ответил. Что можно сказать молодой монахине, проявляющей первые признаки паранойи?
Однако не только я доставляла ордену проблемы. Если я хотела двигаться слишком быстро, некоторые вообще не хотели идти вперед. Некоторые пожилые и очень преданные монашеству сестры поистине страдали. В глубине души они переживали крах основ своего мировоззрения. Изменения «доказывали», что основания правил всегда были сомнительными, как, к примеру, церковная доктрина лимба. Они доверяли тому, что казалось им добродетелью, а теперь это считалось неправильным. Значит, их жизнь была глупой, а не совершенной?
Сознание некоторых сестер не выдержало краха внутренней стабильности – они просто выжили из ума. Одна такая монахиня все свои дни проводила на верхнем этаже монастыря, перенося мешки с бельем с одного места на другое. Женщина, у которой были тонкие черты лица, большие красивые глаза и плотно сжатый рот, превратилась в живой призрак.
НОВЫЕ правила позволяли монахиням проводить время за монастырскими стенами и посещать семьи. В прошлом нам постоянно твердили, что сестры должны «оставлять отца своего и мать свою, братьев и сестер» и следовать за Иисусом. Теперь нам можно было возвращаться к родственникам и даже проводить с ними несколько дней.
Монахини до сих пор были обязаны не разглашать никаких событий, что происходят в общине, руководствуясь преданностью ордену и монастырю. Я была преданна целиком и полностью и, находясь в кругу родных, никогда не жаловалась и никого не обвиняла. Я поддерживала их представление о себе как о счастливой монахине, и ту же картину они видели в моих регулярных письмах. Они тоже не делились своими беспокойствами, полагая, что их обязанность – меня развлекать.
НОВЫЕ веяния вдохновили меня на новые мысли. Мне пришло в голову научиться играть на фортепиано. Я всегда любила этот инструмент, но дома его не было, а когда Биллингсы, жившие через дорогу, предложили мне использовать их фортепиано, учительница музыки в Воклюз заявила, что я в свои шестнадцать лет уже слишком взрослая, чтобы начинать учиться.
Теперь мне было двадцать восемь, и я очень хотела потренировать свои длинные пальцы на фортепьянных клавишах. Встав на колени у кресла настоятельницы, я изложила ей свою просьбу. Она обдумывала ответ, занимаясь какими-то бумагами. Ей не слишком хотелось мне отказывать, но и энтузиазма от мысли, что я буду учиться игре на музыкальном инструменте, она не испытывала. В результате она приняла решение: «Я попрошу сестру Сесилию, чтобы та устроила прослушивание и оценила твои способности».
Я была рада такому ответу и преисполнилась уверенности в положительном решении вопроса, поскольку одно знала точно: у меня есть слух и чувство ритма, я могу петь и альтом, и сопрано. Настал день экзамена, и сестра Сесилия, однажды выигравшая приз за правильную чистку зубов, продемонстрировала мне несколько музыкальных фраз и попросила, чтобы я их повторила; потом еще несколько, и еще. Мне она ничего не сказала, но неделю спустя я узнала о вердикте настоятельницы, спросив ее лично.
«Боюсь, у тебя нет никакого таланта к музыке, – последовал холодный ответ. – Сестра Сесилия сожалеет, но, по ее мнению, это так. Незачем учить человека игре, если у него нет к этому склонности».
Мое сердце не желало этого принимать. Одно дело просто отказать, но совершенно другое – заявить, что у меня вообще нет музыкальных способностей. Это было неправдой, но я ничего не могла изменить. Коварный змей гнева впрыснул яд мне в кровь, добавив еще одну каплю, пополнив бездонный сосуд обид.
Если меня не собирались учить игре на фортепьяно, то согласно новым правилам я могла слушать во время отдыха пластинки. Я встала, чтобы все могли услышать мои слова. «Не хочет ли кто-нибудь пойти со мной в концертный зал послушать музыку и потанцевать?»
Стояла тишина, все могли обдумать это предложение, однако никто со мной не пошел. Я и не ожидала, что кто-нибудь откликнется. Вальсы, менуэты, музыка из балетов – я танцевала под любое музыкальное сопровождение в полном одиночестве, а музыка звучала так громко, что должна была доноситься до ушей сестер в комнате отдыха. Я думала, что если они услышат музыку, то захотят потанцевать, но этого не случилось, и с течением недель, танцуя, я чувствовала себя все более одинокой, а это становилось мучительным. Жалость к себе переполняла мое сердце, и крышка ящика Пандоры, наполненного подавленными эмоциями, постепенно приоткрывалась.
В СЛЕДУЮЩИЙ раз во время еженедельной беседы с настоятельницей я спросила, может ли она побыть для меня матерью. Что я имею в виду, спросила она; тон ее был холоден, щеки потемнели, а глаза вспыхнули, при этом она старалась не смотреть на меня слишком пристально.
«Я хочу, чтобы вы обняли меня как мать», – сказала я. И она обняла, благослови Господь ее доброту, а я расплакалась.
Мои рыдания не оставили мать Клэр равнодушной, и она терпеливо прижала меня к груди; я вдохнула запах мыла, которое она использовала, и почувствовала ее мягкость. Никто из нас не знал, чем были вызваны эти слезы, но они казались бесконечными, исходя из ямы, наполненной печалью, дно которой, как она надеялась, я скоро увижу. Вместо этого моя нужда все росла. Иногда я вообще не могла ничего делать, если прежде она не обнимала меня, как ребенка, а я стояла рядом на коленях, смачивая слезами ее платок и отнимая драгоценное время.
Наши ученики столкнулись с фактом, что их учительница – человек: она пришла в класс с покрасневшими глазами. Возможно, они обсуждали это между собой, но на том все и закончилось. Для них я в большей степени являлась функцией, услугой, нежели человеком, и если они чего-то не могли понять, то легко выбрасывали это из головы. На то мы и монахини, чтобы страдать.
В тот год во мне бурлила невероятная энергия, запретная и опасная. Я всеми силами старалась ее подавить, чтобы оставаться полезной, но внутри меня вот-вот должен был взорваться вулкан. Я все более запутывалась и с радостью похоронила бы себя на груди настоятельницы, утонув в слезах.
МАТЬ Винифред была теперь уважаемой обитательницей Броудстейрс, и однажды ее послали с официальным визитом в наш монастырь. Мы приготовили для нее музыкальное выступление. Вместе с остальными я пела о своей искренней преданности Богу, ордену и ей. Я очень надеялась, что, услышав мое пение, она поймет: мои намерения были хорошими и, несмотря ни на что, у меня «правильный дух». Увы, мать Винифред меня не замечала. Она улыбалась, демонстрируя крепкие зубы и широкое, пышущее здоровьем лицо, рассматривала всех и каждого, но ни разу не встретилась взглядом со мной. Казалось, я пою в пустоту.
Целью ее визита была оценка нашего прогресса, о чем позже она должна была доложить в Броудстейрс. С каждым из нас она встречалась наедине. Подошла моя очередь. Только я успела встать на колени, как получила предупреждение не критиковать власть. «Сестра Карла, мой долг напомнить тебе о духе нашего сообщества и просить его уважать».
Когда она говорила об этом, ее кустистые брови сдвинулись, после чего она приказала мне подчиняться общим требованиям. Она бы предпочла, чтобы я никогда ни по какой причине не открывала рот, молча ожидая улучшений, которые наступят в положенное время.
Я знала, что бесполезно быть с ней откровенной и искать понимания, тем более поддержки. Она не была злой, но в тот визит в Беналлу повела себя очевидно предвзято. Она не пыталась поддержать меня или дать понять, что ценит какие-то мои качества. Могли происходить самые разные изменения, но ничто не меняло ее отношения ко мне. Она не проявила никакого уважения и к тем, кто так же хотел вложить свою энергию в действия по усовершенствованию нашей жизни.
Уезжая, она не попрощалась со мной, и я ощутила глубокую боль в сердце.
ТЕПЕРЬ ученицы могли покидать территорию монастыря значительно чаще. Однажды старшие девочки отправились на концерт в город. Группа немецких певиц при поддержке Совета по искусству викторианской эпохи ездила по стране с гастролями, исполняя песни под аккомпанемент фортепиано. Вместе с ученицами отправились и монахини.
Я оказалась совершенно не готова к силе воздействия этой музыки. Женщины пели одну страстную песню за другой: песню, восхваляющую возлюбленного, песню о безответной любви, песню о преданности. Чистая и свежая сила музыки неожиданной болью отозвалась в моем сердце: дыхание перехватило, из глаз потекли слезы. Я не могла остановить их, да не очень-то и хотела.
Несмотря на пару больших платков, которые я достала из бездонных карманов облачения, следы печали пропитали накрахмаленную ткань под подбородком и просочились под воротник. Никто из нас не проронил ни слова, пробираясь между рядов деревянных стульев и выходя поздним вечером на улицу. Все были по-своему тронуты, и никто мне ничего не сказал.
Впрочем, для монахини подобная реакция на песни о человеческой любви казалась необычной. Она была порождена осознанием упущенных возможностей, отчаянным желанием любви, стремлением к доверительным, теплым, веселым объятиям и преданности, взаимному принятию. Прежде я не могла представить себе ничего подобного, даже читая романы Джейн Остин или сестер Бронте. Но эта музыка была рождена композитором, испытавшим любовь, и я впервые в жизни почувствовала ее силу.
Неужели я принесла в жертву Богу именно эту чистую любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине? Такое жертвоприношение представлялось ужасной глупостью. Что именно я пожертвовала Богу и почему? В обычной жизни я испытала лишь некое подобие любви, без которой легко можно было обойтись. Все остальное, говорила я себе, лишь мечты и фантазии. Но могу ли я теперь быть уверена, что жизнь, прожитая ради Бога, в монастыре, действительно является высшей формой любви?
Жребий брошен
НАСТАЛ день, когда произошло событие, в результате которого я встала на тропу невозвращения, хотя тогда этого еще не знала.
Приближалось время шестичасового чтения, когда мы собирались за вышиванием. Я вошла в комнату отдыха, подумывая о том, чтобы начать вышивать немного раньше, когда меня позвала мать Клэр, сидевшая за большим полированным столом. Я опустилась на колени рядом с ней.
«Я забираю у тебя твои уроки по искусству, сестра Мэри Карла, – сказала она ровным голосом. Я слышала, вчера после школы ты обсуждала с ученицами религиозные вопросы. Я хочу быть уверена, что на уроках по искусству детям преподают искусство, а не религию».
Произнося эти слова недовольным тоном, она занималась почтой, избегая смотреть мне в лицо до тех пор.
Во мне взыграл гнев. Действительно, так оно и было: после школы три ученицы задали мне вопросы, находясь под впечатлением от обсуждения классической картины с изображением Адама и Евы. Я читала некоторые работы Тейяра де Шардена и представила его идеи в классе как альтернативную интерпретацию официальной версии творения. Девочки слышали о Тейяре де Шардене – отлученном от церкви священнике, поэте и мыслителе, но их интересовало другое: эти юные феминистки хотели услышать мое мнение относительно ношения в церкви головных уборов. Не задумываясь, я ответила, что эта традиция, скорее всего, была введена Павлом из Тарса, который, насколько мне было известно, презирал женщин. Мы дружески беседовали около получаса. Либо нас подслушали, либо одна из девочек донесла на меня. Новые правила позволяли мне говорить свободно, но, очевидно, эта свобода не касалась религии. Всплеск гнева породил во мне мгновенный прилив смелости.
«Хорошо, – сказала я, задыхаясь, – если вы хотите быть уверены, что школьников учат только положенному, ищите другого учителя. Я увольняюсь!»
У меня была пара секунд, чтобы заметить ее полнейшее изумление и потрясение монахинь, наполнивших комнату, а затем я поднялась в свою спальню, где и осталась.
Я спустилась в столовую, дав понять сестре Антуанетте, что буду есть, и не позволив сестрам притвориться, будто они об этом не знали, и потому не поставили для меня прибор. На следующее утро я появилась на размышлении и на службе, позавтракала и вернулась в комнату, решив бастовать до тех пор, пока не отменят решение, лишавшее меня возможности преподавать искусство.
Я знала, что мой внезапный уход вызовет трудности, поскольку я работала полный рабочий день, и сестрам сложно было найти мне замену. Гнев удерживал меня в спальне до третьего дня, когда в мою комнату для переговоров послали сестру Мадлен, маленькую застенчивую девушку, моего друга, поскольку она не могла быть мне врагом. Она умоляла меня спуститься и помочь, поскольку все работали сверхурочно; ни слова не было сказано о возвращении мне класса. Я отослала ее вниз, выразив сочувствие и сообщив, что я приступлю к работе тотчас же, как мне вернут мой класс.
Несколько раз сестра Мадлен приходила убеждать и упрашивать меня, и, в конце концов, я сдалась. Не имея тогда особых принципов, я подумала, что лучше поступить правильно, поскольку сестры и так достаточно страдали. Я унизилась ради их сомнительного одобрения, но класс мне все равно не вернули. «Хорошо, – сказала я себе, – зато теперь у меня будет больше свободного времени», – и посвятила его перешиванию одежды. Однако меня терзала обида из-за того, что пришлось пойти на компромисс, и эти раны не собирались затягиваться.
Вскоре мне на стол начали ложиться письма от прежних моих наставников из Австралии, Англии, Брюсселя и даже от местного епископа. Пока я бастовала, они не теряли времени.
«Я очень расстроилась, узнав, что в последнее время ты пропускаешь занятия с детьми и не всегда выполняешь свои обязанности», – так начиналось письмо сестры Гертруды, моего преподавателя географии из Седжли Парк, очень гордившейся тем, что я получила на выпускных экзаменах отличные отметки. «Сестра, это совершенно непрофессионально и бросает тень на Седжли! Почему тебе сложно вести себя так, как ведут себя все остальные? Если тебе так тяжело, может, стоит повидаться с психиатром? – продолжала она. – Ты должна думать об общине, сестра. Им очень трудно жить рядом с тобой, если ты ведешь себя не так, как полагается».
Уважаемая Гертруда завершала свое письмо вопросом: не лучше ли мне в таком случае просить об уходе? Уйти! Это только разозлило меня, как и все, что говорила она вместе с остальными. Все выступали против меня, не имея представления о реальной ситуации. Однако меня не тронули эти попытки запугивания.
Худшее трехстраничное письмо прислала монахиня моей общины сестра Альбион, которую я считала своим союзником, – невысокая, нервная женщина с приятной улыбкой, замечательным лицом и очень темными бровями. Сестра Альбион испытывала на нас свою ораторскую технику: говорила речи, жестикулировала и отвечала на воображаемые вопросы, чтобы обрести уверенность и навыки в парламентских принципах общения. Она готовилась к политической карьере? В каком-то смысле это было действительно так – ведь именно она стала моей следующей настоятельницей, после чего ее природная застенчивость исчезла без следа, сменившись несгибаемой силой, готовой крушить чужую волю и сердца.
Она послала мне письмо, будучи в отпуске и тайком готовясь к своей новой роли. Тон письма был добрым: она просила меня активнее участвовать в жизни монастыря и не замыкаться в себе. Совет был здравым, но я не могла к нему прислушаться, поскольку ни на одну из моих жалоб никто не откликнулся.
«Покажи людям, что ты заботишься о них», – писала сестра Альбион, обходя основную причину моего недавнего бунта. «Мы не можем никого судить, – продолжала она, имея в виду мои жалобы относительно того, как со мной обращаются, – и если начнем подозревать других в том, что они нас недооценивают или что-то замышляют против нас, то утратим мир в душе. Кроме всего прочего, это не по-христиански».
Конечно же она была права. Она намекала, что я становлюсь параноиком, и так оно и было. Доказательством тому служил мой непрерывно усиливающийся стресс из-за «свидетельств», говоривших, что меня не понимают, плохо обращаются со мной и недооценивают.
ТЕМ РОЖДЕСТВОМ я, как всегда, развесила украшения, временно забывшись в творческом веселье работы. Мне же предстояло собрать украшения, несколько недель спустя разложить по коробкам и отнести на чердак. Мать Альбион, занявшая свой пост в начале января, пришла посмотреть, как я справляюсь. Она заглянула в коробки, а затем, к моему изумлению и огорчению, небрежно перевернула их, высыпав содержимое на пол, и принялась сама упаковывать украшения, заставив меня смотреть. Скоро я расплакалась, но она не обратила на это внимания. Она работала не торопясь, общалась с сестрами, обращавшимися к ней по той или иной причине; наконец, она велела мне унести коробки. Обретенная власть полностью уничтожила доселе присущие ей нерешительные манеры.
ЗА ВСЕ пять лет, что моя сестра была послушницей, мы с ней никогда не жили в одном монастыре. Ее подругой в Дже– наццано была сестра Анна; они разделяли иконоборческие настроения, хотя позиция сестры Анны являлась более разумной и осторожной, а значит, более дипломатичной и приемлемой. Анна демонстрировала прекрасное чувство юмора, высмеивая то, что ей казалось достойным насмешек. Моя сестра, однако, старалась воплощать все свои идеи в жизнь, причем немедленно. В конечном итоге, несмотря на нехватку послушниц и монахинь, из-за меня ее сочли «дурной кровью» и не разрешили остаться.
Однако осенью 1968 года она еще жила в Дженаццано, и я хотела побыть рядом с тем, кто сможет понять меня и ободрить. Приближались пасхальные каникулы. Я без особой надежды обратилась к матери Альбион с просьбой отправиться на эти праздники к сестре в Мельбурн. Эта беспрецедентная просьба была отклонена, как я и ожидала, а потому я решила взять дело в свои руки.
За день до страстной пятницы я собрала небольшую сумку, положив туда туалетные принадлежности и белье, и отправилась на шоссе, проходившее мимо наших ворот. Никто не видел моего ухода – все были на молитве. Возможно, они решили, что я покинула церковь, чтобы сходить в туалет. Я написала небольшую записку и положила ее на поднос нашей настоятельницы, надеясь и одновременно не надеясь, что завтрак ей сегодня пойдет не впрок. «Я уехала в гости к сестре в Дженаццано, – позже прочла она в крайнем изумлении. – Я еду с друзьями, так что не беспокойтесь. Сестра Мэри Карла».
Под «друзьями» я подразумевала тех, кто подберет меня на шоссе по дороге на юг. Я доверилась Богу, чтобы Он послал мне в спутники дружески настроенных людей.
Моросил дождь, и я укрылась под кроной дерева. Я смотрела на асфальтированную дорогу, единственную магистраль, ведущую на юг, и заволновалась, заметив сверкающую черную машину, едущую в моем направлении. Когда машина приблизилась, я ничтоже сумняшеся подняла правую руку большим пальцем вверх. Белое облачение делало меня заметной даже под тенью дерева в дождливый день.
Машина притормозила и остановилась у обочины. В салоне сидели трое мужчин; я заметила, что водитель – итальянец, и это было несомненным плюсом, поскольку я вспомнила о добрых друзьях-итальянцах, с которыми общалась школьницей. Я положилась на инстинкт, часто помогавший мне и в дальнейшем, решив, что рядом с этими людьми буду в безопасности. Задняя дверь открылась, и я села рядом с толстым австралийским фермером.
Мы ехали уже довольно долго, когда меня спросили: «Куда вы едете, сестра?» «В Мельбурн», – ответила я. – Вы туда же?» «Да, нам по пути», – решительно сказал водитель, на некоторое время предупреждая вопросы своих спутников.
Водитель снова заговорил: «А куда именно в Мельбурне вам надо?» Я объяснила, что мне нужно в Кью, в монастырь на вершине холма, и один из мужчин вспомнил ряд кипарисов вдоль Котэм-роуд. «Еду повидаться с сестрой», – добавила я, будто это все объясняло.
Путешествие оказалось довольно длинным – нужно было проехать около ста восьмидесяти километров, – но мы ни разу не остановились. Водитель не терял времени, стремясь доставить меня на место как можно скорее. Загородное шоссе превратилось в улицу, вьющуюся среди городской суеты. Водитель помнил, куда надо ехать. Когда я увидела знакомые трамвайные пути, то предложила, чтобы меня высадили здесь, однако никто и слышать об этом не хотел. Когда впереди показались ворота монастыря, я сказала, что могла бы пешком дойти до них по дороге, украшенной великолепными клумбами, устроенными моим отцом, но они не решились высадить своего пассажира, не доехав до цели десятка метров. Черная машина плавно прокатилась по извилистому подъездному пути вокруг овального газона с растущими на нем пышными деревьями и остановилась у крыльца с дубовой передней дверью. Они подождали, пока я позвоню в звонкий колокольчик у входа. Когда тяжелая дверь отворилась, они попрощались и уехали. Эти люди и в самом деле оказались настоящими друзьями.
Привратница удивилась, увидев меня, и позвала настоятельницу, уже предупрежденную о приезде, но не ожидавшую меня так скоро. В небольшом кабинете, запомнившемся мне еще со времен послушничества, я объяснила причины, по которым здесь оказалась, и спросила, могу ли погостить несколько дней. Как я сюда добиралась, было уже ясно. Настоятельница оказалась в затруднительном положении, но проявила доброту и позволила остаться. Она позвала мою сестру, попросила ее приготовить мне чаю и помочь разобрать вещи.
Увидев меня, сестра очень обрадовалась. Мы сели в кухне на лавку, и она начала расспрашивать меня обо всем, что сегодня произошло – и не только сегодня, – то и дело восклицая: «С ума сойти!», «Надо же!» Я была уверена, что она будет на моей стороне! Она приготовила чай, заглянула в банки с печеньем и нашла в холодильнике пирожные, которые я с удовольствием съела, несмотря на то что перед Пасхой у нас был строгий пост. Была середина дня, а я еще не завтракала.
В Беналлу я вернулась после праздника. Со мной в машине ехали четыре сестры из Дженаццано, решившие провести у нас выходные. Время, проведенное с сестрой, помогло мне взбодриться, поскольку она мне сопереживала, хотя, возможно, не искренне.
Когда я приехала, никто мне ничего не сказал. Единственным, кто выслушал мою историю, была сестра Антуанетта, которая жаждала узнать о приключении и одновременно тревожилась за меня. Она знала, что подобное поведение не останется без последствий. Тем временем приближенные матери Альбион посоветовали ей направить меня на обследование к психиатру.
Доктор Браун был глубоко уважаемым специалистом, обладавшим тесными связями с Дженаццано и вышедшим к тому времени на пенсию. Он жил в Мельбурне, и от монастыря до его дома можно было дойти пешком. Он назначил встречу, и я снова отправилась на юг в сопровождении все тех же четырех молчаливых сестер, что приехали вместе со мной.
В кабинет почтенного доктора меня привела мрачная и критически настроенная мать-заместительница из Дженаццано. Она молчала, но ее обычно тусклые карие глаза на этот раз сверкали. Также присутствовала незнакомая сестра, появившаяся в Дженаццано, когда я была за границей. Она являлась так называемой нейтральной свидетельницей, но на самом деле обе они желали услышать именно то заключение, которое им требовалось.
Доктор Браун был мягким человеком, прекрасно осознающим реальность страдания и видевшим его проявления у многих своих пациентов. Седой, слегка сутулый, он вел себя с исключительной вежливостью. «Сестра Мэри Карла, – сказал он, присаживаясь, – расскажите, что вас беспокоит». Он дал понять, что выслушает меня с полным вниманием.
«На мою репутацию бросили тень еще до того, как я появилась в Беналле», – начала я, бросив взгляд на своих спутниц. Что они об этом знали? Они ведь даже не были членами моей общины! Доктор Браун попросил меня уточнить, и я ответила честно и без колебаний в присутствии двух свидетельниц. Я рассказала ему о тех несправедливостях, что вытерпела, и как меня третировали в течение многих лет. Наконец-то я получила возможность выговориться от души и рассказать всю правду человеку, который в силу профессиональных обязанностей должен был слушать других.
Несколько раз свидетельницы гневно пытались перебить меня своими возражениями, но доктор просил их помолчать. Наконец, он спросил: «Чего же вы хотите, сестра? В чем, по-вашему, заключается решение ваших проблем?»
Я ответила на его вопрос без колебаний: «Я хочу уйти от матери Альбион в другой монастырь, желательно в Дженаццано, чтобы быть рядом с сестрой». Тут же поняв, что последнее не одобрят никогда, я добавила: «Хотелось бы начать все заново среди людей, которые меня не знают».
После этого доктор Браун высказал свое мнение моим спутницам.
Я не знала, что у него просили дать заключение, что я не подхожу на роль монахини и должна быть изгнана. Очень сложно заставить человека уйти из монастыря, когда им принесены последние обеты; по сути, сделать это невозможно, если только кто– либо, обладающий высокими полномочиями, не заявит, что я психологически не соответствую своему положению. Однако доктор Браун ничего подобного не сделал.
В моем присутствии он сказал двум сестрам, что я проявляю признаки паранойи. Когда они озвучили реальную, по их мнению, версию событий (хотя и не жили в моем монастыре), он объяснил, что это есть доказательство параноидной интерпретации происходящего. В то же время он заметил, что я страстно преданна религиозной жизни, идеалистична, обладаю умом и высоким чувством единства. Он написал заключение, а затем рекомендацию – показав мне ее перед тем, как отдать заместительнице, – в которой предлагал послать меня в новую небольшую общину во Фрэнкстоне, где никто меня не знает и где я могу начать с нуля, о чем и просила.
Это был здравый и вполне осуществимый практически совет – ведь именно чего-то подобного добивались мои спутницы? Однако их кислые лица выражали разочарование. Меня не удивило, когда, вернувшись в Беналлу, я узнала решение руководства – ничего не изменится. Я останусь на старом месте.
Из-за границы за мной продолжали следить, и все больше писем ложилось мне на стол. «Друзьям» стало известно о моем последнем подвиге – ни много ни мало – поездке автостопом в Мельбурн! – и они все без исключения решили учить меня уму– разуму. Никто не понимал причин, подстегнувших меня к этим действиям; они считали мое поведение вызывающим проявлением пренебрежения к власти.
Самое откровенное письмо пришло от матери Винифред. Она говорила прямо.
«Наша матушка очень расстроена тем, что ты доставляешь общине такие неприятности, и просит меня тебе передать, что этого не должно повторяться. Сестра, ты не довольна тем, как орден проводит в жизнь обновление, и критикуешь церковные авторитеты. Важно, чтобы ты заглянула в себя, и если ты не счастлива в общине, возможно, место твоего служения где-то еще. Твои способы действия и недостаток уважения к авторитетам противоречат нашему Духу. Сестра, если ты несчастлива и недовольна, значит, с твоей религиозной жизнью что-то глубоко не так, и настало время серьезно подумать, то ли место ты занимаешь. Благослови тебя Господь, сестра. С любовью, твоя во Христе, м. Винифред».
Письмо, датированное 25 марта 1969 года, действительно заставило меня задуматься. Я все еще была преданна ордену, причем настолько, что никогда не обсуждала происходящее в нем по ту сторону монастырских стен, общаясь с родителями, но действительно больше не ощущала в себе Дух Общины, воплощавшийся в радостном подчинении и уважительной, тесной связи с наставниками.
В КОНЦЕ апреля, через год после того, как я съездила автостопом в Мельбурн, мои непрестанные молитвы – а возможно, и молитвы остальных членов общины – были, наконец, услышаны. В те дни, месяцы и годы я отчаянно повторяла: «Господь, пусть я увижу!» – поскольку долгое время чувствовала себя слепой, как в Броудстейрс, когда приняла таблетки в неурочное время.
В шесть утра я, как обычно, была в церкви, предаваясь в тишине размышлениям, когда внезапно мысленно увидела нашу общину со стороны. Я видела сестер, трудящихся или молящихся, и ощутила их единство, ярко контрастирующее с моей изоляцией. Я почувствовала обычное для них состояние счастья – когда-то свойственное и мне – и напряжение из-за постоянного беспокойства, которое я доставляю. Я четко поняла, что чем больше борюсь за обновление, тем сильнее буду от сестер отдаляться. Обратной дороги не было. Я больше не могла ходить строем и проявлять покорность. У меня появилось стремление двигаться вперед, в неизвестность. Это было гораздо важнее, чем попытки соответствовать правилам общины или испытывать слепое довольство. Я понимала, что на этом пути рядом со мной никого не будет.
Я покинула храм, нашла бумагу, конверт и марку и написала епископу письмо, в котором сообщала о своем намерении. Я оставила письмо на маленьком секретере, куда мы складывали почту. Оно исчезло еще до завтрака. Только после завтрака я сообщила о своих планах настоятельнице. Меня удивило ее возмущение, что я с ней не посоветовалась: мне-то казалось, она испытает облегчение! Скоро она ушла, и новости распространились по всему монастырю.
Только сестра Антуанетта, сестра Имельда, Мадлен и Анна пришли пожелать мне удачи. Другие сестры, скорее всего, почувствовали одновременно и облегчение, и обиду: все их старания, направленные на то, чтобы приспособиться к моим чудачествам, все то время, что я украла у настоятельницы, пока они пытались давать мне советы, – все оказалось напрасным. Теперь они должны были разделить между собой многие дела, которые я бросала в середине учебного года.
Епископ послал свой ответ матери Альбион, говоря, что следующим шагом является письмо в Ватикан с просьбой об освобождении от обетов. Кроме прочего, я должна была написать формальное письмо главе ордена, что я и сделала. Когда отец Доэрти узнал о моем решении, он приехал повидать меня и дал совет относительно письма в Ватикан.
«Освобождение от обетов даруется не всегда, сестра, – сказал он, – но если ты сможешь доказать, что не подходишь для монашеской жизни, у тебя будут хорошие шансы». Я заметила, что именно он подчеркнул в своей речи, и на этой последней стадии проявила достаточно дипломатической сообразительности, чтобы понять: таким образом он пытается снизить вероятность появления с моей стороны письма, где я бы выражала мнение относительно неудачи ордена в следовании принципам обновления, что может доставить ВСИ ненужные неприятности.
В письме я попыталась объяснить, что причины моего ухода касаются только меня одной. «Прежде я никогда не сознавала мотивов ухода из мира в монастырь, – писала я. – Теперь же я обнаружила, что они не были связаны с чистым служением Богу, но основаны на чувстве тревоги и ошибочном понимании того, что значит исполнять Божью волю. Уходя в монастырь, я не имела четкого представления, почему хочу стать монахиней».
Письмо одобрили и отослали, окончательно решив мою судьбу в глазах окружающих. После быстрых прощаний меня убрали с глаз долой, подальше от суматохи, которую порождало среди сестер мое присутствие, отправив в Воклюз, где я когда-то училась.
ПЕРЕДО мной встала проблема, что я буду носить, вернувшись в мир. Лишь второй раз монахиня оставляла орден. Первый случай произошел четыре года назад, в 1965 году. Из-за правила молчания об этом событии не говорили. Та сестра была директором школы Дженаццано и решила уйти после долгих обсуждений того, как она справляется с учительскими обязанностями. Однако мой уход породил множество слухов и явился началом настоящего исхода. До конца года монастырь покинуло еще шесть человек.
Мать попросили сходить со мной в магазин, дав двести долларов, пожалованных заместительницей Дженаццано на новый гардероб.
Мать не могла сообщить отцу новость, что его дочь возвращается домой. Она боялась возможных сцен, если мой отец примется задавать вопросы, на которые она не знает ответа, и его беспокойства, связанного с нежеланием признать, что его дочь лишилась святости. За свой счет она наняла такси. Я чрезвычайно обрадовалась, увидев ее и поняв, что и она мне рада – скорее рада, чем удивлена или расстроена моим уходом из религиозной жизни. Стоял май, было очень холодно. Мне требовалось пальто, стоившее сорок пять долларов, однако у нас оставалось достаточно денег на шляпу, перчатки, обувь, нижнее белье и одно платье.
В Дженаццано заместительница попросила предъявить наши покупки и чеки. Черствая женщина принялась ругать нас обеих, не делая различий между мной и матерью, за то, что мы потратили столько денег на одну вещь – пальто. Она дала понять, что больше никакой финансовой помощи в одежде и в чем-либо другом не будет. «Скажи нам спасибо, Карла, и убирайся с глаз долой, потому что ты разрушила мою веру в то, что такого никогда не случится. До свидания, миссис ван Рэй, всего хорошего».
ПИСЬМО из Ватикана пришло через шесть недель, оно было написано на латыни, которую я до сего дня не пыталась перевести. Меня послали в комнату переодеться. Я оставила там все, кроме некоторых туалетных принадлежностей и молитвенников.
Ритуал снятия облачения неожиданно меня тронул. Я снимала платок в последний раз, и волосы уже немного отросли. Сложив в сумку молитвенники, в порыве эмоций я положила туда и верную крепкую плеть со следами износа. Я не собиралась больше использовать плеть, но вряд ли кто-то захочет ее взять.
Спустившись по широкой винтовой лестнице, которой обычно пользовались привилегированные члены общины монастыря, одетая в мирское платье, держа в руках маленький коричневый чемоданчик, я увидела, что монахини Воклюз выстроились внизу для прощания. Это была незабываемая сцена. Меня тронуло искреннее желание сестер проводить человека, который даже не был членом их общины. Каждая из них тепло пожала мне руку и сказала что-то ободряющее. Лишь сестра Энтони, моя бывшая учительница математики, не смогла удержаться. «Да простит тебя Господь, – проговорила она. – Видишь, что случается из-за непослушания».
Монахини неодобрительно отнеслись к ее словам. «Не обращай внимания, Карла».
Эмоции, проявленные сестрами в те минуты, оказались неожиданными. Я не привыкла быть центром столь дружеского внимания. Доброта, с которой монахини прощались со мной в тот день, оказалась спасительной. Она не дала моему сердцу утонуть в печали отверженности.
Третья часть
Свободна!
НАКОНЕЦ-ТО свободна! Я расслабилась на заднем сиденьи старого отцовского «шевроле», отчаянно желая спеть что-нибудь глупое, однако родители отнеслись ко всему вполне серьезно. Я возвращалась в свой старый дом. На дворе было первое июня 1969 года – невеселый пятьдесят шестой день рождения моей матери.
Бедные мои родители. Мать, демонстрировавшая такой оптимизм во время нашего похода за покупками, спустилась с небес на землю под влиянием возмущенного недоверия моего отца. Помню одно из чрезвычайно редких его писем, сочиненное в порыве гордости. «Мы счастливы и уверены, думая о том, что наша старшая дочь молится за нас», – писал он. Отцу мои молитвы казались сильнее его собственных. С его точки зрения, я была чем-то вроде страхового договора с Богом. Однако деньги выплатили слишком рано и с серьезными потерями. Впрочем, однажды мыльный пузырь все равно бы лопнул, и этот момент настал. Они были вынуждены примириться с тем, что у дочери, которой они поклонялись, оказалась непрочная вера. В их глазах я видела боль и глубокое ощущение предательства.
Отец, безусловно расстроившийся, что его держали в неведении относительно моего ухода, сердился. «Ты объяснишь, что случилось?» – начал он с характерной для себя резкостью и нетерпением, когда мы входили в дом. – Почему ты не могла остаться там, где была? Что тебе не нравилось?»
Наступил мой черед рассказывать. Впервые в жизни у меня был такой странный и прекрасный опыт очищения: я сказала родителям правду, которой хотела поделиться с ними все последние годы. «Мне было там так плохо, что иногда просто хотелось умереть».
Они раскрыли рты от удивления.
«Это еще что за слова? – сказал отец, положив руки на пояс. – Ты ничего подобного не говорила, когда мы приезжали к тебе или когда ты навещала нас. Ты нам врала!»
Отец сказал правду. То, что я не доверяла родителям, было возмутительно. Я попыталась объяснить, хотя это и не имело смысла. «Папа, ты никогда не слышал от меня жалоб, потому что я была верна ордену. – Я запнулась – а где же была моя верность им? Или истине? – Это правило, которое нельзя было нарушать».
Я рассказала им, как хотела изменить наш уклад и как сестры обижались за то, что я беру на себя слишком много. О том, насколько сильно меня это расстраивало. Я будто открыла шлюз, освободив воду, напор которой так долго сдерживали. Скованные мышцы лица, которые многие годы держали рот закрытым, теперь расслабились. Я рассказывала родителям свои тайны, и тело мое наполняла свежая, чистая энергия.
Они внимательно слушали. Отец ругался, громко цокал языком и изредка недоверчиво хмыкал. Дыхание матери стало быстрым и неглубоким; иногда она качала головой, плотно сложив руки на груди. Наконец, она заговорила.
«Я поняла, что что-то идет не так, когда мы долго не получали от тебя писем, а потом ты писала только о красотах того места, где ты жила в Англии».
Интуиция ее не обманывала, особенно когда она приезжала ко мне в Брюссель. Я лгала, отвечая на ее вопросы. Тогда это казалось лучшим выходом. Теперь я могла объяснить свое поведение правилом верности монастырю, и, как матери не было грустно, она это поняла. Я заставила ее тяжело вздыхать, рассказав об обете бедности и о том, что должна была отдавать все посланные мне подарки.
Мать напомнила об одной особо ценной посылке – уникальной коллекции пластинок «Ридерз Дайджест» с записями классической музыки, которую она прислала мне на третий год жизни в Беналле. «Что случилось с пластинками, Карла?»
«Дело в том, что иногда нам разрешали оставлять подарки, а иногда нет. Никогда не знаешь заранее», – ответила я. Я превратилась в столь жалкое существо, что даже не могла предупредить родителей. «Прости, мама».
Бедная мама едва сдерживала слезы. Пластинки были куплены на ее собственные сбережения, и найти их стоило большого труда.
Непосредственным результатом моей исповеди явилось разочарование родителей в монахинях и религии; некоторое время они даже не ходили в церковь. Отец сдался первым. Ничего другого у него в жизни не было, и он сказал себе, что даже если монахини плохие, Бог, возможно, не таков.
Однако мать так никогда и не вернулась к своей вере. Она не могла добраться до церкви на машине, поскольку не умела водить, и ее прежде редкое оправдание своего отсутствия в церкви необходимостью заботиться о детях стало все более частым. Она больше не посещала исповедь и стала критиковать церковь еще сильнее, услышав о деянии местного приходского священника, человека довольно неприятного, который погладил бедро ее подруги, когда та обратилась к нему за советом.
Однако кое-что мать от меня скрыла, и я не знала об этом еще очень долго. Все восемь с половиной лет до принесения мной последних обетов родители и Лизбет оплачивали счета «расходов», которые монахини регулярно им присылали. В то время как я работала уборщицей, выполняла нудную работу и создавала множество изысканных вышивок, их обманывали, заставляя платить за мою монастырскую жизнь. Сестра отнеслась к этому легко, но братья оказались не столь снисходительными, и это проявилось в их отношении ко мне, когда я впервые вышла в мир.
Я ПОКИНУЛА монастырь с одним-единственным платьем. Именно оно и было на мне, когда я встретилась с братьями, сестрами и их любопытными женами и мужьями. Я чувствовала себя как экспонат на выставке. Все наблюдали, как я сидела подобно Грейс Келли: ноги вместе и под углом, лодыжки скрещены, руки на коленях, шея выпрямлена. Я не сплетничала о монастыре, чего они, возможно, ожидали. Я дала возможность высказаться матери, сама же была не более интересна, чем кукла в коробке. К счастью, родственники проявили достаточно понимания, догадываясь о культурном шоке, что я испытывала. Я невероятно волновалась, но надеялась, что никто этого не заметил.
Благодаря своему голубому платью я впервые стала объектом сексуальных фантазий мужчин. Одним солнечным зимним днем, когда я первый раз отправилась за покупками с непокрытой головой, мой внутренний сексуальный радар уловил нечеткий разговор двух шестнадцатилетних подростков, прислонившихся к стене магазина на противоположном углу улицы. «Взгляни-ка на нее!» Я заметила долговязого парня, который болтал с приятелем ниже его ростом, засунув руки в карманы и кивая в моем направлении. «Это будет несложно снять, – сказал он, имея в виду мое платье. – Никаких пуговиц на спине, просто длинная застежка по всему переду!» И жестом изобразил, будто расстегивает молнию.
Я улыбнулась, дрожа от удовольствия первой в своей жизни сексуальной оценки. Это было теплое, человеческое ощущение, помогавшее мне лучше чувствовать себя в миру.
В доме родителей я снова спала на той самой двойной кровати, которую больше двенадцати лет назад делила с сестрой. То, что спальня родителей была по соседству, я вспомнила, услышав ночью протестующее «нет!» матери. Но отец до сих пор не принимал такой ответ. В оклеенные обоями деревянные стены полетели тапочки, подушки, а затем кое-что тяжелее, вроде пепельницы. Возмущенные протесты матери превратились в сдавленные крики.
Однажды я осмелела и крикнула: «Прекратите вы оба! Я не могу уснуть!» – думая, что защищаю так мать. Но отец не собирался слышать ничего подобного от своей дочери, даже если она была монахиней и считала, что у нее есть моральное право так говорить. Он вдруг возник в дверях моей комнаты, одетый в пижаму и незастегнутый ночной халат, напоминая персонажей Диккенса. Он был тверд: если я не заткнусь, он заткнет меня сам. Так мне стало ясно, что пора начинать самостоятельную жизнь.
ЧЕРЕЗ две недели после ухода из монастыря я покинула родительский дом и сняла комнату в большом особняке, поделенном на квартиры, заняв деньги у сестры. Никто не догадывался, насколько трудно мне дался этот шаг в незнакомый светский мир, но я была готова нырнуть туда с головой. На следующий день после переезда я начала преподавать французский язык в старшей школе Темплстоу, одной из самых печально известных и наиболее переполненных школ Мельбурна.
Так началась моя «нормальная» жизнь, что бы это ни значило. Я все еще не чувствовала себя нормальной в обычном смысле этого слова, в тридцать один год даже не зная, для чего нужна почта.
Меня вызвал директор школы. «Карла, если вы захотите что-то узнать или если вам потребуется помощь, просто скажите об этом». Он был искренним и добрым человеком. Тогда я действительно нуждалась в помощи. У меня часто кружилась голова, из-за чего напрягались шейные мышцы, а иногда мутилось сознание, поскольку нужно было привыкать к очень многому.
Я не знала, как общаются между собой современные взрослые. Я наблюдала за людьми, и у меня складывалось некоторое представление о социальных взаимоотношениях. Изменился даже разговорный язык. Теперь существовали зануды, а я поначалу думала, что «зануда» – это попросту дурак! Лучше бы я доверилась директору, но мне было унизительно, что он знает о моем прошлом. Вокруг клубились тени, напоминавшие о предполагаемом новом начале, на что я надеялась в Беналле! Я отчаянно нуждалась в наставнике, но вместо этого глотала валиум перед тем, как отправиться в школу.
Шесть недель я прожила в полуобморочном состоянии, пока не выкинула валиум в мусорное ведро и твердо не решила приспособиться к образу жизни светской школы. Мой безупречный французский язык и любовь к предмету заслужили уважение учеников и позволили двигаться вперед.
Некоторые преподаватели сомневались в том, что мое место в старшей школе, поскольку у меня не было степени. Что ж, а я и не заканчивала высшее учебное заведение. Они разговаривали об этом между собой достаточно громко, чтобы я могла слышать, однако ничего не говорили мне в лицо. Я сделала вывод, что, по их мнению, колледж Седжли не имел никакого отношения к Манчестерскому университету, все это я выдумала. В ответ я сдала аттестационные экзамены, а потом стала членом учительского профсоюза. Само по себе это уже было признание. Если бы мне отказали, это ударило бы по моей зарплате. Директор оказался на моей стороне, к тому же меня искренне поддерживал один из учителей, Рон.
Рон отращивал усы, у него была озорная улыбка. Ему нравилось, когда я краснела, а добиться этого было очень легко. Вместе с четырьмя другими преподавателями мы ютились в учительской, бывшей некогда хозяйственной кладовкой. Каждое утро Рон спрашивал, как у меня дела. Он был моим спасательным кругом, да еще и обладал хорошим чувством юмора. Однажды Рон вошел в нашу маленькую учительскую с песенкой, которую нашел специально для меня. При мне о моем недавнем прошлом никогда не упоминал ни он, ни кто бы то ни было еще, но любые сомнения в его осведомленности исчезли, когда Рон прочитал мне следующий стишок.
- Один монах жил в Британии
- И пел со скуки литании.
- Он монахиню встретил
- И песней приветил,
- А потом занялся воспитанием.
К его неподдельному удовольствию, я покраснела.
Преподаватели в кладовке-учительской предупредили меня о «слизняках» – врачах, нанятых департаментом образования для осмотра новых учителей и выдачи им медицинских допусков.
Приемный кабинет был большим, старомодным, но хорошо оснащенным, а сам врач, одетый в белый халат, оказался подтянутым человеком лет сорока. Новое священство, подумала я, в белом вместо черного. Предупрежденная, я вела себя спокойно – в этом у меня был большой опыт. Однако, будучи наивной, я не знала об обычных процедурах медицинского осмотра. Вероятнее всего, этот врач был в курсе моего прошлого.
«Пожалуйста, раздевайтесь и ложитесь на смотровой стол. Положите одежду на стул», – сказал он бесстрастно. Об этом я прошу всех своих пациентов, следовало из его слов. Я колебалась. Всю одежду? Надо ли уточнить, что он имел в виду? Он заметил мою неуверенность и повторил просьбу чуть более требовательно, чтобы меня убедить. «Пожалуйста, снимите одежду и ложитесь на смотровой стол, мисс ван Рэй».
Ширмы в приемной не было, но он отвернулся, пока я складывала одежду на большой удобный стул, а затем, полностью раздетая, подошла к белому столу у стены и легла на спину. Он ничем не накрыл меня и начал осмотр, прикладывая к груди стетоскоп. Я села, он исследовал коленные рефлексы, а потом попросил снова лечь, на этот раз – на живот, и начал гладить мою спину и ягодицы пером, объяснив, что это тоже проверка рефлексов.
Наконец, он вздохнул и сказал, что я могу одеваться. Он не сводил с меня глаз, пока я шла к стулу. Однако прежде, чем я надела трусы, он вдруг оказался рядом и положил правую руку мне на пах. «Проверю лимфатические узлы», – объяснил он. Я застыла, давая возможность доктору провести последнюю проверку, послушно кашлянула, когда он попросил меня об этом, и осталась совершенно спокойной, понимая, однако, что происходящее выходит за рамки правил.
Мне и в голову не пришло дать ему пощечину или подать жалобу. В начале семидесятых сексуальные домогательства не являлись подсудным делом. Не знаю, получила бы я нужный сертификат, если б оказала сопротивление. Я чувствовала его волнение и разочарование. В его кабинете оказалась обнаженная бывшая монахиня, которая ни разу ему не улыбнулась. Она даже не впала в истерику, что было бы интересно наблюдать. Врач смотрел, как я одевалась, чувствуя на себе его тяжелый взгляд. Но я ничем себя не выдала. Это было моей единственной местью.
Я НАЧАЛА откладывать деньги на банковский счет. Исправив почерневшие передние зубы, я решила купить автомобиль. На работу меня отвозила одна добрая женщина, делавшая ради меня крюк. Мне требовались права, а чтобы их получить, надо было нырнуть прямо в потоки машин на мельбурнских улицах. Тогда я пожалела, что выкинула валиум, не в силах справиться со страхом, граничащим с ужасом. Возможно, это не оказалось бы такой серьезной проблемой, если б отец не поспорил со мной, что я провалюсь. С его стороны это было не только проявлением недоброжелательности: он напомнил, что никто в нашей семье не получал прав с первой попытки, поэтому вероятность того, что это удастся мне, чрезвычайно низка.
Когда наступил день экзамена, я нервничала больше, чем в детстве, когда мне предстояло бежать вокруг квартала. Экзаменатор заметил это и постарался сделать так, чтобы я успокоилась. Он сел на переднее сиденье, сзади устроился мой инструктор, и мы влились в уличное движение на Сент-Килда в самый час пик, да еще и в пятницу вечером. Мне нужно было преодолеть перекресток, где сходились пять дорог. Училась я в автошколе хорошо, но сейчас как назло забыла выключить сигнал поворота, приведя в замешательство других водителей. Я подумала: вот я и провалилась, однако с огромным удивлением и облегчением услышала, что сдала экзамены. Я пришла в такой восторг, что ехала обратно, не разбирая дороги, пытаясь затеряться в уличной суете.
Когда я пришла забрать выигрыш, отец не смог проявить любезность: он ненавидел расставаться с деньгами. Он выглядел недоверчивым и даже ревнивым, поскольку в нем все еще жило дурное желание быть выше своих детей, даже если это означает их провал. Он не желал, чтобы я достигла того, чего сам он достичь не смог.
УЗНАВ о том, что родители оплачивали мою жизнь в монастыре, я решила прямо расспросить об этом мать.
Я ушам не поверила, когда, наконец, услышала от нее всю историю. Деньги вносила в основном она (как она умудрялась это делать, я так и не выяснила), а мои братья Адриан, Маркус и Виллем, как и сестра Лизбет, иногда ей помогали. Я была вне себя от ярости.
Моя бедная мама не хотела иметь никаких неприятностей с монастырем. Семья зависела от монастыря из-за дома, в котором жила. На протяжении почти двадцати лет взаимоотношения с монахинями должны были оставаться миролюбивыми: отец был садовником и уборщиком, а мать периодически работала на них в качестве швеи.
Некоторое время я подумывала подать на орден в суд. Мой уход вдохновил еще шесть монахинь уйти из монастыря до конца 1969 года, и я хотела объединить силы со всеми женщинами, чьи родители пострадали от вымогательств. Мы могли бы привлечь к этому вопросу общественное внимание и получить некоторую компенсацию. Мы не должны были оказаться на улице ни с чем после стольких лет тяжкой работы, притом что монастырь годами пополнял свою казну средствами, полученными от наших семей. Да, нам дали образование, за что большое спасибо. Но я бесплатно преподавала в Брюсселе и четыре года в Бе– налле, и мне должны были выделить достаточно средств, чтобы сразу после ухода из монастыря мне было, на что жить в мире домов, мебели, машин и одежды. Однако из-за непрочного положения родителей я не стала подавать в суд. К тому же, что я тогда знала о своих правах? Так или иначе, лучшим выходом казалось не будить спящих собак – или кошек.
«Кошки» теперь седые, не слишком тощие и голодные, а отец с матерью умерли. Их дом снова перешел к монастырю. Время для судебной тяжбы давно ушло.
ЖИЗНЬ в моей квартире становилась очень одинокой. Я пыталась смириться с такой реальностью. Но потом я встретила Шерил, стильную, общительную девушку с добрым нравом, и мы решили жить вместе. Она любила танцевать, и я снова оказалась на танцплощадках Мельбурна. Всегда ли там было столько людей, которые не смотрят в лицо партнеру, танцуя сельский танец? Парни передавали меня так, будто я была мешком пшеницы с ногами. Тем не менее музыка и танцы доставили мне много приятных минут.
Вопрос моего замужества был теперь на уме у каждого, включая и меня. «Кажется, я знаю подходящую для тебя пару, – как бы к слову сказала однажды мать. – Он голландец, зовут Барт. Его мать попросит тебя поехать с ним на пикник». Она действительно попросила, Барт согласился, взял корзину с приготовленной едой, и на его машине мы отправились на природу.
Барт оказался высоким мужчиной старше сорока лет, никогда не покидавшим дом и никогда не целовавшимся. С утра до ночи он работал мойщиком окон и, возможно, слишком уставал для того, чтобы вести социальную жизнь. Он накопил довольно много денег, поскольку он не знал, на что их тратить. Эта деталь особенно понравилась моей матери.
Сидя на травянистом склоне в парке, он рассказал мне, что недавно побывал у врача. Врач рекомендовал ему книгу «Азбука секса», которую он купил и прочел. Больше ему не надо было ничего говорить: я не хотела иметь дело с такой же святой невинностью, как я сама, – мне нужен был понимающий мужчина или хотя бы тот, кто знал, что делать. Я ни в малейшей степени не соблазнилась богатством и сочла неуклюжесть Барта чрезвычайно скучной; короче говоря, я не проявила ни сочувствия, ни понимания к этому застенчивому маленькому мальчику в теле взрослого мужчины.
После нашего возвращения надежда, написанная на лицах наших родителей, пропала. Они вздохнули: моя мать – из-за меня, его мать – из-за отказа ее сыну. Что им делать?
Когда к нам пришла Эйлин, подруга моей матери, они вновь подняли тему моего замужества. «А не внести ли ее в список службы знакомств?» – предложила Эйлин.
«Куда?» – спросила я. Мне все объяснили, я согласилась и отправилась на собеседование.
В маленьком офисе у самого входа стояла конторка по грудь высотой. Секретарь сидела за столом у конторки, а слева находилась комната для собеседований, откуда появился начальник, стройный мужчина лет пятидесяти в темном костюме. Он осмотрел меня с головы до ног, и на его лице отразилось недоумение, будто он не был до конца уверен, что я человек. Без всяких угрызений совести они взяли деньги, но прошло много дней, прежде чем я позвонила узнать, что они сделали, чтобы найти мне партнера.
«Для вас сложно подобрать пару, вы очень высокая», – ответил начальник. Однако на той же неделе они дали мне телефон человека с безупречным характером, правда, разведенного – но разве это проблема?
Это не было проблемой. Я встретила Леона в агентстве, и он отвез меня в ресторан на своем «мерседесе». Мне это показалось многообещающим началом. Я люблю элегантность и стиль, а у него были деньги, чтобы их купить.
Будучи весьма искушенным мужчиной, Леон, скорее всего, невероятно скучал в моем обществе. Возможно, ему было просто любопытно общаться с одинокой молодой женщиной, которая хорошо выглядит, но обладает умом ребенка, а потому мы встречались регулярно. Он даже возил меня осматривать дома, чтобы узнать мой вкус! Лишь позже я узнала, что он занимался недвижимостью и сочетал свои исследования с удовольствием от моей компании.
Настал день, когда Леон пригласил меня к себе домой, оказавшийся для холостяка довольно странным. «Знаешь, – невинно заметила я, – здесь чувствуется женская рука. Милые кружевные занавески, бархатный ковер. Прекрасные вазы и цветы». Жена, объяснил он, его оставила. И дом оставила тоже.
В спальне он сделал первый ход. Я до сих пор считаю, что не представляла для Леона серьезного сексуального интереса. Я казалась ему недостаточно зрелой, и у него, несомненно, было много любовниц. Тем не менее он хотел увидеть тело девочки– женщины, которая была монахиней и до сих пор оставалась девственницей. Насколько тесным будет ее влагалище? Действительно ли ее девственная плева невредима? Бывает ли такое в наше время?
Солнце вливалось в окно спальни, минуя закрытый сад у дома, приятно освещая и согревая комнату. Я позволила Леону медленно раздеть меня. Он уложил меня на покрывало и начал легко поглаживать. Я будто плыла, все меньше осознавая происходящее… доверяя Леону. Сам он не разделся, лишь ослабил узел галстука.
Он попросил меня раздвинуть ноги. «Так нормально?» Я кивнула, и он опустил взгляд, желая узнать, что же можно обнаружить под светлыми волосами, слегка разведя их в стороны. Он был первым приятелем, увидевшим мой половой орган, и единственным, чей интерес состоял лишь в том, чтобы смотреть, а не трогать и не заниматься сексом.
Однажды Шерил сообщила, что мне звонила мать. Голос ее был встревоженным, и она хотела срочно встретиться. Приехав, я увидела, что мама расстроена и взволнованна.
«Тот мужчина, с которым ты встречаешься…» – запинаясь произнесла она. Очевидно, что ей было сложно об этом говорить, но она решила идти до конца. – Эйлин узнала, что Леон женат… и он плохой человек. Он постоянно знакомится с женщинами из этой службы. Оттуда он и берет себе подружек!» Ну, надо же! Выговорив это, теперь мать кусала губы, глядя на меня с жалостью и злясь на человека, что меня обманул.
Ей казалось, что она способствовала моим заблуждениям. Она знала, что мне нравился Леон и я уже начала мечтать, каково будет жить с ним в доме, что я однажды выберу. Но даже она не могла понять, насколько тяжело я перенесла эту новость. Чувство предательства настолько переполняло меня, что от эмоционального стресса я заболела и перестала работать. Меня обуревало горе, которое невозможно было объяснить только поступком Леона: казалось, оно вмещало в себя все предательства, случавшиеся в моей жизни.
Шерил проявила по отношению ко мне невероятную доброту. После шести недель страданий она пригласила меня на танцы. «Тебе нужно отвлечься», – сказала она.
«Я до скончания жизни не хочу встречаться с мужчинами», – заявила я, но все же согласилась, и мы пошли.
Здорово было танцевать под живую музыку группы, игравшей старые знакомые мелодии. Тем вечером зал был переполнен парнями-эмигрантами, в основном из Британии. У одного из них было такое открытое лицо, что даже столь резкий человек, как я, не смог бы его расстроить. Он не чувствовал ритм, совершенно не умел танцевать и все время наступал мне на ноги. Но от него приятно пахло шотландским твидом и свежим вереском. Мальчишеское лицо с гладкой, покрытой веснушками кожей обрамляли рыжие волнистые волосы. Звали его Джеймс. У него был мелодичный голос, стройное и крепкое тело. Он пригласил меня на последний танец. Это казалось безопасным, поэтому я согласилась, и он снова наступал мне на ноги, постоянно извиняясь. Когда танец закончился и я собралась уходить, он спросил, нельзя ли встретиться со мной еще раз.
Я записала номер его телефона, но несколько недель сознательно не встречалась. Он совершенно меня не привлекал. Однако в результате я вышла за него замуж, что было против желания всех его британских друзей. Они говорили, что я на семь лет его старше, у меня нет никакого жизненного опыта и я не умею делать правильный выбор. Они оказались правы, но Джеймс был влюблен. В отличие от меня. Я ценила его, но не любила.
Мать была лаконичной. «Нет никакой романтической любви, – сказала она, что было наивысшей мудростью, выводом, сделанным ею на основе собственного жизненного опыта. – Романтика бывает только в кино».
Джеймс оказался добрым, всегда хотел быть рядом, но не баловал романтическими подарками, то ли потому, что был шотландцем, то ли потому, что был настоящим романтиком, а не подражателем. Поскольку машины у него не было, на свидания забирала его я. Не слишком романтично? Но мне нравилась его чистота и свежесть. Романтика была для кино и не существовала в реальности. Я была вполне готова поверить матери, видя перед собой несколько примеров человеческих взаимоотношений.
Однако не Джеймс оказался моим первым мужчиной. Эта уникальная честь выпала парню из Манчестера, с которым я встречалась до того, как Джеймс официально стал моим женихом. Мы с Брайаном разговорились в очереди в новомодном месте под названием супермаркет. Он воплощал собой всех мужчин, о которых я читала в английских романах: диковатый (в смысле слегка неряшливый), темноволосый, темноглазый (а потому загадочный), веселый и обладающий дружелюбной прямолинейностью, которую я замечала у жителей Манчестера, когда там училась.
Однако Брайан оказался не слишком достоин этого образа. Когда мы легли в постель, он проявил достаточное внимание, когда момент потери мной девственности постепенно приближался. Я ощущала отстранение, будто присутствовала в физическом теле не полностью, а часть меня скрылась в бессознательном. Контролировать это ощущение было невозможно.
Брайан лежал сверху, опираясь на локти и прилагая решительные усилия, чтобы проникнуть в меня. Его напрягшийся член уперся в мою неподатливую тугую плеву. Он застонал – я решила, что от боли. Заниматься со мной сексом явилось для него суровым испытанием? Брайан не пытался успокоить меня добрыми и ласковыми словами. Лицо его было мрачным, целеустремленным, сосредоточенным, и на меня он не смотрел. Я лежала в ожидании следующего хода, как вдруг он с невероятным толчком вошел в меня. Мою девственность уничтожили тупым инструментом, и из-за шока и боли от разрыва плевы я внезапно глубоко вздохнула и расплакалась. Я плакала из-за физической боли и внезапного чувства отчаяния, охватившего меня. Я ощущала себя одинокой и покинутой.
Брайан разозлился при виде моих слез, решив, что так я осуждаю его поведение в постели. «В чем дело, женщина?» – грубо бросил он. Объяснить было сложно. Да, это была разрядка напряжения, физическая боль, но откуда столько эмоциональной боли?
Объяснение пришло, когда он одевался и кровь тонкой струйкой стекала с моих бедер на простыни. «Я просто хотела, чтобы это сделал муж».
Я думала, что эти слова помогут ему понять мое состояние, но они только ухудшили ситуацию. Мне хотелось, чтобы девственности меня лишили не похотью, а любовью. Но если это было так, почему я выбрала Брайана? Действительно, почему? Когда я захотела увидеть его вновь, он уже поменял адрес.